Летние истории. Цикл рассказов

Иван Александрович Гобзев родился в 1978 году. Окончил философский факультет МГУ им. М.В. Ломоносова. Кандидат философских наук. Работает в должности доцента в НИУ «Высшая школа экономики». Печатался в изданиях «Нева», «Новая Юность», «Литературная газета», «Литературная Россия», «НГ Exlibris» и др. Автор книг «Зона Правды» (роман), «Те, кого любят боги, умирают молодыми» (повести и рассказы), «Цветы во льдах» (эссе об искусстве народов Севера).
Живет в Москве.

* * *

— У нас ведь все равно нет с тобой будущего! — вот что мне сказала однажды жена соседа после того, как мы с ним всю ночь выясняли отношения. Мы сидели с ней в саду за столом под березой, и едва начинало светать. Это такое особое, самое горестное время суток, когда ночь прошла, но и утро еще не наступило, однако тяжелая, серая хмурь уже намекает на рассвет. Точнее, она намекает на конец, но еще не на начало. Все спали. Мой брат спал и видел девочку с косой до попы. Сосед тоже ушел спать.

— Все, — сказал он, — устал я. Да и выпить больше нечего. — Выкурил «Казбек» и ушел.

Только мы с ней остались, пото­му что были влюблены. Для влюб­ленных работают другие законы физики, они не пьянеют и не устают, для них время течет иначе, с гравитацией что-то не так. И вот мы сидели с ней на лавочке и говорили. Точнее, говорила она, а я молчал, кивал, говорил «ммм» и «ну да».

— Ты слышал, что я сказала про наши отношения? У нас будущего с тобой нет.

Я сказал «ммм» и покачал головой.

— Иван, ты можешь сказать что-нибудь нормальное?

— Ну да.

— И что же?

Я вздохнул и покивал.

— Ладно, все ясно с тобой, я спать пошла.

Она обиделась и ушла. А я закурил «Казбек» и остался сидеть в глухой, серой мгле, облокотившись на отсыревший за ночь стол, под березовой трухой, которая сыпалась, и сыпалась, и сыпалась. Темнота, тишина, только вдалеке едва слышно бьет колесами товарняк и лягушки на реке поют. Кстати, красиво поют, не как птицы, конечно, но по-своему прекрасно. И чего она хотела? Какое будущее? Мне было семнадцать лет, и я хотел любви, и уж точно не какого-то дурацкого будущего. Живой и настоящей, здесь и сейчас, а она про будущее... «Дура», — подумал я и пошел спать.

* * *

Как мы познакомились? С чего началась эта долгая платоническая история с прозаическим концом? Наверно, подумаете вы, моему знакомству с соседкой предшествовали робкие взгляды, случайные встречи на дороге, невольные прикосновения, вызывающие дрожь, романтические послания и томительные мечты со стонами и вздохами? Бессонные ночи, мятые простыни и все такое? Нет. Дело было, если не изменяет мне память, кажется, так.

Мы с братом сидели на не достроенной его отцом бане и пили пиво. «Почему не за столом, а на бане?» — спросите вы. «Потому что, — отвечу я, — с бани открывался чудесный вид на соседние сады с их старинными домами, деревьями, травами и цветами». Это как в засаде или как в джунглях. справа на крышу залезала густая крона яблони, позади, кажется, вишня. А слева был забор, за которым жили наши соседи. В тот день они сидели за столом на улице и тоже пили пиво. В какой-то момент между нами завязался разговор, и сосед предложил нам присоединиться к их столу. Мы приняли приглашение. И вот в вечер того же дня возникла между мной и соседкой какая-то ниточка, которая потом превратилась в толстый канат. Помню, мы долго сидели болтали, смотрели на темнеющее небо, на котором медленно распускались звезды. Отчетливо помню, что об этих звездах у нас состоялся обстоятельный разговор, но вот что именно мы говорили — не помню. Еще помню самовар, зелень сада на фоне, серые сухие доски стола, ощущение начала романтического приключения и блестящие очки соседа. Ну и конечно, волнующую близость соседки, которая сидела рядом и жадно внимала мне, как будто с моих уст слетали чудесные псалмы. Но нет, язык у меня во рту едва ворочался, я рассказывал ей что-то о Сартре, Камю и моем брате и в конце концов заплакал.

* * *

Правда, помимо уже рассказанной версии событий, есть у меня еще одна. Странно, но у меня в памяти сохранились две истории о том, как мы познакомились. Одна — как она пригласила нас в гости, когда мы сидели с братом на бане и пили пиво, другая — как она сама пришла к нам, когда мы с братом пили чай у себя в саду. И видимо, этот, второй случай был раньше.

Помню, стоял летний вечер. Солнце уже почти зашло, и сад окрасился глубокой синевой, укромные участки в кустах и траве утонули в тенях, поселок замер в тишине. Мы сидели за столом, пили чай из старинного самовара, на нас веяло сиренью и сыпалась всякая труха с березы и сосен. Хотя, возможно, было и не так уж поздно, может быть, еще только начинало вечереть, и с соседних участков доносились звуки жизни, а сирень давно уже отцвела. Как бы то ни было, мы с братом сидели за столом под березой и пили чай из самовара. Я был в ужасно идиотской зеленой махровой беретке. То есть если бы я сейчас кого увидел в такой беретке, то расхохотался бы. А тогда мне, видимо, казалось, что это очень классно.

И вдруг из-за забора соседка спросила нас: «Ребята, можно к вам, чаем угостите?» Что-то такое она сказала, точно не помню. Мы, конечно, согласились и стали пить чай втроем. И вот с этого-то все и началось. И теперь, думая о тех временах, я задумываюсь, уж не обольстил ли я ее той береткой?

* * *

Я сейчас скажу полную банальность, но тем не менее мне кажется, надо уметь смеяться над собой, смотреть на себя со стороны (желательно с отдаленной перспективы — откуда-нибудь из космоса, так, чтобы выглядеть поменьше на фоне большой Вселенной), — и иногда подвергать сомнению собственную значимость. Некоторые на это скажут мне: «Иван, ну сообщил новость, а мы не знали!» Я понимаю, конечно, что знали, об этом говорят на разные лады уже тысячи лет, от Будды до Ницще (да и раньше и позже тоже говорили), — одним словом, очень важно уметь видеть себя со стороны, сознавать иллюзорность своих повседневных забот, их подлинное значение и происхождение, а может, и иллюзорность своего «я». Мне даже кажется, такое осознание является основанием для достоинства и душевного равновесия.

