Исповедь

Людмила Ивановна Володина родилась в Воронеже. Окончила авиационный факультет Воронежского политехнического института. Работала на оборонных предприятиях города.
В настоящее время — менеджер Воронежского государственного театра оперы и балета.
Публиковалась в журналах «Воронеж», «Веста», «Москва». Автор книги «Когда жизнь — анекдот» (сборник рассказов, 2009 г.).

Диверсантка

(монолог театральной кассирши)
 

У маленького театрального окошка скучает кассирша и, задумчиво подперев голову руками, в полголоса мурлычет арию:

— «У любви, как у пташки, крылья…»

Утомившись петь, она примолкает и, обращаясь к воображаемому слушателю, пускается в рассуждения:

— Вы, наверное, полагаете, что самая рискованная и опасная работа у скалолазов, шахтеров или там летчиков-испытателей? Да ничего подобного! Самая нервная и опасная для здоровья работа — у меня.

Она снова запевает, безуспешно пытаясь не фальшивить:

— «Меня не любишь ты, так что ж, зато тебя люблю я…»

А работаю я кассиршей в Музыкальном театре. Это только кажется, что работа у меня тихая и приятная. Если б вы только знали, какие тут железные нервы нужны! Ведь нету вредней человека, который в кассу за билетом пришел.

Вот заходит этакая… студенточка, с голым пупком и этим, как его, перстеньгом. Билеты, говорит, у вас дороговаты… А у самой на лице одной косметики на целых три спектакля! И в пупке тыщ пять — свистушка сопливая… Это ж какие с ними нервы нужны…

Одна мадам покупает у меня билет и вздыхает: «Ах, как я вам завидую — у вас не работа, а рай. Каждый день при театре!» Она ж не знает, что раем заведует директор, который чуть ли не ежечасно названивает рабе божьей Елизавете и справляется о количестве проданных билетов на завтрашнюю оперу. А потом кричит благим матом, и не совсем благим, что я и наши несчастные уполномоченные, которым вменяется в обязанность билеты в разные организации втюривать и ихнюю ленивую публику изо всех сил окультуривать, — дармоеды, бездельники и вообще нас надо в расход: «Вам зарплату платят, чтоб вы зрительный зал наполняли, а вы — такие-растакие!..» Ра-ай! Вот какие тут нервы нужны, скажите!

Кассирша снова мурлычет любимую арию, жутко фальшивит и испуганно бросает взгляд на один из портретов, висящих у нее над головой.
 

— Помню свой первый рабочий день. Один шибко любопытный зритель заказывает билеты на «Принцессу цирка» и спрашивает: «Напомните, пожалуйста, кто “Принцессу” написал: Штраус или Кальман?» Нет, вы представляете?! Я ему отвечаю: «Да что вы, товарищ! Это Андерсен про принцесс писал, как же вы не знаете!»

А наш директор случайно услышал — отчего-то рассердился и тут же сказал, что во второй раз такого позора не переживет! Странный он какой-то…

Потом ему донесли, что Моцарт написал «Князя Игоря», а Чайковский был глухой, поэтому сочинял шедевры. И пришлось директора отпаивать валерьянкой, после чего он распорядился повесить у меня над столом портреты самых известных композиторов — как он сказал, в целях моего культурного перевоспитания.

Зато теперь мне по ночам кошмары снятся: будто я исполняю партию в опере, а на сцене вместо декораций вокруг меня огромадные портреты музыкантов развешаны, с серьезными лицами, и все на меня стро-ого так смотрят. Я стараюсь изо всех сил — но голос фальшивит, срывается. И композиторы тут же сурово хмурятся.

А один, ну тот, который на кота персидского похож — Бетховеном зовут, — руки прямо из портрета высунул и к моей шее тянется — задушить, значит, желает. Я еще громче пою, взмокла вся — и снова срываюсь! А Бетховен, зараза, уже до моей шеи дотянулся... И тут Чайковский, наш Петр Ильич, вдруг молвит загробным голосом: «И-ди, ми-лочка, в ка-а-ассу…» И еще жутче стало!

А надо ж партию допеть, ответственность на мне какая. Я глаза вытаращила и ору изо всех сил! И тут, как назло, нота попалась высокая-превысокая — я тяну, тяну-у… В общем, можно сказать, за меня допел наш деревенский петух, по кличке Петюня — мамаша моя в честь любимого зятя назвала.

