Когорта

Вячеслав Вячеславович Киктенко родился в 1952 году в Алма-Ате. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, работал в издательстве, в журналах. Автор пяти книг стихов. Лауреат литературной премии «Традиция».
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

17

Из алма-атинской «Студии» Курдакова вышли такие поэты, как Станислав Ли, Евгений Грюнберг, Ауэзхан Кодаров. Они уже начинали публиковаться в «Просторе», а Женя Грюнберг успел даже прославиться как автор стихов одной из лучших песен группы «Наутилус Помпилиус» «Гуд-бай, Америка...» Это был случай, можно сказать, подарок из ранней юности... счастливый или не очень, Бог весть. Только позже Евгений Грюнберг стал поднимать и другие, глубинно смысловые вопросы. И порой подчеркнуто декларировал это, даже самими заголовками:


 

Завет

Вот и снова являемся мы

И рисуем пресветлые облики,

Потому что среди всякой тьмы

Быть должны белотелые облаки.

Кто нас участи строгой учил,

Взмаху точному и благолепию,

Тот велел понемногу белил

Класть на влажную сажу
                                 и сепию.

Так угодно ему... Потому,

Чтобы видеть пресветлые
                                  облики,

Поспевают в грозовую тьму

Дальнозоркие дикие яблоки.


 

Огонь

У, как они бьются о стекла,

В смертельной ошибке приняв

Мой свет безысходный
                             и блеклый

За свой путеводный устав.

Забудешься, в черную бездну

Окно распахнешь невзначай —

Ворвутся, сгорят и исчезнут,

В остывший насыплются чай.

Слепцы, сластолюбцы, страдальцы,

Дрожат и летят без конца...

Их след остается — на пальцах.

Их прах — золотая пыльца.


 

* * *

Жизнь нелюбимого болезненнее, но

Она полезнее и вдумчивее вдвое,

Пускай присутствуют в ней всхлипыванья вдовьи,

Зато другое у нее кино.

Жизнь нелюбимого душе его дает

Другую, тайную и тонкую работу

И сердобольных чувств без счету...

Такой, душа, ты видела почет?

В ненастный день проведывать афиши,

Где гибнет женщина с заплаканным лицом,

И обязательно заглядывать на крыши,

Где есть антенны с наклоненным,

С болезненным таким и худощавым,

С таким несчастливым каким-то, милым

И беззащитным крендельцом...


 

* * *

Как славно, как странно, ты тоже луна,

Ты будешь сегодня прекрасно видна,

И с пятнышком глиняным между бровей,

Со странной и светлой улыбкой своей,

Как нежная, сонная, светлая мать,

Ты выйдешь в наш маленький садик сиять.


 

* * *

От земли ненаглядной к зиме оставалось всего лишь на треть.

Занесенный доверху погост да белесых холмов полоса.

И казалось, рукою подать, и так долго хотелось смотреть,

Как, приблизившись вдруг, навсегда

                                                  воцарялись, светясь, небеса.

Это мама за мною пришла. Я стоял, запрокинув лицо,

И душа ожидала уже, собираясь у горла в комок,

Воскресенья любимых своих, незабытых своих мертвецов,

Занесенных в снегах вековых, протянувших кресты на восток.

А Станислав Ли творил, как тушью творят иероглифы, свои краткие лирические зарисовки, кажущиеся набросками... но нет, это законченные картины. Уж тут ни прибавить, ни убавить. А если что-то и декларировал, то чаще судьбинные, этнические вопросы. Он с годами стал одним из лучших русскоязычных корейских поэтов не только Казахстана, его теперь хорошо знают в Корее — как по переводам, так и в русском оригинале. Русский поэт по языку, по сути. А вот форма, однажды счастливо найденная, — органичное слияние японского хокку, корейского шестистишия и русского свободного стиха — по-прежнему остается основой его уникального, ни на кого не похожего стиля. Станислав говорит словно бы сам с собой, задавая при этом мучительные вопросы не только себе, но всему своему народу, рассеянному в изгнании, в многолетней оторванности от родных корней, трагически отделенному от исторической родины:


 

* * *

Не задумываясь,

Мы учили в школе

Родную речь.

Через тринадцать лет,

Склонившись над анкетой,

Я мучительно раздумываю

Над графой

«Родной язык»...


 

* * *

Не стало корейских имен.

Остались короткие

Наши фамилии.

И по-прежнему пища

Родная горчит,

И дед

На вопросы о прошлом

Молчит...


 

* * *

Над рисовым полем отца

Кулик летит одинокий.

И крик пронзительно-сердитый

Качнет мерцание сна...

А в дамбу хлынет

Теплая волна.

И звезды двинутся со дна.


 

* * *

Сужается горло реки.

Не видно, не слышно

Теченья воды...

Мальчишкой пустил я

Кораблик бумажный,

Но выросла тень

Из песчинок тоски...


 

* * *

Школьный звонок

Сквозь годы прорвется

Нежданно —

Из сада, где только

Недавно

Шиповник отцвел...

Гляди!

На лицах счастливых

Девчонок из нашего класса

Улыбки еще

не сошли...


 

* * *

Когда-то...

Я мог дотянуться

До самой высокой звезды!

Сейчас, когда вырос,

Мне кажется это

Смешным, бесполезным занятием.

Увы...


 

* * *

Я давно не касался вина.

Не тревожил давно

Загустевшую рану...

В мире,

Быстро меняющемся,

Забываю я

Даже тебя...


 

* * *

Опустело поле...

Серая земля, согреваясь,

Холодеет к ночи.

Я не в силах отпустить себя,

Отойти от одиночества...

Не шумит осенняя вода.

Камыши страшат лохматые.

Стаей бродят псы,

Как волки одичавшие...

И не трогают меня.


 

* * *

Задержу, задержу

Уходящее солнце

Ладонью...

Верхи камышей

Осыпаются пеплом,

Сгорая...

Теплеет рука,

Но смутно на душе

От прошедшего дня.


 

* * *

Далеко, за рекой

К нежным звукам свирели

Поплыла душа...

Светлый день отошел.

И небрежным мазком акварели

Кто-то

Месяц вписал

В небосвод опустелый.


 

* * *

Распустят сады

Бело-розовый цвет.

Сладчайший мед лепестков...

И чутко душа отзовется.

Заплачет она,

Засмеется

И, в танце кружась,

Упадет

На мягкий ковер —

Из опавших цветов...


 

* * *

Почему Курдаков так притягивал к себе молодежь, и Станистава Ли, и Евгения Грюнберга, и еще, и еще — целую «стаю», говоря его языком? Не просто же умные и глубокие вещи говорил, это умеют и другие. Нет, в его мировоззрении, вернее, мироощущении крылось такое простое и естественное восприятие всего живого, природного, сущего, желание поделиться им, передать его молодым, как правило, одиноким людям, чтобы избавиться им от одиночества и целиком погрузиться в мир, избегнув крайне эгоистического восприятия жизни, столь свойственного юности. И он буквально заклинал:

Будь прозрачен, прозрачен, прозрачен,

Будь навеки во всем растворен,

Будь душою едва обозначен,

Весь как лес, как ребенок, как сон...


 

18

Когорта, начавшая сплачиваться в период нашей издательской деятельности, в начале 80-х, более отчетливо сложилась и оформилась в 1986 году. В это время я был назначен главным редактором молодежного выпуска журнала «Простор».

То были знаменитые «веяния перестройки» ранней поры. Номер 11 журнала «Простор» за 1986 год — один из первых подобных выпусков в стране... если не самый первый. Но это слишком значимая страница в истории казахстанской литературы, чтобы говорить о ней вскользь. Здесь необходим отдельный сказ. Но перед этим, пожалуй, стоит подвести некоторые итоги нашей (и моей, естественно) издательской деятельности с 1980 по 1985 год.

За эти, еще советские, «плановые», а в нашем издательском смысле — темплановые годы самым сложным было не просто оценить внутренними, независимыми рецензиями авторитетных писателей и критиков стоящую рукопись, написать на нее убедительное редзаключение, но — пробить ее, то есть вставить в тематический план издательства.

Сколько внутрииздательских хитростей, дипломатических переговоров с начальством разных уровней, ухищрений, компромиссов, упорства требовалось от редактора, пересказывать не стану. Знающие профессионалы моего поколения это помнят, знают, подтвердят, а молодые... да поверят на слово молодые — это была виртуозная работа. Но уж если удавалось вставить позицию в темплан, книге был железно обеспечен не только выход в свет, но и приличный тираж, обеспеченный отдельной предварительной работой Книготорга и Книжной палаты. Плюс ко всему — достойный гонорар автору.

А далее — непременная критическая статья о новой книге. Хвалебная или разгромная — дело другое, но факт непреложный: ни одна, особенно первая, книжка молодого автора не оставалась незамеченной. Как может сравниться нынешняя, «свободная» издательская ситуация с той, «тоталитарной»? Даже близко никак. Почти полное равнодушие и молчание профессиональной литературной критики, которой, похоже, почти не осталось в природе. А было... да впрямь ли было, на самом деле было то пристальное внимание критики, читателей к новым именам, книгам? Или — не было? Или, ах, приснилось? Ну прямо романс: «Ах, то был дивный сон...»


 

* * *

Сны...

Бежевые слоны шуршали в желтых листьях, в крохотных, почти игрушечных чащах. И было страшно, что они их разрушат, словно кукольные домики, эти осенние хрупкие чащи...

Но нет... — шуршали, сквозили, как тени в детстве, отброшенные от огня...


 

* * *

Перечислять всех изданных мной поэтов за доблестное то пятилетие не стану, главные действующие фигуры нашей славной Когорты уже обозначены, перечислю основные поэтические имена, явленные в те годы читателю: Александр Соловьев, Леонтий Овечкин, Евгений Курдаков, Лидия Степанова, Орынбай Жанайдаров, Виктор Шостко, Татьяна Ровицкая, Станислав Ли, Евгений Грюнберг, Любовь Шашкова, Марина Чекина, Ольга Шиленко, Булат Лукбанов, Вероника Рыбакова, Марина Чуватина...