Помню, например, как-то сидели мы с братом у соседей на даче и играли в карты. Я был в той самой дурацкой махровой беретке, благодаря которой, как мне казалось, я обольстил жену соседа. За окном смеркалось, веранда освещалась неярким золотистым светом бра, так что в одном из стекол (справа от меня) я мог видеть свое отражение на фоне темных буро-зеленых зарослей в саду. И чем сильнее смеркалось, тем четче вырисовывалось мое отражение. Мы играли, а я все поглядывал в окошко и думал: какой же я красивый и как мне идет эта зеленая беретка, — должно быть, соседка смотрит не меня и млеет! А она и правда смотрела на меня частенько и улыбалась. Я же, чтобы усугубить свое великолепие, старался сделать особое выражение лица, присущее красавцу и романтическому герою. Наконец она не выдержала и сказала: «Вань, ну зачем ты делаешь такое дебильное лицо? Смотреть противно». Я тогда очень обиделся, и мне было совсем не смешно.

* * *

«Иван, ты спишь с моей женой?» Это муж моей соседки спросил меня прямо. То есть он пришел ко мне в сарай, где я коротал время за чтением «Книги перемен», сидя в полутьме за грязным столом, на котором, помимо книги, были банка с окурками, коричневый стакан с остатками чая и сахар в разбитой сахарнице. И еще было написано на этом столе: «Иван, 1917 год». Не знаю, как там появилась эта надпись, мы с братом часто гадали, каким образом и, главное, когда я успел побывать в прошлом, какие чудодейственные средства туда меня отправили. Причем наверняка в 1917-м этого стола еще не существовало! Так вот, сосед пришел ко мне в сарай и сказал, бряцая бутылкой водки: «Иван, пойдем ко мне на террасу, есть разговор!» Я молча встал и пошел за ним, предчувствуя грозу.

Когда он мне задал этот вопрос, про интимные отношения с его женой, я растерялся. Я не мог признаться ему, что вообще еще ни с кем не спал и об интимной стороне дела знаю только понаслышке. И даже не представляю толком, с какого края надо к этому делу подходить и как за него браться. Поэтому, сделав наглое лицо, я сказал: «Понимаешь ли, у меня в жизни уже столько интимных отношений было, что больше не хочется! Надоело!»

От удивления он поперхнулся и вытаращил на меня глаза. «Иван, не смею сомневаться в твоей правдивости, уверен, что все сказанное тобой — сияющая истина, но все же в твоем возрасте у меня, например, любви почти не было. Как же ты смог так ею назаниматься, что тебе прямо-таки надоело?!» «О! — ответил я, небрежно прикуривая, — сейчас такие времена и нравы, что нет ничего проще. Щас все это запросто!» «Вот тебе деньги, — сказал тогда он, — быстро дуй в магазин и обратно, чтоб одна нога здесь, другая там».

Когда поздно вечером приехала его жена с работы, мы все еще сидели на террасе и вели беседу о любви — уже совсем пьяные. «Вот, — сказал он ей, указывая на меня, — перед тобой человек, который вообще не нуждается в интимных отношениях! Снимаю шляпу».

* * *

Как-то я решил оказать ей знак внимания: подарить цветы, но не просто так взять и банально подарить, а сделать это с романтической интригой. Потому что всем известно — девушки любят романтический ореол в отношениях, без этого они вянут (я имею в виду отношения, а не девушек). Для осуществления своей затеи я попросил помощи у брата. Мы дождались темной, глухой ночи, когда не было на небе луны и звезд, только блеклые, серые тучи, и плотный туман обволакивал свет фонарей, не давая им толком светить. Хотя, как я давно заметил, как раз в ясную лунную и звездную ночь наибольшая тьма и меньше всего видно, а вот в облачную ночь, наоборот, можно хоть что-то разглядеть. И вот после полуночи мы полезли сквозь пролом в заборе через персидскую сирень, цветущую черным во мраке, в сад моей возлюбленной. Ветки сирени лезли в глаза и царапались, ржавые гвозди впивались, точно когти. Где-то невдалеке выли собаки по-волчьи, по примете предвещая чью-то смерть. Не дыша, едва ступая, мы приблизились к их дому. В руке я нес розу.

Мы вытащили стекло из окна веранды и залезли внутрь. Там я поставил розу в вазу, стоящую на столе. Рядом с вазой лежала колода карт, и я зачем-то взял из нее то ли тройку, то ли семерку, то ли туза — не помню, а может, просто карту наугад, какую-нибудь даму пик. Затем мы вылезли обратно и беззвучно вставили стекло на место. Вдруг по­слышался шум из глубины дома, и мы поняли, что нужно бежать. Мы рванули по выложенной плитами дорожке к забору. Дорожка оказалась скользкой — видимо, из-за конденсата, и я поскользнулся и упал на нее грудью. Мне было очень-очень больно, я жестко выругался вслух, но встал и побежал дальше, превозмогая боль и едва не плача. «Кто там?» — раздался сонный, встревоженный голос позади, но мы, естественно, не стали останавливаться и отвечать. А спустя некоторое время ее муж решил меня пристрелить.

* * *

Дело было так. Теперь мне кажется, что это было так давно, как будто в прошлой жизни или, по крайней мере, тысячу лет назад, в самые темные средние века. В самом деле, то, что окружало меня в ту пору, никак не походило на условия современной цивилизованной жизни. Разбитая ветрами, дождями и временем лачуга с развалившейся печью, которую топить следовало с осторожностью, потому что задняя кирпичная стенка легко могла отвалиться, была моим домом. Стекла в старинных оконных рамах с облупившейся белой краской местами отсутствовали, и вместо них торчали подушки в бурых разводах от слез, воды и чая, на столе месяцами валялись немытые ложки, чашки и стоял обгоревший желтый чайник, табуретки качались, как в шторм, а кровати, раз и навсегда застеленные, были жестки, точно надгробные плиты. А вокруг лачуги — заросли, заросли и снова заросли, густые, темные и сочные, джунгли хрена и гречихи, сосны, яблони, вишни и огромная береза, цветы и высокая трава. Бывало, встав с утра, я весь день просиживал за столом у окна, глядя на этот самый стол, или сад, или на небо изредка.

Так вот, однажды ночью пришел сосед, сел на косой табурет напротив меня, положил на стол пистолет, выпил водки и сообщил, что собирается меня прикончить.

* * *

Но пристрелить меня у него не получилось, поэтому он предложил мне выйти в сад для драки. Никто нам помешать не мог, все спали. Вообще, весь поселок устал уже от нашего любовного треугольника, история этого адюльтера приелась людям, как скучная мелодрама. Это поначалу они смаковали происходящую у нас трагедию, сидя вечерами на верандах, а потом им надоело — так же как и американским телезрителям когда-то надоели регулярные трансляции экспедиций на Луну. Все рано или поздно надоедает.

— Пойдем выйдем, — сказал он мне, — решим наш спор в честном бою!

