Дом моего деда

Юрий Митков Борисов родился в 1956 году в г. Перник в Болгарии. Окончил философский факультет Софийского университета имени Климента Охридского. Кандидат философских наук.
Преподавал философию в Медицинской академии в Софии. Депутат Народного собрания трех созывов. Много лет был главным редактором журнала «Ново време», затем первым заместителем главного редактора национальной ежедневной газеты «Дума» и ответственным редактором болгарского издания «Le Monde diplomatique».
Автор книг «Психология подсознания», «Война Мэрфи», «Сказка о Будде», «Мольба о Рае».
Имеет Награду за политическую журналистику и публицистику имени Георгия Киркова (2012).
Член Союза болгарских журналистов и Союза болгарских писателей.

1

Обняв своего друга на прощание, я сел в машину. Я редко бываю в Русе, хотя люблю этот город. Не знаю его хорошо, но люблю. В годы моего раннего детства здесь у меня была большая родня. Весь род по материнской линии отсюда. Дяди, тети, троюродные братья. Гостил я у них всего два-три раза, не больше. Однако Русе остался в моей памяти как город, в котором живут очень близкие мне люди, готовые окружить меня любовью и заботой, защитить. От какой опасности, не знаю. В детстве я воспринимал мир огромным, непонятным и враждебным. И там, где меня встречали с улыбкой и нежными словами, я чувствовал себя защищенным.

Машина плутала. Искала дорогу на Софию. Указателей не было. Мы медленно ехали вдоль обветшалых столетних зданий, которые, несмотря на свою бедность, с достоинством и грустью свидетельствовали о своем былом великолепии. Наконец долгожданный указатель на Софию. Машина рванула вперед.

Через полчаса по дороге на Бялу должен появиться указатель: «Борово — 1 км». Город Борово — это бывшее мое село. Там я проводил все свои школьные каникулы — десять дней зимой и три месяца летом. Интересная вещь наша память. В моих воспоминаниях это село занимало столько же места, сколько и город, в котором я вырос, — Стара-Загора. В моей душе три месяца были больше, чем девять.

Я не был тут почти тридцать лет. Последний раз приезжал на похороны своего деда, сельского священника. Без него это село утратило для меня всякое значение. Дома — те же, станция — та же, но дух исчез. Дед одухотворял все вокруг себя — двор, околоток, село, землю.

Когда я узнал о его смерти, то в первые минуты не поверил. Невозможно, чтобы дед умер. Он был вечным. Как священник, он так спокойно и авторитетно рассказывал о вечности, что стал ее олицетворением.

Последние три года своей жизни дед не разговаривал со мной. Это из-за одной моей статьи в местной городской газете, где я разъяснял, как через интерпретацию научных открытий философский идеализм может проникнуть в абсолютно атеистическое образование того времени. Свою статью я назвал так: «Новые одежды идеализма», — но редактор поставил другое заглавие: «Новые одежды поповщины». Я робко попросил объяснения. Слово «поповщина» мне никогда не нравилось, в нем есть презрительное отношение к священникам, а у меня такого чувства не было. Даже наоборот. Мне объяснили, что заглавие должно быть ясным и ошеломляющим. «“Идеализм” — это неясно. И мы, коммунисты, были идеалистами, но в другом смысле». Я махнул рукой, да и сделать ничего уже было нельзя — статья опубликована.

Моя мать решила похвастаться деду: как же, молодой учитель — тогда мне было 25 лет — опубликовал статью, которую долго обсуждали в интеллигентских кругах города. Даже принесла ему экземпляр газеты. Дед посмотрел на заглавие моей статьи и ничего не сказал.

Через месяц, когда я в очередной раз приехал в село и, как всегда, еще с порога крикнул: «Деда!» — он обернулся, искоса взглянул на меня и, продолжая нарезать арбузные корки, спросил с полным безразличием: «Вы кого-то ищете?» Я окаменел. Это была не шутка, дедушка никогда так не шутил.

«Да ты что, поп, чего это с тобой! Это ж Юрий!» — бабушка попыталась как-то навести мосты. «Я его не знаю».

Весь вечер я проговорил с бабушкой. Рассказал ей, как живу, похвалился, что стал инспектором по предметам «Мораль и право» и «Общест­вознание», поел любимой домашней колбасы, а на другой день уехал поездом в Стара-Загору. Это был последний раз, когда я видел деда и бабушку вместе.

И до сих пор я не могу объяснить, как же мне не хватило ума не пуб­ликовать такую статью. Конечно, я и мысли не допускал, что она может попасть на глаза деду. А уж о чем думала моя мать, решив похвастаться перед дедом статьей с таким заглавием, тут уж и слов нет.

Спустя два года после моего странного посещения бабушка умерла. Естественно, я приехал на похороны.

Старики легли спать в летнем доме после ужина и обычных разговоров. Через час-два какая-то тревога охватила деда, и он стал звать бабушку. Она не отвечала. Дед встал, подошел к ней и увидел, что она мертва. Ба­бушка умерла тихо, во сне, без предупреждения и драмы. Незаметно, так же, как и прожила всю свою 75-летнюю жизнь. Дед рассказывал все это, и в голосе его не было никакой боли. Просто для него смерть не существовала. Бабушка отправилась в рай — куда же еще, и уже ждала его там.

Я стоял рядом с дедом. Рассказывая, он смотрел на меня, и на секунду я обрадовался, что он заговорил со мной. Однако тотчас с болью я понял, что он смотрел на меня, но меня не видел. Я был посетителем, который пришел проводить в последний путь попадью. И только.

Ровно через год умер и дед. После смерти бабушки он переехал к тетке в Плевен. Не мог жить один. За всю свою жизнь он не вымыл ни одной чашки и не пришил ни одной пуговицы. Для него вся работа строго делилась на «мужскую» и «женскую», он не мог без женского существа рядом. Да и болячки разные начали одолевать. Как-то утром, провожая тетю на работу, сказал ей: «Женя, я сегодня уйду. Иду к своей старухе и к моему Господу!». — «Глупости говоришь! Приду в обед покормлю тебя!» Приходит, а его уже нет. Только тело его. Дедушка, однако, не был только телом.

От похорон его у меня сохранились два воспоминания. Дед лежал в гробу посредине церкви, а службу вел мой дядя — его сын, тоже священник. Было странно, что дед лежит в церкви. Эту церковь я воспринимал только как святое место, оглашенное его басом. Без голоса деда, без его взгляда это было просто какое-то пространство с безразличными и холодными изображениями святых и ангелов на стенах.

Мое второе воспоминание — об отце, который не вошел в храм. Пока шла служба, время от времени я выходил на улицу. Отец медленно вышагивал по двору со скрещенными за спиной руками и спокойно ждал окончания ритуала. «Папа, почему ты не заходишь внутрь?» — «Я — в церковь?!»

Отец был атеист-фундаменталист. А идейный конфликт двух гигантов — моего отца и деда — определил все существенное в моем духовном развитии. Об этом конфликте стоит рассказать.

 

2

«Любомир, скоро будет указатель на Борово. Поезжай туда!» «А что там, в Борово?» — спросил шофер. «Я хочу посмотреть один дом».

Указатель появился, и машина свернула. Мы поехали по первой улице, параллельной железнодорожным путям. Моя улица. «Езжай помедленнее, я же тут не был тридцать лет!»

Машина поползла. Слева — красивые, ухоженные дома, некоторые с табличкой «Образцовый дом». Справа — то, что мы называли «Район». Пространство шириной метров пятьдесят, с травой, кустарником, тропинками, кое-где деревья и огромные металлические линии электропередачи. Район отделял улицу деда от железной дороги. Здесь я провел свое детство.

Я внимательно разглядывал дома, но не находил наш. Мы поравнялись со станцией. Станция Горна Манастирица. Оказывается, мы проехали наш дом. Он должен был быть метров за сто до этого места. Я решил сориентироваться, повернувшись спиной к домам и глядя в сторону железной дороги, — я точно знал, какой вид открывается с нашего двора на другую часть села. «Поезжай медленно назад! Стой!»

Я повернулся к домам. Мы остановились перед незнакомым мне домом — мазанка, выкрашенная в желтый цвет. Дом деда был не мазанкой, его стены были из красного кирпича, выложенного рядами на метровом каменном фундаменте. Слева от дома я не увидел металлического туннеля, увитого заботливо подрезанной виноградной лозой. Я посмотрел на два соседних дома. Их я узнал. Один — бабушки Велички, другой — бабушки Калинки. Значит, все правильно, я был на том самом месте. В двух метрах от ворот я заметил чешму с каменным корытом. Наша чешма. Да, это был дом моего деда.

Одно окно отворилось, и в нем одна за другой показались три головы. Мальчишки, вероятно, от 14 до 17 лет. Они смотрели на меня каким-то блуждающим взглядом с неопределенной улыбкой. Мне бросилась в глаза табличка рядом с окном: «Дом под охраной». Текст с более мелкими буквами на расстоянии я прочитать не мог. Ясно.