Вспоминаю имена, и они выплывают, наплывают, как весны, осени, зимы... как в стихах той же Марины Чуватиной:

А вьюга-то какая, вьюга-то какая, гляди!

Снег и с крыш, и с небес — и в пространство летит и летит,

И не холодно вовсе, а как-то спокойно и даже светло,

Будто вход в никуда заметает, метет — и совсем замело.

На нее мне смотреть, мне знакомиться с ней — благодать,

И лицо ей свое, и озябшие руки, любя, подставлять,

И увидеть, как с крыш, из небес, из пространств что-то долго летит,

И услышать, как кружит оно, и вьюжит, и метет, и пуржит.

— Тихо, радость моя, не мешай, помолчи, умоляю тебя и прошу:

Я узнаю сейчас нечто важное очень, я, кажется, еле дышу!

Я в престранной связи с этим снежным пространством

                                                      и с этой пристрастной зимой,

А вдали — все туманы, забвенья, и кто-то кивает

                                                           огромной седой головой...

Могу перечислять имена еще, еще и еще... но зачем? Многое названо, и, как говорится, «пятилетка выполнена». Даже — перевыполнена. Когда я подытожил свою работу в издательстве, стало ясно: складывается и почти сложилась поистине могучая кучка. Что было делать нам дальше? успокоиться, «опочить» на каких-никаких лаврах? Мы ведь были замечены, отмечены в республике, а некоторые и за ее пределами.

Или — идти дальше?.. Но куда? А вот идти — и все! Просто идти, двигаться вперед, только вперед, «выше и выше», по завету атакующей песни.

Значит, для начала надо было толково обозначить нашу Когорту и попытаться продвинуть ее дальше, поднять на новый уровень.

Кто же ведал, что «самая читающая в мире страна» так скоро и скорбно перестанет ею быть? Кто знал, что ждет судьбу художественных книг, журналов?..


 

* * *

Руководство тем временем в издательстве сменилось, и, осознав, что выполнил намеченное, я с легким сердцем покинул его. Ушел в открытое плавание, без конкретных планов на следующее место работы. Почти целое лето жил блаженным «вольняшкой», доедая зарплату и гонорары, болтался по горам, по городу, писал...

Воспоминания, диковинные видения неизвестно чего мешались с реальностью, никакой творческой установки или «сверхзадачи» не было и, кажется, не предвиделось. Просто жилось, писалось, выхватывалось нечто, то из сна, то из яви...


 

* * *

Сон-Красота. Красота — невыразимая какая-то... возникает из уродства, из кривой чьей-то шеи, из кошмарного черепа... возникает в движении к чему-то. И в некий момент становится неописуемо прекрасной, до вздрога во сне, до внезапного осознания — вот же, вот же она, Красота!..

А потом — опять метаморфозы, смещения, наплывания...


 

* * *

Жизнь, освобожденная от режимного графика, позволяла все более окунаться смутными мечтами в неопределенное будущее, тогда как памятью — в прошлое. Чаще всего не очень еще далекое прошлое.

Жизнь счастливого полубездельника, проедавшего последний гонорар, протекала словно во сне, а картины почти фантастического прошлого-настоящего-будущего, перемешиваясь со сновидческим, выхватывались как из ниоткуда и, будучи высвечиваемы каким-то волшебным фонарем, прихотливо, порой совершенно бессистемно разворачивали в полнейшей творческой свободе, даже в необязательности, казалось, проистекания самой жизни акварельные наброски, зарисовки былого... и уже не всегда отдавался даже себе самому ясный отчет: а впрямь ли было оно, это былое?


 

* * *

...да и впрямь ли была ты, бездельница, прогульщица уроков, заблудившаяся в городе зверушка? Разнесчастная девочка, которую пожалел...

Стояла мерзла у никчемной, варварски раскуроченной будки, чуть ли не плакала. Стояла тупо и, видимо, давно. Прямо напротив моего подъезда.

Молча взял за руку-ледышку, отвел к себе. Пугливая лошадка, настороженно косящая глазом, диковато уперлась в прихожей. Постукивала, точно мерзлым копытцем, носочком ботинка об пол и не решалась пройти в дом. Пришлось распутывать провод, подносить телефон в коридор. Озябшими пальцами набирала номер, а диск все время срывался, и ты ругалась вполголоса, пока наконец удалось.

Я в кухне разогревал ужин, сквозь стену слушая пустейший разговор с подружкой. Стоило морозиться! Заставил съесть тарелку супа. Согрелась, размякла... прониклась доверием. Сытая, разрумянившаяся и довольная, разглядывала книги на полках.

И — зачастила ко мне. То ли приглянулась библиотека, из которой наугад выхватывала книгу, просила на пару дней. Не то вечерние беседы за чаем...

Какие беседы? Кипучий монолог о друзьях, придуманных романах. Роль моя сводилась к олимпийскому судейству: правильно ты считаешь или нет. Ты всегда была абсолютно права. В основном потому, что не очень-то волновало мое мнение. Захлебываясь от впечатлений, накипевших за день, счастливо кидалась в новую, курчаво набегавшую волну путаных ваших страстей. И совершенно не задумывалась о том, какое мне дело до таинственных хитросплетений ваших чудовищных полудружб, приязней, соперничеств...

Крупные, красивой формы губы неожиданно заставляли предположить потаенное звучание гармонических ладов, сложной гаммы недетской серьезности, взрослости даже в совсем невзрослой, вздорной и плутоватой, как выяснилось, девчонке.

Перепутанная болтовней, перещелканная вечным щебетом, взрослость эта была не чем иным, как тоскливым шевелением пробуждающейся к жизни души. Сонной, ленивой, не по годам инфантильной. Но по напору неряшливо маскируемой беззастенчивости можно было угадать характерец, в который отольется с годами юная, еще охотно извиняемая смесь нагловатой наивности и нестерпимо жадного любопытства — ко всему...

Не сразу осознал я заурядный «юношеский наезд» на предполагаемого покровителя, модный, как выяснилось, в придурковатых кругах золотой — якобы — молодежи, многоразличный в стремительной цельности блуда карнавал, слившийся в пестрый лоскутный клубок.

Разоблачилась маска, само собой, пошловато, спектакль окончился легко и без особенной грусти. Постановочный фарс под названием «отыскать папика» оказался неинтересен, даже и не смешон, как все дешевенькое, ненастоящее.

...маленькая тварь, пригнув плечи, мелкой лисичкой выскользнула в коридор...

В темноте переулка, даже через окно, хорошо было видно, как завился и полыхнул уже не таимый, уже вовсю распущенный хвост: лисье зарево на мгновение вспыхнуло, а потом огненно вильнуло в кустарнике перекрестка... мягко растаяло в темной норе подъезда, куда шмыгнула, уходя из чужой жизни, исчезая вместе с так и непрочитанной, не возвращенной мне книгой...


 

* * *

Перестройка победно и гибельно шествовала по стране во всем величии отчаянной и одновременно беспечной дури. То весело, то горько — всяко. С одной стороны, долгожданная, особенно в писательской среде, гласность, с другой — тоска почти всеобщего безденежья. С одной стороны, горстка бандюг и хитрованов, напоказ бесившихся с жиру со всеми чадами, женами, любовницами, с другой — бюджетники, работяги, тоскливо сосущие лапу. Денег, даже позднеперестроечных, теряющих вес ежемесячно, не хватало практически всем, исключая воров, мироедов и паразитов.

Прожить на гонорары, особенно не оперившимся литераторам, было совсем нереально. Да и скучно, если по правде, становилось жить этаким вольняшкой, даже с правом не работать, нигде не числиться. А еще и нехватка финансов душила. Друзья мои, обремененные семьями, это особенно явственно чуяли. Сходясь вечерами на наших знаменитых алма-атинских кухоньках, мы все чаще толковали не столько о делах литературных, сколько о возможностях урвать копейку — буквально любым способом. Способов подзашибить хоть немного открывалась пропасть.

Кто-то уже закупал на оптовых складах сигареты ящиками, а потом разбрасывал их в розницу по магазинам.

Кто-то закупал небольшими партиями знаменитую тогда водку «Распутин» — много кто чем занимался. Позднее, в повести «Певчий Гад» о тех временах, я объединил знакомых «предпринимателей», торгашей поневоле, под символическим именем «Товарищ». Повесть получилась смешная и грустная одновременно. Отрывок:

...торговлишкой в трудные годы подрабатывал Товарищ. Не брезговал ничем: брал оптом ящики сигарет, а потом разносил по магазинам, совал «под накладушки» продавцам и продавщицам, без расписки, на чистейшем доверии. И — ни разу не был обманут! Это был феномен того времени — большие акулы растаскивали страну по частям, загребая халявные миллиарды и падая под пулями суровых бандюков, а простые челночники и практически незнакомые продавцы не обманывали. Никогда! Может, за счет них и выжила страна?

И знаменитой тогда водкой «Распутин» (еще не паленой, хорошей водкой) торговал... а уж как жалки были те девчата, весь день топтавшиеся на морозе у своих стихийных прилавочков!

Товарищ чуть не плакал, вспоминая, как он их согревал вечерами, получив выручку. Бывало, прямо на перекрестке, за киоском Союзпечати, согревал их, промерзнувших даже в толстых, с начесом колготках. Как они, уже полупьяные, розовели, хорошели и как по-человечески целовали, обнимали потом, благодаря товарища за ласку, а не только за поставку водки, которая одна и давала им возможность выжить в страшные годы!

И обогревателями в холодную зиму торговал, обогревал синих в своих нетопленых жестяных лавчонках, красивых и, как правило, с подбитым глазом продавщиц (они еще подмигивали понимающе: мол, ясно дело, муж излупил... за дело, конечно... да куда ж денешься? Холодно ж!..).

И «Подарками новоселам» (коробочками с набором шурупов, пробойников, пластмассовых пробок) торговал, и роскошными коврами с обнищавшей ковровой фабрики, отдающей добротный товар за бесценок, торговал... всего не перечислить. Выживал. Выжил. И даже сочинил стишки, почти про себя. Почти по теме:

У меня было шило,

У тебя было мыло.

Но тебе было мало,

А мне мало не было...