А у меня, надо сказать, никакого спора с ним не было, это у него был спор со мной, но делать нечего, я вышел. И вот началась драка. Хотя дракой это назвать было сложно, я еще тот боец, так что это походило скорее на избиение детей. Но я держался до последнего. Мы мотались по всему поселку, оба в синяках, ссадинах и царапинах (он тоже, потому что падал постоянно на камни и стекло), валились на заборы, убегали от собак, кричали о том, что оба ее любим. В итоге к утру мы стали лучшими друзьями.

* * *

Не знаю почему, но вышло так, что у моих братьев я заслужил странную репутацию. Сводилась она к следующему: «Иван дело говорит!» Притом что я был самый младший. То есть, что бы я ни сказал, братья тотчас соглашались: «Иван дело говорит!» А говорил я в ту пору исключительно всякую чепуху. Не могу сказать, что сейчас ситуация сильно изменилась, но, по крайней мере, значительно вырос интеллектуальный уровень той чепухи, которую я говорю. А тогда все было предельно просто. Например, идем мы в магазин по Гражданке (улица такая), асфальт кипяток, звенит летний день, слева утопает в зелени и сверкает железная дорога, справа поникли от жары березы. Муравьи умирают прямо на асфальте, не пробежав и половины — зажариваются. За заборами манящие тенистые сады, белые бассейны, красивые женщины с коктейлями в шезлонгах подмигивают нам, типа: «Ребят, зайдете?» Это я, конечно, вру. Не было там никаких бассейнов и шезлонгов, но женщины, правда, были — в трениках стояли на грядках с тяпками. И тут я говорю: «Пацаны, может, возьмем не шесть, а двенадцать?» А братья кивают друг другу в ответ: «Иван дело говорит!» Или опять я: «Пацаны, а может, с девчонками познакомимся? А то все в войнушку да в войнушку...» А они: «Иван дело говорит!» А я: «Или, пожалуй, еще шесть?» И они: «Иван дело говорит!» Так и было.

* * *

Одно время в отрочестве был у нас с братьями такой обычай — в двенадцать часов ночи ходить купаться на реку. И на самом деле это совсем не классно. Вода к ночи уже успевала остыть, и залезать в нее было очень противно. Во-вторых, не видно ничего, и немного страшно: мало ли кто там, в черной глубине, плавает. Мы приходили, скидывали одежды и, ругаясь на чем свет стоит, лезли в воду. И хотя, как я уже сказал, ничего классного в этом не было, а одно только мучение и дрожь, мы упорно купались каждую ночь. Сложно теперь объяснить самому себе, зачем мы это делали. Если бы в реке водились прекрасные русалки, которые всплывают по ночам, чтобы соблазнить прохожих, то да, тогда да, тогда, конечно, стоило бы ходить на реку! Но русалок в реке не было. Во всяком случае, мы в них не верили. Только пиявки да лягушки.

* * *

Алкоголь без меры — зло. Недаром одним из любимых изречений античных философов (если верить Диогену Лаэртскому) было: «ничего сверх меры!» Это, конечно, касается и вина. Так вот, мой дядя, видимо, не читал античных мудрецов. Или читал, но по какой-то причине не чтил. Думаю, живи он в их время, они бы подвергли его остракизму (по-нашему — набили бы морду). Короче, был он тот еще нонконформист. И пил без всякой меры. И ладно бы вино, пил он всякую дрянь: дешевую водку, одеколон, спирт, плодово-выгодные настойки, очищенную политуру. И вот однажды, хорошо выпив, он сказал нам, тогда еще детям: «Ну, пацаны, сейчас я прилягу, а потом, как проснусь, такой суп вам сварю, пальчики оближете!» И действительно, прилег. Мы же стали ждать, когда он проснется. Но когда дядя встал, у него пропало всякое желание варить нам суп. Он вышел на террасу, бледный, глаза маленькие и красные. Стоит курит «Дымок», глядит зло в огород, на вялую ботву, и, похоже, вообще не помнит о супе. Я к нему все же подошел робко (очень есть хотел!) и говорю: «Дядя, а когда суп-то?» Так он на меня посмотрел в ответ, что я испугался до полусмерти и убрался прочь.


Однажды мы с одним из братьев замыслили интересный эксперимент. Поскольку мой брат был в те времена человек воцерковленный, часто бывал в храмах, монастырях и прочих святых обителях, у него накопилось очень много воска и парафина. Он тогда пел на службах. Так вот, в наших кладовых и закромах на даче, а попросту где попало, лежали килограммы парафина и воска. Чтобы добро не пропадало, мы решили пустить все это в дело. В саду, под старинной сосной, мы развели костер, а над костром расположили большую кастрюлю, в которую покидали куски воска и парафина. Пока содержимое кастрюли плавилось, мы набрали воды в пластиковые бутылки. Когда жидкость закипела и стала воспламеняться, мой брат, используя бутылку как брызгалку, выплеснул часть воды прямо в бурлящую массу. Тотчас огненный гриб метров десять высотой вырос над костром и опалил ветви сосны и нас тоже, хотя мы и бросились ничком в траву. Поднявшись, мы пощупали опаленные волосы, переглянулись и принялись готовить вторую порцию.

* * *

В другой раз мы с ним были на церковной службе и слушали песнопения. Рядом стояла рыжая девушка, с волосами, похожими на пылающий огонь, с фигурой Венеры и взглядом искусительницы. Вообще, она была моей ровесницей, может, на год старше, но мне она казалась взрослой и демонически опытной, знающей нечто такое, о чем я только смутно, с внутренним трепетом, пробирающим меня в груди и животе, мог догадываться. Она испытывала какие-то чувства к моему брату и смотрела на него загадочным, манящим, многообещающим взглядом. Если бы она смотрела так на меня, я бы сдал все бастионы, я бы отринул веру и непорочность и пошел за ней куда угодно. Но брат мой в ту пору был непоколебим, он пел в хоре, читал молитвы и твердо избегал греховных желаний. И вот, то слушая песнопения, то глядя на рыжеволосую девушку, я пришел в такое сложное состояние, что потерял сознание и повалился на хоругви, и увлек за собой подсвечник, и растянулся без памяти на полу.

* * *

Был у нас на даче чудесный чулан. Не знаю, как я мог забыть о нем и не вспоминать так долго. Ведь в этом чулане у нас совершались всякие удивительные дела. Чулан располагался на террасе. Это была такая маленькая, очень темная комната с кучей полок и всяким хламом. Там стоял ящик с инструментами, висела на крючьях древняя одежда, которую не носил никто лет уж сто, а еще резиновые сапоги, керосиновая лампа, абажуры, чугунный утюг, корзинки, всякие коробочки и баночки, ящички и штучки, кусочки и детали, сухая трава и ягоды. Еще стояли бутылки, большие и совсем маленькие, с неизвестными жидкостями. В некоторых из них было вино, в других, наверно, какие-нибудь магические зелья или яд. Пахло там конечно же так чудесно, что у меня перехватывало дух всякий раз, как я в этот чулан заходил. Думаю, это был запах древности и тайны.