Раздался гром небесный! Бетховен уж мою шею сжимает ледяными ручищами — я хриплю, дышать нечем. Тут Чайковский как зарыдает: «У-мо-ляю, не пой, не му-учай нас!»

И я просыпаюсь... Устроившись на моей шее и удобно положив голову на мохнатые лапки, покойно посапывает наш любимец — котенок Фантик.

Да за один такой сон мне прибавку к пенсии нужно назначить — какие нервы нужны!

А этого патлатого композитора-палача я по-тихому выбросила. Одни неприятности от него!

Помню, директор, когда портреты у меня развешивали, и говорит мне: «Запоминай, горе мое, это — Людвиг ван Бетховен».

Ну, я решила показать, что тоже не из джунглей вышла, и говорю: «Да знаю, знаю: его прозвали Людовиком, в честь ихнего короля, а отца у него Ваней звали — наших был кровей. Только мы величаем Ивановичем, а у них там, во Франции, просто имя родителя прибавляют — Людовик Иван Бетховен».

И вот я до сих пор не пойму, почему директор тогда заплакал. Наверное, Ванюшу Бетховена жалко стало, потому что помер писатель.
 

Кассирша молчит какое-то время и тяжко вздыхает. Раздается телефонный звонок, она снимает трубку:

— Да, Аарон Маркович. А чего зрители… тянутся, как... Да я-то при чем, Аарон Маркович! Что ж я их, зазывать должна, как торговка на базаре: дескать, подходите, дорогие граждане, у нас товар дешевый — билеты на оперу?.. Я не ерничаю. Вы бы, Аарон Маркович, оперетты чаще ставили, их зритель больше уважает... А я и не учу! — и вполголоса добавляет: —очень надо...

А я и работаю… Кто отпугивает? Я зрителей отпугиваю?! Кем ее обозвала? Да вы что, Аарон Маркович, мы же понимаем... Я только сказала ей «бестолочь какая!», что тут такого… А чё она мне нервы мотала — нос в окошко просунула и давай изгаляться. То ей бенуар с ложей, то бельэтаж с хреном, то балкон в середку. Эта курица разделить 38 мест пополам не может, у нее 16-е место с краю получается… Аарон Маркович!..

Ну, послала — а чего она… Ой, да выгоняйте, все равно на вашу оперу очередь не выстроится... Убьете? Да уж лучше в гроб, чем на такой работе нервы мотать… Да не обижаюсь я на вас, Аарон Маркович…

Кладет трубку.

— Старый пень… «меня не лю-у-бишь, ну так что ж…» — Задумчиво вздыхает. — А вообще-то он хороший мужик — с нами же по-другому нельзя!

Продолжает напевать что-то из «Кармен». Каждый раз, издав фальшивую ноту, с опаской косится на портреты и непроизвольно ощупывает шею.

— Моя б воля, я на оперы вообще бы за так пускала, а несчастным школьникам еще и мороженое бесплатно раздавала. А если б я была ученым-психологом, то обязательно написала бы научный трактат на тему «Мужчины — и опера». Если вдуматься, это ж трагедия — «Война и мир»!

Вчера прохожу через сцену, а рабочие монтируют декорации к «Кармен». Один из них — тот, что вечно небритый, — волочит массивное сооружение и, натужно кряхтя, бурчит под нос: «Чертов классик!.. Гениальное произведение, гениальное произведение... А железа-то сколько!! Надорваться ж можно…» И — по матушке!

Возмутительное отношение к искусству… Одно слово — му-жи-ки. Одна зрительница жаловалась, что ее выпивающий муж, который частенько имеет дело с милицией, выдал ей однажды: «В гробу я видел твои оперы, меня свои достали!»

И странно, как еще до убийства не доходило… Какой-то поэт сказал про нашу женщину: «Коня на скаку остановит, на оперу мужа возьмет…» Потому что женщина, волокущая своего мужика в оперу, чтобы хоть как-то подтянуть его культурный уровень, отличается храбростью и мужеством.

Хорошо, если он у нее спокойный — отдохнет от работы, поспит. Правда, с храпящими мужьями проблема. Одна говорит, что чуть со стыда не сгорела, когда во время спектакля муж принялся всхрапывать. Он потом у нее долго на ребра жаловался, даже на рентген ходил.

А еще одна рассказывала, что все первое действие знаменитой оперы ее умаявшийся на работе супруг крепко спал, второе — сладостно подремывал, затем, отдохнув, окончательно проснулся, с изумлением воззрился на сцену и громко провозгласил: «А где это мы?!»