 

* * *

Сказка ложь, но мы с другом занялись делом более серьезным, можно сказать — промышленным, в каком-то смысле даже и стратегическим. Великая страна после распада старых хозяйственных связей напоминала червя, разбитого на части, корчащегося в конвульсиях каждой разрозненной частью, пытающегося как-то собраться, но еще не знающего как. И тут мы с моим другом, также литератором, нашли «изящный» способ хоть в малой части помочь ей. И разумеется, себе.

В Алма-Ате с сороковых годов, после эвакуации промышленности, остались, похоже уже навсегда, несколько крупных военных заводов. Они выпускали многие годы не только военные изделия, но и самую добротную бытовую технику — от стиральных машин до мясорубок. Очень поддерживали горожан. И вот эти заводы встали.

И встали не столько от безденежья, сколько от нехватки комплектующих. Советский Союз был изначально разбит на промышленные секторы — в одном месте производили станки, в другом подшипники, в третьем сверла, ну и так далее. А после развала страны не только республики, но и эти взаимозависимые секторы оказались оторванными друг от друга и долго еще не могли сообразиться, как им жить без плановой экономики, толковой организации производственных циклов.

Тут-то мы с моим другом и подоспели! Договорились с алма-атинским заводом АЗТМ и заводом имени Кирова о доставке им сверл, без которых заводы тихо умирали. А в Киргизии, в соседней с Казахстаном республике, в ближнем от Алма-Аты городе Бишкек (бывшем Фрунзе) так же тихо вымирал лучший во всей стране завод сверл, простаивавший ныне без закупок. В пять утра мы с другом садились в его старенькую БМВ и гнали через степь, через Курдайский перевал прямиком в Бишкек.

И уже в 12 часов дня мы, вальяжные и счастливые от предстоящего благодеяния, входили в контору бишкекского завода сверл. Надо было видеть радостные лица работников, сидевших долгое время без зарплаты, при виде своих благодетелей, алма-атинских богатеев. Откуда им было знать, что мы, сами обнищавшие, назанимавшие из последних сил денег в долг, успели уже конвертировать в ближайшем обменнике вселенские доллары на сугубо киргизские сомы, теперь лишь красуемся перед ними, представ во всем блеске своего благородства? Что рискуем последним и сами крутимся в перестроечном бардаке как только можем?

Но — алма-атинские заводы в итоге нашего «благодеяния» вздыхали наконец и начинали работать! Бишкекские же бедолаги, пусть и не все заводчане, в основном конторские и складские работники, смогли покормить детишек. Не сказать, что мы с другом сказочно обогащались, но это был один из реальных способов выжить в почти нереальном хитросплетении политических козней, в бездарно разоренной стране.

А ларчик открывался просто, проще некуда: на руку нам играла тогда растерянность администрации, пребывающей в смятении, непонимании личной участи, а также судьбы гигантских заводов. Заодно, конечно, и безоглядное пьянство снабженцев, хлебнувших воздуха свободы, вконец обленившихся...


 

19

Всякому блаженству, даже такому блаженному полубезделью, проходит черед. Наступает пора задуматься о дальнейшем, браться за дела. Но какие? Главное дело я вроде как выполнил, можно даже сказать, перевыполнил пятилетку — издал все, что по хорошему счету должно быть издано. А главное, положил начало созданию Когорты... но дальше?.. Что дальше? Дальше подступали холода...

Да и творческий тот, безумный запой свободы иссякал. Никаких заделов на будущее я не предпринимал, уходя из издательства. Что дальше? Это было неожиданное открытие — жизнь вроде как продолжается, а вот каким образом продолжиться в ней самому, было совершенно непонятно...

И тут неожиданно помог Олжас Сулейменов. И как поэту, которого он на писательских съездах и пленумах называл в первом ряду молодой русской поэзии, и как редактору его книги, за которую я не так чтобы уж очень, но, можно сказать, пострадал. Как, впрочем, почти все предыдущие редакторы этого ни на кого не похожего поэта — в большей или меньшей мере они подвергались репрессиям, увольнениям, выволочкам.


 

* * *

Вспомнилось, как в самый разгар проблем с Госкомитетом по печати, связанных с изданием книги Сулейменова «Трансформация огня», на экстренном общеиздательском совещании я подвергся лишь устному приказу министра «уволить редактора Киктенко», а также внутрииздательскому выговору с занесением в личное дело. Впрочем, даже до этого не дошло: сочувствующий и Олжасу, и мне, наш директор, незабвенной памяти Калдарбек Найманбаев, заменил выговор с занесением на устную, вполне сочувственную конфиденциальную беседу, а также совет поосторожнее вести себя с волками из вышестоящей конторы.

Недоброй памяти Госкомитет по печати...

Вот уж где воистину гнездились главные, порой дьявольски изощренные вредители литературе! Вовсе не в безвредном для поэтов цензурном комитете. Не разглашай военные, государственные тайны, не указывай воинских расположений, нефтехранилищ — и печать цензора спокойно, без проволочек ляжет на рукопись.

Недаром ходил анекдот, ехидно и кратко иллюстрирующий реальное положение дел. В беседе редактора с чиновником последний авторитетно заявляет редактору: «Цензуры у нас нет. Это я вам как цензор заявляю».

То есть и правда цензуры как таковой у нас практически не было. Но был... был Госкомитет по печати! Наверное, не один захватывающий, а то и детективный роман можно написать о рукописях, загубленных этим страшным в своей таинственности заведением, о сломанных писательских судьбах.

Не стану перечислять всех дорогих мне людей, особенно молодых поэтов, писателей, чье творчество, а то и судьбы были подкошены на взлете. Расскажу лишь об одном, воистину фантастическом приемчике, разработанном кем-то из загадочных безымянных «контрольных рецензентов», состоящих на довольствии при той чумовой конторе. Теперь это покажется диким, а то и смешным, но тогда...

Тогда я издавал свою первую книжку стихотворений «Росла трава». Откуда взялось такое название? Скорее всего, из самого пейзажа города, усеянного в моем детстве камнями, принесенными с гор великим селем 1921 года. К 50–60-м годам ХХ века они еще далеко не все были убраны с улиц, расколоты или свезены в каменотесные мастерские. Так и лежали лобастые валуны в несметном, особенно на верхних улицах города множестве, плотно увитые травой, ползущей от арыков.


 

* * *

Из Книги «Записки старой алмаатинки» А.П. Рычковой:

Каждый год, когда выдается особенно жаркое лето, просыпается старый, в глубине притаившийся страх: а к чему такая жарища, не к наводнению ли? Господь милует нас уже многие десятилетия, еще и огромная плотина на Медео охраняет, а все равно нет-нет да проснется, зашевелится в душе забытый ужас...

Мне было четыре годика в 1921 году, но я хорошо помню тот летний день, с которым связано страшное слово «наводнение». Не короткое слово «сель», а именно тягучее, вязкое — «наводнение». Наваждение какое-то...

Вообще, две напасти постоянно угрожают городу — сель и землетрясение. Землетрясений пережили множество. Слава Богу, небольших, без разрушений. И даже свыклись с ними — ну, потрясет минуту-другую, отпустит.

А вообще, странно, что никак не воспользуются у нас давнишними открытиями знаменитого земляка, инженера-строителя Андрея Павловича Зенкова. Ведь все его здания выдержали испытание, остались невредимы после сильнейшего землетрясения 1911 года. Строил он дома на высоком фундаменте, с большими подвалами подо всем зданием. Изобрел особую кладку брусьев, прочно вязавших весь корпус строения крест-накрест. В итоге самое большое деревянное здание в мире — высоченный Вознесенский собор остался цел-целехонек в почти полностью разрушенном одноэтажном городе. А вот на соборе даже стекла не потрескались. Тогда как все одноэтажные домишки (только не зенковские) рухнули.

Все это известно, непонятно другое — он ведь придумал укреплять строение очень недорогим и легкодоступным средством: вырывается глубокая траншея, опоясывающая строение, а потом засыпается землей. Вот и всё. Но именно этот ров, засыпанный мягкой землей, перехватывает сейсмические волны. Почему не делают так сейчас? Ведь даже готовые уже здания можно опоясать рвами, предохраниться от напасти. Вот нашла в старых вырезках любопытные отрывки:

«...Наблюдательный ум человека, его энергия, гений творчества, покоряющий стихийные силы природы, уже теперь вселяют надежду, что стихийная сила землетрясений не страшна грандиозным постройкам человека...»

Архитектор Андрей Павлович Зенков. «Семиреченские областные ведомости». 1911 год

«...Если бы строительная техника была бессильна, то вопрос о перенесении города был бы не праздный, а только противный. В настоящем же случае он и противный, и праздный, и смешной...»

Из ответа А.П. Зенкова на запрос верненских властей

о перенесении города к Илийску. 1911 год

«Сейсмостойкое здание должно: иметь очень глубокий фундамент, иметь обширные подвалы — подвал должен быть устроен подо всем домом, т. к. он перехватывает сейсмические волны; иметь антисейсмический ров, окольцовывающий здание, который при твердых грунтах может засыпаться землей...»

Из опытов А.П. Зенкова. 1911 г.

«При грандиозной высоте он представлял собой очень гибкую конструкцию. Колокольня качалась и гнулась, как вершина высокого дерева, и работала как гибкий брус...»

А.П. Зенков о кафедральном соборе после землетрясения. 1910 год

«...Я не боюсь за наш город, верю в то, что он украсится каменными, бетонными и другими долговечными строениями. При специальном устройстве фундаментов вполне допустима конструкция грандиозных по высоте, до 30–40 этажей, зданий».

Архитектор Андрей Павлович Зенков. «Семиреченские областные ведомости». 1911 год


 

* * *

Алма-атинские валуны к 60-м годам густо поросли травой, тянущейся от арыков, были уютны, белоокруглы и совсем уже не страшны для человека — эти когда-то с ревом и грохотом проносившиеся с гор камни, рушившие все на своем пути. Теперь они были добры, хороши собой, а некоторые из них — по личному выбору и неписаному праву — становились для нас, алма-атинских ребятишек, друзьями. Мы ревностно и агрессивно порой относились ко всякому «чужому», без спросу вдруг оседлавшему «мой собственный» валун.