По полкам этого чулана можно было забраться наверх — на чердак. На чердаке тоже хранилось полно всего удивительного. Во-первых, это тысячи старых газет и журналов, которые валялись беспорядочно по всему чердаку. Мне все казалось, что в них содержатся какие-то поразительные сведения, но я так и не прочитал ни строчки. Еще там стояли большой сундук с доисторическими вещами, деревянная прялка и другие приборы, смысл которых я тогда разгадать не мог, а сейчас уже и не вспомню, что это за штуки. Я и по поводу прялки долгое время считал, что это штурвал с какого-то корабля, на котором наш дедушка бороздил океаны. Одни из лучших часов в моей жизни я простоял за этой прялкой, воображая себя пиратом в поисках приключений на небольшом бриге. Другие, возможно, представляли фрегат, но для меня всегда важнее были уют и обозримость, поэтому я видел именно бриг. Когда взрослые попытались открыть нам глаза на истинное происхождение этого штурвала, я долго негодовал и не хотел верить. Так вот любопытно, что на этом чердаке повсюду стояли заряженные капканы на волков. Как нам говорила бабушка — от крыс. Вот уж не знаю, где она видела таких крыс! Разве что на том бриге, на котором ходил наш дедушка.

* * *

Как это часто бывает, задняя часть нашего дома выходила в запущенный сад. Точнее, там и сада как такового не было, а беспорядочные заросли гигантской крапивы, чертополоха, лопухи и большая липа. Мы туда с братьями очень редко ходили. Не до конца понимаю почему, ведь в других местах сада мы играли постоянно. Возможно, дело в том, что все-таки задняя часть дома — это очень далеко и нам было лень, во-вторых, там непроходимые заросли: пока пройдешь, весь крапивой исколешься. Таких мест я помню в нашем саду несколько. По крайней мере, еще одно: затененная скамейка у забора под старой елью рядом с компостной кучей. Это было настолько таинственное и, не побоюсь сказать, волшебное место, что поблизости от него у меня всегда замирало сердце. Кстати, сохранилось хорошее фото этого места: стоит моя тетя под елью, а за ее спиной призраки. Но там мы тоже не играли.

И вот я теперь догадываюсь почему. Дело именно в таинственности этих мест. Они пугали, особенно к ночи, когда сад погружался во мрак. И уж идти в темноте к той скамье под елью или к липе за домом было по-настоящему страшно. Помню, когда мы сидели по вечерам дома, я с опаской смотрел в открытое окно, которое как раз выходило в запущенную часть сада. Иногда порыв ветра наклонял высокие верхушки крапивы, и они внезапно заглядывали в комнату, выхваченные светом лампы. Однажды, увидев такое, я чуть не упал в обморок от страха: мне показалось, что в окно из черноты лезет мой дядя.

* * *

Будучи школьником, я ужасно подружился с бабушкой моего друга-одноклассника. Хотя это, конечно, очень глупо звучит: «ужасно по­дружился». Сразу, наверное, кажется, что у нас была какая-то демоническая дружба на почве общих порочных интересов. Но нет, ничего такого, я просто хотел сказать, что нам очень нравилось проводить вместе время. Дошло до того, что я стал приходить к ней в гости даже один, без ее внука. Она хоть и была бабушкой, но выглядела очень хорошо и современно, то есть совсем не как классическая бабушка, в платке и с клюкой или вообще с фиолетовыми волосами. Чем же мы с ней занимались? Мы беседовали о литературе, о кино, о живописи, о природе и вообще обо всем, что есть прекрасного на свете. И разумеется, каждый раз она кормила меня вкусным обедом. Однажды она прознала, что я большой поклонник борща. И к следующей нашей встрече сварила специально для меня роскошный борщ. Пока я его ел, она все спрашивала меня: «Ну как? Ну как? Нравится?» А я почему-то стеснялся прямо сказать, что да, борщ просто волшебный, и отвечал уклончиво: «Ну так, ну так...»

* * *

Впрочем, в детстве я дружил не только с чужими бабушками. А то обо мне может сложиться неверное представление. Типа вот какой странный, юный друг бабушек. Хотя вот помните, у Брэдбери в «Вине из одуванчиков» один молодой человек дружил со старухой, и в итоге они решили, что любят друг друга, просто не повезло им с разницей в возрасте, так что в следующей жизни надо вовремя родиться и встретиться. Но это, скорее всего, не моя история.

Итак, помимо бабушек, я очень дружил с моей тетей. Так мы крепко дружили, что могли часами болтать о том о сем за чашкой чая (а потом и не только чая). Помню, садились мы за стол в саду и начинали всякие беседы про литературу, кино, жизнь. Причем с таким азартом мы разговаривали, что я приходил в крайнее возбуждение. Невероятно меня волновали обсуждаемые темы, и, главное, было безумно интересно обсуждать их именно с тетей. Притом я вел себя очень дерзко. Бывало, я мог так поступить в споре: «Чушь это все, тетя, вы не правы и ничего не смыслите, а дела на самом деле обстоят так-то и так-то. Такой-то литератор дурак, а такой-то нет, вот и все пироги». Она, конечно, от моей дерзости на секунду теряла дар речи, но никогда не обижалась, а даже как-то наоборот.

* * *

Однажды в детстве мне очень понравилась девочка, живущая по соседст­ву на даче. Она жила не совсем рядом, до ее дома надо было дойти по тенистым улицам, по земляным дорогам, вдоль старых заборов, увенчанных сиренью, яблонями, боярышником, ежевикой, жасмином и шиповником. В том месте, где она жила, на просеке возвышался огромный старый дуб, а вокруг росли высокие густые колючие кустарники, на границе которых стояли качели. И вот я приходил и сидел на этих качелях, болтался на них и томился, маялся — в общем, ждал, когда появится она со своей хитрой улыбкой, взором с поволокой, роскошной толстой косой и на удивление волосатыми руками. Вероятно, я даже прохаживался вдоль забора и покашливал громко, чтобы она меня заметила. И вот она замечала и, взяв велосипед, выходила на просеку. Взмахнув толстой косой, она, как будто не глядя на меня, ловко седлала железного коня и уезжала прочь. А я, горемыка несчастный, робкий идиот, застенчивый глупец, плелся обратно на качели и сидел там, не решаясь ехать за ней, хотя и понимал, что она вышла не случайно. Просидев полчаса, я в отвратительнейшем настроении шел домой. И надо же, выйдя с просеки на дорогу, я видел невдалеке на повороте ее, терпеливо ждущую и смотрящую в мою сторону.