Другой супруг — за неделю до намеченного с женой похода на оперу приходил с работы пораньше, перемывал всю посуду, готовил ужин, подметал на кухне пол и в конце концов за примерное поведение был освобожден от театра, чему так обрадовался, что в тот же вечер обметал на швейной машинке все до единого носовые платочки, до которых у жены никак не доходили руки.

Ну а ежели мужчина чересчур экспрессивный, последствия непредсказуемы! Один пал на колени перед супругой. «Лучше сразу придуши меня, — говорит, — чтоб не мучился, чем еще раз на балет!» Другой — под конвоем жены и тещи был раз доставлен на премьеру новой оперы. Так он в антракте, к величайшему изумлению женщин, не ринулся, как бывало, опрометью в буфет, а долго сидел задумчивый, потом, взметнув указательный палец кверху, с мудрым видом изрек: «Черт подери! Никогда бы не подумал, что получу такое удовольствие — от о-пе-ры!!»

Вот и пойми этих мужиков.
 

Приехали к нам как-то родственники из-под Ростова. Я взяла у директора контрамарку, и моя сестра, Аграфена Саввишна, с мужем отправились в театр. В тот вечер шла оперетта Дунаевского «Женихи». Действие там происходит во времена нэпа. У одной тетки умирает старый муж, оставив ей в наследство трактир.

В театральном буфете муж моей Аграфены принял коньячку, его разморило, и на спектакле он придремал. И вот когда герои оперетты — разномастные женихи-старички — сватаются, значит, к этой богатой вдовушке, они дружно запевают: «Аграфена Саввишна, Аграфена Саввишна, ты пойми, ты пойми — четверо влюбленных, четверо влюбленных у двери, у двери!»

Оказалось, что героиню тоже зовут Аграфена Саввишна!

Услыхав имя своей жены, муж встрепенулся, принялся вертеть головой, ища этих влюбленных у дверей, и кричать: «И где эти казаки?! Дайте мне их сюды! Я жалаю с ими ознакомиться!»

Жена принялась его успокаивать, но тут артисты снова запели: «Аграфена Саввишна, Аграфена Саввишна, ты пойми, ты пойми — четверо влюбленных, четверо влюбленных…»

Тут он их и увидел… Потянулся вперед, на сцену, но мешал передний ряд, где сидели благовоспитанные зрители. Тогда он полез через голову впереди сидящего широкоплечего мужика, который выразил удивление, что его используют в качестве забора, и, обернувшись, нечаянно засветил казаку в глаз. Тот взревел: «Ты тоже, подлюка, к моей Аграфене клеишься, змий!»

И благовоспитанный зритель залепил казаку во второй глаз, оказавшийся слишком близко от его огромного кулака. Моя сестра как заголосит: «Караул, донского казака бьють!» — и вцепилась тому мужику в шевелюру.

И пошел ряд на ряд. Благовоспитанные зрители из переднего ряда дружно, как по команде, развернулись и с азартом принялись защищать своего, пытаясь дотянуться до грудей, глаз и волос позади сидящих. Остальные зрители, стиснутые в объятьях кресел и не имеющие возможности принять участие в потасовке, разделились на два враждующих лагеря. Которые были за наших, за казаков, скандировали: «А-гра-фе-на! А-гра-фе-на!», а которые за благовоспитанных зрителей и занюханных женишков-артистов кричали: «Мочить хулиганов в сортире!»

Оркестр, чтобы заглушить крики, вовсю наяривал «Легко на сердце от песни веселой!..».

Когда приехала милиция, уже ничего нельзя было разобрать. Зрительный зал напоминал огромный боксерский ринг.

Солидные граждане преклонного возраста, только что степенно восседавшие в боковой ложе № 4, теперь, возбужденно размахивая кулаками, лезли на сцену с криками: «Долой нэпманов-кровопийцев!» Здоровенного сложения артист — любимец публики, игравший жениха-дьякона, — войдя в раж, с упоением раздавал оплеухи налево и направо, распевая сочным басом что-то явно из другой оперы: «“Вчера ты жалкий тенор, сегодня грозный бас!” Э-эх!.. Хоть раз сыграю от души, по-настоящему! Подходи по одному — всем достанется!»

Спектакль был сорван. Директор наш, человек спокойный, обходительный, узнав о скандале, закатил истерику.