В этот момент появились двое взрослых. Женщина вышла из внутреннего двора, встала под окном и уставилась на меня. Мужчина, похоже моего возраста, с почтовой сумкой на плече, встал рядом со мной, вытащил пачку конвертов и начал их разглядывать. «Вы ищете кого-нибудь?» — спросила меня женщина. Ее голос был скорее холодным и враждебным, чем сдержанно вежливым, подобающим такому вопросу. «Нет, просто смотрю!» Мужчина тоже посмотрел на меня вопросительно. Я обратился к нему: «Здесь я провел свое детство. В доме дедушки, священника». Внезапно испытывающий взгляд сменился любопытством. «А как тебя зовут?» — «Юрий». — «Да ты что, Юрка! Не может быть! А я Иван, сын парикмахера! Мы же вместе играли в Районе! А я тебя не узнал! Да тебя и не узнать!» — «Ты Ваня? Вроде уж прошло лет сорок–пятьдесят!» — «Вас ведь четверо двоюродных братьев было, да? А ты вроде больше всех тут жил у своего деда! А сейчас чего?» — «Да ничего, просто возвращаюсь из Русе и решил заехать. Взглянуть на дом деда. Очень захотелось его увидеть. А я его и не узнал. Ты мне не поможешь войти на минутку во двор?» — «Эй, Мария, подойди-ка, возьми почту и пусти человека внутрь. Он хочет двор посмотреть. Он здесь вырос!»

Без особой охоты женщина открыла ворота, взяла письма и пригласила меня. Я вошел во двор и сделал несколько шагов вдоль дома. Чисто, опрятно, позади под длинным навесом сложены дрова. Очевидно, топят печь дровами. Точно так же, как мы когда-то. Летнего домика, в котором мы жили в жару, не было. Не было и пристроенного к нему дощатого сарайчика, в котором хранилось все — инструменты, разная утварь, веревки, пустые банки, бутылки из-под масла, коробки с разными безделушками. Склад притом огромный. Даже больше летнего домика. Не было и двух высоченных деревьев — алычи и груши. Не было и курятника, естественного продолжения большого дома. И, как я заметил еще с улицы, не было туннеля для виноградной лозы. Не было ничего, что напоминало бы о прежней жизни. Дорожки, вымощенные камнем, заботливо подстриженная трава и наколотые дрова.

Женщина стояла возле меня и наблюдала, как будто боялась, как бы я не влетел куда не надо во дворе или, еще хуже, прямо в дом. Явно, что присутствие чужих людей было редкостью. А может, и нарушало какой-то заведенный порядок. Я по ее глазам видел, что в данный момент являюсь нарушителем этого порядка.

«Извините, я не задержусь долго! Еще только две минуты! Здесь про­шли годы моего детства!»

Из дома вышла смуглая девочка лет пятнадцати, встала рядом со мной, посмотрела и решила, что я приземлился с другой планеты. Мне стало неудобно. Почтальон уже ушел, и я был среди чужих людей. В их дворе, у их дома. Не у своего.

Я поблагодарил и вышел. Женщина закрыла ворота, пожурила детей, и три мальчишеские головы исчезли как по команде. Кто-то закрыл и окно. Девочка скрылась. Женщина тоже исчезла.

Я встал перед домом и взглядом стал впитывать в себя все. У меня было чувство, что я вижу его в последний раз. Я подвинулся к дощатому забору соседнего дома. Начал и его рассматривать. Какая-то женщина вышла с двумя пластиковыми пакетами и остановилась у металлического ведра для мусора возле самой ограды. «Ищете кого-нибудь?» Я вспыхнул. Туристов они, что ли, никогда не видели? Почему обязательно ищу кого-то? Прос­то смотрю! «Да, ищу! Бабушку Величку!» Лицо у женщины вытянулось. Она вперилась в меня взглядом так, как будто я был призрак. «Она умерла больше двадцати лет назад!» — «Конечно. Но это не мешает мне искать ее. И деда Ивана ищу. Ее мужа. Он приходил домой всегда пьяный... И телегу, и коня его ищу. И деда Диму, вашего соседа слева, ищу... И жену его, Тодорку... И Калинку ищу, через один дом вправо... Каждый вечер летом мы собирались вот тут! — Я показал на скамейку перед изгородью. — Некоторые приносили стулья, потому что скамейки не хватало. До полуночи болтали...»

После этой тирады я извинился за беспокойство, сделал десяток шагов, сел в машину и процедил: «Нет их... поехали!» «Кого нет?» — «Тех, кого я искал». Шофер ничего не понял: «Ничего, в следующий раз заедем...»

 

3

Мне было пятнадцать лет. Поезд давно проехал станцию Бяла. Мы приближались к селу. Знакомая дрожь пробежала по телу. Я вышел в коридор перед купе, прижался лбом к стеклу и замер в ожидании знакомых домов, травы и кустарника. Я только что окончил подготовительный класс французской гимназии. Кое-как мог говорить по-французски и даже понимать, если, конечно, не говорили скороговоркой — а в этом французы большие мастера. И все за один год. После страшно напряженных занятий по 10–12 часов ежедневно. Еще год назад я не знал ни одного слова. Кроме «мерси».

Я представлял себе, как я вхожу во двор и начинаю здороваться с бабушкой и дедушкой по-французски. И не просто говорю одно-два предложения, а выдаю целую тираду, чтобы они глаза вытаращили от изумления. Для пятнадцатилетнего мальчишки заставить стариков вытаращить глаза — это что-то невероятное.

Появился знакомый ряд домов, дрожь усилилась, французский из моей главы испарился. Меня охватило легкое головокружение, которое я всегда испытывал, представив, что меня ждут два-три месяца свободы, чтение необыкновенных книг и интересные беседы с моими стариками.

Я взял свой чемоданчик и, когда поезд остановился, сошел на станции. Станция Горна Манастирица. Всегда удивлялся и до сих пор не знаю, почему станция называется так, а село иначе. Постоял, подождал, пока сядут пассажиры до Русе и поезд отправится. Перешел железнодорожные пути и через минуту оказался на асфальтированной дороге. Я предвкушал внимание, которым буду окружен. Спокойное, ненавязчивое внимание, которое тебе ясно дает понять, что ты желанный и равноправный участник всех разговоров. Никаких попыток воспитания, назидания или чего-то подобного, чем засорен воздух города. У дедушки с бабушкой всегда была какая-то работа во дворе, и, когда они делали свои дела, мной не занимались. Как будто меня не было. Это «как будто тебя нет», когда рядом с тобой находится взрослый, дарит непередаваемое ощущение. Обычно взрослый человек рядом наблюдает за тобой исподволь, наставляет, ставит перед тобой какие-то задачи, делает замечания и предупреждает еще в зародыше каждое неправильное, глупое детское намерение. Здесь было не так. Старики занимались своими делами, и я был абсолютно в автономном режиме, меня никто не трогал. Так же как не трогали, например, огромное сливовое дерево или кота Цочо. Эта незаинтересованность перемежалась с разговорами, которые сильно отличались от тех, что ведутся в городе. Старики смотрят тебе в глаза, внимательно слушают каждое слово, не симулируют высочайшее присутствие, расспрашивают искренне и с любопытством, высказывают свое мнение ненавязчиво и дают тебе возможность почувствовать себя равным. Правда, изречения деда были четкими, как будто в приказной форме, но это действительно была только форма. Если их записать, то надо непременно ставить восклицательные знаки, но, когда их слушаешь, можно обойтись и без них.

Так вот о равенстве. В те годы, да и раньше, это производило на меня самое большое впечатление. Не свобода, а равенство. То, что с тобой как с равным говорит человек, которому 60–65 лет, вызывало неописуемое чувство, прямо какой-то восторг. Свобода естественным образом проистекала из этого равенства. Свобода делать все, что хочешь, в рамках, установленных допустимыми нормами. Без навязывания примеров для подражания и правильных манер. Равенство, которое прежде всего означает уважение другого, рождает такую свободу.

Подошел к дому. Взялся за ручку калитки, и она заскрипела. Этот скрежет был нашим сельским звонком. Вошел в туннель из роскошного густого зеленого винограда, на котором висели незрелые гроздья. Дед, обхватив ногами деревянный стул и опершись локтями на его спинку, курил. Он сидел лицом ко мне. Бабушка подметала бетонную площадку перед летним домиком. «Бабушка, дедушка, это я!» — «О-о-о! Юрка! Заходи, молодец, что приехал! Закончил свое училище-мучилище?» — Дед встал со стула, и его лицо превратилось в улыбку. «Входи, внучек, входи!» — Бабушка бросила метлу, медленно подошла ко мне и обняла.

Я сделал несколько шагов навстречу деду, схватил его руку и поцеловал ее. Это было обязательно, но я никогда не ощущал это обязанностью. Все родственники моложе его по возрасту всегда целовали ему руку при встрече. А старше по возрасту и не было. Целуя руку, все показывали не просто свое отношение к деду и его возрасту, это было проявлением уважения и почтения к его духовному сану. Дед был священником не только в церкви, но и в своем собственном дворе своего собственного дома. Мы были не просто его детьми и внуками по крови, но и детьми в духовном смысле Православия. Он погладил меня по голове. Это было его благословением. Ответ на почтение, которое я ему засвидетельствовал.

«Принеси из дома себе стул и садись! Ну что ж, бабка, пробил последний час петуха! Да того, что уж неделю налетает на тебя и клюется! Сейчас я из него душу выну! Вода-то готова, а?»

Дед пошел в сарай и вышел с огромным кухонным ножом в руке. Я никогда не мог смотреть, как закалывают скотину. Мне это казалось ужасно жестоким. Я даже несколько раз спрашивал деда, не противно ли ему. Все-таки живое существо. И ты его убиваешь. Убиваешь не из ружья, с далекого расстояния, а прямо как палач, в руках которого жертва трепещет в последние секунды своей жизни и в первые секунды после смерти. Ответ был всегда один и тот же. Дед спокойно объяснял, что Бог создал домашних животных как пищу для человека. Это их предназначение. Грех убивать ради удовольствия, для зрелища, а убивать для пропитания — это самое что ни на есть естественное в мире.

«Деда, я поднимусь наверх, отнесу вещи!» «Наверх» — это все тот же дом, в котором жили, когда было холодно. Я сразу ушел, потому что не хотел стать свидетелем самых естественных, варварских и невыносимых для меня действий, которые должны были последовать. Я много раз наблюдал их, несмотря на то что «не мог».

