В степи

Горохов Александр Леонидович родился в 1948 г. Окончил Волгоградский политехнический институт, служил в Советской армии, кандидат технических наук. Печатался в московских и волгоградских журналах и альманахах.
Автор трех книг (2 – проза и 1 – поэзия) и более 90 научных публикаций.
Член Союза писателей России. Живет в г. Волгограде.

Кто только не описывал русскую степь. Кто не мечтал понять ее манящую красоту. Уходящие за горизонт травы, холмы, редкие перелески и овраги. и писатели, чьи книжки зачитаны у нас и далеко-далеко в чужих землях, и те, кого и в районных-то многотиражках печатают по великим праздникам один-два раза в год. Каждый когда-нибудь, да напишет о степи. Попробует описать ее таинственную силу, чтобы не другим, а хотя бы себе объяснить, почему, увидав ее, не забудешь и будет видеться и мерещиться всю жизнь. И будет вспоминаться, как весной на солнцепеке из-под снега топорщится молодая трава среди прошлогоднего сухостоя, не сбросившего за зиму семена. Как в мягкой, согретой, рыжеватой земле у лужиц темнеют вороньи, мышиные, лисьи следы. Будет стоять перед глазами буйство зеленой травы всех оттенков майской весной, редкие, как миражи, лужи из стаявшего снега, до поры уцелевшие в низинах. И про осеннее разноцветье деревьев на дне глубоченных, поросших бурьяном оврагов захочется написать, и про выжженную дурным июльским солнцем серо-желтую степь.

А потом придут на память со школьной поры запавшие в голову снежный буран, Пугачев, Савельич, Петруша Гринев из «Капитанской дочки». И если не на бумаге, то в мыслях уж точно вспомнится шолоховская степь.

И, все перевспоминав, задумаешься, что же такое эта самая СТЕПЬ? И не найдешь ответа. И будешь сравнивать ее с лесами, горами и спрашивать: чем же степь их лучше? И не будет в книжках ответа. И я не знаю его. Степь — как море. Как огонь. Как женщина. Кажется, что знаешь ее много лет, а нет, прошла секунда, и не узнать. Другой, незнакомой стала, но не чужой, а по-прежнему родной, то доброй, то строгой, то вообще не­описуемой. Меняется степь с каждым дуновением ветерка. В каждое время года. Она течет, как вода, по своему, только ей ведомому закону, сверкает, как огонь в костре, и никто не знает, какой станет через мгновение, не то что через час или день. Но она и постоянна, незыблема, неизменна, как твердь. И нету ей ни края, ни конца. И кормит эта великая кормилица всех. От трудяги пчелы до трутня, от кузнечика до хищного богомола, от змеи, лютого тарантула и назойливой мухи до сайгака и волка. От суслика до лисицы. От человека до человека. Только люби ее, не разрушай по глупости, не разоряй и проживешь под ее крылами долгие годы, до самой смерти. Степь же тебя и примет навсегда. И песню споет прощальную.

И непонятно, почему завораживает и откуда она берет бесконечные оттенки серого, желтого, дымчатого, сизого, зеленого, небесного. Должно быть, сам Господь поработал здесь художником и, когда оглядел картину, не смог ни сосчитать всех степных красок, ни перечислить и дать название полутонам. Потому, наверное, так блаженны ее неброские цвета, так согревают душу. И мысли направляют не вниз, к дорожной колее, а в небо, куда глядят поэты и философы и откуда приходят к ним диковинные, непохожие на обычные земные мысли.

 

По такой вот еще зеленой, но уже тронутой, как сединой, июльским солнцем степи ехали трое. Чуть впереди на гнедой кобыле, свесив на грудь голову в синей фуражке с красным околышем, спал старший. То был крепкий, еще не старый, пудов восьми-девяти весом глава семейства — казак Мокей. Справа от него на кауром жеребце как влитой покачивался в такт шагу коня и неторопливо размышлял о делах житейских и предстоящих хлопотах слегка раздобревший сорокасемилетний сын его Степан. А слева на соловом мерине крутил головой, весело разглядывал окрестности, совсем еще молоденький, с белокурым чубом, голубоглазый парубок Василий.

Могло показаться, что в полуденной дреме их захмелевшие от запаха медового разнотравья лошадки заплутались да и выехали сюда из гоголевской повести или мы начитались описаний степи и попали туда, в век семнадцатый.