* * *

Должен признаться, что я уступил эту прекрасную девочку моему брату по итогам честной схватки. Дело было так. Мы частенько, каждый день (а иногда и по два-три-четыре раза в день), наведывались на площадку, сидели на качелях и громко хохотали, чтобы привлечь ее внимание. Рано или поздно она, наслушавшись нашего смеха, выходила. Или же, если смех не действовал, мой брат шел к ее забору и кричал: «Выходи!» — а я поражался его смелости, потому что сам был слишком робок для такого поступка.

И вот как-то раз она вышла с бадминтоном. С длинной косой, чуть ли не ниже попы, с игривой улыбкой и ямочками на щеках. И так нам нравились эта ее коса, попа, улыбка и ямочки, что волосатые руки делались незаметными. Хотя между собой, сидя вечером в саду за чаем, мы говорили, конечно: «Ты видел, какая у нее шерсть? — И показывали пальцами длину этой воображаемой шерсти. — Во!» Итак, поскольку игра на двоих, а нас было трое, мы с братом решили сразиться в бадминтон первыми, а победитель получал право играть с ней. Началась схватка, и, хотя я играл, в общем, неплохо, от волнения вдруг растерял все свои навыки. И проиграл брату с большим счетом. Я тогда очень расстроился, перелез через чей-то забор, упал в лопухи и слушал с горечью, как они играют и смеются. И лежа так, глядя в небо на бегущие облака, я говорил себе, что пусть уж лучше девочки меня добиваются, а я их больше не буду.

* * *

Мой брат стал частым гостем на площадке, где рос огромный дуб и жила девочка с волосатыми руками. Между ними явно возникли романтические отношения — они могли часами стоять друг напротив друга и говорить о всякой чепухе. Я немного ревновал к ней брата, потому что если раньше мы сутки напролет были с ним неразлучны, то теперь он только и думал о том, как бы с ней встретиться. Я ничем не мог его выманить от нее, ни шоколадом, ни мармеладом, ни предложениями заманчивых путешествий, ни книжками с картинками. Хотя, по правде, никакого шоколада, конечно, не было, это я так, в переносном смысле, и никаких путешествий тоже. Разве что путешествие на великах в соседнее Болшево.

Гуляли они по всему поселку, нередко хаживали и в березовую рощу, где над обрывом в укромной тени стояла скамейка. Со скамейки открывался вид на реку, чудесный особенно вечером, когда закат ложился багряной пеленой на водную гладь и окрашивал белых лебедей в розовый цвет. Они сидели там, на этой скамейке, и беседовали влюбленно. Но надо сказать, что девочка с волосатыми руками была той еще сукой. Помимо моего брата, был у нее другой ухажер — юный алкоголик и наркоман с маниакально-депрессивным психозом. Он ее шантажировал, что если она не будет с ним встречаться, то он покончит с собой. Она все это рассказала моему брату и сообщила, что не может допустить смерти человека. Поэтому этот алкоголик и наркоман приезжал к ней в гости, жил у нее, гулял с ней и все такое. А мой брат с темным чувством в сердце наблюдал это и молился, прося всевышнего дать ему терпения и смирения. И, что интересно, всевышний его услышал.

* * *

Я страдал от крайней неуверенности в себе, и не было у меня никакого от нее лекарства. Из-за этого мое поведение доходило до смешного. Хотя, видит небо, смешно мне не было.

Например, находясь в гостях у соседки, сидя с ней на веранде и предаваясь всяким беседам, я все время сомневался — правильно ли я делаю, что сижу здесь, или же я на самом деле смущаю ее своим присутствием, она тяготится, но стесняется мне об этом сказать? И вот вместо того, чтобы наслаждаться нашим уединением, вместо уверенного осознания того, что она в меня влюблена и поэтому рада каждой секунде, проведенной со мной, я страдал от мучительных размышлений. Я чувствовал себя ужасно неловко и неуклюже и в конце концов говорил: «Если ты считаешь, что мне пора домой, то дай мне об этом знать!» А она мне отвечала: «Вань, ну ты что, совсем, что ли, дурак? Как я могу так считать!»

* * *

При всем том я был очень надменный. Я смотрел на многих свысока и отказывал им в уважении на том основании, что у них, по моему мнению, слабый интеллект. Сейчас я уже переосмыслил свои позиции по этому вопросу и понял, что развитый интеллект это, конечно, что-то хорошее, но совсем не редкое и далеко не главное.

В этой связи вспоминаю такой случай. Сидел я как-то в сарае, читал книгу. Не помню, что за книга была, помню только, что она все время неприятно прилипала к столу. И руки тоже прилипали — ведь когда читаешь за столом, удобно локти положить на столешницу. А столешница была вся залита вином, сладким чаем, посыпана сахаром — в общем, к ней хорошо все липло. И вот я сидел, почесывал давнюю щетину, курил и злился на липкий стол. За окном же бушевало лето, зной заливал сад, но, несмотря на жару, зелень росла густо, как в джунглях: высокая трава, пышные кусты, заросли хрена, плодовые и лесные деревья. Тихо было, только жужжали насекомые в полном безветрии, все замерло, и время тоже как будто замедлило свой ход. Казалось, живая природа за окном звала меня из сарая, прочь от липкого стола с книгой, но я не шел, потому что не знал, что мне делать с ней, с этой природой. О, если бы я только знал, только бы знал, я бы, конечно, бросил все и ушел!

И вдруг ко мне в сарай зашла соседка. Она была в отличном настроении (что мне не понравилось, так как я считал, что она должна страдать из-за нашей любви). «Привет, Вань, — сказала она весело, — ну что ты здесь сидишь, как паук в темном углу, смотри, как здорово на улице, иди гулять! Сколько можно всякой чепухой заниматься!» Я посмотрел на нее снизу вверх, отодрал локти от стола и ответил: «А я вижу, ты поумнела!»

* * *

Одно время в нашу речь прочно вошло такое слово: «сермяга». Не помню, в какой именно связи, но оно очень прижилось, так что стало как бы постоянным междометием. О чем бы мы с братьями ни говорили, обязательно упоминали сермягу, но обсуждали ее не саму по себе, потому что мы никогда не знали, что это такое, а в связи с чем-либо, как пояснение к чему-то, как выражение отношения или свойства. Например, выказывая одобрение, я мог сказать: «Да, это сермяжно!» Или: «В этом есть что-то сермяжное!» Или даже так: «Без доли сермяги здесь не обошлось!» И так прицепилось ко мне это понятие, что я использовал его почти в каждом предложении и по любому поводу. Соседку страшно это раздражало. Допустим, она хотела со мной обсудить будущее наших романтических отношений (девушкам всегда интересно это будущее) и спрашивала меня: «Вань, ну а дальше-то что? Как ты думаешь?» А я качал головой, смотрел в пол и, скривив губы, произносил уклончиво: «Да, есть в твоих словах доля сермяги!» «Ваня, — злилась она, — какой сермяги? Что это за гадость такая — сермяга? При чем здесь сермяга?» А я не отступал: «Ну как при чем, сермяжные вещи ты говоришь!»