Придя в себя, осипшим голосом велел принести ему поименный список всех моих родственников, особенно казаков, сказав, что поместит его в золотую рамочку и повесит у себя над рабочим столом. До сих пор не пойму, зачем ему это надо...
 

Выйдя из-за стола и потягиваясь, кассирша долго смотрится в небольшое зеркало, подвешенное на гвоздик к двери. Затем принимает эффектную позу и с наслаждением исполняет заученный отрывок из «Кармен», не забывая при этом пафосно жестикулировать в подражание солистке. На высокой ноте ей не хватает голоса, она сипит и долго откашливается.

— Черт, им тоже не зря зарплату платят… А я вот тут, в кассе… воюю. Директор как-то сказал, что меня не касается, дурак зритель или умный, и я со всеми должна быть любезна. Да с ними никаких нервов не хватит! Сам бы посидел на кассе хоть один день...

Вот приходит этакий ветхий старикашка и начинает выпупиваться: и чтоб ему было хорошо видно и слышно, и чтоб его косточки ни во что не упирались, и чтоб креслице помягче было да в ушки не дуло. Я ему и сказала, чтоб сидел дома, раз такой нежный, зефир засушенный. Так он жаловаться пошел!..

Мне директор и говорит: «Учиться надо, Елизавета Саввишна, работать со зрителем. Ведь у старика пенсия маленькая, и он если и не купит билет, так с тобой про театр поговорит, ему и это в радость». А я так думаю: кто по-настоящему театр любит, тот и на полу посидит, не растает!

Давеча сон приснился. Будто иду я к театру. Вдруг земля как затрясется, как затрясется, и дома один за другим под землю проваливаются. Ужас! Думаете, за кого я в первую очередь испугалась? За мужа? Щас! Я ему еще вчера сказала, этому эсминцу жирному, когда он на кухне новую соковыжималку со стола сковырнул: «Чтоб ты провалился, увалень несчастный!»

Нет. Я за театр испугалась! Ведь оперы с балетами где тогда ставить будем, а?!

А тут передо мной пропасть разверзлась, и я полетела вниз. А там — темень египетская и гул как в жерле вулкана. Тут я давай креститься и причитать: «Господи, помоги, Господи, спаси и помилуй!»

А мне откуда-то издалека-издалека, сверху глас слышится, до боли похожий на голос нашего директора: «Ну, что, атеистка, довыпендривалась?!»

Ну, думаю — все. Финита, как говорится, али комедия. И тут кто-то подхватил меня — и я почувствовала под ногами землю, и тихо стало. Просыпаюсь — а меня трясет всю! Это ж какие нервы нужны, чтоб такое пережить! И вот до сих пор гадаю, кто ж меня тогда спас — Господь или сам директор?..
 

Как-то «главный» собрал нас и торжественно объявил, что к нам на гастроли приезжает знаменитая балерина. А я возьми и ляпни — я ж всегда правду-матку режу, — что, дескать, вся ее слава покоится на деньгах богатого любовника, и весь тут сказ! Тогда директор выразительно посмотрел на меня и говорит душевно так: «Если вдруг мне, достопочтенная Елизавета Саввишна, посулят целых два мильона евро (!) за то, чтобы я сделал из тебя звезду балета, а в противном случае пригрозят лютой казнью, то я — не поверишь! — выберу смерть».

Почему он так сказал?..
 

Помню раз, подходит к кассе старичок — весь из себя театрал! «Посоветуйте, — говорит, — что у вас хорошего можно послушать?» Ну, я добросовестно и объясняю.

«Вот, — говорю, — новая опера у нас поставлена, всем ужас как понравилась».

Тогда он и говорит: «А Петринская там поет?»