Но не тут-то было. Далеко на горизонте надрывался трактор «ДТ-75» — тащил за собой поливалку из длинных труб, а та мелким дождем орошала помидорное поле, и в каждой капле преломлялся бесцветный солнечный луч и превращался в радугу.

— Гляди, батя. кажись, подъезжаем, — кивнул на показавшуюся из-за холма крышу Василий.

— А? — отвлекся от своих раздумий Степан.

— Вон хутор, — повторил Василий.

— Шо? — проснулся Мокей.

— Подъезжаем, дедуля. — Васятка в третий раз показал на хату.

— Не, это Верхние, — разочаровал его дед. — До Нижних еще верст семь.

— Дед, а чем верста от километра отличается? — не дал Мокею продолжить дрему Василий.

— А ничем, только, когда едешь на отцовских «жигулях», спидометр показывает километры, а когда на мерине — на глазок выходят версты.

— Нет, деда, верста меньше, мы в школе учили, — настырничал Васятка.

— меньше так меньше, — согласился Мокей, — да только еще с час потрясешься в седле, так поймешь, что больше, а что меньше.

Говорить ему не хотелось, и, отпустив поводья и предоставив лошадь самой себе, он снова задремал.

— Бать, а чего мы на машине-то не поехали? — продолжал пятнадцатилетний Василий.

— Поломалась, — ответил нехотя, не открывая глаз, Степан.

Васятка знал, что поломка была пустяковая и коли захотел отец, починил бы за два часа. Но бате, наверное, была охота вспомнить молодость и проехаться на коняке.

Василий с пяти годов каждое лето привозился родителем сюда, к деду и бабке, в родное село. Был он в точности похож на деда Мокея и поэтому особенно любим и прощаем за шалости. За десять деревенских каникул Васятка на степном воздухе, настоящей, не консервной еде, парном молоке, каймаке, варениках, меде, овощах, фруктах, отварах из трав, которые знала и любила бабушка, постепенно превратился из болезненного городского ребенка в крепкого мальчишечку, потом, если считать по старой иерархии, в отрока, а теперь вот становился юношей.

Однако эти летние каникулы могли стать последними. Школьная жизнь заканчивалась, и Василий, хотя разговоров про это не было, хотел и воздухом здешним целебным надышаться, и степной волей и беззаботностью запастись вперед. Хотя разве можно запастись волей или свободой? Кто ответит? Я не знаю. пожалуй, нельзя.

Вслед за шиферной крышей показались дом с огородом. Кто-то пропалывал грядки. Всадники подъехали ближе. Женщина распрямилась, выгнула уставшую спину, и васятка увидел красивую, загорелую до шоколадности фигуру. Кроме широкой соломенной шляпы, на ней ничего не было. Но она не ойкнула, не схватилась руками закрываться, а, наоборот, распрямилась красивым телом, улыбнулась, прищурила глаза и весело сказала:

— Васятка, иди ко мне, угощу помидором.

Молоденький Василий покраснел, смутился, отвел глаза, но прекрасное, чуть полноватое, крепкое тело, не обремененное белыми следами от лямочек и тесемочек городских купальников, притягивало, и он вроде бы отвернулся, а сам косил глаза на женщину.

Дед Мокей от разговора проснулся и тоже залюбовался красавицей. Он картинно крякнул, чтобы привлечь к себе внимание, выждал паузу и продолжил:

— А меня, Татьяна Павловна, угостишь?

— Конечно, Мокей Пантелеевич, у меня помидоров много. На всех хватит, — засмеялась женщина.

Мокей повернулся к Васятке и сыну, махнул рукой в сторону хутора и скороговоркой протараторил:

— Езжайте, хлопцы, езжайте, я к вечеру догоню!

Получилось это у него смешно, как у настоящего артиста, и все захохотали. Когда казаки повернулись к Татьяне, та была уже в легком халатике и шла к ним.

— Угощайтесь. — она протянула три огромных розовых помидора.

Мужчины спешились, взяли помидоры. Дед Мокей поцеловал Татьяну в лоб. Все стали серьезными.

— В Нижние? — спросила женщина.

Мокей кивнул:

— Ты-то поедешь?

Татьяна покачала головой:

— Не могу. Мне сегодня в смену идти. А вот гостинцы передам и Галине, и детишкам. Возьмете?

