Место сбора

Евгений Николаевич Головин родился в 1961 году в Москве. Окончил вуз по военно-юридической специальности. С 1983 по 2002 год состоял на военной службе. Вышел в отставку в звании майора.
Живет в Москве. В журнале «Москва» публикуется впервые.

Как я укушен был

С тех пор как это случилось, я стал их называть УЖами.

Постепенно с разных мест собирались они у меня в усадьбе. Находил я их в старых избах, сараях, в земле. Большей частью, однако, они были куплены на барахолках российских городов. Все они были ржавые, закопченные, иногда битые, часто с перекошенными челюстями и без ручек, с отломанными иной раз зубьями. Вид любого из них был несчастным, заброшенным и безнадежным. Даже продавцы не заботились о том, чтоб увеличить стоимость своего товара (помыть-почистить), — продавали их как есть, лишь бы избавиться.

А ведь историю имели они преславную! 400 лет верой, трудом и правдой с жаром и огоньком служили русскому человеку.

Поначалу вещь эта была очень дорогая, мало кому доступная. Небольшой плат с вышивкой покрывал его, стоявшего в горнице на видном и почетном месте. Был он символом достатка и благополучия в семье, солидным довеском в приданое сосватанной девице, передавался по наследству.

А теперь вот за ненадобностью бросаются они где попало и забываются там же, сдаются как металлолом, продаются за небольшие деньги. Даже в сельском быту не знаешь, куда и применить эдакую железку, что бы ею такое утяжелить можно. Старый, ржавый, тяжеловесный, форма грубая, вид брутальный, везде мешается, еще и смотрит недобро из какого-нибудь угла. Пятьдесят последних лет люди от них избавляются всеми возможными способами, так что в скорости и совсем их изведут с белого света. А ведь они — угольные жаровые утюги — настоящие ветераны гладильного дела. И по заслугам своим должны бы получить от потомков их бывших владельцев подобающие почет и уважение.

Вот теперь, как зайцев в половодье, собираю я их у себя, чтоб уж хоть эти никогда не пропали в безвестности. Они, отремонтированные и подреставрированные, чинно располагаются у меня в особой комнате, на полочках и поставцах. И вид имеют как прежде — солидный, важный и даже представительный. Судите сами: массивный корпус, куда кладутся горячие угли, напоминает корабль­броненосец или ледокол, откидная крышка с двумя рядами зубов похожа на верхнюю челюсть доисторического хищника, сверху на ней на железных стойках деревянная ручка, сильно засаленная и немного обожженная, а сбоку на отлете в виде пластины или крючка защелка­задвижка, чтоб корпус не отваливался от крышки. В нижней части корпуса арочные отверстия для воздуха к углям. Некоторые утюги имеют на задней стенке щель, да еще с заслонкой, как у печки. Совсем немногие утюги с узорами на внешних поверхностях. Почти все имеют эмблемы, клейма или номера своих заводов, артелей и мануфактур.

Вот один — представитель Касимовского завода (Рязанская область), другой — Подольского (Московская), третий — Митинского (Тульская). Это самые многочисленные из племени жаровых утюгов в Центральной России. Другие представители гордятся своей редкостью в наших краях, считают себя более ценными. Да взять хоть вот этот — «Артель 14-летия Октября, г. Могилев» или — «Литейно-механический завод, г. Можга УАССР»; среди других — «Лидсельмаш» (Белоруссия), «Главкотлотурбопром, г. Куга», «Артель КФ Вологда»; и такие надписи встречаются: «г. Слободской», «Урал Касли», «Молот Городец», «Бытоша ЧПЗ», «Механический завод Калуга», «ИЧЛЗ», «ИАФ». Есть экземпляры с загадочными аббревиатурами или только цифрами. Но есть и совсем безымянные, как бы сироты от рождения. У других же имя и знаки, расположенные под крышкой, выгорели от многолетних жарких трудов. Истончились у них и стенки, обгорели и почти рассыпались колосники, даже клеймо изожглось и стало неразличимо. Инвалиды, да еще без метрик.