* * *

А мы с братом, конечно, старались произвести впечатление на прекрасный пол, причем желательно неизгладимое. Иначе говоря, мы хотели нравиться девушкам. А чем можно нравиться девушкам? Конечно, силой ума, благородством, мужеством, щедростью, изысканностью и духовной красотой. Но меньше всего нас как раз интересовала духовная сторона дела. Мы хотели нравиться с другой стороны — как эдакие красавцы безобразники, непристойные негодяи, распутники-бессовестники. Хотя какие мы были распутники, смешно подумать, если о распутстве мы знали только из классических романов девятнадцатого века! Точнее, это я знал о них из романов девятнадцатого века, а мой брат — из китайского сказочного романа шестнадцатого века «Путешествие на Запад» (можете вообразить, какое там было распутство!). Тем не менее мы изображали распутников как умели. И надо сказать, что удивительно, девушкам действительно такие иногда нравятся. И вот что мы делали. Боюсь, правда, вызвать презрительный смех, но все-таки я расскажу.

Мы надевали самые эротичные, на наш взгляд, одежды и выходили на просеку играть в бадминтон. Сейчас я бы не сказал, что это было эротично, но тогда мы казались себе прекрасными. Одежды были следующие: у меня джинсы, обрезанные сильно выше колен, а у брата жгучие розовые шорты (в остальное время, когда не нужно было никого соблазнять, служащие тряпкой). И вот мы под солнцем, загорелые, юные и красивые, играли в бадминтон, стараясь во время игры подчеркнуть свое великолепие особыми движениями (о боже, вот пишу сейчас это и чувствую, как краснею). Вскоре выходила на просеку соседка и становилась неподалеку полюбоваться мной. И девушка моего брата, которая с огромной косой, тоже приходила, чтобы любоваться моим братом. Но поскольку она была ровесницей, то она, конечно, не показывала свою симпатию открыто, а больше, наоборот, хотела, чтобы он любовался ею.

* * *

Как-то, когда мы сидели все вместе за столом в саду, беседовали, пили французское вино, вроде как бордо, марку точно не помню, возможно Шато Ля Гроле или Шапель де Потансак, и закусывали, кажется, фуагра и мягкими сырами из Оверни, нас с братом вдруг потянуло на пение. Вы, наверно, сейчас уже думаете: «Иван, хватит врать, какие вина и сыры, вы там пиво пили или какой-нибудь дешевый портвейн, а закусывали сигаретным дымом». Да, так и было, извините, никаких вин мы не пили и ничем хорошим не закусывали, но и не важно, это не мешало нам чувствовать себя так, как будто мы сидим в уютном ресторане где-нибудь на набережной Ла-Рошели, а вокруг вьются официанты и прекрасные женщины бросают на нас томные взгляды.

Так вот в какой-то момент нам с братом захотелось петь. И мы взяли и запели. Соседа, конечно, передернуло от нашего пения, он закатил глаза и скривил губы. А к тому времени весь поселок уже тошнило от нашего пения, потому что пели мы и днем и ночью, и это притом, что у меня нет ни слуха, ни голоса. «О, опять!» — стонали жители поселка и закрывали ставни даже в жару, потому что пели мы не просто песенку или две — нет, наш репертуар состоял из пары десятков песен. Мы не стеснялись никакой обстановки, в любой ситуации и в любом месте, в лесу ли, в транспорте, в кафе или магазине, мы могли взять и запеть. Сейчас я ни за что не запел бы, мне становится неловко от одной мысли, что я могу запеть. А тогда нам это нравилось. И вот, сидя ночью за столом, мы запели. И что удивительно, соседка наклонилась к моему уху и прошептала нежно, касаясь теплыми губами: «Мне очень нравится, как вы поете! Так душевно! У тебя очень красивый голос!» Я обрадовался, польщенный, и запел еще громче — так, что муж совсем помрачнел.

* * *

А он был на удивление лихой человек. Как говорится, старой закалки, не то что мы с братом. Он воспитывался на других ценностях, когда превыше всего в юноше ценились доблесть, бесстрашие и дух соревнований. Если наше детство прошло среди книг, сигарет и портвейна, то его — среди драк, отчаянных поступков и лошадей. Между эпохами, разделявшими и воспитавшими нас, была такая же разница, как между Возрождением и Просвещением. Хотя нет, я сейчас подумал, что это слишком уж натянутое сравнение, такой разницы, конечно, не было. Но было то, что романтические идеалы его времени сменились холодным рационализмом и буржуазностью нашего.

И вот однажды я стал свидетелем былой отчаянности моего соседа. В тот день мы отдыхали на пляже у плотины. Шел уже третий год нашего знакомства, и я, несмотря на нашу дружбу, стал воспринимать его как никчемного алкоголика с серьезными психическими отклонениями.

Он сидел на траве, а мы с братом прыгали в бурлящую воду с небольшого возвышения у края плотины, что называется, «солдатиком» и очень этим гордились, полагая, что делаем нечто сложное, заслуживающее удивления и восхищения. Долго глядел на это сосед, молча и равнодушно — я думал, что он завидует нашему мастерству. Но вдруг он встал и направился к плотине. Ни слова не говоря, он взобрался на самый ее верх, возвышающийся на много метров над водой, и прошел по узкой железной перекладине до края. Люди с любопытством глядели на него, оставив свои дела, и думали: что такое затеял этот худой черт, завсегдатай злачных мест в Буркове, Болшеве и Загорянке, полночный велосипедист до магазина и обратно? Постояв так с полминуты, он слегка согнулся, затем резко оттолкнулся и ласточкой взлетел к небу, описал дугу и плавно, почти беззвучно вошел в воду — у самого бетонного основания плотины. Если бы он приводнился чуть ближе, то верно разбился бы насмерть. Весь пляж затих и обратил на него восхищенные взоры. И мы с братом тоже замерли и, открыв рты, смотрели, как он, мокрый герой, вылезает на берег. Таким я его навсегда и запомнил.