А как хорошо было пригожим летним вечерком присесть, словно бы всем телом обнять их прогретые тела и перекрикиваться с другими «всадниками» по соседству, играя в загадки, потешать друг дружку прибаутками, считалками, забавными историями!.. мы были настоящие всадники волшебного города!

Горы, камень, трава, дерево — вот из чего сложился пейзаж моего детства, и первая книга, более подсознательно, чем осознанно, так и назвалась — «Росла трава».

Подсознательно, как я понял, еще и потому, что «контрольный рецензент», за неимением явных претензий к сборнику, не поленился сделать диковинный подсчет: оказалось, в книге 18 раз употреблено слово — о ужас! — «трава». Но это бы еще полбеды. А почему целых 15 раз ему встретилось слово «камень»? Я бы так и не узнал почему и про всю эту опасную арифметику не узнал бы, но уж больно въедливый попался рецензент. Непонятно, из каких соображений (явных врагов нажить я к тому времени еще не успел), но, вероятно, каким-то начальствующим чиновником («моим неведомым доброжелателем», а кем еще-то?) был выдан карт-бланш рецензенту — раскритиковать книгу Вячеслава Киктенко во что бы то ни стало. Но уж если попадется политический подтекст, зарубить напрочь.

Увы, политического подкопа рецензент при всем желании не обнаружил. Но деньги-то и высокое доверие отработать необходимо? Конечно. И тогда, после странного подсчета повторяющихся слов, он изобрел гениальную формулу: «В книге лирических стихотворений Киктенко присутствует и почему-то настораживает некий НЕУПРАВЛЯЕМЫЙ ПОДТЕКСТ».

Ничего не скажешь, пилотаж. Высокий пилотаж. Апофеоз казуистики!

Говорят, эта формула не осталась в единственном экземпляре, пошла гадить рукописи и других по разным причинам нежелательных авторов.

Книга моя вышла, но и посейчас не выветрилась горечь от вынужденной все-таки правки некоторых лирических стихотворений. Стихи те перепечатываю и ныне, но, конечно, в первозданном виде, а вот недоумение осталось: ну кому нужна была та контора, занимавшаяся не столько «священной охраной» государственных ценностей и тайн, сколько бесцеремонной, чаще всего откровенно пошлой вкусовщиной? А то и просто перестраховкой типа «как бы чего не вышло».


 

* * *

Как мы с директором издательства Калдарбеком Найманбаевым хохотали, когда Олжас Сулейменов очень просто объяснил нам, почему в рукописи его книги «Трансформация огня» всюду подчеркнуто красным жирным карандашом слово «Антропос»! Маленькая стихопрозаическая драма, по которой прошелся вивисектор, немыслима была без имен двух участников главного диалога: Биос и Антропос. Первый нареканий «контрольного рецензента» не вызвал, но мы голову сломали, гадая, чем же не угодил Антропос, а в переводе с греческого — Человек? И, недоуменные, после долгих раздумий позвали на помощь автора. Олжас сообразил мгновенно:

— Да чего тут гадать? Эти м...ки решили, что я на Андропова намекаю...

Тут-то мы и грохнули. Но — шел 1983 год, и мы снова задумались, а как же все-таки быть с красными, очень уж настойчивыми подчеркиваниями? Олжас нашелся и тут:

— Ну, не глянулся им греческий, дадим по-римски... не Антропос, а — Гомо!..

Книга так и вышла, с этим самым «Гомо». А зловредный комитет продолжал гадить еще довольно долго и нудно.

Что особенно подло, рецензии оттуда приходили в издательство без авторских подписей, их отрезали такими аккуратными иезуитскими ножничками снизу, что становилось понятным при первом же взгляде на возвращенную рукопись: писал их некий суперавторитетный, не смевший подвергнуться никакому возражению или усомнению субъект... или, может быть, инопланетянин?..

Но нет, не роман о том позорном заведении, а, пожалуй, лирико-биографическую повесть нашей советской юности я пишу. Вовсе не о том, упраздненном ныне, комитете. Дурная контора займет в ней (уже заняла) лишь несколько абзацев.

Но вот отдельное слово я обязательно посвящу легендарному, первому (может быть, одному из первых) в стране молодежному номеру журнала «Простор» (1986, № 11). Там ведь и оформилась наша Когорта, начавшая обозначаться немного раньше, еще в издательские годы, там обрела свои почти завершенные очертания. Осталось купно дать ее всю, ну, пусть лишь лучшее из нее, но обязательно выступить «единым фронтом». И вот такая возможность представилась нам теперь — целый спецвыпуск журнала!

Мы взялись за работу...


 

20

Молодежная редакция летом 1986 года была сформирована. Вот ее «исторический» состав: В.В. Киктенко, А.Р. Шмидт, А.Я. Загородний, Е.А. Сатыбалдиев, Н.Р. Скалон, Б.М. Канапьянов. Это костяк редакции. На самом деле гораздо шире, добрая часть авторов также входила в редакционную коллегию. Мы ежедневно, во второй половине дня, когда уже расходилась основная, «взрослая» редакция, собирались в самой большой комнате журнала и яростно обсуждали каждый — повторяю, каждый, — прочитанный абсолютно всеми участниками молодежного номера материал! Такого не бывало прежде.

Говорю это уверенно, поскольку к тому времени уже несколько месяцев (после издательства) работал в составе основной редакции журнала и хорошо знал порядок обсуждения материалов. Только в самых неординарных ситуациях материал давали читать членам редколлегии, а также «пускать по кругу», для читки всем работникам журнала. Случалось такое довольно редко. Материал для печати обычно готовил ведущий редактор отдела, просматривал зам. главного, реже главный, ну и ответственный секретарь редакции.

У нас же сложилась — «во всю выкладку» — напряженная, по-настоящему творческая атмосфера. Но прежде чем описать наше — уже больше нигде и никогда не повторявшееся священнодейство над каждой рукописью, над тщательнейшим отбором буквально каждого материала (потому и дорожу как зеницей ока последним оставшимся у меня тем, чрезвычайным номером), стоит рассказать, как я попал в состав редакции. Более того, вскоре (вероятно, согласовали где-то наверху, что для меня и доныне тайна) назначен был главным редактором молодежного номера.

А в «Простор», в это элитное место, труднодоступное для молодых вообще, и даже для выпускников с отличием Литинститута, попал я совершенно неожиданно.

Одна из общих наших знакомых сказала Олжасу Сулейменову — без моей на то просьбы, без моего ведома, — что поэт Вячеслав Киктенко (его бывший, и «пострадавший», между прочим, издатель) без работы. Олжас, в то время первый секретарь Союза писателей Казахстана, позвонил своему давнему другу, главному редактору журнала «Простор» Геннадию Ивановичу Толмачеву, и с ходу попросил зачислить меня в штат. Я слышал в трубке почти отчаянный крик Толмачева: «Олжас, дорогой, да я и Льву Ивановичу обещал (ага, значит, и Ошанин успел за меня словечко замолвить! — с радостью узнал я неожиданную весть!) устроить Славу... но пойми, штатная сетка не в моей власти, все занято, не выгонять же без вины виноватых... давай вместе думать, подключай свои рычаги...»

И Олжас подключил. Вызвонил директора Дома творчества Союза писателей и приказным тоном, не терпящим возражений, дал указание устроить меня в тамошний штат... хоть кем... хоть полотером. Директор робко, на казахском языке что-то попытался возразить, но поэт был непреклонен. Резко и кратко подытожил разговор: «Полотером! На две ставки!»

Две ставки полотера были примерно равны зарплате работника «Простора», и я, так ни разу и не протеревший мастикой паркетные там полы, стал работать в журнале, а зарплату получать в Доме творчества. Года через три-четыре, когда я уже официально был оформлен в «Просторе», поднялась по всей республике кампания по выявлению «подснежников», в чьи ряды задним числом попал и я. Уже другой редактор журнала, светлой памяти Ростислав Викторович Петров, каким-то образом помог тогда выпутаться из бредовой ситуации, кажущейся теперь анекдотом, а тогда... тогда пришлось попереживать, не скрою. Но все обошлось, служба в журнале продолжилась.


 

* * *

...а хорошо было в то арбузное лето! Легко, плутовато. Вообще-то поначалу приглянулась подруга, а вовсе не ты. Она первая весело откликнулась на предложение отхлебнуть из бутылки, когда сидели с друзьями в сквере у фонтана, попивали незабвенное, сказочной дешевизны винцо, а вы щебечущей стайкой примостились на соседней скамейке. Весенний вечер стремительно темнел, вышелушивая прозрачные звездочки на пепельном небе. Хмелелось легко и празднично, и две компании как бы само собой перелились в одну, мгновенно заблиставшую остроумием, вдохновленную мерцающей близостью.

Легкость, с которой приглянувшаяся ящерка отхлебнула винцо, а потом без спроса протянула бутылку подругам, скоро размагнитила затяжелевший было интерес, едва застервеневшую тягу к ней, веселой, как подсолнечная шелуха.

Подруги стали понятны, и я все внимательнее теперь вглядывался в тебя, в пухленькую застенчивую сероглазку. Ты тоже отпила из бутылки, но — со смущением. Отпила из солидарности с подругами, это ясно увиделось тотчас. Я оценил уклончивый жест, он подавал надежду. Симпатичная, по-хохлацки округлая мордашка светила теперь особенным, отдельным от подруг светом...

Мягкая эта уклончивость оказалась на деле твоей неуязвимой, в любых ситуациях, сутью. Ты оказалась изумительной, природной лгуньей, неотразимой врушкой с мягкими серыми глазами. Они так часто бывали клонимы долу, застенчиво и чуть-чуть искоса, что меня долго не покидала восхищенно звеневшая злость от невозможности докопаться до ускользающей тайны, сути твоей. Как выяснилось, не тайны, — тайн. Ты была девочка с биографией. Но никому, теперь я точно знаю, ни единой душе не принесла ты беды. И мягкая уклончивость, и постоянное ускользание, и опускание глаз — все шло от природной незлобивости. От страха причинить боль. Отмолчаться, темно пообещать, а потом ускользнуть (это удавалось виртуозно) — все лучше, чем пронзить кинжальным «нет». Так ты считала. И свято верила в праведность именно такого поведения женщины наедине с мужчиной.