— Само собой, — ответил за всех Степан.

Напились воды, взяли гостинцы, попрощались. Некоторое время шли, вели коней под уздцы, потом снова поехали верхом.

 

И Мокей, и Степан знали, что Татьяна и погибший в прошлом году красавец участковый Николай давно и совсем не тайно встречались. Николай не предлагал Татьяне жениться. И не потому, что не любил. любил, и еще как любил. А получил бы «нет», потому что было у него трое детей и жена, Галя, которой при рождении третьего, и единственного в их семье мальчишки, Николеньки, врачи сделали что-то не так и болела она, бедняжечка, уже шестой год. Почти не вставала. Еле-еле управлялась с готовкой еды, а уж о стирке или еще о чем не было и речи.

Галя и Таня были дальними родственницами-погодками, с детства дружили, и, когда случилась беда, разведенная бездетная Татьяна стала приезжать к подруге. Помогала стирать, гладить, делала другую работу, да сами знаете, в доме всегда женских дел делать не переделать. Само собой, муж отвозил ее домой на милицейском мотоцикле. И в мыслях они ничего не имели. Но вот один раз осенью мотоцикл почти у Верхних заглох. На попутке его дотянули до Татьяниного дома. Николай допоздна провозился, но починить старый казенный драндулет не удалось. Хотел он пешком домой идти, но начался страшенный ливень, и Татьяна не отпустила, оставила переночевать. Молодые, красивые... Тогда все и началось. Полюбили они друг друга до беспамятства. Дня друг без друга прожить не могли. То Николай завернет в Верхние, вроде как по делам службы, то Татьяна к ним приедет.

Ну и, конечно, нашлись добрые люди, жене через какое-то время все доложили.

Галина, конечно, и без них догадывалась. В мыслях проклинала «эту подколодную змею, которую на своей груди отогрела», и погибели и ей, и своему Кольке желала. И много чего еще кипело у нее в душе. Сгоряча она и стирала, и уборку дома генеральную затеяла, и в огороде начала копаться. На нервах два дня продержалась, а потом в больницу попала. Да так слегла, что чуть не померла. На Татьяну свалилась и вся забота о детях, и домашние хлопоты в их хозяйстве.

Старшая дочка, чтобы мама не беспокоилась об их житье, каждый день все рассказывала матери. Та спрашивала, остается ли Татьяна ночевать. Дочка отвечала, что нет, что приходит после работы, все делает и уезжает на попутке.

— А что же папка-то ее не отвозит? — вызнавала Галина.

— Тетя Таня сказала, что сама будет добираться, а папка пусть с нами побольше дома будет.

И Галинино сердце постепенно смягчилось. Стала она размышлять, что с детьми будет, если она умрет. Какая им мачеха достанется. И лучше Татьяны из близких знакомых, дальних и вообще незнакомых никого не видела. И когда та пришла проведать ее, сперва отвернулась к стенке, помолчала, но Татьяна почувствовала, что зла на нее уже нету, повинилась, руку Галине поцеловала, та не отдернула, а обняла подругу, и вместе они проревели о жизни своей несчастной весь день. Вечером в палату пришел Николай, товарки повернулись к нему, и одновременно вырвалось из них:

— У, окаянный!

Но вышло не зло, а как только женщины умеют — вроде бы и ругнули, а поди разбери, может, и похвалили, но зла не держат, это уж было точно.

Николай растерялся, постоял с минуту в дверях, глаза у него заблестели от слез, потом махнул рукой и выскочил из палаты. Подружки схватились руками за рты, мелькнуло у них в голове одно и то же — что напьется сейчас мужик, а потом вовсе запьет. И понесется виденное-перевиденное в других семьях, и ни остановить, ни вернуть нормальную человеческую семейную жизнь будет невозможно. И заревели они снова о дурной бабской доле. И чем бы этот слезовой поток закончился, никто не знает, да только вошел снова Николай, в форме парадной, с двумя букетами цветов и шампанским. И кинулись его обнимать и Татьяна, и Галина. После этого началась у них невиданная в здешних местах странная семейная жизнь. А Галина стала постепенно поправляться, и через год вовсе выздоровела. И все бы хорошо, да окрестные бабы лютой ненавистью их всех за это ненавидеть и всячески изводить стали.