А это наша ведущая солистка. Любитель, значит, разбирается. Ну, я, ничего не подозревая, торжественно отвечаю: «Конечно, поет!» А он рожу скривил и говорит: «Тогда не надо мне вашу оперу». «Это почему?» — говорю. — «А она петь не умеет». «Это Петринская петь не умеет?!» —у меня аж заклокотало все внутри от возмущения! А он: «У вашей Петринской голос слабый и слов не разберешь». Ах, ты, думаю, петух общипанный! Да у нее чудный голос, не чета твоему дверному скрипу. «Да ты сам-то что умеешь, пенек засушенный?» — говорю. А он: «А мне и не нужно уметь, я в артисты не лезу». А я ему: «Билетик-то небось будете за сорок рублев покупать — туда, где у галерки Колыма?» А он говорит: «Хамите, мадам…» Культурный выискался. Да мне за искусство обидно. А с нашей галерки и милицейскую сирену не услышишь. А уж если экономишь на билете, старый мухомор, так надо ушными аппаратами пользоваться и вставлять их во все имеющиеся у тебя отверстия. А старикашка говорит: «Тогда желаю балет посмотреть. С балкона не так видны их толстые ляжки». Тут я не выдержала: «Отойди, — говорю, — от кассы, провокатор! И ближе, чем на три метра, не приближайся, а то я за себя не отвечаю!» Тут просто железные нервы нужны! А он мне говорит: «Вас уволить надо, вы не умеете себя вести!» — И нагнулся к окошку, чтоб я его лучше расслышала, — он думает, все глухие, как он. Я ему: «Уйди отсюда по-хорошему…» — и ладошкой легонько по столу стукнула, так, несильно. А меня утром вишней мороженой угощали, и несколько косточек на бумажке осталось. Ну, одна косточка ему в глаз и… закатилась. Сама. Он как завопит: «Убивают, милиция!» Но я ж предупреждала его, чтоб на три метра отошел…

Прибежал сам директор. Я разволновалась, но все ж пытаюсь объяснить, скольких трудов мне стоило защитить честь театра! А он как заорет на меня, прям как припадочный.

«Как это могла вишневая косточка, — кричит, — сама из окошка выпрыгнуть?! Да еще с такой меткостью? Признавайся, — говорит, — снайперша, ты ему специально членовредительство устроила?!»

Директор у нас — человек культурный, деликатный. Лампу настольную на меня направил да как рявкнет: «Сознавайся, Карменша (это потому, что я все время «Кармен» напеваю), кто тебя в наш театр заслал, чтоб зрителей наших распугивать?! Отвечай, — говорит, — диверсантка, на какой конкурирующий театр работаешь?!» Присел рядышком на старый стул и животом меня к столу прижал, Мюллер чертов. Я встать хочу, освободиться, ногой взмахнула, да зацепилась за какую-то фиговину под его вертящимся стулом. Сиденье под тучным директором как жахнет вниз, к полу. Тот только ногами взбрыкнул и через голову сальтом так и перекатился. И в дверях застрял.

Я, недолго думая, кинулась к выходу, да по неосторожности директору каблуком на руку наступила. Он как завопит: «Убью! Зарежу, как Хозе Кармен!»

А меня уж и след простыл… Это ж какие нервы нужны!
 

Директор долго ходил с забинтованной рукой — это уже после того, как пробыл неделю на больничном, по производственной травме. А как с больничного вышел, так сразу распорядился кассовое окошко переделать. Теперь зрителя от кассира отделяет бронированное стекло. И выдвижной ящичек вставили, как в банках, где валюту меняют. Это чтоб с обеих сторон рукоприкладства не допустить. Наш директор — человек душевный, интеллигентный. Наказывать меня не стал за недоказанностью противоправных действий. Только почему-то после этого как завидит меня где-нибудь, так моментально на другую сторону перебегает. А я-то нервничаю!

Кассирша долго вздыхает, переживая минувшие события, и продолжает:

— Вы даже представить себе не можете, какие катастрофы вас могут подстеречь на этой работе! Вот в прошлом месяце, например, тороплюсь я на службу и, чтоб сократить путь к кассе, решила пробежать прямиком через сцену. А там этих декораций дурацких понагородили — и свет не горит. Я на какие-то железки налетела, что-то заскрипело, заскрежетало, боль в ноге невыносимая — ну, думаю, все, накрылась моя нога.

Кое-как доковыляла до рабочего места, села, слезы сами льются — а билеты ж продавать надо...

В этот день «Лебединое озеро» давали. Там декорации красивые — страсть!

Когда лебеди через сцену проплывают, зрители всегда в восторг приходят и громко хлопают. Они ж не знают, что птицы из фанеры сделаны. А лебеди у нас большие, мясистые, прям как в деревне гуси у бабы Маши. А то в прошлом году гастролеры из Москвы приезжали — так у них не лебеди, а так, цыплята табака — жалко смотреть!