Я поднялся в дом и разобрал чемодан. На один край полочки старинного шкафа на кухне я разложил книги, которые взял с собой. Два учебника по французскому; толстый том из соединенных тетрадок: словари, исписанные за учебный год — болгаро-французский и французско-болгарский словарь, учебники по русскому языку. Я должен был читать на французском хотя бы по два часа в день все лето. Решил также повторить все, что мы учили по русскому языку в пятом, шестом и седьмом классах. Нас предупредили, что предстоит серьезный экзамен, надо было освежить знания. В восьмом подготовительном классе у нас не было никаких предметов, не считая символических уроков по болгарскому языку и математике. Конечно, все это во имя неимоверно интенсивного изучения французского.

На другом краю полочки шкафа стояла стопка книг деда. Обычная Библия, Библия в картинках, древнегреческая и римская философия. Я открыл философию, выбрал текст о Филоне Александрийском, и машина времени меня унесла.

Здесь уместно сказать несколько слов о дедушкиных книгах. Они хранились в основном в двух местах. Во-первых, в подвале одной из комнат на деревянных полках — от земли до самого потолка. Слово «подвал» вводит в заблуждение, особенно жителей городских многоэтажек. Дедов подвал ничего общего не имел с клетушками, набитыми всяким старьем, утонувшими в паутине и грязи. Он состоял из лестницы, коридора, трех больших помещений и бани. Да, бани. Баня было новым приобретением последних лет. Когда ее не было, летом мы все мылись в сарае, в корыте, по сторонам которого стояли два бочонка — один с горячей водой, другой с холодной. Смешиваешь их и обливаешься. Намыливаешься и опять обливаешься. Не помню, чтобы зимой я мылся целиком в доме деда.

От лестницы, которая вела вниз, тянулся длинный коридор, по его сторонам — по комнате, они были полупустые, я редко сюда заходил. Там не было ничего интересного. Инструменты, сундуки и бак с керосином. В глубине коридора, справа, находилась комната с книгами. Одна стена, длиной не меньше четырех метров, была вся в деревянных полках. Треть этих полок занимали книги и журналы — все были переплетены в отдельные тома с черными и зелеными обложками. Другие полки предназначались для вина. Вина было много, оно было разлито в бутылки для масла. Горлышки запечатывались парафином. В доме деда всегда пили вино десятилетней выдержки. Полок было десять. На самой верхней стояло вино последнего урожая. На самой нижней полке — десятилетнее вино. Каждый год после того, как вино разливали по бутылкам, совершалась полная перестановка. Все бутылки опускались на одну полку вниз, а на освободившуюся наверху помещали новые. Я никогда их не считал, но думаю, что на одной полке помещалось около двухсот бутылок. И все двести бутылок десятилетнего вина выпивались до нового пополнения.

Прямо напротив полок висела картина, изображающая Левского у виселицы перед казнью. Его взгляд был устремлен на противоположную стену, то есть на полки. Может быть, из-за этой комбинации с самого раннего возраста в моем сознании оказались неразрывно связаны чтение, вино и революция.

Не припомню, чтобы мы садились за стол обедать или ужинать без бутылки вина. Пили все, независимо от возраста. И никто никому не делал замечания, что, дескать, много пьешь. Перед вином полагалось выпить ракию. Ее никогда не разливали по рюмкам. Из рук в руки передавали бутылку, заткнутую специальным деревянным мундштуком. И сейчас у меня перед глазами, как каждый, взяв бутылку, ладонью вытирает мундштук, берет его в рот и потягивает ракию. После нескольких глотков надо было сделать передышку, чтобы воздух попал в бутылку. Пьешь и передаешь соседу. Когда я стал взрослым, все мои воспоминания о доме деда перемешались в кучу, но я отчетливо помню, что произвело на меня самое большое впечатление. Неважно, сколько тебе лет, ты можешь протянуть руку, взять бутылку с ракией и отпить сколько хочешь. У меня осталось туманное воспоминание, что я протягивал обе руки, потому что бутылка ракии, особенно если она полная, была не под силу одной детской ручонке. В отличие от вина, ракия куда-то исчезала после того, как два-три раза обходила личный состав. В доме деда я никогда никого не видел пьяным, кроме самого себя. Вероятно, я не следил внимательно. Что касается меня, то я уверен, что после того, как мне исполнилось десять лет, я заканчивал обед или ужин с затуманившейся головой. Свобода пить сколько хочешь была одной из многочисленных свобод в доме деда.

Другим местом для книг был чердак, до которого можно было добраться из прихожей по длинной лестнице. Поднимаешься по ней, приподнимаешь крышку, просовываешь голову и попадаешь в тихое, полутемное, опутанное паутиной царство. Там несколько сундуков были наполнены книгами, журналами и газетами. Непереплетенными, утонувшими в пыли, потрепанными. Стоять перед этими сундуками было любимым священнодействием, потому что оно всегда заканчивалось каким-нибудь открытием текста, который десятилетиями ждал любопытных детских рук и глаз.

Книги в доме деда разительно отличались от всех тех, что я мог найти у себя дома, в книжных магазинах и в библиотеках. В основном это были книги религиозные, исторические и философские. Некоторые даже XIX века. Я увлекся Филоном Александрийским. До ужина оставалось два-три часа. В меню, как стало ясно, был тот проклятый петух, который с некоторых пор налетал на бабушку и клевал ее. Ну и, конечно, ракия и вино.

 

4

Бабушка накрыла на стол. Кастрюля с супом из петуха, хлеб, брынза, острые перчики, бутылка ракии и бутылка вина. Мы сели с дедом друг против друга и ждали, пока бабушка разольет суп. «Ба, я хочу петушиную голову!» — «Ты ведь знаешь, что нельзя». — «Почему нельзя?» — «Потому что не ты глава семьи».

Эти реплики были ритуальными и повторялись из года в год. Я всегда просил голову, а бабушка спокойно давала один и тот же ответ. В этом доме никто никогда, кроме деда, не ел голову курицы или петуха. И дело не в том, что это кто знает какой деликатес. Ну, разве что мозг. Мне этот вкус был известен, у нас в городе мне всегда давали голову, когда варили куриный суп. В городе можно, а тут — нет. Голова была символом старшинства и полагалась только деду. И другие главы семейств сидели за столом — папа, дядя, зять, но и они никогда не получали голову. Потому что дед был самым старшим главой.

Бабушка наполнила тарелки. Я терпеливо ждал, потому что еще два действа должны произойти, прежде чем мы приступим к еде. Первое — молитва. Дедушка, прищурив глаза, медленно и с чувством произносил молитву. В конце нужно было перекреститься. Случалось, я придуривался, особенно в первые дни после приезда, когда меня переполнял городской атеизм. Однако никогда мне не удавалось приступить к еде, не перекрестившись. Если замешкаюсь, дед фиксировал меня взглядом и припечатывал: «Эй, а ты часом не иудей? Перекрестись!»

Потом дед разламывал хлеб и подавал каждому кусок. Никто не смел первым сам себе отломить кусок хлеба. И никогда хлеб не резали на ломтики. То, что дед разламывал хлеб, означало, что за его столом все едят его хлеб. Он был источником хлеба, пищи, сытости и благоденствия. После крестного знамения и разламывания хлеба шла по кругу бутылка с ракией. После этого все приступали к еде.

За ужином, как, вероятно, во всех традиционных семьях, было принято поговорить и обсудить разные проблемы. Что-то вроде общего собрания. Различие, однако, по сравнению с домом отца состояло в том, что в доме деда почти всегда поднимались мировоззренческие вопросы. Очень часто окончание ужина, особенно после выпитого вина, превращалось в лекторий, семинар или диспут. Диспуты нередко были ожесточенными. Как же возможен ожесточенный диспут между 65-летним мужчиной и 15-летним молокососом? А вот и возможен. Это тоже была особенность дома деда. «Глава» никогда не относился пренебрежительно к позиции любого собеседника. Независимо от возраста оппонента. Он подбирал и приводил факты и аргументы. Слушал внимательно и обдумывал свои ответы. Не было этих «Ты еще маленький!» или «Вот подрастешь, тогда поймешь!». Все необходимо было объяснить и понять здесь и сейчас. Священник показывал путь и спасал души так, как он это делал в церкви. А душу нельзя спасти, если послать ее куда подальше, прикрепив бумажку, что она еще не созрела для истины.

Естественно, я не мог бы сейчас воспроизвести разговоры, которые велись 40–50 лет назад. Однако я могу рассказать об атмосфере и тяжелых ударах, которые получала ясность в моем сознании. Эти удары, по существу, уничтожали ясность и превращали ее в неясность. Потом мне требовались время, длительные размышления, да и чтение, чтобы восстановить душевную гармонию. С того времени я привык воспринимать ясность в понимании глобальных вопросов как явление временное. Пока не найдется тот, кто вобьет в него пару гвоздей и откроет про­боины.

Две темы могу назвать точно. Они были главными каждое лето, когда я гостил у деда. «Образ коммуниста» и «Правильное мировоззрение — религиозное или атеистическое?».

В то время дедушка был единственным человеком среди тех, с которыми я общался, с кристально ясным отрицательным отношением к коммунистам. Без каких-либо нюансов и экивоков. Он называл коммунистов разбойниками с большой дороги. По словам деда, нашим государством управляли и другие разбойники, но никогда еще не было таких ограниченных, наглых, бессовестных и тому подобных разбойников-управленцев. Выражение «разбойники с большой дороги» было собирательным для всех выше перечисленных эпитетов. Другие воровали тонко, интеллигентно, а коммунисты это делали средь бела дня и с чувством полной безнаказанности.