Примерно в то же время недалеко от Верхних проложили здоровенный газопровод и построили газоперекачивающую станцию. Татьяна уговорила, и Николай, пользуясь своими милицейскими связями, устроил ее туда работать оператором. А еще через полгода в его мотоцикл врезался грузовик с пьяным водителем, и остались и Татьяна, и Галина вдовыми.

Мокей и Степан, в отличие от многих, крепко уважали и Татьяну, и Галину. Когда оказывались в здешних местах, приходили к ним, оглядывали дома, при необходимости брали топоры, молотки, пилы и ремонтировали, восстанавливали, пристраивали, делали все, что положено делать мужикам, для чего нужны мужские руки и головы. И Николая частенько вспоминали.

 

В такт лошадиному шагу эта быль прошла в головах и Мокея, и Степана. А Васятка проскакал к поливалке, искупал и себя, и своего коня в брызгах прохладной воды, потом вернулся назад и пристроил мерина на свое прежнее место.

Долго ехали молча. Потом дед затянул песню. Старинную казацкую:

Что пониже было города Саратова,
А повыше было города Царицына,
Протекала-пролегала мать Камышинка-река.
Как собой она вела круты красны берега.

Припев подхватил Степан, знавший эту любимую песню отца со своего детства:

Что по той ли быстрине, по Камышинке-реке,
Круты красны бережочки и зеленые луга,
Круты красны бережочки и зеленые луга... —

но после припева не удержался, и дальше они продолжили вместе, а Васятка стал им по-разбойничьи залихватски присвистывать.

Как плывут там, выплывают два снарядные стружка.
два снарядные стружка из-за крута бережка.
А на стругах, а на стругах удалые молодцы,
Удалые молодцы, все тут разинцы-донцы.

Что по той ли быстрине, по Камышинке-реке,
Круты красны бережочки и зеленые луга,
Круты красны бережочки и зеленые луга,

К островочку среди Волги они веслами гребут,
сами песенки поют, сами песенки поют
Удалые молодцы, все донские казаки.
На них шапочки собольи, верхи бархатные.
Что по той ли быстрине, по Камышинке-реке,
Круты красны бережочки и зеленые луга,
Круты красны бережочки и зеленые луга,

К островочку среди Волги становилися,
Губернатора-то ждали-дожидалися,
Губернатора-то ждали астраханского.

Но тут, так и не допев, как за расправы над их детьми и женами казаки срубили губернатору голову и бросили ее в Волгу, дед Мокей прервался и приказал:

— Васятка, а назови-ка ты мне масти лошадей.

Дед задавал этот вопрос каждый раз, когда у него появлялось педагогическое настроение.

Василий знал, что увиливать или перечить деду бесполезно, и с ходу затараторил, называя те, которые были на виду:

— Гнедая, каурая, соловая.

— Э, нет, внучек, этот номер у тебя не пройдет! — Дед вспомнил свою кавалерийскую службу и потребовал: — Сначала одноцветные масти.

— Рыжая, бурая, вороная, соловая.

— Отставить! Отвечай, как я тебя учил. От темной к светлой масти.

— Вороная, бурая, рыжая, соловая, — уныло, как отче наш, пробубнил внук.

— Отставить! — опять недовольно повторил Мокей. — Отвечай полностью, по всем правилам, с расшифровкой.

— Давай, давай, сынку, — весело поддержал деда отец и подмигнул так, чтобы Мокей не видел.

— Слушаюсь, товарищ старшина! — звонко проголосил Василий. — вороная — черная. Бурая — каштановая. Рыжая, она рыжая и есть. Соловая — светло-песочный окрас, грива и хвост могут быть еще и белыми.

— Так, теперь двухцветные, — удовлетворенно кивнул дед.

— Двухцветные... — Василий задумался на секунду и бойко продолжил: — Гнедая — коричневый окрас туловища, головы, гривы и хвоста, а нижние части ног черные.

Дед недовольно хмыкнул.

— Чего? Я правильно говорю! — возмутился Васятка.

— От темного окраса надо начинать, — напомнил отец.

— А, тогда так, сперва караковая, у нее черная окраска туловища, головы и ног, как у вороной, но есть коричневые подпалины на голове у глаз и ноздрей и сзади, на ягодицах. Потом гнедая, я уже про нее сказал. Потом эта, как ее, игреневая, у нее окрас рыжий, а грива и хвост светлые. И буланая — желто-песочный окрас туловища и головы, а грива, хвост и нижняя часть ног черные.