Особенный экземпляр, свесив длинный нос с полки, стоит у меня в стороне — он без барельефных букв и вдавленных клейм, вид имеет заграничный. Нашим чернорыльным как бы даже и не брат. Корпус никелированный, а по форме — подлодка, всплывшая на поверхность. Углей в себя не приемлет, работает чистенько: в корме отверстие с задвижкой, туда щипцами просовывается раскаленная металлическая вкладка. Так и утюжит, пока теплый, а запасная вкладка, что на замену, жарится покамест на огне. Чужой он среди своих, а без подружек — щипцов и вкладок — ему совсем одиноко.

Среди всех утюгов особняком стоят и аристократическим видом выделяются утюги духовые. От обычных они отличаются наличием трубы для отвода дыма. Труба эта выходит из передней части крышки и загибается вправо, чтоб гладильщица не щурилась от едкого дыма. И все у них получше: и защелка, и ручка, почти все они узорчаты, как бы в мундирах, и непременный колосник в пасти имеют. У некоторых духовых есть тонкая латунная пластинка под ручкой утюга. На ней подробно о производстве или мастере, год изготовления, а также название утюга или артели. Например: «“Славянинъ”, г. Конскъ, 7,5 дюйма (Царство Польское в составе Российской империи)», или вот такой представитель германского зарубежья: «“Birmingham”, 6,5». Кроме того, пластина защищает руку от жара.

Вот эти утюги, с пароходными трубами, сами как­то расположились у меня на одной полке, стоят тесно и к другим разрядам не мешаются. К ним в ряд, создав тесноту, затесался один нетрубный утюжок — весь рифленый и напыщенный, с длинной вертикальной защелкой и задранной, как нос воображалы, ручкой. По узорчатой красоте своей он конечно же франт, щеголь и пижон, как бы даже и не для работы созданный. Так и достался мне новеньким, без дефектов, сажи и ржавчины, да еще и с фигурной подставкой. Просунулся в середину ряда к духовым и стоит как на пьедестале, позволяет всем собою любоваться. По высоте сравнялся с утюгами трубными. А надпись на нем — «Ленинград».

Глажка белья — историческая функция женщины. Но утюги наши имеют вид важный и невозмутимый, характер явно мужской и в вековом контакте с женщиной отточили свою суровую галантность. В них и терпение, и сдержанный накал чувств, и строгость линий, неизменность форм и привычек. И даже раскаленный, он звука не издаст, только дымит сердито от напряжения. Зашипит, бывало, не привыкший к ласкам, если только прачка-гладильщица чмокнет его мокрым пальцем в щечку. Но это как ободряющий поцелуй разгоряченному помощнику перед началом интенсивной возни. За теплую гладкую ручку берет его охватом ладони женщина и давай егозить с ним. Сама распаляется и ему остыть не дает, накал страстей нешуточный. А поноси-ка вот эдакого! Обычный вес утюга 3–4 кг, да сама не ожгись и одёжу не попорть. А чуть он подустал-подостыл, так ходи по комнате и раскачивай, чтоб угольки в его чреве разгорелись, или новых из печи подкладывай.

Все мои утюжочки­утюжки — старички. Но старички все поджарые, бодрые, молодцеватые. Хоть сейчас в огонь, а в воде и сырости они уже побывали. После реставрации они преображаются: приобретают вид гордый, даже заносчивый. И обходиться с ними непочтительно уже никак не возможно. Хотя они и отстали от современности больше чем на полвека, но не считают себя деревенскими в городе или мещанами во дворянстве. Современных утюгов, которые, запутавшись в проводах, кучкой лежат на полу, не жалуют, считают их ломкими, легковесными и изнеженными. Смотрят свысока, не видят в них горячей преданности своему делу и железной верности хозяину. Только пар в глаза пускают. Да вот же: два­три года отработал и сгорел, а два­три века как? Вот то-то и оно!

А пращуров своих и вовсе не признают, куда там! Совсем недалече лежат рубеля, пральники и граники со своими женами-скалками. Тоже ведь утюги, только деревянные. И стаж у них тысячелетний! Трудились они всегда парно, семейно, так сказать, и за 500 лет до наших утюгов, и еще весь срок вместе с ними. Наматывалась выстиранная и высушенная одежда на скалку-каталку и рубелем (рифленая доска с изгибом) прокатывалась на столешнице. Распрямлялась одежда, размягчалась и разглаживалась. А попробуй заикнись, что, мол, предтечей их (утюгов) была кружка с горячей водой или сковорода с углями, обидятся, наверное, оскорбятся. А во времена оные гладили порты и сарафаны теплым плоским булыжником или просто отбивали деревянным вальком после сушки (сукно было грубое). И носи себе на здоровье — чистое, мягкое, ворсистое, никакой прожженочки никогда не бывало. Дак ведь нет — пуп земли они как будто, жаровые­то угольные утюги, гордецы чугунные. Передали свою форму современным, а сынами своими не признают.