Я требовал объяснений. Дедушка приводил примеры. Насильственная коллективизация села. Да, насильственная, но мой дед был одним из первых, кто привел своих коров куда следует и записался в колхоз. Удивленным односельчанам он сказал: «Не дергайтесь, ребята, лучше добровольно». У его двоюродного брата конфисковали магазин тканей. Тот умом тронулся. Помню его лицо. Меня возили к нему на свидание в сумасшедший дом в Бялу. Милый старичок молчал и глядел безразлично куда-то в сторону. Когда дед рассказывал о таких вещах, в его глазах было страдание и горе. Мне было больно на него смотреть.

Дедушкин образ «разбойников с большой дороги» никак не вязался со всем, что я слышал, читал и видел в городской среде моего воспитания. В целом для меня олицетворением коммуниста были две личности. Атанас Генчев — его имя носила наша школа, в которой я окончил седьмой класс, и мой отец. Атанас Генчев был образом коммуниста прошлого, борец за счастье народа времен антифашистского сопротивления. Когда его арестовали и жестоко истязали, он вилкой распорол себе живот, изрезал себе кишки. Так он умер, чтобы в момент слабости не выдать своих товарищей. Атанас Генчев пожертвовал своей молодой жизнью, чтобы жил я — свободно, спокойно и счастливо. А так как «Я» было собирательным, Атанас Генчев тоже был собирательным образом, символом жертвенности, смелости, идеализма, мужества и силы человеческого духа.

Отец же мой был олицетворением сегодняшнего, живого коммуниста — строителя счастья своего народа. Работа для него была превыше всего. Она никогда не была для него просто средством добычи пропитания, способом получения денег. Для моего отца, шахтера, работа была долгом перед Родиной, строительством новой жизни без эксплуатации, эгоизма и мелочной выгоды. Отец с гордостью объяснял, что сила, к которой он принадлежит, сделала так, что каждый имеет работу, лечится и учится бесплатно, живет с уверенностью в завтрашнем дне. Я гордился гордостью отца.

В понимании моего отца коммунист должен отдавать всего себя целиком, а брать только то, что необходимо. Без излишеств. В отношениях с другими людьми отец себя не щадил. Он знал по именам всех своих подчиненных — около сотни работников. Он интересовался их проблемами, оказывал помощь каждому чем только мог. Спустя годы один его сотрудник рассказал мне такой случай. «Встречает меня твой отец и спрашивает: “Георгий, как твой сын, выздоровел?” Я не мог поверить. Я был новичком. Мой сын перенес операцию, но откуда твой отец знал об этом? С той минуты и навсегда он был для меня бог».

Отец вставал в пять утра, выходил из дома в шесть, возвращался с работы в семь вечера, говорил мало, в большинстве случаев был очень уставшим, но от его богатырского тела и маленьких, живых глаз действительно струились уверенность, предсказуемость жизни, спокойствие и альтруизм.

А дед называл их разбойниками с большой дороги. Когда я приводил ему в пример Атанаса Генчева и своего отца, он говорил, что, в сущности, они не настоящие коммунисты, а простофили, которых «настоящие» использовали, чтобы навязать свое лицемерное и сатанинское дело. Самым страшным, конечно, была полная бездуховность, возросшая среди плевел борьбы с религией. И атеизм, появившийся на отравленной почве полной бездуховности. Что было, по сути, одно и то же.

Дед не скрывал своего отношения к народной власти за стенами своего сельского дома. Это было его «Верую», которым он делился с каждым собеседником, если возникала такая тема. Понятно, что тема не о разбойниках, а об общественном строе, при котором мы имели счастье или несчастье жить. Я присутствовал при жесточайших спорах даже с незнакомыми людьми. А так как наша система не терпела слишком большого свободомыслия и откровенности, я должен объяснить, почему дед преспокойно предавал анафеме коммунистов и это сходило ему с рук.

В 1943 году в нашем селе расположилась какая-то немецкая часть. Как-то ночью кто-то разрядил автомат в несколько прожекторов и убил немецкого солдата. Под подозрение попало несколько человек, известных как коммунисты или помощники коммунистов. После того как никто не признался в террористическом деянии, немцы решили расстрелять всех подозреваемых. Процедура по обвинению и исполнению приговора была недолгой. Мой дед, тогда священник 37 лет, попросил дать ему два дня. Он знал этих людей и был уверен, что они не могли совершить то, в чем их обвиняют, да еще так дилетантски. Он действительно пользовался серьезным авторитетом, поэтому немцы согласились. Дед предпринял свое собственное расследование (подробности я не знаю) и доказал, что стрелял пьяный немецкий солдат. Тот просто развлекался, а убийство произошло случайно. К довершению всего виновник сам во всем сознался. Немцы неохотно освободили незаслуженно обвиненных болгар. Оказалось, что дед спас от смерти несколько человек, поставив на карту свою собственную репутацию, а может, и гораздо большее. После 9 сентября 1944 года двое из тех спасенных стали большими партийными начальниками, так перед тем как переехать в Софию, чтобы строить там светлое будущее, они приказали: «Никому не сметь трогать попа! Что бы он ни делал! А если кто причинит ему неприятности, будет иметь дело с нами!» Так дед получил пожизненную индульгенцию за все будущие грехи, связанные с оценкой нового прогрессивного строя. Очевидно, что его благодетели жили долго.

Для него самого его антикоммунизм не имел последствий, но это не распространялось на его родственников. Моя мать и моя тетка, ее сестра, так и не смогли получить высшее образование. Я слышал, как мать говорила, что всю жизнь любила биологию, но в течение всего своего прогрессивного бытия она работала преподавателем кройки и шитья. Мой дядя, их брат, стал священником, как и его отец, и, вероятно, потому ему не пришлось проявлять героизм для разрушения преград, чтобы стать достойным строителем коммунизма.

Меня тоже коснулась, правда нежно, строгая оценка «правильного происхождения». Шесть лет я был безуспешным кандидатом в члены БКП. На финишной прямой всегда приходила справка от партийной организации станции Горна Манастирица, что мое происхождение — в лице деда попа — содержит очень сомнительные элементы, что со своей стороны вызывает необходимость очень внимательно оценить, насколько я искренен, когда хорошо отзываюсь о существующем строе. И так постоянно мой прием в партию откладывался до появления более серьезных доказательств моей лояльности.

Пытаясь уравновесить положение дел в глазах строгой и неподкупной партийной элиты, мы с отцом рассказывали историю другого моего деда, сорвиголовы из села Бела-Вода. Ему так срывало голову, что каждый год 30 апреля приходилось его подвергать превентивному аресту. Освобождали его 2 мая. В противном случае возникала угроза, что все высоченные тополя на селе встретят первомайский праздник увешанные красными знаменами. А то взял да 9 сентября вытащил двести ружей из тайника на сеновале.

Однако все это не смогло нейтрализовать антикоммунизм попа. А тут еще мой дядя Борис — коммунист — отказался от звания активного борца против капитализма и фашизма, что само по себе предполагало повышенное внимание к унаследованной по его линии лояльности. Много раз я думал, какой была бы моя судьба, если бы я вырос в селе Бела-Вода, а не в Борово. Наверное, вместо Блаженного Августина я бы читал Гарибальди.

Приняли меня в БКП, только когда умер дед-священник. Как будто его смерть уничтожила страшный источник болезнетворного мировоззрения, и можно было уже увереннее смотреть на мою благонадежность. Позднее, когда пал авторитарный режим (1990 год) и многие побросали свои партбилеты, внезапно осененные истиной, какую огромную ошибку они совершили, обзаведясь ими, меня усиленно зазывали в прогрессивные на тот момент новые или восстановленные старые партии, а я наполовину в шутку, наполовину всерьез отвечал: «Не могу я вот так просто выбросить то, ради чего ходил в кандидатах так долго!»

Без всякой связи с рассказом о доме деда не могу преодолеть искушения вспомнить об одной реальной причине, почему я остался «коммунистом». Самыми ярыми антикоммунистами стали сыновья высшей партийной номенклатуры — члены ЦК БКП, заведующие отделами, включая «Идеологию», дипломаты и прочие столпы прежнего режима. За одну ночь они, как жених невесту, обняли новый прогресс и объявили злодеями моего отца и меня. Я так это воспринял. Отец мой, шахтер, — злодей! Как бы не так! Я, ассистент по философии, который еще вдобавок имел неприятности с госбезопасностью, потому что, согласно доносу одного бдительного студента, видите ли, «с любовью преподавал экзистенциализм», — злодей! Рассказывайте!

Первая тема, однако, хотя и часто присутствовала в доме деда, не имела особого значения для моего духовного развития. Она не вызывала у меня дискомфорт и не предлагала особые интеллектуальные ребусы. А вот другая, про «атеизм и религиозность», так врезалась мне в душу, вызвала такие бури и вулканические извержения, что за полгода до окончания гимназии я забросил биологию, отказался от будущей профессии врача, о которой всегда мечтали мои родители, и решил изучать философию.

Проблема религии, вопрос об истинности моего мировоззрения стали такими острыми, что я чувствовал необходимость заняться ими профессионально. И действительно, если атеизм возьмет верх, а потом из-за него мне вечно гореть в аду, какое значение имеет моя земная профессия? И наоборот, если религиозность возьмет верх, а в действительности Бога нет, правильно ли будет жить всю жизнь в заблуждении, лжи и невежестве?

Мой дед знал ответы на эти вопросы. Отец тоже. А я вот нет. Дух дома деда и дух дома отца стояли как исполины, ощетинившись друг против друга, готовые к решительным схваткам. Эти схватки происходили каждый год — лето против зимы, но генеральное сражение еще предстояло. Именно поэтому я пошел изучать философию.