— Правильно, — похвалил дед.

— Дедуль, а откуда слова такие: караковая, игреневая?

— Игреневая... — Дед покрутил ус. — Игреневая, Василий, это от туркского йрень, значит олень по-ихнему, а наши казаки приметили, что кони такой масти игривые и резвые, соединили и получилось «игреневые».

— А караковая?

— Это совсем просто, — вступил Степан. — Караковый — значит карий. Тоже от тюркского. Обозначает черно-бурый.

— Ясно. — Василий уважительно поглядел и на отца, и на деда и замолчал.

Деду тоже неохота стало спрашивать, и казаки опять замолчали.

Тихо посвистывал ветерок, и старый казак снова затянул песню. На этот раз всем известную «Степь да степь кругом». Пел он тихо, как будто не хотел потревожить ни своих, ни дремлющие под полуденным солнцем ковыли.

И вспоминалась ему эта же дорога, только зимней ночью сорок шестого, первого послевоенного года. Когда радость, что остались живыми на войне, да еще и не покалечены, смешивалась с тоской об убитых друзьях. С тоской о погибших или пропавших неведомо в каких местах сродственниках — сестрах, дядьях и тетках, сорванных с родной земли войной. Когда вроде бы отпраздновали-перепраздновали и победу, и возвращение, помянули и перепомянули и близких, и дальних, все равно чуть что — и снова собирались и поминали, и праздновали.

Возвращался Мокей в ту ночь крепко хмельной после встречи с двоюродным братом, только вернувшимся после госпиталя. Шальным снарядом разворотило ему полспины. Долго, аж с сорок третьего, лечили его. Вырезали семь осколков, а последний, восьмой, застрял на излете между позвонков и вроде бы и нерв не повредил, и доставать его врачи боялись. Отправили в конце концов брата в Москву, в главную военную медицинскую академию, и только там осенью сорок пятого сам главный врач, генерал, сделал операцию. И Гриня постепенно стал поправляться, потом учился снова ходить, выздоровел и вернулся домой.

Холод тогда стоял лютый. Мокей ехал в пуховом свитере, шинели, армейских ватных стеганых штанах неспешно, как сейчас, на колхозной лошадке и клевал носом в полудреме. Темень тьмущая. Луны нет, все небо в тучах. Не то что дороги или зги — собственного локтя не видать. Только лошадь чутьем необъяснимым дорогу домой знает и идет себе, идет.

И почудилось ему, будто кто на помощь зовет. Мокей прислушался. Стал вглядываться в темноту. Нет, не видно. С минуту проехал — опять не то зов, не то плач. Стал он подумывать: может, волки? Их за военные годы без отстрела жуть сколько развелось. Не до них было — не волков, людей стреляли. Вдруг конь зафыркал, остановился, потом заржал. Мокей спрыгнул с лошади, сохранный после всех особистских проверок немецкий вальтер из кармана вынул, с предохранителя снял. Одной рукой лошадь за уздечку держит, в другой пистолет, вперед почти на ощупь двигается. А тут луна показалась. Дорогу осветила, и увидел он — женщина возле дороги стоит, в длинном, до пят, черном салопе, черном платке, и улыбается. Вроде бы и красивая, только от улыбки ее у Мокея спина взмокла.

— Не бойся меня, Мокеюшка, — говорит.

— А чего мне тебя бояться, у меня пистолет имеется. Это ты меня бояться должна.

— А пистолетик-то свой выброси. У сельсовета «черный воронок» стоит. А в доме твоем злые люди тебя дожидаются. Найдут пистолетик и в острог бросят. А так гляди и обойдется.

— А откуда они про пистолет знают?

— А болтать да пить с чужими меньше надо.

И пропала.

И снова луну тучами затянуло.

Сел Мокей на лошадку. В руке пистолет крутит. Бросать жалко. А потом размахнулся и зашвырнул в овраг.

— Правильно сделал, Мокей, что послушался. Я тебе за это в следующий раз подарок подарю, — голос тот же ему на ухо чуть слышно шепнул.

А может, ветер? Или приснилось? Только приехал он, домой заходит, а там четверо. Руки заломили, обыскали. На нем ничего не нашли. А в доме до того все перевернули.