А что они думают сейчас, что чувствуют после вековых трудов? В огне и дыму, в жаре и копоти прошли их главные годы. Может, надеются, что вернется их время и примут вновь на себя свое бремя? Знают, зна­ют, болезные, что балуют люди с природой, черпают ресурсы безмерно, небушко зря коптят, поедают кислород машинами. Цивилизация, устремляясь вверх, истончает свою опорную ногу, того и гляди — подломится. А придет пора — и вернутся люди к истокам своим, самым начальным, и все старое вспомнят. Вот тогда и выйдет железная гвардия вновь на службу, и никто не оспорит их первенства в доме, разве что самовар.

А зачем это все я вам сказываю? Любой, кому интересно, за два­три клика найдет в интернете нужную информацию, и в больших подробностях, да с показами видов и со ссылками в разные стороны. А хотел я обиду свою излить читающей публике (нас ведь теперь немного). Но сперва почтение надобно было выказать старым и заслуженным утюгам и женщинам за тяжкие труды их во всех прошлых столетиях.

А вот что случилось. Передвигал­пересматривал я утюжки свои на полочках: что, может, недоделанное-недосмотренное осталось или там компоновку изменить для улучшения вида. Духовых же не тревожил, они здесь главные, да и стоят как надо. А одного зубастого, снятого с полки, посадил подошвой к себе на ладонь левой руки, а другой-то оперировал на высоком уровне. Он — утюг на ладони — вдруг ткнулся мне холодным носом в мягкий живот, как ласковый кутенок, и немного вбок сместился. А когда я потянулся еще выше, почувствовал острую боль у пояса. Отдернул руку с утюгом от себя, и еще сильнее засвербило. Оказывается, утюг на ладони, улучив момент, прихватил меня зубастой своей крышкой за складку кожи и мяса выше пояса (торс-то был голый), а когда я отдернул руку, весь ряд зубов утюжных прошелся по складке и добавочно содрал мне кожу. И почудилось мне, будто он, лязгнув челюстями, утробно заурчал от удовольствия. Поставил я его к собратьям и кинулся прочь — зализывать свою рану. Наплескал кое­как зеленки из пузырька на укушенное место и на штаны, приклеил пластырь и вернулся к своим дикобразам. А они стоят, ухмыляются: ничего, мол, не знаем, не ведаем. И который из них — не угадаю, все перемешалось, рыла и пасти зубастые у всех одинаковые. Может, и остался у хищника мой эпидермис на зубах, так колосником, как языком, слизнул уже, наверное. Эвона как вы со мною! За все доброе так­то вы меня любите? Плюнуть разве в нахальное рыло — не знаешь кому, все обидятся. Пальцем погрозить, так курам на смех выйдет.

Обидно ведь, досадно, не унимаюсь я. За что? Может, за беспощадную чистку и реставрацию — железными щетками и шкуркой, едкими кислотами и преобразователями? Может, сверлышком в чувствительное место угодил, а когда и молотком по железной репе хряпнешь?.. Всякое бывало, но ведь для их же блага!

А может, обидчику моему за сотню лет, кроме горячих углей, ничего хорошего в пасть­то и не клали — листик живой там или монетку, — и захотелось ему мясца с сальцом на вкус попробовать, а тут такой случай, не удержался и хватанул. Или же возмутился душевно: эка ты толстопуз, мы столько лет в огне и дыму — сухопарые и стройные, а ты, ленивец и сибарит, раздобрел­разъелся, телесами своими обвис, того и гляди, для пищевых своих радостей продашь кого-нибудь из нас!

Вот так — укушенный в бок, ужаленный в душу, обиженный сердцем, я ушел прочь и больше в тот день там не появлялся.

 

Обкарканное утро

В холодный, промозглый предутренний час я вышел из дома. Лето еще не кончилось, но ночами было по-осеннему холодно. В такой момент никакой благопожелатель не скажет с улыбкой: «Доброго вам утречка!» — поскольку и утро-то еще не наступило, и ничего доброго в нем пока что не намечалось.