На спектакль делегация важных иностранцев пожаловала. Сам директор их сопровождал. И вот настал торжественный момент, когда фанерные лебеди должны через сцену продефилировать. Директор сидит гордый: конечно, где еще иностранцы таких сытых лебедей увидят. И вот из-за кулис показались гордые птицы. Зал так и ахнул! Лебеди плыли вдоль сцены лапками кверху! Что тут началось!!

Приятельница-билетерша, сидевшая недалеко от директорской ложи, видела, как наш директор сначала позеленел, потом покраснел, как импортный помидор, затем прошипел сквозь зубы то ли «диверсантка», то ли «снайперша» — она точно не расслышала. Билетерша, будучи в курсе, что ненормальный директор меня в подрывной деятельности против нашего театра подозревает, кинулась в кассу меня спасать. Я дверь заперла изнутри на всякий случай, окошко закрыла, свет выключила — вроде нету меня. Сижу дрожу как осиновый лист. Это ж какие нервы нужны…

А директор дверь подергал-подергал и ушел. А может, это вовсе и не директор был, потому что за дверью слышалось какое-то рычанье. По телевизору как-то показывали, так раненый медведь стонет.

Правда, гардеробщицы потом рассказали, как во время спектакля видели директора, пулей пролетевшего мимо раздевалки и будто бы сжимавшего в руке дуэльный пистолет. Реквизитный, конечно, из «Князя Игоря». Там наш князь с половецким ханом стреляются. А может, и не реквизитный…

И как это директор догадался, что это я декорацию повредила, ума не приложу. Но прямых-то улик нет! Никто меня там не видел, не слышал, а мало ли людей через сцену ходит. На следующий день директор вызвал меня к себе и дрожащим голосом объявил, что кто-то из нас двоих должен умереть первым — или я, или он. Подумаешь, открыл Америку. Да где ж это видано, чтоб начальник и подчиненный помирали одновременно! Чушь собачья…

Повздыхав, кассирша снова принимается за любимую арию:

— «У любви, как у пташки, крылья…»
 

А однажды у нас в театре пожар случился!

В смежном с кассой помещении, где старые афиши хранятся, замыкание произошло. Бумага так и полыхнула от искры. А дверь туда, если захлопнется, только снаружи открывается.

На беду, там директор афишу какую-то старинную разыскивал — для выставки, что ли. И как разразится громовым басом (директор же наш в опере пел): «Пожар! Пожар! Дверь откройте!» Старшая билетерша мне орет: «Статую спасай, статую!»

Я сначала растерялась. В углу у меня пылилась метровая скульптура какого-то сатира — говорят, сам директор когда-то баловался, — глины килограммов на тридцать. Я на нее шапку вешала. Мне ж ее не поднять! А на столе красовался бронзовый бюст Моцарта (против этого господина я ничего не имею) — я его в качестве гири пользовала, чтоб билеты со стола не улетали, когда сквозит из окошка. Я схватила композитора со стола — бронзовый же, ценный все-таки, — прижала к груди и кинулась бежать. Да второпях задела сатира — тот так и ахнул на пол. И на мелкие кусочки!
 

* * *
— ...А потом меня уволили. Директор из реанимации приказ продиктовал: «Уволить за халатное отношение к театральному реквизиту». Видно, не на ту статую ставку сделала…

Все прояснилось, когда я разглядела подпись под своим увольнением. Крупным, размашистым почерком на качественной финской бумаге было написано: «Директор театра — А.М. Статуя». И вместо точки в бумаге зияла большая дырка.

Вот какая у меня была нервная работа — врагу не пожелаешь!

Но, как я уже говорила, директор наш — человек интеллигентный, совестливый. Через день он позвонил мне домой и был сама любезность. Долго извинялся и сказал, что уже исправил досадную ошибку — так что в скором времени, благодаря Их высочайшей рекомендации, меня возьмут старшим кассиром в наш именитый и прославленный Академический театр драмы и комедии.

Во как! Оценили наконец-то!

И с радостью пожелал мне больших успехов. А потом добавил с напускной строгостью: «Не сомневаюсь, достопочтенная Елизавета Саввишна, что в скором времени от этого знаменитого театра останется… одна драма». И вдруг рассмеялся счастливым детским смехом… Интересно, что его так развеселило?..
 