— Где оружие прячешь, — старший спрашивает, — чтобы против товарища Сталина террористический акт учинить?

Разозлился Мокей, гимнастерку на себе разорвал. Шрамы от ранений обнажились.

— Я, — говорит, — за товарища Сталина под пули на фронте шел, жизни не жалел, а вот вы где отсиживались, не знаю!

А на гимнастерке орден Боевого Красного Знамени, солдатской Славы и две медали блестят.

Документы проверили.

— Извините, товарищ, — говорят. — Ложный донос. Будем разби­раться.

И ушли.

А Мокей глянул на порванную гимнастерку. Обидно стало, что порвал. А потом подумал, что правильно вышло. Не порви, так везли бы сейчас эти гады его в тюрягу.

Проснулся утром Мокей Пантелеевич, порядок в доме навел. На работу пошел. А про ту женщину напрочь забыл, как будто и не виделось, и не слышалось ничего.

Месяца через два снова едет от Григория. Тоже за полночь. Только луна на этот раз как солнце светит. Снег под копытами хрустит. Мороз за сорок. Глядит Мокей, комочек чернеет у дороги. С коня слез. Подошел. Девчушка молоденькая скукожилась, окоченела, плачет. Снял он с себя шинель, ее закутал, на лошадь посадил. Самогона из фляжки, что на дорогу ему налили, заставил выпить. Стал спрашивать, откуда, кто такая, куда шла. Та дрожит от холода, сказать ничего не может. Потом самогон и шинель ее согрели.

— Дуся, — говорит, — учусь на фельдшера в районе, шла домой на каникулы. Замерзла.

Оказалось, что живет чуть ли не на соседней улице. Привез ее Мокей домой. Матери да деду с бабкой отдал. А сам простыл: без шинели почти час на морозе был. На следующий день Дуся с бабкой проведать пришли, а у него жар. Начали лечить. Травами отпаивать, компрессы делать. Все каникулы Дуся не отходила от Мокея. Печку топила, еду готовила, отвары пить по часам заставляла. Вылечила. Каникулы закончились. Назад в райцентр уехала. Ну, уехала и уехала. А стал Мокей как-то раз рубашку из сундука доставать, глядит, а гимнастерка его с орденами аккуратненько зашита, и шовчика почти не видно, так все ладно сделано. Вспомнил он про ту женщину, что спасла его.

 

А летом уже фельдшером Дуся приехала работать в родное село. Из малявки за полгода точно в красавицу превратилась. Его проведать зашла:

— Как здоровье, Мокей Пантелеевич?

Ну, Мокей говорит, мол, нормально, спасибо за заботу.

А она:

— Мокей Пантелеевич, — говорит. — Возьми меня замуж.

Мокей аж рот разинул. Был он неженатый. Но время от времени встречался с продавщицей сельпо.

— Да я же, — говорит, — тебе почти в отцы гожусь. Шагом марш от­сюда.

А Евдокия ему:

— Кроме тебя, мне никто не нужен. — Потом повернулась гордо и ушла.

А с продавщицей после этого разговора он встречаться перестал. Неловко как-то перед Дусей, что ли, стало. Хотя и ее избегал.

Все лето не виделись. А осенью поранил ногу, привезли его в медпункт. И будто другими глазами девчушку, которую зимой спас, увидел. Оторвать взгляд не может. Она рану зашила. Домой сопроводила. Каждый день приходила перевязку меняла. И ни слова ему за целый месяц не сказала.

А на Покрова они свадьбу сыграли. Сына Степана через год родили. Потом дочку. И ни разу за всю совместную жизнь Евдокия Михайловна на своего Мокея Пантелеевича голос не повысила. Ни разу не поругалась с ним.

И до сих пор Мокей понять не может, кто та женщина, что в степи ему послевоенной ночью повстречалась.

 

А Степану думалось совсем про другое.

Вроде бы уже и целый год прошел с тех пор, а все равно как вспомнит, так удивляется.

А было вот что.

Еще в советское время он с друзьями шабашил каменщиком на стройках в колхозах, клал стены коровников, клубов, гаражей, за несколько лет скопил денег и купил вишневую «шестерку». Практически новую. Потом вместе с соседом начал продавать абрикосы. срывали свои, скупали на ближайших дачах по дешевке и, заполнив машины, гнали всю ночь в Подмосковье и на рынке продавали раз в пять, а то и в семь дороже.