Да, ты была врушкой, но в скотском мире (а он уже успел увидеться таким) не хотела брать еще одного, а потом еще одного, а потом и до бесконечности — греха на душу. Многочисленные романчики, успевшие проскользить-просвистеть мимо, так и остались для меня тайной... нам хорошо было в то арбузное лето. Легко.

Студенческие каникулы, медицинские проколы, загулы, пересдачи зачетов — все это считалось твое. Только твое. Мое и наше оставалось после, в блаженных воздушных прогалах, счастливо развиднявшихся после «занудных и пыльных» буден. Мы были счастливы, безоглядны. Особенно я.

А все началось тогда, в пепельный вечер у фонтана. Ты звонко хохотала, я травил байки. Мы оторвались от компании, и в подъезде, не переставая смешить, я поцеловал разрумянившуюся щечку. А потом, засмотревшись в серые, с весенней поволокой глаза, — родинку, трепетавшую как раз в серединке смешливой, задорно вздернутой губки. Это было самое чистое у нас, потому что потом лишь разворачивалась пружина стервенеющей страсти.

...и подоспели Арбузы! Арбузы с большой буквы. Это было всем летам лето. Арбузы сумасшедшими ядрами разламывали дощатые прилавки, выкатывались на мостовые, хряскались под колесами авто. Аварии, катастрофы, катаклизмы... — мир содрогался от буйства сахарной, ядерно рвущейся плоти...

Однажды я добыл колоссальный арбуз. Зелено-мраморный, с таким страстным, с таким мощным именем, что ты не посмела отказаться от языческого пиршества.

— Гигант! Ты только представь, продавец сказал: «Ярило»!.. Может быть, он имел в виду сорт... но мне почему-то кажется, что это настоящее, личное имя зеленого великана. Думаю, оно даже зарегистрировано в надлежащей книге...

— Имя? Ну-ну, поглядим... не режь без меня...

Уж и порезали мы его, хрипучего, снежно высверкивающего с кончиков рдяных, клинообразно разваленных на подносе ломтей, уж и побушевали!..

...серые глаза, полные обреченности, покаянно клонились долу. Ты проницательно замолкала и слушала ситуацию. Медленно, испрашивая пощады, поднимала глаза и внимательно вглядывалась в мои. И, что-то там, в единственно верный момент безошибочно угадав, светлела. Спрыгивала с дивана, быстренько, не теряя времени, одевалась. Не давая опомниться, терлась нежной щечкой хитро изогнувшейся кошечки о мое плечо, ласково мурлыкала. И, что-то наобещав напоследок, поспешливо ускользала. Хорошо еще, что в дверь. А могла бы в окно. Как одна знакомая, зачем-то прикормленная мной приблудная, плутоватая кошка, которая после кормежки почему-то ускользала обычно через форточку. Впору бы и тебе...


 

* * *

Хочется вдохнуть воздух эпохи... неповторимый, странный, тревожный. Дивные волновались на дворе времена — перестройка с гласностью уже зацветала буйным дурнопьяном, а руководящие органы на местах не очень-то понимали, что там, на самом верху, затевается, и потому нередко пребывали в растерянности, в недоуменной даже раздвоенности... и это, как ни странно, было самое плодотворное время творчества, время нашей совместной, вдохновенной работы над молодежным выпуском.

До сильно нашумевшего в стране восстания, до алма-атинских «декабристов», оставалось не более полугода, нам оставалось месяца три, максимум четыре до полной подготовки и сдачи номера в печать. Никто не ведал о затевавшейся в Кремле очередной глупости... или подлости — смещении многолетнего руководителя Казахстана, уважаемого в республике лидера Динмухамета Ахметовича Кунаева, и потому работали мы, ничего не подозревая о внутрипартийных разборках, в обычном режиме. Работали страстно, дружно.

Но, как выяснилось по ходу, заинтересованы в этом выпуске были главным образом только мы, молодые. А к тому времени, по правде, не очень-то уж и молодые — средний возраст нашей команды приближался к тридцати...

Оказалось в процессе работы, что, кроме главного редактора Геннадия Толмачева, для которого это было делом престижа — выпуск первого молодежного номера, — почти вся «взрослая» редакция смотрела на нас с недоверием, даже с опаской. Они вдруг почуяли серьезную угрозу в этой еще вчера невинно резвящейся молодежи, которую сами же поначалу и одобряли, а кое-кого даже милостиво «впускали» в литературу.

Исключением был, пожалуй, лишь Валерий Антонов, многолетний зав редакцией отдела поэзии. К нему я когда-то впервые пришел еще школьником, с тетрадкой стихотворений, небольшая часть которых — чудо из чудес по тем временам! — была опубликована в журнале. Он стал к тому времени моим близким другом, старшим товарищем. И сейчас помогал как мог, хотя бы уже невмешательством в отбор поэтического раздела. На подготовку номера оставалось месяца три, и мы работали вовсю, засучив рукава, день за днем собираясь в редакции.


 

* * *

Сложность заключалась еще и в том, что наши материалы вроде как должны были оценить «взглядом мастера» и допустить до печати старшие товарищи. Ключевое здесь слово — «вроде». И вот уж тут воздам, в кои веки, хвалу самому себе. Похоже, я один уловил тончайший нюанс (это «вроде») в напутственном слове Геннадия Толмачева.

Когда мои товарищи, наткнувшись на «непонимание стиля и замысла» мэтрами, разуверились в затее, начали заметно скисать, «приходить в рабочую негодность» и уже не в очень обязательном порядке участвовать в ежедневных заседаниях молодежной редколлегии, я применил тактику, которую мои друзья оценили только со временем.

Я повел себя на общих с «мэтрами» редакционных обсуждениях невероятно тупо, как могло показаться со стороны, а именно: стал простодушно предлагать «мэтрам» прочитать ту или иную уже отвергнутую кем-то из коллег рукопись. Причем предлагал прочитать именно каждому, «по кругу», и только потом уже на общем собрании и открытом обсуждении вынести окончательный вердикт.

Я очень доброжелательно и вполне простодушно подталкивал рукопись, лежащую в центре общередакционного стола, каждому, по очереди, с самой невинной просьбой: «Может быть, вы, Юрий Михайлович, прочтете?.. А может быть, вы, Валерий Федорович?.. Ну, тогда, может быть, вы, Владлен Константинович?.. Ну а вы, Морис Давыдович?..»

Забракованная кем-то ранее рукопись с брезгливостью и почти отвращением была, как правило, отодвинута каждым «мэтром» на безопасное от себя расстояние. Но, вновь поместившаяся в центр стола, она уже переставала быть такой — решительно и беспрекословно забракованной. Я хорошо запомнил уловленный мною тогда зоркий и насмешливый взгляд Геннадия Ивановича Толмачева, как бы сверху наблюдавшего за всей этой редакционной мистерией... или вакханалией... или — бунтом на корабле. И кажется, только он один сумел понять и оценить происходящее. Матерый писатель-юморист, слава богу, до конца дней не утерял он умения «первым посмеяться» и над общей ситуацией, и даже, если придется, над самим собой.

Чуть позже главного тактику эту оценили и мои загрустившие было товарищи. И снова, буквально на глазах, заметно воодушевились. Сами во многом уже опытные редактора издательств, они наконец-то со стороны получили наглядную возможность осознать свои собственные редакторские тяготы.

И в самом деле, какой же редактор, уставший от пудов плановых рукописей, от миллионов букв, захочет добровольно брать на себя дополнительный труд, да еще и неплановый, «несерьезный», — читать в нерабочее время каких-то щелкоперов? Забраковал коллега, и добро, почему ему не поверить?.. да пусть он даже не очень внимательно прочитал, а скорее всего, просто пролистал второпях... обычное дело...

Толмачев, поняв леность, закоснелость своих старых работников, да еще, пожалуй, их вполне обоснованную ревность к поколению, могущему напрочь смести их всех, стал более склоняться на нашу убежденную сторону, чем на рассеянные мнения своих порядком уже подуставших коллег.


 

* * *

Бой со старой командой продолжался. Особенно трудно проходили проза, публицистика, критика. Со стихами дело обстояло лучше. Во-первых, Валерий Антонов не очень вмешивался, а во-вторых, неожиданно помог Лев Иванович Ошанин, давнишний друг Олжаса Сулейменова и Геннадия Толмачева, мой наставник семинара в Литинституте, а чуть позже просто старший друг, несмотря на громадную разницу в возрасте. Боже мой, мало с кем из сверстников чувствовалось так легко, окрыленно, свободно, как с ним!

Лев Иванович прибыл на лето отдохнуть в горном санатории. Олжас Сулейменов организовал ему уютные совминовские апартаменты, и я нередко навещал его там. Вначале мы с ним подготовили для «Простора» первую в Союзе, громадную — с добрый печатный лист! — подборку любимого им Николая Гумилёва.

Помню, как еще в 70-х годах Ошанин взахлеб, наизусть читал нам, студентам знаменитого «идеологического» вуза, малоизвестные стихи запрещенного тогда — по идеологическим соображениям — выдающегося русского поэта. Гумилёв и Пастернак были его кумирами, что, казалось поначалу, не очень-то увязывалось со статусом певца «демократической молодежи». А он был искренен во всем — и в песнях своих, и в ученичестве у великих поэтов, которые просто по дикости идеологов не очень-то были допускаемы к читателям.

Каково же было изумление его — Лев Иванович это рассказывал мне лично, — когда в один из приездов с фронта редактор боевой газеты показал и вручил ему рекомендацию в Союз писателей. Изумило не то, что без всякой просьбы с его стороны была написана рекомендация, и даже не то, что дана была незнакомым с ним лично литератором, а то, что им оказался любимый с юности поэт... Борис Леонидович Пастернак!

А ведь именно они, по его словам, Пастернак с Гумилёвым, «заразили» его на всю жизнь обидно забывающимся, старинным жанром русской баллады!