Исповедь

Случай, произошедший в одной из клиник нашего города (имена участников событий по понятным причинам изменены)

Хирургам, оперировавшим нас когда-то и милостиво оставившим в живых, посвящаю

Его поместили в 15-ю палату отделения хирургии. Чертов аппендицит! На 72-м году жизни впервые угодить в больницу! И главное, как раз когда приехал погостить из Мурманска братишка, прослуживший на флоте тридцать лет! Он прикатил на своей иномарке и сразу заявил, что завтра же вечером готов отправиться на озера порыбачить — это километров за сорок. Душа старшего брата возликовала.

С утра готовили снаряжение: из глубины сарая были извлечены покрывшиеся пылью и паутиной старые удочки. На вопрос младшего брата, почему тот сам не рыбачит, имея в распоряжении старенький «москвич», Василий Кузьмич издал звук, похожий на стон раненого зверя:

— Зять, паскуда, не дает — чтоб ему до конца дней своих пескарей одних кушать!

— Ты ж на него не нарадовался вроде? — удивился брат. — Не пьет, дочку твою не обижает, руки золотые…

— У нас с им с прошлого лету война идет за тот «москвич» — Халхин-Гол!

— Да ты что?!

— Сказал, что к рулю больше не пустит, потому как из меня, видите ли, песок сыпется. И так, мол, цельный месяц машину справлял, после того как я... ну, в эту треклятую сливу перед забором въехал! Говорил этой старой курице, не сажай у ворот ничего — так нет, места ей в огороде мало!

— Но машина-то твоя — отбери!

— Не дает, кулачье поганое: держит у себя во дворе, на работу на ней ездит. А в выходной с дочкой и внуками в город на ней мотаются — нет, чтоб тестя сваво единственного на рыбалку свозить.

— Ну а ты-то высказал ему свои претензии?

— Да не могу я так, в лоб, — замялся брат, — и перед дочкой неудобно. Мне не жалко, пусть ездят, но мне ж тоже охота на рыбалку — одна радость и осталась на старости. А он, видите ли, не жалает моей смерти. «Не хочу, — говорит, — чтоб теща преждевременно овдовела». Видал? Сердобольный выискался. На самом деле машину себе захапать хочет — милитарист… Врезать бы ему!..

— А ты с ним письменно объяснись — не зверь же он…

За разговором привели в порядок удочки и начали готовить наживку — тут его и прихватило.


* * *
Операцию назначили на утро. Молодой врач — симпатичный высокий блондин в костюме как у дзюдоистов по телевизору, — заметив, что у старика мандраж, стал заверять, что, дескать, он таких сотни прооперировал, так что все пройдет «тип-топ». Что такое «тип-топ», дед не знал.

Разведав у соседа по палате размер вознаграждения врачу, Кузьмич вырвал из тетрадки листок, аккуратно завернул туда денежку и положил в карман штанов, чтоб вручить их утром. Наконец, смирившись с судьбой и успокоившись, он уселся писать письмо зятю с намерением передать его через брата, обещавшего навестить Василия Кузьмича завтра. Взял карандаш и задумался.

«Колька, прохвост! — начал он и зачеркнул. — Николай! — снова зачеркнул. — Паразит ты этакий! Предупреждаю: не будешь стариков уважать и не сделаешь как надо, я тебя своим костылем так благословлю, что сам по врачам ходить уморишься, бугай здоровый! Засим — бывай здоров».

Переписал начисто, свернул, тут пришла медицинская сестра, ссыпала на тумбочку жменю таблеток и, мило улыбнувшись, пожелала спокойной ночи. Как же давно его не удостаивали улыбками молоденькие девушки…

Утром в палату забежал доктор, справился о самочувствии и велел собираться. Уже в дверях старик сунул ему завернутую купюру, тот поблагодарил и умчался готовиться к операции.

В палате ему сделали укол, и молоденькие сестрички повезли нашего Кузьмича на каталке в операционную. «Прям как фон-барона», — подумал он. Ему даже весело стало.

Укладываясь на операционный стол, Кузьмич краешком глаз успел заметить сердитое выражение лица своего доктора. «Мало дал, — решил старик. — Эх! Ну, что ж теперь, не зарежет же он меня, в самом деле…»

А тем временем хирург, сестра и еще какой-то доктор — анасиолог, наверное, тот, что усыпляет, — гремя инструментами, негромко переговаривались меж собой.

— Смотри, разлегся, старый хрыч, как у себя дома.

«О ком это они?» — не понял Василий Кузьмич.

— Наркоз будем делать? Или так — сэкономим?

— Вы про кого это, сынки? — весело полюбопытствовал старик.

На него не обращали внимания.