Сосед этим промышлял года три, но потом стал побаиваться ездить в одиночку и уговорил Степана. За две абрикосные недели они успевали обернуться раза четыре, а то и пять. Получались хорошие и легкие, гораздо легче, чем на стройке, деньги.

Зимой Степан на машине почти не ездил. Берег. Понемногу в выходные ремонтировал, перебирал движок, регулировал клапана, зажигание, поделывал всякие мелочи, а весной окончательно приводил в порядок. Разбирал и снова собирал ходовую и рулевое, менял тормоза, подкрашивал днище, доводил до идеального состояния, проходил техосмотр и ждал, когда поспеют абрикосы, дойдут до кондиции, когда уже сладкие, но еще не мягкие. Тогда в путь.

За восемь лет даже при таком уходе семейная кормилица поизносилась. Подоржавели короба, да и правую дверь надо было бы поменять. Надо бы, да где было взять деньги? В позапрошлом году абрикосы не уродились, и приработка не получилось. А тот год дочка оканчивала школу, и, чтобы подготовить ее к институту, надо было платить репетиторам. Сумма получалась приличная, да если прибавить к ней выпускное платье, туфли, прочее, что надо выпускнице, да деньги на подарок школе и выпускной вечер в ресторане, а без этого было нельзя, не позорить же девочку перед одноклассниками, то выходило о-го-го сколько.

Запасы истощились, и взять на подготовку вишневой «шестерочки» к техосмотру было неоткуда.

В один из выходных дней Степан возился в гараже, регулировал зажигание, переклепывал тормозные колодки, подтягивал ручник. В общем, делал то, на что не надо было денежных трат и что мог сделать сам. Подъезжает сосед. На его «москвиче» на лобовом стекле новенький талончик техосмотра с заветными двумя цифрами. А сам «москвич» развалина из развалин. Даже Степановым «жигулям» не чета. Разговорились. Тот и рассказал, что есть мужичок, обыкновенный сторож на автостоянке, который через своих знакомых за скромную сумму может достать такой вот талон. И никуда ехать не надо. Идешь к нему, отдаешь деньги, а через неделю получаешь талон.

Подсчитал Степан все траты, и оказалось, что если по закону проходить техосмотр, если крыло новое ставить, колеса почти лысые менять, короба варить, да еще огнетушитель, аптечку, медицинский осмотр бегать проходить, а без этого никак, то раз в шесть больше денег уйдет. А так пятьсот рублей отдал, через неделю получил красивый талончик в прозрачном пластике и до следующего года спокоен. И ни тебе хлопот, ни забот. Сосед имя и фамилию того мужичка на листке написал, даже дни, когда тот дежурит, указал.

Ну, Степан дождался очередного дежурства и на стоянку пришел. В будку постучал, вошел. Там двое сидят. Спрашивает, как увидеть та­кого-то.

— А он уволился.

— А вы адреса его не знаете случайно?

— Нет, адреса не знаем.

Только Степан подумал, что вечно ему не везет в таких делах, что придется теперь тысячи три неизвестно где доставать на ремонт, и повернулся уходить, как один из дежурных и говорит:

— А вам зачем он? Техосмотр, что ли, пройти надо?

— Да.

— Так это мы и без него можем сделать.

— Правда?

— Деньги и квитанции об оплате техосмотра давай и через десять дней приходи сюда же.

Степан обрадовался, побежал в сберкассу оплатил все, что положено. Назад на стоянку вернулся. В дежурке один мужичок сидит. Все взял. Телефон домашний у Степана записал — на всякий случай, вдруг раньше будет готово.

Степан как на крыльях домой летел: такая экономия получается! А через неделю мужичок сам звонит. Говорит, что через десять дней не получится, что какая-то проверка и еще придется неделю сверх того подождать.

Степан подождал и, когда подошло время, пришел на автостоянку. Того мужичка нет. Начал узнавать про него. Оказалось, что временно подменял заболевшего сторожа. Что фамилия его Закалюкин и что таким манером он человек шесть надурил. А где сейчас, никто не знает. Адрес его домашний дали, только сказали, что там он уже лет пять как не живет.

Степан все же пошел к Закалюкину домой. Дверь открыла старушка, мать этого типа. Поплакалась на судьбу свою, на сына непутевого. Ничего про Закалюкина она толком не знала.