 

5

«Дом отца», по сути дела, образ собирательный. В нем действительно на видном месте был мой отец — атеист-фундаменталист. Однако им одним он далеко не исчерпывался. Все вокруг меня отрицало религию: учебники, радио и телевидение, уроки классного руководителя, разговоры с соседями или друзьями моей семьи! Все! Религиозный человек был невежей, ограниченным, лишенным критического мышления, в плену суеверий, примитивный, живший далеким прошлым. Набожный не интересовался развитием науки и не замечал, как каждый день она опровергает существование Бога и Его великое дело — Сотворение. Религия возникла тогда, когда люди были неучами, в начале интеллектуального развития человеческого рода. Они пытались объяснить явления, а поскольку не могли, то и придумали богов. Потом хитрые правители обратили невежество на пользу своей алчности и с остервенением насаждали еще более сильную религиозность. Что может быть удобнее для них, чем то, когда человек думает, что все его беды — плод его грехов? Что может быть удобнее, что каждый стремился заслужить «Царство Небесное», а не пытался искоренить несправедливости земной жизни? «Религия — опиум для народа» или вот полная цитата, которую социалистическое воспитание выдолбило в моей памяти: «Религия — это вздох угнетенной твари, это душа бессердечного мира, а также дух бездуховного состояния. Это опиум для народа». Да... Бездуховность... Эта констатация Маркса в его споре с Гегелем объясняла сущность и предназначение религии. Поддавшиеся обману под названием «бог» — это люди одурманенные, они не хотят или не могут смотреть правде в глаза. Хорошо, что произошла социалистическая революция и навела порядок в этом вопросе. Так же как, впрочем, навела порядок и во всех других вопросах.

Все бы хорошо, только оставалась маленькая проблемка.

Когда я бывал летом в селе, у меня вообще не возникало чувство, что мой дед какой-то допотопный, ограниченный и одурманенный индивид. Напротив, он был эрудированный, думающий и абсолютно трезвый даже после бутылки вина. Мне было трудно воспринимать его как заблудшего. Ну, бабушки в церкви — да! Но он — точно нет! Дедушка знал гораздо больше отца и о науке, и о философии, и об истории. И это никак не противоречило тому, что он был очень религиозным!

Здесь «дом деда» не собирательный образ, а буквальный. Дед, как какая-то мировоззренческая скала из другого измерения, противостоял всей совокупности книг, учебников, фильмов и разговоров, в которые я был погружен весь год, кроме лета. Мало-помалу я начал отдавать себе отчет, что не может один сильно заблуждающийся человек так успешно противостоять всей идеологии и пропаганде общества, в котором я жил. Возможно ли, что весь мир ошибается, а дед прав? И если ответить «нет», то какие аргументы считать верными? Количественные? Просто тот факт, что дед один против целой армии воспитателей, с которыми я целыми днями сталкивался в доме отца? Явно, все было не так просто, как пытались объяснить мне отец и его мощные союзники! Когда мне было только десять лет, у меня возник страшно коварный вопрос: «Как узнать, кто говорит правду?» То, что говорит человек взрослый и делает это с пламенным убеждением, явно недостаточно, чтобы считать его бесспорно правым. Нужно искать другие критерии. Припоминаю два факта, которые сильно увеличили шансы деда на победу в фундаментальном споре.

Первый. Время от времени к деду приходили люди для лечения молитвой. Я никогда не присутствовал при этом, мне просто не разрешали. От матери знаю, что дед вылечил одну онемевшую женщину. Тогда еще молодой священник, дед молился за нее и однажды сказал ей: «Сейчас ты пойдешь, сядешь в телегу и, когда приблизишься к такому-то холму, сможешь говорить!» Женщина потом рассказывала. Когда приблизились к холму, она очень разволновалась, поднялась во весь рост в телеге, протянула руку вперед и проговорила: «В-в-вот он! Холм!» И начала нормально говорить. Рассказ этот был для меня фактом. Не басней, не сказкой, не историей легендарного прошлого, а фактом. О нем знали многие. Как это возможно? Мой отец объяснял просто: «Самовнушение, мой мальчик! Организм имеет невероятные резервы, невероятные возможности! Женщина поверила так сильно, что это случится, что психика и сделала так, чтобы это случилось! Есть много примеров о силе самовнушения, и тут никакой Бог не нужен!» Я подумал: «Хорошо. А какие это примеры?»

Я искал в библиотеке литературу, объяснял, что мне нужно, и библиотекари что-то находили. Скажем, человеку в состоянии гипноза можно дать монету, внушить ему, что это раскаленное железо, приложить ее к коже — и у человека ожог! Вот, значит, то, что психика считает верным, может вызвать физические изменения! Женщина была немая, но не от рождения. Она онемела, вероятно, после испуга. Дед молится, она верит в чудо, психика решает, что можно говорить, и это в действительности происходит!

«Деда, а это, ну, с той, что заговорила, это не самовнушение?» — спрашиваю я после того, как зимой подковался научными выводами.

«Ну а врачи, которые очень много знают, чего ж они ей это не самовнушили, а, Юрка?»  — отвечает дед, и я чувствую, как его разбирает смех.

И не смех, а насмешка! «Верно, — думаю я,  — эти ученые доктора с толстыми книгами в головах, к которым она ходила, почему они не достигли этого эффекта?» Дед, как будто прочитав мои мысли, добавил: «Это не человеческая сила, мой мальчик! Это Божия сила! И отвергать эту силу — полное варварство! Невежество и глупость! Человеческая гордыня, которую если ты умный, то выбросишь на помойку».

Я почувствовал сомнение: а не книги ли толкают меня к варварству?

Второй случай. В пятилетнем возрасте я тяжело заболел. Очень тяжело. Какая-то проблема с сердцем. Врачи в городе предупредили родителей, что жизнь моя в опасности. Посоветовали немедленно ехать в Софию и отвезти меня в педиатрическую больницу. «Вам необходима самая лучшая аппаратура, врачи и лекарства», — приводила мать их аргументы. Отец звонит своему приятелю, у которого хорошая и быстрая машина — «Волга», сажают меня и в Софию. Там меня принимают, начинают какое-то лечение, но сообщают, что состояние мое ухудшается и возможно самое страшное. Родители потеряли голову. В одну из бессонных ночей отец вспоминает об одном своем знакомом, который был двоюродным братом тогдашнего министра здравоохранения. Будит его. Объясняет, что его пятилетний сын умирает от порока сердца, с которым врачи самой известной больницы не могут справиться. Знакомый будит посреди ночи министра. Министр распорядился доставить какие-то лекарства из Швейцарии. Однако на это требовалось несколько дней: процедуры, формальности... Заграничное лекарство еще не поступило, а врачи неожиданно констатируют, что я «перескочил яму». Они не могут дать этому никакого логического объяснения. В тот же день дед звонит матери по телефону и спрашивает, как я. «Перескочил яму, папа! Чудо!» — кричала она. «Я рад!» — лаконично ответил дед. Спустя немного времени все близкие узнали, что в ту ночь, когда мой организм занимался прыжком через яму, дедушка до рассвета простоял в сельском храме перед иконой Пресвятой Богородицы. Всю ночь. На коленях. На коленях — 12 часов. Никто никогда не оспаривал этого факта. Даже мой отец. Невозможно оспорить. Дедушка был всю ночь в церкви, а на другой день позвонил маме и спросил, как я. Отец дал такое объяснение: «Совпадение».

«Деда, а это не было совпадением?» — спрашивал я дедушку.

«Совпадение? Видишь ли, мой мальчик, всегда иметь простой ответ на любой вопрос — это самый яркий признак ограниченности».

Он не имел в виду просто и только моего отца. Он имел в виду ответы сторонников атеистического мировоззрения, которые часто оперировали такими понятиями, как «совпадение» и «случайность».

Да-а-а! С этой минуты меня всегда смущала легкость, с которой атеизм объясняет вещи, в которых религиозные люди находят опору. Или отрицает эти вещи как факты, или ставит их в графы «Совпадение» и «Случайность».

Эти две истории часто заставляли меня ломать голову над вопросом: «Как понять, верны ли та или иная теория или мировоззрение?» Мой отец говорил, что атеизм очевиден и не нуждается в доказательствах. Никто не видел ни Бога, ни ангелов, ни дьявола. Никто не вернулся с того света, чтобы засвидетельствовать его существование. Религия нуждалась в доказательствах, потому что в ней нет ничего очевидного. Логично. Атеизм ступает на то, что видно. Зачем ему доказывать свою истинность? Однако летом все выглядело не так просто. «Как наука объяснит, что мощи святых нетленны? — спрашивал дед. — Святого Иоанна Рильского несколько раз закапывали, он веками лежал в земле, но ты и сегодня можешь видеть его плоть».

«Ну, деда, наука не может объяснить все!» — «А раз не может, то почему атеизм все нам ею глаза колет? Атеизму все ясно, значит, ничего ему не ясно!»

«Верно, — думал я, — как это атеизму все ясно, раз науке, на которую он опирается, многие вещи неясны? Может ли вызывать доверие то, что пыжится доказать, будто имеет ответ на любой вопрос, хотя его основа не имеет таких претензий? Очевидно, что не может. Может, ответ верен, а может, и нет».

По крайней мере, одно было ясно: атеизм — не наука. Возможно, мировоззрение, но не наука. Не существует всезнающей науки. «Всезнайство» как будто даже органически чуждо науке. После таких разговоров и размышлений я никогда не воспринимал всерьез такие заголовки книг, как «Основы научного атеизма», которую я читал зимой. Атеизм — да, но научный — нет! То, что летом падал авторитет атеизма, это точно. Но зимой падал авторитет теологии. Она тоже всегда имела объяснения всего, и с этой точки зрения была одного поля ягода с атеизмом.