* * *

Поздними вечерами, когда я возвращался от нее в наш сарай, уцелевший после пожара, и оставался один, меня одолевали романтические мечты. Я шел от нее через темный сад, утонувший в глубокой синеве, по узкой, в густых зарослях тропинке, мимо пахучей сирени, сквозь высокие, давно одичавшие флоксы и пионы, мимо притаившихся ежей и мышей, шел и мечтал известно о чем. Хотя, наверно, не все читатели понимают, о чем же я мечтал, идя по ночному саду. Может быть, о фонаре, чтобы рассеять тьму?

Нет, не об этом я мечтал. Дело в том, что наши отношения с соседкой, как я уже говорил, были лишены интимной близости, и все время мы проводили в разговорах, переглядываниях и страстных рукопожатиях. Ей этого, в общем, было достаточно, и она могла так продолжать месяцами. Я же, понятное дело, хотел большего, и все эти рукопожатия и переглядывания давно мне опротивели.

Так вот, я приходил в сарай, бросался на дощатую кровать, об которую чуть кости однажды не переломал, когда слишком сильно бросился, и начинал мечтать о ней, о моей возлюбленной. Думаю, содержание моих мечтаний всем ясно, и я не буду их тут описывать. Подобным образом, в бесплодных мечтах на дощатой кровати, я провел два года.

* * *

Трудно поверить, но в течение этих двух лет нас с соседкой связывали исключительно платонические отношения. «Платонические» не в исход­ном, платоновском смысле, потому что у Платона возвышенная любовь касалась, похоже, исключительно мужчин, а моя соседка была на сто процентов женщиной. Наши с ней отношения были платоническими, как вы уже догадались, в смысле рыцарского романтизма. То есть куртуазными. Короче говоря, мы проводили время в беседах о прекрасном, в променадах и чаепитиях, не опускаясь до телесных наслаждений. Все, что мы себе могли позволить в плане низменных страстей, так это томные взгляды и случайные прикосновения.

Мне это давалось, скажу я вам, довольно непросто, потому что собеседником я всегда был ужасным и большую часть времени, что мы проводили в беседах о прекрасном, променадах и чаепитиях, я молчал. Молчал и думал — как же мне хочется предаться низменным страстям!

И вот как-то раз вечером, когда сгустились тучи в преддверии ливня и мощный ветер трепал кроны дерев и бил ставнями, я гостил у нее. Мы сидели на мансарде, и в окно вдруг ворвался особый, свежий запах зелени, который бывает только в грозу. Небо резко потемнело, и краски в саду померкли, растения затрепетали, как будто на волнах. Это волнение природы передалось и мне, я ощутил внезапный прилив энергии, и руки мои задрожали. По ее взгляду я понял, что она испытывает нечто похожее, и я, ни слова более не говоря, взял и посадил ее к себе на колени, и мы немедленно слились в жарком поцелуе. Сверкали молнии, бушевал ливень, в нас летели брызги, а мы задыхались от страсти, и для меня пропали все запреты и условности. Но в самый последний момент она внезапно отстранилась и сказала: «Нет, постой! Я не могу в доме моего мужа!»

* * *

Что такое любовь? Этим вопросом я не раз задавался, сидя за столом под могучей березой напротив дома соседки. Я сидел там целыми днями с книгой, но смотрел не столько в книгу, сколько в сторону ее крыльца, надеясь на что-то не совсем определенное. Хотя вполне определенное: я надеялся, что она выйдет и заметит меня. Но что с того? Какие я получал от этого бонусы? Никаких. Она выходила, замечала меня и шла дальше. Но не сидеть там и не ждать ее явления я не мог.

И вот, сидя там с книгой под сенью березы, в зной и в прохладу, при свете дня и во тьме ночи, сдружившись с десятками всяких насекомых, я размышлял о природе любви. На меня медленным дождем падала какая-то труха, и белый разворот книги, подолгу раскрытый на одной странице, покрывался желтыми листиками, сосновыми иголками, микроскопическими увядшими цветочками, а я сидел, сгорбившись, и предавался горестным мыслям. Горестным — потому что ничего радостного в этой нашей любви я не видел. Да, были краткие мгновения радости, которые дарили нам первые минуты встреч, но все остальное — мучительное томление и ожидание неизвестно чего. Я часто ловил себя на том, что каждую минуту, даже каждую секунду думаю о ней. То есть она жила в моем сознании постоянно, с утра до ночи — едва я просыпался и до тех пор, пока не засыпал. Чем бы я ни занимался, о чем бы ни думал, она незримо присутствовала, от ее присутствия я никакими средствами не мог избавиться, она главенствовала во всех моих делах и развлечениях. Это было как тяжелая психическая болезнь — как навязчивая идея, от которой невозможно отделаться. Ничто не могло дать мне удовлетворение, доставить радость — потому что она мрачной тенью всегда нависала надо мной, закрывая солнце. Так что периоды сна я воспринимал как спасение. Во сне я мог забыться наконец, расслабиться и отдохнуть от навязчивых мыслей. И едва я просыпался, как начиналось все то же самое. Так вот, сидя там за столом, я приходил к выводу, что любовь — это больше мучение, чем радость, и ближе всего к болезненной одержимости.

* * *

Мне кажется, в минуты крайнего духовного напряжения, когда весь организм как бы до предела смущен нахлынувшими ощущениями, у человека просыпаются новые, неведомые ранее способности. Вроде телепатии. Я не шучу. Помню, как-то шел я по улице вдоль поля — колосилась рожь, ветер метал золотые колосья, точно волны, и по небу сурово полз грозовой покров. Хотя вот не уверен насчет ржи, подозреваю, что к тому времени уже лет пять ничего не колосилось на поле, а только чахла желтая трава. Но все равно я как будто вижу перед собой это поле, осины вдоль старой, уходящей в темноту дороги и загадочный белый дом на его краю.

Так вот шел я, шел и вдруг заприметил вдали соседку. Она направлялась прямо ко мне. Я так заволновался, так растерялся при виде любимой, что не знал, как мне быть. Вы, наверное, не понимаете, в чем проблема и чего я так разволновался. «Шел бы к ней, — скажете вы, — чего волноваться-то зря?» Это все верно, только я тогда так не мог. Это я сейчас могу, не глядя, куда угодно пойти и все, что угодно, сделать, а тогда я так не мог — я был очень робок, застенчив, не уверен в себе и мнителен. «А вдруг, — испугался я, — это она не ко мне идет? Вдруг она идет в магазин или еще по каким своим делам и совсем не хочет со мной общаться? А я буду навязываться и помешаю ей?» В общем, этими размышлениями я довел себя до крайней степени нервного расстройства и решил сделать вид, что не замечаю ее. То есть я встал посреди дороги и принялся внимательно изучать колосья в поле (или пожухлую траву) — и стоял так до тех пор, пока она не дошла до меня.

— Привет, Вань, — сказала она. — Что делаешь здесь?