 

* * *

Подборка Николая Гумилёва вышла с предисловием Ошанина, что было сильным аргументом для редактора в случае возможного окрика сверху. Время гласности, а точнее, пределов ее допустимости было весьма неопределенным, и стихи все еще не разрешенного поэта с предисловием лауреата Сталинской, а потом и Государственных премий были практически неуязвимы для критики. А она появилась, все равно появилась... но уже смотрелись комично возмущения реликтовых «динозавров», «старых большевиков», все эти бессмысленные выклики, что «Простор» занимается контрреволюцией, вовсю печатая врагов советской власти.

Смешно было слушать все это. Прекрасно помню, как мы, нормальные советские люди, любили субботники, поездки на осенние работы в колхоз, воспоминания о которых долго потом волновали сердца, особенно если случались там романтические истории.

А демонстрации!.. Это же были истинно всенародные празднества — с музыкой, цветными шарами, выпивкой на морозце...

Помню ощущение: если не сходил на демонстрацию, то и праздник неполный. Кругом висели красные тряпки с уже анекдотическими призывами, по-прежнему рьяно партийные «глоты» призывали к чему-то смехотворному... мы просто не обращали на все это ни малейшего внимания. «Больные люди», — посмеивались над записными трибунами, толкавшими многочасовые речевки. При этом не впадали ни в какое диссидентство, чаще просто не слыхивали о нем и не собирались с кем-то бороться, тем более со своей собственной страной. Мы были нормальные люди — мальчишки, девчонки, потом юноши, а потом... потом все рухнуло.

Но мы не рушили страну. Прекрасно понимали — осязали всей кожей! — страна пережила страшные годы, возродилась после войны, переболела... и вот наконец у людей, у народа в целом выработался иммунитет. К репрессиям, казням, корневым переделкам всего и вся. Наконец-то можно спокойно оглядеться, одуматься и начинать жить по-человечески. Только не рушить, не крушить основы!..

Фигушки.

Шайка властных и околовластных оборотней сбросила личины, «перестроилась». Если б только сама! Так нет, всю страну распушили, перепаскудили...


 

21

...но вот уж это была твоя, только для тебя отлитая гроздь! Сказать «с лошадиную голову» — ничего не сказать. Дело не в размерах, она была такая же золотоглазая, прозрачная, медвяно светящаяся, как и ты! Она была неправдоподобна: золотистая пыльца, опушавшая каждую янтарную зеницу, каждую виноградину, была в тон твоим опушенным мохнатыми ресницами глазонькам, чисто и нежно вправленным в мир, глядящим в него без прищура даже под слепящим солнцем. Гроздь провисала, покачиваясь на виноградной пружинке, почти до земли. Но, плотно окруженная широкой листвой, была невидима, не замечена мной поначалу.

Выискивая местечко поудобнее, я присел передохнуть меж рядков, а рука все еще шарила сзади, привычно выискивая опору для отдыха... и — чуть не подпрыгнул, уткнувшись во что-то прохладное, нежное, тяжкое! Не оборачиваясь, еще не веря чуду на ощупь, похолодел. Боязливо потрогал пальцем небывалые, удлиненно-округлые в целом, но тщательно отграненные в каждой детали виноградины. Осторожно, лист за листом, раздвинул основание лозы и обеими руками поднял гроздь над головой.

Но сначала, завороженный, покачал ее на ладонях, не решаясь отделить от золотой пружинки, матерински связывающей с лозой. Торопливо оглядываясь, почти по-собачьи принялся выгребать руками яму в земле. Чудо не имело право принадлежать никому. Только тебе, златоглазой!..

Расхохотавшись над собственной глупостью, прекратил собачье рытье, завернул гроздь в рубаху и оврагами, буераками, по окраине плантации прокрался на кухонный двор. Ты вышла, усталая, раскрасневшаяся от жара плит, печей, в белом поварском халате, и я развернул сокровище.

— Это... это мне? — буквально вскрикнула ты. Тебя даже слегка отшатнуло к дверному косяку. Не решаясь принять дар, лишь всплеснула в ладоши.

— Скорее, скорее спрячь куда-нибудь!.. — торопил я. И все же, несмотря на аврал, успел разглядеть, как ты вдруг переменилась. Перед бушующей золотом силищей мира стала совсем маленькой девочкой, изумленным подросточком. Недоставало лишь тоненького пальчика во рту для полноты картины. Так, прикусив палец, таращат дети глаза на заморское чудо, на какого-нибудь слона из заезжего цирка, под звон бубенцов ведомого по улицам...

Однако надивиться вдосталь не было времени. Торопливо спрятали трофей за сараем, в густой траве, и разошлись — ты в кухню, я в поле. Бестолковое это подношение не давало покоя всю ночь. Завтра отъезд, а я даже не знаю имени...

Случается же, среди рябых поселковых лиц, закоснелых в унынии, с неизгладимым отпечатком рабства, просияет диво дивное — неземной красоты женское лицо, такое мягкое и чистое, что не в силах его замутить повседневное хамство, грязь, попреки начальства. Таких не встретишь в салонах, на подиумах. Никакой макияж не создаст тот природный, молочной белизны и свежести цвет лица, кожи, рук...

Даже годы спустя сослуживцы и, что особенно ценно, сослуживицы, бывшие от редакции на той прекрасной «колхозной повинности», в компанейских разговорах описывали, чуть ли не воспевали твою красоту. Еще бы! Такую не встретишь в городе. Да разве только лицо? Ты вся светилась добротой. С какой жалостью взглянула ты на мое мученическое выражение лица у раздачи! И — приостановила работу. Черпак замер на полдороге к миске... это ты, милая, нашла для меня секундочку. Хрипловатым, продутым на степных ветрах голосом спросила:

— Вы не желудочник? Может быть... может быть, без подлива?..

В чаду, в дыму, у котлов ты была неотличима от подруг. Но в тот раз я стоял в очереди последним. Это была удача. Захлебнувшись от счастья, обостренного трехдневной голодухой, пропел я благодарственные, несуразные в нежности слова и понял: спасен!..

Поднявшись чуть свет, я отыскал в росистых кустах шиповник. Сочные ягоды, тяжелыми, редкими уже бубенцами, рдяно светились, пронизанные зарей. Они отчетливо провисали на полуголых колючих ветках, словно дожидаясь рук, вот-вот готовые упасть в багровеющей зрелости на черную, слегка подернутую ранним инеем землю. Подмороженные по осени первыми утренниками и оттого уже приобретшие особую сладость, с едва приметной кислинкой, они висели, прозрачные на просвет, вовсю разгораясь, манили к себе, падали, не дождавшись...

Ежась от огненной, костоломной росы, срывающейся тяжкими бусинами с холодных утренних веток на теплые после сна руки, собрал все оставшиеся ягоды в заготовленный кулек со своим телефонным номером и понес к тебе на кухонный двор.

Успел вовремя. Ты только что прибыла из дома и, готовясь к смене, запахивала белый халат. Смущенно выслушала поспешные благодарности, а в ответ на приглашение в гости, когда окажешься в городе, молча кивнула и улыбнулась...


 

* * *

«Простор» и прежде, возглавляемый легендарным редактором — замечательным писателем Иваном Петровичем Шуховым, славился на весь Советский Союз. Раньше других журналов стал возвращать читателям русскую советскую классику. Впервые здесь были опубликованы повесть Андрея Платонова «Джан», стихи Осипа Мандельштама, неизвестные стихи Сергея Есенина, последнее произведение Бориса Пастернака — незавершенная драма «Слепая красавица», стихи и проза Юрия Домбровского — много что из «закрытого архива» русской словесности.

Еще в 60-х годах в «Просторе» планировались и вполне реально могли быть опубликованы книги А.И. Солженицына «Раковый корпус», «В круге первом». Это было каким-то образом согласовано Шуховым с идеологическим отделом ЦК партии Казахстана, где очень уважали Ивана Петровича, хорошо памятуя, что еще в тридцатых годах Сталин в одной из статей поставил его в ряд с Шолоховым.

Я видел хранившееся в архиве редакции доброжелательное письмо Солженицына Шухову, где Александр Исаевич пишет, как его обрадовал и даже отчасти сподвигнул на сотрудничество именно с «Простором» факт, что главный герой знаменитой повести «Один день Ивана Денисовича» носит ту же фамилию — Шухов.

Опытный редактор отдела прозы, готовивший рукопись к печати, написал вежливое письмо Солженицыну с предложением снять два небольших резких абзаца. Редакторский опыт подсказывал, что цензуру они, скорее всего, даже по тем, оттепельным временам, не пройдут, снятие же их практически не повредит большому произведению в целом. Стоит ли дразнить надзорные органы?

Ответ знаменитого к тому времени писателя, кандидата на Ленинскую премию, буквально ошеломил. Это было даже не письмо, а гневная телеграмма с категорическим запретом трогать не то что абзац — любое слово, любую запятую в рукописи!..

Спустя годы можно, конечно, оценить по достоинству непреклонность писателя, олимпийскую уверенность в том, что каждое его слово на вес золота и рано ли, поздно ли будет не только напечатано, но возведено в классический ранг. Так, почитай, и вышло, однако... первая публикация состоялась в чужой земле, полуподпольно, а главное — гораздо позже. И совсем не в той стране, за которую воевал, судьбой которой был озабочен всю жизнь, и в первую очередь обращался именно к отечественному читателю.


 

* * *

И в 80-х годах журнал, уже при новом редакторе, оставался верен себе, а подборка Гумилёва была, пожалуй, первым крупным шагом на пути к восстановлению классики ХХ века... увы, лишь к концу столетия.

Но не только «забытую» русскую классику продвигал журнал как в прежние годы, так и в эпоху гласности. После распада страны всем коллективом мы твердо решили: если политики разорвали единую державу, мы не станем уподобляться им. Наша задача — сохранять и еще более прежнего крепить единое духовное пространство русского мира. Я со своей стороны решил основные усилия направить на публикацию стихов и прозы моих современников, писателей моего поколения. Из любой точки страны, было бы талантливо, интересно, свежо.