Явно, что ни атеистическое, ни религиозное мировоззрение не имело само по себе сил доказать свою истинность. И тогда? Что дальше? Тогда я начал внимательно выискивать наличие внутренних противоречий в том и другом мировоззрении. Вероятно, внутренняя логика могла дать разумные основания для большего или меньшего доверия. На этой площадке религиозное мировоззрение начало получать серьезные удары. Зимой. А атеизм и его наука — летом.

 

6

В восьмом классе у меня совершенно не было времени читать что-либо, кроме учебной литературы. После того как мы целый год занимались исключительно изучением французского языка, нас подхватило цунами новых предметов. К тому же нужно было завоевать авторитет у дюжины преподавателей.

На следующий год, в девятом классе (сегодня он соответствует десятому), напряжение несколько спало. Я мог заняться своим любимым занятием — чтением.

Я, что называется, проглотил всю доступную атеистическую литературу. Определенная часть критики религии мне показалась просто придиркой. Например, оспаривание существования Христа через исторические факты, которые расходятся с тем, как это описывает Евангелие. Царь Ирод, который разыскивал младенца Христа, чтобы убить Его, умер за несколько лет до нового летосчисления. То есть до рождения Спасителя... Очень важно... Как будто люди, которые приняли новое летосчисление, не могли ошибиться.

Атаки же против чудес были нацелены совсем не на те вещи, которые меня озадачивали в христианстве. Накормить 5000 душ двумя рыбинами и пятью хлебами... Разделить море пополам, так чтобы евреи прошли, а войска фараона утонули... Чудо потому и является чудом, что у него нет естественного объяснения. Если существует всемогущий Творец, то Он может нарушать законы, которые Сам же создал. Единственное, чего Бог не может, это не мочь не сделать что-то. Значит, не может сделать все. Значит, не всемогущ... Любимый атеистический каламбур... А объяснять чудеса, которые совершил Христос, Его умением гипнотизировать, просто смешно. Чудо в религиозном мировоззрении есть нечто самое что ни на есть естественное. Оно не нуждается в расследовании, анализе и объяснении. Невозможность человеческого разума объяснить его заложена в самом его определении. Нападки же с аргументами, что религия используется власть имущими с целью держать народ в подчинении, очень поверхностны. Любое знание может быть использовано для различных целей по всей шкале моральной допустимости. Ученые, исследовавшие атомные процессы, едва ли предполагали, что случится в Хиросиме и На­гасаки.

Однако были и вещи, которые действительно меня смущали. Например, что в рай могут попасть только те, кто крещен в христианскую веру. Но если я не крещен, могу ли я нести за это ответственность? Могу ли я искупить упущение или грех своих родителей? Есть общества, которые и не слыхивали про христианство. Как тогда члены этих обществ будут наказаны? Можно ли обрекать на вечные муки, если твоя цивилизация, по сути дела, не имеет доступа к православной божественной истине? И если говорить о «вечных муках», возможно ли, чтобы человек, который грешил 40, 50, 60 лет, был наказан адом навечно? Соразмерно ли это? Ведь Бог всеблагой и всепрощающий? И как же получается, если покаешься в последние минуты жизни, то тебе простятся все грехи и ты заслужишь рай? Как это случилось с разбойником, распятым рядом с Христом. Это разве справедливо? Треснет тебе кирпич по голове, ты внезапно умираешь, так ты большой грешник и отправляйся себе в ад навечно. Не падает тебе кирпич на голову, ты стареешь, у тебя есть время переосмыслить свою жизнь и веру, ты каешься, так отправляйся в рай! Объяснения, что мы не можем понять Бога в Его глубинной основе, что не можем постичь своим ограниченным умом сущность Божественной справедливости, меня не удовлетворяли. Удержаться от рассуждений, возможно ли то или иное чудо, ну, например, воскресение Лазаря, мне было нетрудно. Когда же в Божием Промысле я видел, как мне казалось, высшую несправедливость, я никак не мог с этим согла­ситься. Невозможно принять религию, в основе которой огромная несправедливость.

И другие, более мелкие вопросы смущали меня. Куда денется физическое тело после воскресения? Христос вознесся. Святой Илья восхищен на небеса перед смертью. Где в космосе находятся воскресшие? На какой-то другой планете, где устроен рай? Мне это казалось примитивным. Да и сам рай с его садами и фруктовыми деревцами тоже казался мне чем-то очень наивным.

Сотворение мира...

Бог создал свет, отделил его от тьмы, и рождаются день и ночь. Вечер и утро. Это первый день. Бог создает солнце на четвертый день. Ну и какие же это день и ночь без солнца?..

За один пятый день Бог создает рыб, пресмыкающихся и птиц. На следующий — скотину и зверье. Хорошо, пусть день означает период времени. Здесь, однако, речь идет об одноактном сотворении животного мира. Бог создает его таким, какой он есть и останется навсегда. Нет никакого происхождения одного вида от другого. Нет развития от простого к сложному. Нет эволюции. А наука после Дарвина категорично доказала, что эволюция — это факт. Не существует живых существ, созданных однажды и навсегда. Они постоянно меняются и дают начало другим. Но и это не было самым смущающим. Самый большой камень преткновения для восприятия религии была проблема свободной воли.

Вся моя жизнь уже ведь написана в Той Книге? Бог ведь знает все, что случится со мной? В каком смысле я тогда буду отвечать за свое поведение? Все предначертано, все предвидено Божиим сознанием. Все распланировано, я только выразитель и исполнитель Божией воли! И тогда? Почему я буду отвечать перед Ним за свои поступки? Если я имею свободную волю, если всю жизнь я выбираю между добром и злом, между верой и неверием, тогда как же получается, что все известно уже заранее?

Думая о Евангелии, я жалел Иуду, предавшего своего Учителя за 30 сребреников. Так ведь Иисус знал, что Иуда его предаст! Бог возложил, нет — заставил его взять на себя эту роль, чтобы произошло распятие и Искупление человеческих грехов! Иуда был актером в не им разработанном сценарии. Без предательства Иуды не было бы смерти Христа. Иуда был нужен именно такой. Он не мог быть другим. Не имел права. Не имел воз­можности. Бедный Иуда! А потом и повесился из-за угрызений совести. Он покончил с собой, потому что воспринимал свое поведение как плод собственной воли, это нормально. Да, но он-то заблуждался. А после этого ему еще и предстояло гореть в геенне огненной, претерпевая страшные муки! А за что, в сущности, он будет наказан? За то, что сделал, по сути, то, что должен был сделать? То, что Бог предвидел, желал и что было Ему необходимо? Он будет страдать вечно, потому что исполнил желание Бога, Его задачу? Неприемлемо, нелепо.

Иуда — великий пример. Так я рассуждал. Меня настолько мучил этот вопрос, что я написал объемистое эссе на тему свободной воли, которое, к моему огромному сожалению, потерялось во время моих бесконечных переездов с квартиры на квартиру в течение последующих двадцати лет. Я бы многое отдал за то, чтобы сегодня прочитать о драме, нет, страданиях шестнадцатилетнего юноши, терзаемого невозможностью примирить свободную волю с Божиим предопределением.

В конце учебного года я был абсолютно убежден, что религия невозможна в качестве морального императива. Она очень противоречива. А если она все же истинна, то совершенно бесчеловечна. Жестока. Не могла такая жестокость быть порождением Высшего разума. А если все-таки и могла, то она точно уж не для меня. Мое сознание и моральные принципы ее отвергали.

Однажды, когда я читал в библиотеке, библиотекарша подошла ко мне с каким-то мужчиной и сказала: «Юрий, этот человек хочет поговорить с тобой».

Мужчина присел рядом и рассказал, что интересуется, читает ли молодежь атеистическую литературу. Он узнал о моем большом интересе к ней. «У нас есть специальная библиотека, в которой ты найдешь только такие книги. Их там гораздо больше, чем здесь. Приходи, посмотришь их!»

На другой день я пошел. Над входом вывеска: «Клуб атеистов». И дейст­вительно, в помещении на полках от пола до потолка сотни книг, связанных с атеизмом и наукой. Я стал постоянным читателем. Кроме того, у меня была возможность подолгу беседовать с директором клуба. Даже думаю, что я произвел на него впечатление своими познаниями. Через месяц он предложил мне возглавить окружной клуб молодого атеиста. Я согласился. Я был, возможно, самым подкованным атеистом среди своих сверстников.

В конце июня я опять приехал в село. Я не рассказал деду, что стал руководителем Клуба молодого атеиста в Стара-Загоре. Я бы его этим огорчил.

В первый же день за ужином я почувствовал себя страшно неловко из-за того, что надо перекреститься. Успокаивал себя: «Обычный ритуал!» К тому же мне следовало уважать атмосферу и порядки в доме деда. Этот жест ничего не менял. Я себе даже вообразил нелепую картину — как перед обсуждением в клубе мы все крестимся в знак уважения к тысячелетней болгарской православной традиции.

Уже в первые дни я начал расспрашивать деда о разных более мелких вопросах, которые мешали моему восприятию христианства. Например, о необходимости принять крещение, чтобы попасть в рай. О соразмерности вечных мук. О месте пребывания Бога. О противоречиях в Евангелиях. На этот раз он не стал ничего объяснять. «Прочти еще раз Евангелие, учебник по догматике. Неплохо посмотреть также “Историю церковных соборов”». Я не сразу взялся за чтение, нужно было дочитать две исторические книги, которые я привез с собой.