— А! — воскликнул я, как будто только что заметил ее, — в поле смот­рю.

— Интересно?

— Весьма.

На этом наша беседа оборвалась. Она встала рядом и задумчиво смотрела на меня, а я от неловкости вертелся, теребил прическу, переминался и поглядывал в поле. И вот пока мы так стояли, мое внутреннее напряжение превысило все допустимые пределы.

— Пойдем? — спросила наконец она. И вдруг я услышал еще одну фразу, прозвучавшую ясно ее голосом прямо в моей голове, хотя вслух она больше не произнесла ни слова: «Эх, Ваня, Ваня, зря мы с тобой встретились».

* * *

О, любовь! Сколько сердец ты извела своими стрелами! Сколько умов помутила и на какие только дурацкие поступки не толкнула! Сколько часов я, бывало, стоял, томимый духовной жаждой общения с соседкой, под ее окнами, продрогший и замерзший в ночи. Холодный ветер с дождем гнали меня прочь, как бы говоря: «Иди спать, юноша, она не выйдет в три часа ночи. где это видано, чтобы замужняя женщина ходила по саду в три часа ночи, разве что это у нее работа такая — ночная...»

Но я был глух к доводам разума и упрямо стоял у забора и смотрел на черный силуэт дома на фоне серого ночного неба — и твердо знал, что она ни за что не выйдет, что она давно спит, но все равно стоял и ждал. Только бы увидеть ее, о, только бы прикоснуться и сказать пару слов!.. «Ну все, — слышу я уже ваши голоса, — хватит врать про жажду общения и робкие прикосновения, знаем мы тебя. Признайся, ты ведь, наверно, просто жахнуть ее хотел?» «Что-о-о?! — возмущаюсь я. — Да как вы смеете? Что это за слово еще такое? Я вообще такого не знаю и не понимаю, на что вы намекаете... Хотя, по правде, и это тоже. Именно этого я и хотел. А что в этом плохого?»

* * *

Наши дни тянулись уныло и однообразно. Это и неудивительно, ведь мы ничем не занимались. Мы не занимались, например, спортом, не играли на музыкальных инструментах, не ходили ни в какие кружки рисования. Шахматы гнили в углу, объеденные крысами, на охотничьих ружьях сушилось белье, на клюшках для гольфа жарили шашлык. Шучу, никаких ружей и клюшек у нас, конечно, не было, как, впрочем, и шашлыка. Да и белья тоже не особо. В общем, делать нам было совершенно нечего.

Наше существование выглядело бесцельным, как у растений в саду. Хотя вот не уверен про растения, подозреваю, что у них-то как раз были цели, в отличие от нас. Гречиха, сирень, береза, одуванчики, васильки, львиный зев и сотни других растений все-таки росли, для чего-то каждый день они тянулись к солнцу, быть может, сами не зная для чего, но все же участвуя в каком-то глобальном эволюционном плане. А вот мы, похоже, нет — не участвовали. Нам казалось, что мы ошибка природы. И уже в отрочестве осознав бесцельность и бессмысленность нашего существования, не найдя себе никакого разумного применения, мы впали в бездонную и бесконечную хандру. Забросив единственное развлечение, что у нас было, — книги и карты, — мы с остервенением принялись пить, курить и валяться в беспамятстве. Мир стал для нас тусклым, нигде не брезжил рассвет, мы не знали, чем заняться, и все занятия тоже не хотели нами заниматься.

И вот тогда-то, когда я совсем уже отчаялся, ко мне вдруг пришла влюбленность в лице моей соседки. И надо же, как ни странно, жизнь вновь обрела для меня смысл, внезапно появилась цель, и место в плане эволюции мне вновь нашлось. Рассвет забрезжил, и теперь я смотрел вперед не как раньше, а с надеждой на светлое и счастливое завтра. И хотя это завтра в общем-то было иллюзией, потому что на самом деле его нет, а есть сегодня, тем не менее я тогда понял, что любовь способна дать силы и поднять отчаявшихся с колен. Пускай это иллюзия и обман, но каким же осмысленным и полнокровным начинает казаться мир.

* * *

И как бы страшным финалом наших отношений стал пожар — когда дом в считанные минуты был охвачен огнем и сгорел дотла. Мой брат с полутораметровым топором бегал по саду и рубил зачем-то заборы, и вид у него был такой безумный, что никто не хотел стоять у него на пути. Ветви на соснах с треском вспыхивали, искры, кружась, летели в разные стороны, как фейерверки, дома, люди и заросли вокруг побагровели. Мне казалось, что горит весь мой мир — это была гибель Помпеи. Я стоял в сторонке вместе с соседкой, мы держались за руки и молча смотрели на все это, пламя горячило наши лица, а мимо метался брат. Наверно, мы оба тогда поняли, что все закончилось и нас больше нет. Привычный сад ужасно изменился — стал красным, пепельным и грязным. Стерлись все следы, все отметины, все знаки, с помощью которых мы были привязаны к этому месту, в одно мгновение оно стало чужим, точно какая-нибудь пустыня на Марсе. И странно, но оказалось, что наши отношения тоже были привязаны к месту, они закреплялись и подтверждались пространством, в котором происходили, и вместе с его гибелью погибли сами.

* * *

Как я понял окончательно, что прошла любовь? Когда однажды, проснувшись с утра, я открыл глаза и увидел, что мир стал другой. Не то чтобы я увидел нечто иное вокруг и за окном, какие-нибудь там красоты, розовые восходы, райских птиц и все такое. Нет, увидел я все то же самое — облупленный белый проем окна с никогда не мытыми стеклами, древнюю паутину и насекомых, запутавшихся в ней, стены с рваными останками пожелтевших обоев, лакированный круглый стол с банкой для окурков и два стула перед ним. Справа дверь, рядом вешалка с невиданными костюмами (за всю жизнь я больше не видел таких костюмов). С потолка свисали бумаги с поучениями и размышлениями из «Дао дэ цзин» и «Книги перемен». То есть я увидел свою привычную обитель, но точка зрения моя как бы сместилась. Я вдруг увидел все это в новом свете, я понял, что все эти вещи лишились какой-то присущей им черты, что джунгли снаружи уже иначе зеленеют и даже воздух стал другой. Поразмыслив над этим, я обнаружил, что забыл с утра подумать о соседке — как это было каждое утро в последние три года, едва я просыпался. Да, я совершенно забыл о ней. И если раньше весь мир был пропитан ею, то теперь эта пропитка испарилась и мир стал другим. Даже не знаю, обрадовался ли я тогда. С одной стороны, я испытал огромное облегчение, потому что почувствовал себя наконец свободным. С другой — меня охватила странная, глубокая печаль. Впрочем, тоже приятная.

Комментарии 1 - 0 из 0