И вскоре одно за другим стали появляться в журнале такие произведения россиян, как роман Нины Садур «Немец», повести Юрия Короткова «Абрек», «Седой», романы Михаила Попова «Белая рабыня», рассказы Натальи Соломко и Юрия Доброскокина, стихи Владислава Артемова, Василия Молодякова, Лилии Газизовой, Вячеслава Казакевича, Михаила Попова, Михаила Гаврюшина, Алексея Парщикова, стихотворные переводы Александра Еременко...

Через некоторое время я из литсотрудника превратился в заведующего новым, дотоле небывалым в журнале отделом, который сам придумал и предложил руководству: отдел публикаций. Меня поддержали, и много лет, почти до конца 90-х, мы радовали читателей возвращенными именами — как русскими эмигрантами, так и оставшимися на родине, но наглухо задвинутыми в «закрытый архив». Вот лишь некоторые из имен, журналом «Простор» впервые возвращенных отечественному читателю: Владимир Нарбут, Василий Комаровский, Владислав Ходасевич, Георгий Иванов, Владимир Набоков, Константин Вагинов, Георгий Адамович, Владимир Вейдле, Борис Савинков, Алексей Скалдин, Георгий Гребенщиков, Александр Вертинский, Абрам Эфрос...

Очень изящная, чувственная книга Эфроса «Эротические сонеты» была издана лишь однажды, в 1920 году, мизерным, почти не существующим тиражом, но — с предисловием почему-то наркома Луначарского. И наглухо затерялась в книжном море. Разве что у самых крутых библиофилов можно было найти экземпляр.

И таковой нашелся. Это был молодой московский библиофил Василий Молодяков, ставший впоследствии многолетним автором «Простора», добывавшим для нас драгоценные, редкие материалы, писавший к ним добротные библиографические предисловия. Вот и в этом случае наш журнал возвратил читателям адепта «изящной словесности», почти забытого поэта, эстета, которого иногда вспоминают лишь по эпиграмме начала века:

В белом венчике из роз,

Впереди Абрам Эфрос...


 

* * *

Гласность в стране ударными темпами опережала перестройку, печаталось все и вся, стоящее и не очень. Я понимал, а более чувствовал, что вот-вот за изданием «Заветных сказок русского народа» хлынет в печать что-то уж вовсе неприличное, без берегов. Так оно и случилось, но чуть позже. Как ни крути, а для воцарения полной вакханалии требовался все-таки некоторый разгон. А пока оставалось время, я решил упредить хотя бы то, что возможно, в чем действительно стоило разобраться и опубликовать в настоящем, а не нагло и грубо фальсифицированном виде.

Я имею в виду ненормативную классику русской светской поэзии, в родоначальниках которой стоит, высится и качается туманный Барков. Фигура легендарная, но до обидного слабо проявленная в российском литературоведении, особенно в текстоведении. Даже в литературной энциклопедии о нем читаю смехотворное: «Иван Семенович (или Степанович?) Барков...»

А ведь это крупнейшая фигура русской силлаботоники, современного стихотворного языка. Именно он впервые заговорил воистину «свободным пушкинским» слогом, это уже после него — и во многом благодаря именно ему, а не столько Сумарокову и Жуковскому — Пушкин гениально развил его, этот свободный язык. И был Барков не только автором непристойных виршей, ходивших в полулегальных, далеко не всегда достоверных списках, но и членом Академии российской словесности, переводчиком Горация. И вот нате вам: «Семенович (или Степанович?)...»

Понимая, а еще более чувствуя, что вот-вот развернется в стране вакханалия с публикацией недостоверных списков Баркова, я обратился с письмом от редакции к одному из крупнейших знатоков русской литературы XVIII века — Юрию Михайловичу Лотману. Напомнил в письме, что во многом благодаря его блистательному исследованию в знаменитых «Тартусских записках» о Дмитриеве-Мамонове написал курсовую по творчеству этого крупного русского поэта, фигуре громадного значения, богатейшего человека России, завещавшего все состояние на борьбу с Наполеоном, ставшего прототипом Пьера Безухова в романе «Война и мир». Курсовая была отмечена премией на всесоюзном форуме, и я задним числом поблагодарил Юрия Михайловича за то исследование. А главное, предложил ему разобраться с этой доныне таинственной и очень неудобной фигурой русской словесности. Отделить подлинные стихи Баркова от подделок «под Баркова». Разложить его творчество на именно барковские стихи и фальсификат, в огромном количестве приписываемый ему. Естественно, предлагалось оплатить эту работу по высшей тогда категории.

Ответ был трогателен, умилителен даже. Великий ученый, словно всплескивая руками, отвечал в старинной, соответствующей блистательному веку манере. После уверения в лестности предложения, благодарности за высокую оценку его скромных достижений следовало: «...но позвольте, уважаемый Вячеслав Вячеславович, как же это возможно — печатать то, что изначально не было предназначено для печати? Я этого не понимаю, не представляю себе, уж простите великодушно...»

В ответных письмах я уверял Юрия Михайловича, что не собираюсь печатать стихи целиком, что непристойные слова и выражения будут, естественно, заменены многоточиями, ведь сделал же подобное Эйхенбаум с «юнкерскими поэмами» Лермонтова в трехтомнике 1926 года, а уж там-то «запикивать» приходилось чуть ли не половину текста «неприличных» поэм юного поэта. Уверял, что иначе, если не отделить сейчас «чистых от нечистых», в самое ближайшее время хлынет на книжный рынок такая чернота, безобразие и неразбериха, в которой утоплен будет весь Барков. Время не терпит, уверял я ученого, надо спешить.

И пока мои уверения медленно подвигали Лотмана к раздумьям, смешанным уже с некоторыми сомнениями, вроде: а не взяться ли и вправду за это дело, не расставить ли все точки над «i»? — мои опасения стали сбываться с такой скоростью, что надобность в высокой филологической и текстологической разборке Баркова отпадала сама по себе. За отдельными безобразными сборниками подделок под Баркова вышел толстый трехтомник его сочинений, где самому Баркову принадлежала едва ли десятая часть от всего корпуса стихотворений. И где там собственно Барков, где фальсификат, было уже не разобрать. Опоздали. Здесь мы, к сожалению, опоздали. И кто уж теперь разберется в этом вопросе, да и станет ли разбираться, плохо себе представляю...


 

22

...головы зевак на условленной площади у гостиницы, точно подсолнухи за светилом, стали разворачиваться на восходящее из аллеи сияние. Я потянулся за ними. Сквозь толпу улыбалось что-то ослепительное, с непокрытой головой, в легоньком синем плаще. На распущенные, полыхающие медным огнем волосы ложились крупные, легкие хлопья снега. Ложились и тут же таяли, привспыхивая голубоватыми огоньками. Двое кавказцев дружно засеменили к женщине, торопливо извлекая из-под пальто букеты лиловых хризантем. Везет же людям! — еще успел позавидовать я.

Впрочем, тут же одумался. Пусть ты и не такая слепящая, но твоя-то красота истинная, не городская. А если тебя нарядить? А твои золотистые волосы, если их распустить?.. Господи, да что же это такое? Ты, ты... да что же это такое?..

Кавказцы, обиженно расступившись, с нескрываемым удивлением озирали нас.

— Здравствуй!.. вот, торопилась, причесаться не успела... здесь холодрыга, а я по-летнему, плащ только у подруги одолжила. Пойдем куда-нибудь в тепло?..

Я постарался сделать вид, что сразу узнал и вообще все в порядке:

— Конечно, пойдем. Пойдем и согреемся... это в двух шагах. Ты голодная?..

— И голодная, и холодная...

— Будешь и теплая, и сытая...

Весело перебрасываясь, мы перебежали дорогу, двор и нырнули в тепло, где поджидал нас поджаренный, недавно смолотый кофе, согревающий и пьянящий одним уже только запахом...


 

* * *

— Ну так что, соглашаться или?..

Словно бы даже и не особенно ожидая ответа, смотрела ты на меня. Смотрела, смотрела... а зачем? Бросить семью, кочевать по квартирам? Диво дивное, тебя следовало одеть так, чтобы все просияло в небывалой твоей красоте, стати. Иначе — бессмыслица.

Что мог предложить я тебе, не банкир, не бандюк со связями? А ты, вовсе даже не избалованная жизнью, настроилась на плавание под парусами в сверкающем городе, на деньги в столичном ресторане, куда зазывал помощницей бармена знакомый подруги.

И завтра ты должна дать ответ. Я понимал — делить с барменом придется не только ресторанную стойку...

— Пожалуй, нечего выбирать... — вздохнула ты, помолчав. Повернулась ко мне невероятным до умопомрачения лицом и ласково, почти по-матерински, обняла. — ты не думай обо мне... не думай плохо обо мне... ведь мне... нам... ты меня помни...

Я гладил русые, распущенные по плечам волосы и уже знал: это не повторится. И не избудется.

...я его ненавижу, тот осенний, янтарный виноград! Пускай летний, пусть кисловатый, синий, мелкий, любой, но только не тот, медово изнывающий, клонящийся к земле во всем великолепии гибельной своей красоты...


 

* * *

Марина Цветаева... Про ее грянувшую страшным скандалом в Алма-Ате повесть «Вольный проезд» из книги «Земные приметы», почему-то запрещенную к публикации уже не властью, а дочерью поэтессы Ариадной Эфрон, запрещенную на долгие годы, стоит рассказать отдельно.

«Зоологическая антисемитка» — это был еще не самый страшный тогда эпитет, найденный образованными людьми для характеристики великого поэта. Повесть писалась в тяжелейший для Цветаевой год, в Гражданскую войну, когда от голода умирала маленькая дочка Ирочка, и Марина вынуждена была мотаться вместе с мешочниками в теплушках по деревням, меняя на муку дореволюционные украшения, драгоценности. Великолепно и беспощадно описаны в повести типажи времени: бандиты с финками, матросы, побирушки, банкиры с жирными женами и золотыми цепями поперек брюха... разве виновата Цветаева, что некоторые из них были евреи?

Сама всю жизнь прожившая с любимым мужем-евреем, родившая от него детей, она, вероятно, в дурном сне представить себе не могла чудовищной нелепости и несправедливости — через десятилетия назовут ее антисемиткой за одно только то, что назвала несколько еврейских имен среди пассажиров «Красного вагона»...