— Пристегнуть бы его надо, чтоб не дергался, — равнодушным тоном сказал анестезиолог своему коллеге.

— Ребятушки, вы чавой-то удумали?

— Лежи, папаша, не мешай людям работать. Так что извлекать будем — легкое или почку?

— Не-е, — говорит хирург, — он же дымит небось с пеленок — какие, к черту, легкие, кому они нужны? Куришь, батя?

— Хто, я?

— Ты, ты…

— Курю, голубчики, курю, с войны еще. Я ж, сынки, в японскую воявал, на Халхин-Голе, награды имею.

— Награды — это хорошо, это зачтется — на том свете…

— А на чьей стороне воевал-то, дед? — ехидно спросил противный анасиолог.

— Да вы чего, братцы?! Вы меня с кем-то перепутали: мне аппендицит вырезать надо.

— Не переживай, старик, мы никогда ничего не путаем. На хрен нам твой аппендикс сдался. А вот… А ну-ка, Дим, пропальпируй у него левую почку.

Анестезиолог Дима подошел к лежащему на столе пациенту, небрежно откинул простынку, не глядя, ткнул указательным пальцем под левое ребро, затем с силой надавил на пупок и в заключение резко, с размаху хлопнул Кузьмича открытой ладонью по голому, растекшемуся животу. Раздался хлопок, и Кузьмичу показалось, что у него в жилах остановилась кровь.

— Отличная почка, — доложил Дима, — как спелый помидорчик.

— Ребятушки, милые, да вы чаво?! Как же я без почки?! Я не хочу, вы не имеете права! Я на вас в суд подам!

— Божий суд всех рассудит, — глубокомысленно прогнусавил анестезиолог.

— Не отдам! — закричал Василий Кузьмич. — Где мой костыль?! Я вас щас всех!..

— Ведите себя прилично, пациент, — строго сказала сестра, — а то хуже будет…

— Хуже?! —и старик сделал попытку встать.

— Пристегни-ка ремнем этого самурая, а то он всю больницу на ноги поднимет, — сказал хирург медсестре.

— Зачем вам моя почка? — в отчаянии вскричал Кузьмич.

— Да ты что, папаша, с луны свалился? Знаешь, сколько на черном рынке она стоит? Мильён евро, понял? Ты б от таких денег отказался? Во-от. А у нас уже и покупатель есть!

— Хто?! — взвизгнул старик.

— Абрамович! Слыхал про такого? Губернатор Чукотки. Предвижу ваш вопрос и сразу отвечаю: почки чукчей не годятся, они у них отмороженные.

— А у меня левая... эта… больная совсем! и правая тоже! — вскричал Василий Кузьмич. — Я писаю часто.

— Писаешь — это ничего, это допускается.

— Нет, не допускается! — заупрямился старик. — Вот! Уже заколола! Ой-ой-ой-ой! — застонал он, скривив лицо от якобы невыносимой боли.

— Слушай, Андрюш, давай кончать — от него слишком много шума! — И анестезиолог выразительно посмотрел на коллегу.

— А-а-а-а-а!.. — заорал старик.

— Папаша, тебя здесь никто не услышит, кроме Господа, ты бы лучше о грехах своих вспомнил.

— Я зятя сваво не люблю, — сразу согласился старик.

— Ну, это не велик грех.

— Он у меня машину экспроприировал, поганец! Так и проткнул бы, паразита, костылем! Меня — рыбалки лишить!

— Грешно, дед, так ненавидеть родственника. Нехорошо. Не по-христиански это. Вероника, ножички все наточила? — обратился хирург к медсестре.

— Наточила, Андрей Юрич, наточила — маленькие пока.

— А ты большой поточи, да получше, чтоб острищий был, а то у нашего пациента плоть вялая. — И хирург, больно ухватив пальцами кусок дряблой кожи на тщедушной груди Василия Кузьмича, оттянул ее и бросил. — Во — тряпка! И судно под стол поставь, а то кровью весь пол зальем.

— А-а-а-а, — в ужасе застонал пациент. — Я ни в чем не виноват!

— Не виноват, говоришь? А за что ж ты достойного человека паразитом обозвал и искалечить костылем собрался, а?! Молись, грешник!

— Я больше не буду, честное слово! Я исправлюсь!

— Поздно. На том свете черти исправят.

— Я не хочу, чтоб черти… Я все вам скажу! Все!! Я жену свою забижал.

[...]







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0