Потом вернулся к религиозной литературе. Вопросы есть вопросы, и на них надо найти ответ.

Я не нашел в Новом Завете категоричного утверждения, что если ты иной веры, то обречен попасть в ад. Но ведь книги по атеизму взяли же это откуда-то. Я спросил деда. «Да, есть такие тексты святых отцов более позднего времени. И мы их придерживаемся». Но он не стал ревностно защищать этот тезис. «Другое гораздо важнее. Если ты принял христианство и отказался от него, то это уже смертный грех». Он как будто попытался перевести разговор на другую тему. Однако в тот момент меня это не волновало. Для себя я решил, что этот тезис — какая-то натяжка со стороны Церкви, которая должна была защищать уникальность и сверхценность христианского крещения.

В «Догматике» я нашел толкование понятия «вечное»: «очень продолжительное», от слова «век». И этот вопрос постепенно потерял свою остроту. О месте, где пребывает Бог, у нас была короткая дискуссия, но дед перенес акцент на определение «вездесущий». «Бог везде и во всем. В древности люди все-таки хотели придать Ему более конкретный облик». А как Божий Дух может быть вездесущим? Это один из постулатов, которые просто следует принять такими, как они есть. Человеческий разум слишком ограничен, чтобы понять Божественную сущность, утверждают теологи.

Конкретные противоречия между авторами Евангелий тоже быстро перестали меня волновать. Различные авторы, различные рассказы, написанные на протяжении большого отрезка времени. Кроме того, именно эти Евангелия признаны Первым церковным собором как аутентичные. Были и другие, так называемые апокрифы, которые были отвергнуты. Так что верность текстов определена голосованием людей. Могли победить и другие. Например, если бы иконоборцы навязали свои представления, сегодня в наших церквях не было бы икон. Как их нет в протестантских храмах.

Очевидно, что многое в богатой материи религии — это влияние человека, человеческий выбор. Можно отбросить какой-то навязанный выбор, но это не затрагивает фундамента веры.

Из того лета мне запомнились два ключевых разговора с дедом. Скорее даже это были горячие дискуссии до глубокой ночи.

Первый конечно же был посвящен свободной воле. Противоречие, которое я обнаружил, как оказалось, явилось объектом вековых ожесточенных споров, и именно оно делало религию неприемлемой для меня.

«Прежде чем перейти к сути, — начал дед, — нам нужно прийти к согласию по очень важному вопросу. Если мы по нему не договоримся, то наш спор невозможен. Мы ни к чему не придем, только время потеряем. Этот очень важный вопрос вот какой: как мы понимаем соотношение между человеческим разумом и Божественной сущностью? Под “сущностью” я понимаю и возможности, и цели, и средства их достижения. Человеческий разум несоизмеримо ниже Божественного. Он может иметь представление о Божественном, ощущение его существования, понимание некоторых его намерений и действий, и все. Человек имеет доступ только к поверхности Божественной сущности, притом к ничтожно малой ее части. Это можно понять, прибегнув к аналогии. Возьмем для примера нашего кота Цочо. Он знает о моем существовании? Знает! Он может отгадать некоторые мои намерения? Может! Может ли он понять смысл некоторых моих действий? Конечно, может! Но знает ли кот, кто я, чем занимаюсь, какие цели ставлю сегодня, в этом году, в своей жизни? Может ли он понять сущность и предназначение моих мыслей, чувств, воли? И не знает, и не может понять. Его психика способна прикоснуться к ничтожно малой части моего существа. И твоего. Пропасть между его психикой и моим духом столь огромна, что вся моя сущность недоступна для него. Доступны только некоторые проявления этой сущности. И заметь, я привожу тебе в пример довольно развитое животное! А если взять, например, муравья, за которым ты наблюдаешь, преградив ему дорогу? Или муху, которую я уже пять минут не могу согнать со стола? Представь себе, что ты и есть эта самая муха. У тебя есть какое-то восприятие Юрия. Ты приближаешься к нему, садишься на его руку, увертываешься, когда он замахивается на тебя. Ты, муха, знаешь еще что-нибудь о Юрии? Впрочем, что ты знаешь? Практически ничего. Точно такое же соотношение между человеческим разумом и Божественной сущностью. Мы способны ее воспринимать. Мы знаем, что она существует, мы наблюдаем некоторые ее действия, и это все. Сущность Бога нам неизвестна. Если это тебе понятно, есть о чем говорить дальше».

Мне было нетрудно принять это, за исключением утверждения, что у нас есть бесспорное ощущение существования Бога. Ну, я допустил, что да, оно у нас есть, а то если нет, то как же тогда обсуждать свободную волю человека и Божественную предопределенность? Разговор продолжился, многократно прерываясь, с многочисленными возражениями с моей стороны, но в моем сознании запечатлелся его смысл, который содержался в объяснении деда.

«Бог ничего не заставляет тебя делать. Он не навязывает тебе определенное поведение, за которое потом тебя наказывает или награждает. Он ЗНАЕТ, как ты поступишь. “Знать” и “навязывать” — это совершенно разные вещи. Я опять использую для примера любимого кота. Ты знаешь, что если я громко позову его по имени, то, где бы он ни находился во дворе, он тут же примчится и прыгнет мне на колени. Ты это сто раз видел. Я не заставляю его это делать. Я не ставлю перед ним такую задачу, не заставляю. Однако я ЗНАЮ, что он сделает. И представь себе на минутку, что Цочо обладает способностью к самооценке. Господь дал ее только человеку, животным не дал. Но ради примера придется сделать такое допущение. Итак, если он способен квалифицировать свои дейст­вия, вот он примчался, вскочил мне на колени, как думаешь, он почувствует какое-то принуждение, насилие, что-то неладное? Нет, он прибежит, потому что ХОЧЕТ прибежать. Он будет следовать своей природе, причем совершенно свободно, абсолютно гармонично. У него будет ощущение свободной воли. Так же и с человеком. Бог знает разум каждого Своего чада и знает, как каждый поступит. Опять повторяю, знает, но никого не принуждает. Человек делает выбор в рамках своей природы и после этого расплачивается. Или получает награду. Само понятие “Божественное возмездие”, которое мы получили божественным образом, призвано повлиять на наш выбор. Оно помогает нам сделать правильный выбор. Если ты знаешь, что такое грех, и совершаешь этот грех, в твоей воле так поступать. И получить по заслугам. Богом данное нам знание о том, что такое грех, — это сила, которая может нас уберечь. Однако выбираешь ты. Выбираешь и пожинаешь то, что заслужил. А сейчас про твой любимый пример с Иудой. Христос — Бог, Он может знать любое намерение, прочитать любую мысль. Он ЗНАЕТ, как поступит Иуда. Он не подталкивает его, не заставляет. Если не Иуда, был бы кто-то другой. Кто — не имеет значения. Бог через Христа идет на самопожертвование и знает, что на этом пути предательства не избежать. Предательство будет результатом связи между поведением Христа и менталитетом, реакцией людей, которые Его окружают. Бог знает, что предатель непременно появится. Иуда или кто другой. А Иуда знает, что совершает грех и первый своим самоубийством кладет начало возмездию».

Звучало убедительно. Даже логично в рамках предпосылки существования Божественной сущности, несоизмеримо более высокой, чем человеческая. Несмотря на это, какая-то горечь все же оставалась. Противоречие было сглажено, приглушено, даже, в известном смысле, снято, но горечь осталась. Думая о своей свободной воле и о Божией бесконечности, я всегда чувствовал себя подопытным кроликом, который сам по себе не представляет никакой ценности. Ценность представлял Божий Промысл, если не употреблять слово «эксперимент». И все же был ли я свободен в своем выборе, если, в конечном счете, Бесконечный разум ЗНАЕТ, какой выбор я сделаю?

Объяснения деда и то, что я прочитал в религиозной литературе, не могли реабилитировать понятие «свободная воля», нечто, чем человек так сильно гордится. «Свободная воля» превратилась в субъективное восприятие, в способ самооценки. Ощущение объективности ее существования было утрачено. Так или иначе, столкновение «свобода–несвобода» у человека не могло больше служить основанием отказа от религиозности.

Другой большой вопрос, может быть, самый большой: есть ли основания принять существование Бога? — также получил существенное развитие в моем сознании. Как я всегда шутил, в моем «летнем сознании».

В начале нашей дискуссии я утверждал, что нет необходимости в понятии о Боге для объяснения мира. Конечно, я не использовал примитивный аргумент «А разве кто-то Его видел?», поскольку из научно-популярной литературы я знал, что, по сути дела, человек видит очень мало из того, что существует. Вообще, фундамент мира — элементарные частицы существовали не потому, что человек констатировал их наличие своими органами чувств и приборами, а потому, что этого требовало объяснение мира. То же самое и с антиматерией. Мой серьезный аргумент состоял в том, что существует материя, которой управляют естественные законы, и в этом смысле нет необходимости в чем-то сверхъестественном. Часть законов мы знаем, другую нет. С развитием науки мы будем открывать все новые и новые законы. Еще не познанное не требует, чтобы мы звали на помощь Божественное. Звали на помощь первобытные люди, но приобретенный опыт показал, что неясное вдруг становится ясным, после, с открытием новых фактов, возникают новые неясности, и так бесконечно. И где тут Бог? Зачем нам Бог?

Первое, на чем мы согласились, точнее, мне здесь пришлось отступить, — это то, что широко распространенное в атеистической литературе утверждение: «Наука опровергает существование Бога» — это сложная теорема, а не аксиома. Дед считал, что эту теорему доказать невозможно.

Старика, который читал и думал по этим вопросам несравнимо больше меня, просто забавляло это утверждение.