Неуверенно, не спеша я начал движение по двору в поисках своей машины. Никак не мог припомнить, куда я ее накануне затолкал. Где-то вверху послышались шелестение и возня, вниз просыпалось несколько листьев, и почти сразу раздалось воронье карканье. Оно было созвучно моему настроению, но все­таки превосходило его по неприятным ощущениям. Я остановился и прислушался. Карки были громкие, хриплые и донельзя противные. Чувствовалось, что ворона была стара, сварлива и озлоблена — вероятно, продрогла до костей, а возможно, что не здорова, и уж точно голодна. Утро не предвещало ей ничего хорошего: может зарядить дождь на весь день, и мусорные контейнеры уже увезены, лишь шлейф каких­то несъедобных остатков указывал направление, куда уехал мусоросборник.

Долг звал, но ехать мне никуда не хотелось. Среди народных суеверий (черная кошка, пустое ведро, просыпанная соль) мне не вспоминалось, что такого опасного предвещало бы воронье карканье. Да и какой толк сторожиться вороньих примет, если этих птиц в Москве больше, чем людей. Шагу тогда не ступишь. Препятствий, кроме собственной неохоты, как будто бы не было. Я нехотя возобновил движение, а ворона продолжала изрыгать из себя все, что накопилось в ее нездоровом сердце. Каркала она ритмично, с некоторыми паузами, во время которых, вероятно, набиралась сил. Похоже, что несчастной птице было о чем прокричать. В этих криках души, измученной и озлобленной, было недовольство всеми и вся: промозглым утром, отсутствием теплого гнезда и корма, телес­ной слабостью. Беспросветное одиночество и тоска, самомучительство слышались мне в ее то ли вскриках, то ли всхлипах. Я бросил свой пакет в пустой контейнер, и он, ударившись о дно, глухо звякнул. Но для вороны, если она и видела, это была не пожива — слишком уж глубоко надо погружаться, может не хватить сил и сноровки вылететь наружу. «Эх, бедолага, — подумалось мне, — но тоже ведь Божья тварь и жить хочет до последнего! Эвона как душу изливает, без слов понятно». Высматривая свой автомобиль, я уже изрядно от нее отдалился. Карканье продолжалось, или в голове моей звучало эхо первых впечатлений, точно сказать не могу.

А может быть так, что истошное карканье вороны вызвало ускоренное восхождение солнца? Оно краешком показалось над горизонтом Троекуровского кладбища и между домами во двор просунуло свой первый лучик. Я с удовольствием стал жмуриться на его неяркий, затуманенный свет. Наступало утро, и постепенно у меня возникало настроение самое благодушное — люблю балансировать на границе тепла (от солнышка) и холода (от землицы).

Вдруг над самой моей головой, почти что на ухо, громко, хрипло и коряво, внезапно настолько, что я всем телом вздрогнул, каркнула ворона, та самая! Резко и нервно, неожиданно для самого себя, я дернулся руками вверх, чтобы отбросить свой мгновенный испуг и ворону, пролетавшую в этот момент надо мной. Я ее напугал так сильно, что она, захлебнувшись следующим, готовым вырваться рвотным карком, резко отпрянула от меня, круто изменив траекторию полета. Мы оба были взволнованы — у меня колыхалось сердце, а она неровно и как­то ослабленно все дальше и дальше отлетала от меня прочь. Наконец и совсем исчезла из виду. Вот так да-а! За что же такие немилости? Понемногу успокоившись, я понял, что поступил в высшей степени бестактно: мне, единственному на всем видимом ей с высоты пространстве, она хотела выкаркать все самое сокровенное и больное, а я ушел, не дослушав ее жалобы. Да еще, как в насмешку, бросил мусорный пакет так, что никак нельзя поживиться. И вот, молча пролетев изрядный путь, ворона спикировала вниз и чуть ли не с плеча сподобилась каркнуть мне в самое ухо, выказывая тем самым свое отношение ко мне. Отрыжкой застарелого греха можно было назвать ее карканье. Выражение ее чувств было так неприятно, ее хриплые проклятия были так отвратительны, что лучше бы ей было удавиться, а не расстраивать добрых людей.