Разозлился Степан на пройдоху. Встретил — убил бы. И не столько из-за пропавших денег — хотя и денег, конечно, жалко, — а обидно было, как его, опытного мужика, какой-то хлыщ надул. И так это задело Степана, что ни о чем другом он уже и думать не мог. Спать перестал. Ночью в кровати ворочается, уснуть не может, всякие мысли дурные в голову лезут. Днем на работе то же самое. С работы каждый вечер — к дому Закалюкина. Придет. Сидит во дворе: вдруг этот проходимец к матери заглянет? Жена уговаривает, плюнь, черт с ним. Заняла денег. Сама купила колеса. Крыло. Нашла знакомых, «жигули» подготовили к осмотру. Прошли. И все без Степана. Он и хочет отвлечься, позабыть про обиду и обман, не получается. Казалось бы, плюнь, забудь. Не выходит. Внутри у него клокочет и негодует. Как будто замкнуло. Чуть задумается, опять в мыслях к Закалюкину возвращается. Казни ему всякие придумывает. Даже говорить потихоньку, как если бы встретился с ним, стал.

Думали, свихнется. И неудачи в делах одна за другой пошли.

А тут теща в гости приехала. Глядит, в семье кувырком. У дочки своей, жены Степановой, вызнала, выбрала момент и говорит:

— Степушка, сходи в церковь, помолись. Поставь свечки Христу. Да попроси у Бога прощения и сам прости этого мужичка. Прости по-настоящему. Навсегда. Отпусти ему его грех и пожалей его.

Степан взъерепенился. Мол, я этого типа прощать, да еще за него молиться и жалеть?! А теща спокойно тихим голосом:

— Пойди, сыночек, помолись. Пожалей его, убогого. Подари ему эти деньги. Может, ему они нужнее, чем тебе, были. Прости его.

Уговорила.

И Степан пошел. Сделал, как научила теща. Свечки поставил. Уже уходить собрался, а его священник останавливает, и разговор самый обычный заводит. Степан потом и вспомнить не мог, о чем говорили. Так, о самых обычных вещах. Батюшка перекрестил Степана и отпустил.

Вышел Степан из церкви, вдохнул весеннего воздуха, глянул на солнышко, как воробьи на ветке чирикают услышал, улыбнулся жизни весенней и только сейчас полностью простил этого Закалюкина. И так легко на душе стало, так радостно. И еще раз простил он обидчика. И как-то враз понял, что счастливый он человек. И дети у него, и жена, и все живы-здоровы.

И стало в делах опять ладиться. И урожай абрикосов на даче был огромный, и у соседей уродилось. И сделал Степан шесть ходок на машине. Две в Самару, а четыре в Подмосковье. И заработал столько, что и с долгами расплатились, и хватило на все траты и даже осталось. И никто к нему не цеплялся. Ни милиция, ни бандюки. И не было ни одной поломки у «жигулей».

Все это сейчас вспоминал Степан и опять удивлялся. Как это так бывает: простишь человека, а самому тебе лучше станет? Он тебе гадостей понаделал, его за это в порошок стереть надо или забить до полусмерти, а ты его прощаешь, и тебе от этого спокойно становится. Вроде не ты ему, а он тебе добро сделал. Чудно!

— Да, — продолжал размышлять Степан. — Наверное, все-таки Бог есть. Точно есть, раз от доброй мысли на сердце тепло становится.

Он поглядел по сторонам. Увидел, что Васятка опять ускакал вперед, и тихо спросил отца:

— Батя, а ты как думаешь, Бог есть?

Мокей долгим взглядом поглядел на сына, посерьезнел и тихо, как будто великую тайну открывает, сказал:

— Есть. — И как будто застеснялся сокровенного, свистнул и громко, в степи все равно никому не слыхать, запел задорную платовскую:

Справа по три выходили весело, весело,
Палаши мы обнажили наголо, наголо,
С ходу взяли мы село, мы село, мы село.
Пардон, а где же тут вино, где вино?

А Васятка издалека услыхал деда, повернул своего солового к ним, начал махать рукой, свистеть, подпевать. И его радость передалась отцу, деду, из травы вспорхнули куропатки, высоко запел жаворонок, и всей степи стало весело, вольно, как и должно быть всегда.

Комментарии 1 - 0 из 0