«Наука, вместо того чтобы опровергать существование Бога, лучше бы занялась опровержением факта, что абсолютно не способна объяснить очевидные и фундаментальные явления». — «Это что же такое очевидное и фундаментальное она не может объяснить?» — «Ну, например, постоянное усложнение мира. Вы ведь изучали по физике “энтропию”? В любой системе при отсутствии внешнего воздействия процессы развиваются от сложного к простому. Все в природе стремится к равновесию. Да, но основной принцип, который движет миром, — “негентропия”, противоположная “энтропии”. И именно это постоянное “бегство” от равновесия, постоянное усложнение абсолютно непонятно науке. В мире существует целеполагание, а наука прикидывается, будто его не видит». — «Дедушка, твои слова означают лишь то, что в один прекрасный день наука раскроет механизмы “негентропии”». — «Да, когда она согласится, что во Вселенной существует целеполагание, которое не по силам слепым процессам. За ним стоит Разум. Пусть наука объяснит усложнение, а не смотрит непонимающе высокомерно на религию и не объявляет верующих необразованными и примитивными. Впрочем, мы не вправе так обобщать, говоря о науке и в целом об ученых. Самые светлые умы человечества верили в Бога». — «Ну да? Мне об этом не рассказывали, и я про это не читал». — «А я на что? Чтобы уравновесить твои шатания».

Наш спор «наука–религия» завершил свой основной этап очень интересно. Как-то утром, позавтракав, я продолжил чтение какой-то научно-популярной книги. В качестве закладки я использовал маленький кусочек картона. Смотрю — вместо него открытка с изображением библейской сцены. Таких в доме деда было много. А на другой стороне дедушкиным почерком было написано: «Чем глубже человек проникает в тайны природы, тем больше его почитание к Богу. Альберт Эйнштейн». Затем следовали три цифры: 4, 8, 12.

«Деда, это ты положил мне эту открытку?» — «Кот Цочо. За последнее время стал шибко грамотным. Вчера мне жаловался, что не может заснуть, как вспомнит про твой атеизм». — «И что? Хочешь сказать, что самый великий физик всех времен был религиозным?» — «Это не я говорю. Он это сказал. Хочешь добавить что-нибудь по вопросу, как наука побеждает веру в Бога?» — «А что означают эти цифры после цитаты?» — «Номер полки сверху вниз, какой том по счету слева направо и страница. Знаешь где».

Я пошел в подвал, туда, где книги, взял томик — переплетенные журналы — и открыл нужную страницу: цитаты великих ученых о вере и о Боге. Десятков ученых. Мне хватило Эйнштейна и Дарвина. Дарвин, боже ты мой! И этот туда же! А я всю зиму бился над обоснованием, как эволюционная теория опровергает необходимость Бога! А цитата Роберта Миликэна, Нобелевского лауреата по физике 1923 года, била прямо наповал: «Для меня немыслимо, чтобы убежденный атеист мог быть ученым!» Ничего себе!

Не помню точно, в этом томе или в другой книге, позднее, я прочел следующие прекрасные слова Вернера Хайзенберга: «Первый глоток из чаши естественных наук делает человека атеистом, но на дне этой чаши его ожидает Бог». Явно, что с десятком прочитанных мною научно-популярных книг я отпил лишь первый глоток. Добраться до дна мне было не суждено, потому что у меня не было намерения заниматься профессионально наукой, но слова Эйнштейна, Дарвина, Хайзенберга, Планка и многих других вызывали уважение и доверие. С того дня я отказался от мысли, что развитие науки может быть аргументом против существования Бога.

Вечером того же дня дед победоносно, но без педагогического уклона сказал мне: «Поверь этим людям, мой мальчик! И не стесняйся, что в основу своего мировоззрения ты ставишь веру. Самая большая ошибка в том, чему тебя учат в Стара-Загоре, — это считать, что истинные знания опираются исключительно на эксперименты и доказательства. Глубоко в основе любого познания лежит вера. Аксиомы не доказывают, мы верим в их истинность. Именно они лежат в основе математики, которая сама основа для всего».

Подрыв моих атеистических представлений произошел не с помощью каких-то доказательств существования Божественного разума. Хотя попытки сформулировать такие доказательства я находил в книгах деда. Прорыв произошел из-за нараставшего чувства, что не получается объяснить мир без целеполагания. Дед успешно использовал примеры из мира животных. Он был пчеловодом, и его любимые примеры были из жизни пчел и ос.

«Знаешь ли ты, мой мальчик, что царица улья, когда передвигается, то летит на точно определенной высоте? Если она опускается ниже или поднимается выше, пчелы убивают ее. Почему? Потому что эти изменения означают, что она больна, а это фатально для семейства. Вы всё пытаетесь объяснить понятием “безусловный рефлекс”, результатом случайных мутаций. Значит, происходит какая-то случайная мутация, и пчелы начинают понимать, на какой высоте летит больная царица? Тебе это кажется убедительным?»

Я затряс головой, показывая, что не понял примера.

«Хорошо, возьмем пример попроще. С осой. Она таскает на корм своим личинкам парализованных шмелей. Оса не убивает шмеля, а колет его в точно определенное место точно определенного нервного окончания, чтобы парализовать его. И ты утверждаешь, что случайные изменения в составе какой-то кислоты, пусть даже и в ДНК, дают ей знания, что, во-первых, шмеля не надо убивать, во-вторых, его надо парализовать, в-третьих, куда точно надо уколоть, чтобы все получилось. Тебе не кажется, что это фантасмагория какая-то? Другой пример. Иногда оса использует в качестве корма пчел. Прежде чем дать их своим личинкам, она очищает их от меда. Почему? А сейчас — внимание! Потому что мед вреден для личинок! Ты хочешь мне сказать, что несколько молекул в кислоте перевернулись случайно каким-то образом и оса поняла, что мед вреден для ее потомства? Да лопнешь со смеху! Мы утверждаем, что хамелеон уцелел, потому что в результате случайных мутаций начал сливаться по цвету с окружающей средой, хорошо. Другие не сливались, и их поедали их враги. Но в примерах, которые я привел, есть действие, которое касается другой особи, причем в будущем. Это можно объяснить только вмешательством Разума. Или рыбы, которые плывут тысячи километров против течения, преодолевают сотни препятствий, чтобы достичь определенного места, где мечут икру. Это то самое место, в котором они сами были икрой своих матерей. Потом вода понесет новое потомство за тысячи километров по течению, чтобы однажды та же история повторилась вновь. Итак, перемещаются какие-то атомы, один туда, другой сюда, конечно же “абсолютно случайно”, и глупая рыба уже знает свой маршрут, невероятно трудный. Маршрут, который человек и со специальными приспособлениями за всю свою жизнь не может выучить. Вот эти “случайности” я называю Божественным промыслом. А вы называйте их как хотите. Только, как ты понял, сам Дарвин не посмел объяснить мир без Бога. Хотя вы думаете, что он, Дарвин, вам его таким объяснил».

После всех подобных разговоров и многих-многих примеров я начал смотреть на мир иначе. Он не был слепым нагромождением процессов с мудрым человеком и его разумом наверху. Разум есть во всей природе, в целой Вселенной. Есть какой-то план, какие-то цели, которые реализуются через него. Мир — гигантские часы, он немыслим без Часовщика. Эта метафора не в пользу просто христианства, а в пользу веры в универсальный Разум, который правит миром. Не видеть целеполагания — значит не видеть скрытые механизмы бытия. Не вера в Бога говорит об отсталости. Отсутствие веры означает ограниченность и интеллектуальную посредственность.

 

* * *

Время от времени я ходил с дедушкой в церковь. Я не был христианином в догматическом и ритуальном смысле этого понятия, однако я знал все иконы, песнопения, знал, что ладан и обряды — это конкретизация почитания Божественной реальности. Да, реальности! Знал и кое-что другое. Несколько лет назад моя жизнь была спасена христианскими молитвами. Не исламскими и не буддийскими, а христианскими. Это делало христианство истинным в моих глазах. Христианство, бесспорно, было предметным воплощением абстрактного Божественного принципа. Вера не могла бы передаваться и сохраняться веками через туманные теоретические постулаты. Она должна была получить «плоть и кровь». И она их получила.

Однажды дедушка спросил меня: «Ты не согласился бы прочитать несколько страниц во время службы? Матей заболел гриппом и вряд ли поправится за два-три дня. А я не хочу, чтобы служба прошла без чтения. Одна женщина, которая поет со мной, будет тебе показывать, когда начинать читать, когда останавливаться. Я дам тебе тексты. Немножко потренируешься. Я должен проверить ритм и интонацию».

Я согласился: все-таки просьба деда. Да и новое впечатление. Когда еще у меня будет возможность почитать в церкви? Меня разбирал смех: председатель Клуба молодых атеистов прилежно готовится, а потом чита-
ет религиозные тексты во время службы. Возможно, даже в переполненной церкви, потому что служба была посвящена одному из очень почитаемых угодников.

Никогда я не переживал ничего подобного. Пение деда входило в меня целиком, как будто я был бесплотным. Не через уши, а через каждую пору моего тела. Спокойствие, торжественность и свет в сердце. Волшебство. Я слился с текстом. Не помню точно, какие слова я читал. Помню поток, который подхватил и понес меня, как сказочный ковер-самолет. Я хотел, чтобы это волшебство никогда не кончалось.

Когда служба закончилась и народ разошелся, дед подошел, положил руку мне на плечо и сказал: «Благодарю тебя, мой мальчик! Бог с тобой!»

Я схватил его правую руку и поцеловал. Потом перекрестился со всей любовью, которая накопилась в моей душе. Мое сердце и губы сами проронили: «Бог со мной!».

Перевод с болгарского Ольги Решетниковой.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0