Этот тошнотворный крик озлобленной старухи, как колючий сор, застрял у меня в ухе. Но ведь «не страшна грязь входящая, а страшна исходящая», — сказано было давно и всегда будет для людей актуально. А может, это ведьма в птичьем обличье? Или душа злодея, натворившего дел прижизненно, переселенная для наказания в это убогое существо? Как знать! С запозданием я пытался отыскать в небе своего двора эту гадкую птицу. Но уже зашевелились-залетали и другие ее соплеменники, разбуженные то ли солнечным лучом, то ли ее препротивным карканьем. Изрядно все­таки я ее пуганул! Поперхнулась так, что не скоро в себя придет, может, где, забившись в угол, задыхаясь от бессильной злобы, хрипит и кашляет или рвет ее на голодный желудок.

Приятно все­таки смотреть на восход и на закат его величества, его восходительства, его светлости солнышка нашего. Любое пасмурное настроение может развеяться, если любить и ценить его свет и тепло. Дворовая жизнь на глазах оживлялась. Божьи твари вылезали из своих мест: воробьи и вороны с веток, голуби из чердаков, кошки из подвалов, насекомые из-под листов и травинок, неизвестно откуда собаки; мыши и крысы подразумевались. Пищевая цепочка во всех своих основных звеньях. Место сбора у всех одно — контейнерная площадка, откуда только недавно увезли все их пропитание. Вся живность, приписанная к нашей помойке, поочередно и позвенно должна была приближаться к площадке и брать свое. Но торжище было опустевшим, и всем им надо было ждать новых поступлений. Поздно очухались, родные, проворонили. Такова жизнь московского двора во всех ее естественных проявлениях.

И опять, как наваждение, не очень близкое, но все же отчетливое и знакомое карканье! Точно так — она и есть. И тон, и тембр ее надорванного голоса мне теперь хорошо знакомы. Заметно было и то, что она, ругательски каркая в мою сторону, при этом распалялась. Быстро же она очухалась! В каждый новый карк она добавляла и новый оттенок то неутоленной мстительности, то бессильного злыдничества, то брани совсем уж непристойной. Звучало и натужное торжество как будто бы победы над врагом. И все это было адресовано мне! Чтоб удостовериться, я переходил с одного места на другое, но отвратительные звуки доносились до меня всегда по прямой. Она поворачивалась в мою сторону! Наконец я увидел ее среди листвы и веток, сидящую в середине недалекого дерева. Старая карга, раскинув крылья, из последних сил ругала и обхаивала меня, накликала на мою голову беду. Да что же это такое? Что ж она не унимается? Мы находились в прямой и четкой видимости друг от друга. Я стал думать, что же можно предпринять, чтоб не чувствовать себя побежденным. Язва же продолжала меня желчно обкаркивать, как обхаркивать. Но другие вороны ее брехню не поддержали. Очевидно, что в стае ее не слишком уважали, и это давало мне дополнительное моральное преимущество. Я поднял камень и швырнул в ее сторону. Многоопытная птица, по-видимому, углядела, что я потянулся рукой к земле, и уже начала сниматься с места. Когда камень подлетал к тому месту, где она только что сидела, ворона уже тяжело отмахивала от него крыльями. Стало понятно, что в единоборстве ей меня не победить, помощи у нее не будет, а я же где хочешь ее пугану. Ну а брань... брань на вороту не виснет. Но упорство, мстительность и неумолимость вороны меня поразили.

Пусть я везде опоздаю, но дело надо кончить. Я прошелся по двору, держа за спиной палку и думая, что теперь и по виду смогу отличить ее от сородичей. Но все пробудившиеся птицы были при деле — перелетали с дерева на дерево, что­то искали в траве, друг с другом весело перекаркивались. Свою ворону я не обнаружил. Не исключено, однако, что с высоких веток она опасливо за мной наблюдала. Что ж, будем считать дело завершенным. Но я ошибся. Включив мотор автомобиля и радио «Классик», я вышел из машины. И тут же услышал неблизкое, но явственно злое и натужное карканье моей вороны. Определенно это была она, и хриплые проклятия вновь адресовались мне. На этот раз дистанция между нами была довольно большая, что позволяло ей совершенно безопасно меня обкаркивать и чувствовать свое торжество, а мне давало возможность не принимать ее брехню на свой счет.

Так мы и разошлись.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0