И здесь, в подобном же разрезе, нельзя не вспомнить о нашумевшем тогда по всей стране историко-документальном романе Н.Д. Успенского «Тайный советник вождя». «Отпетые сталинисты» — такое клеймо пытались поставить на всей редакции журнала.

Теперь, после всех сериалов типа «Сталин-лайф», роман этот кажется наиболее спокойной и взвешенной попыткой осознать личность руководителя страны в самые тяжелые годы. Текст более чем умеренный в градусе критики или превозношения вождя.

Но тогда... сколько доносов по поводу публикации повести Цветаевой и романа Успенского посыпалось в ЦК партии Казахстана от самых «продвинутых» интеллигентов, писателей! Партия сама не знала уже, что ей делать с доносами, а потому просто отправляла их, без всякой резолюции, прямо... в редакцию журнала «Простор». И самая неприятная нравственная дилемма, стоявшая тогда перед редакцией, была такая: обнародовать их, чтобы люди знали своих героев, или все же пожалеть авторов донесений, многие из которых были старые друзья моих старших товарищей — преподаватели вузов, уважаемые профессора, писатели?

Крепко поколебавшись, решили все-таки не позорить людей на старости лет. И доныне, наверное, в редакционном сейфе журнала лежат они, те доносы, полеживают, так и не приведенные в действие ни одной из сторон — ни тогдашней властью, ни редакцией.


 

* * *

«Взрослая» редакция по-прежнему, но уже не вслух, а глухо и как бы доброжелательно сопротивлялась «молодняку», понимая, что номер все-таки выйдет в свет, а главное, что главный редактор уже в большей степени поддерживает нас.

И все-таки я, пожалуй, лишь для большей убедительности и «проходимости», предложил Льву Ивановичу Ошанину, отдыхавшему тогда в алма-атинском санатории, прочитать поэтическую подборку, уже собранную мной для номера и одобренную молодежной редакцией. Лев не только прочел, похвалил, но даже вызвался написать к ней предисловие. А одну, 15-летнюю тогда, девочку из Караганды, Веронику Рыбакову, взял через несколько лет, при очередном литинститутском наборе, в свой семинар.

Неудивительно. Так рано и столь ярко вспыхнувшее дарование не могло пройти мимо многоопытного, зоркого, несмотря на проблемы со зрением, Льва:


 

Предки

Имя вам было — иго, косые кентаврии стаи!

Серебряные вериги кони ваши таскали!

Как белки-летяги, злы малахаи

над степью свистали!

О ханское хамство! О черно-мохнатые кони!

О взор — оскорбленный укор круглоглазой иконы!

О пламя во храме — Христос, задохнувшийся в гари, —

Татаре!

О сальные эти проборы меж столиков в «Яре»!

Под р-рокот гитары — бегом, где подпившие баре

«Татарская харя» орали...

...где ты, озеро мое серо-синее,

Где ты, тихое мое, белодымное,

Многодумные мои валуны

Занебеснейшей телецкой страны?

Как же степью тогда резануло,

Как же ветром жарко ударило!

Как озерную синьку качнуло!

Это было песней татарина.

Я едва язык этот знаю — клекот, камешки из горсти.

О, Назаров, мой темный прадед, если это возможно — прости.

Извини мою светлую челку — крови я никому не отдам,

Назаров, чиркнувший черным

по моим бровям!


 

Свет

Я родилась и росла

В маленьком городе,

С крыш его степь было видно,

И возникали в нем перебои

С электричеством.

Вечером в нашем квартале

Погасал свет,

Люди искали свечи

По ящикам в кухоньках.

Надо сказать — мало кто тут имел

Канделябры под старую бронзу

С нежным витым воском.

Какие-то свечи, большие и белые,

Парафиновые наверно,

Стук соседки-портнихи, больной, одинокой

Тети Шуры — страшные вены

На ногах, — она рядом кроила, в магазинчике «Ткани»,

И цветными лоскутьями пахло жилье ее.

— Нет ли свеч? —

И горбатые тени в подъезде, соседи,

Газа синий цветок и, покуда хватает глаз —

Небо, черные купы деревьев, низкие крыши

Да по стенам мечутся ветки и свет машины,

Шум стихает, и тьма во всем мире, и тьма такая,

Что, как будто во мху, пропадает тепло и звук в ней.

Помню свечку, и маму, и руки ее, и голос.


 

* * *

...а дворник-татарин, Исмаилом звать,

Идет развеселый, не как тебе тать —

Он руки пораскинул и шапку «стерял»,

И снег его в лоб золотой целовал,

И снегу он пел на своем языке

Тягучую песню о быстрой реке,

Катал ее круглое имя во рту,

И древняя песня пошла в темноту,

И древнего лада тоскливое диво

Над крышами к Богу легко уходило,

И падали хлопья на древний излом

Бровей его, черных и гордых назло.

Старушка одна слышала, будто ба

На улице ночью архандела труба...


 

Три розы

Красная роза, белая роза, черная роза.

Во рту ты носишь красную розу,

В руке ты носишь белую розу,

В глазах ты носишь черную розу,

       Исчадие роз!


 

* * *

Арфа похожа на дерево иву,

Или на дождь слепой,

И на диковинную шпалеру,

Всю перевитую, как ипомеей,

Стеблями хрупких касаний

С цветками дрожащими звуков.

А все арфистки похожи на ангелов,

Как скрипачи на чертей.


 

Энтомология

...все эти плодожорки и медведки,

Монашенки и совки, чернотелки,

Их лёт, любовь и смерть, анабиоз

По выбоинкам злого мирозданья,

И белые безглазые личинки —

Мочалить корни, пожирать бутоны...

Но чудится мне спрятанная в шелке,

В пушистом коконе, скрестивши лапки, там,

Где прорезаются глаза и пленка крыльев

Тихонько морщится и покрывает тело, —

Мне чудится иная жизнь, иная...

И месяц лета, и в янтарной кладке?

В коре сосны высокой, как в кунсткамере, —

Навеки нерожденные младенцы,

Убитые пыльцой инсектицидной.

Ни червяка, ни бабочки. Ни вздоха,

Ни стука, ни щелчка, ни шевеленья.


 

23

Номер, несмотря на все рогатки, вышел. А творчески — так считаю не только я, но многие авторитетные писатели — состоялся по высшему счету!

Поныне этот номер — гордость моя, моих друзей. Жаль, что не попали туда некоторые замечательные вещи, такие, например, как рассказы Шахимардена Кусаинова «Сад» и «Калган-Бек». С чьей-то «доброй подсказки» редактор в последний момент возмутился тем, что в ноябрьском номере нет ни одного материала революционной тематики, и эти рассказы плюс еще некоторые материалы были заменены интервью с комсомольским вожаком, а еще воспоминаниями воинского ветерана, более, конечно, уместными для майского номера. Но тут спорить было невозможно. Хотя материал все же смотрелся в молодежном выпуске как нечто «из другого года, из другого сада».

Зато обложку оформили найденными в архиве рисунками гениального нашего земляка Сергея Калмыкова, а молодой тогда еще искусствовед и литератор Александр Бренер написал предисловие к его интереснейшим дневниковым записям, афоризмам, воспоминаниям о дореволюционном ученичестве в мастерской Петрова-Водкина, также отыскавшимся в архиве.

Учитель, кстати, «позаимствовал» тему самой знаменитой своей картины «Купание красного коня» работы 1914 года у своего ученика. Это можно понять, сравнив его шедевр с картиной Калмыкова «Красные кони» работы 1912 года.

Литературную критику мы представили статьей «Муза с масленкой, или Разговор заинтересованных людей» — экспериментальный свод трех точек зрения в одном разговоре о поэзии и кибернетике, синтез-триалог: Поэт–Технократ–Эрудит.

В конце статьи мы предложили читателям принять участие в конкурсе: кто угадает из девяти коротких верлибров те два, что написаны машиной, громадной, можно сказать, первобытной в сравнении с нынешними персональными компьютерами ЭВМ? Был даже назначен приз победителю — подписка на журнал.

Мне кажется, даже и в нынешних реалиях, при современных персональных компьютерах, любопытно было бы поломать голову — где человек, где машина, та весьма еще несовершенная, «наивная» в сравнении с нынешними машина, а также программа, в нее заложенная.


 

* * *

Тут невольно вспомнился Боря... нет, Борис Семенович Прицкер, замечательный поэт, беззаветный пьяница-интеллектуал. Он работал программистом еще на больших ЭВМ, «динозаврах» с перфокартами. Окончил свердловский институт (кстати, на одном потоке с Ельциным, с которым толком не был знаком, — тот, по рассказам Прицкера, был увлечен не столько учебой, сколько волейболом, выступлениями на всесоюзных соревнованиях, отстаивая честь учебного заведения), а потом с Урала перебрался в Алма-Ату, влюбился в нее и остался тут навсегда.

Это был настоящий фанат Павла Васильева, я таких больше не видывал, честное слово. Всегда, даже уже порядочно набравшись, в любой компании, он вдохновенно вскидывал голову и начинал бесконечное завывание гениальных стихов. Особенно любил великую поэму «Христолюбовские ситцы». Читал большую поэму целиком и, несмотря на попытки компании остановить его, всегда дочитывал до конца!

Он был намного старше большинства из нас, довольно молодых, но пришел в литературу, подобно другим «старикам» — Курдакову, Лукбанову, — одновременно с нами и потому естественно влился в нашу Когорту. Борис, несмотря на годы и невероятную тщедушность, был неутомимый турист, заядлый грибник, облазивший не только все прилавки, но и снежные горы. Когда он писал? Уму непостижимо. Я видел его или в совместных походах за грибами-ягодами, или в литературных посиделках с бесконечными возлияниями и завываниями любимого поэта, или фанатично работающим за компьютером, когда составлял финансово-бухгалтерские программы по договору с банком, чем в основном и кормился.

Работал действительно «на убой», кажется даже, до помрачения рассудка, не замечая времени. И оторвать от работы, пока не закончит очередную программу, не представлялось возможности. Когда сочинял? Непонятно. Тем более что молодая жена и двое маленьких детишек также требовали времени. Похоже, в один из тех перерывов, о которых однажды написал:

Обычной пьянки карусель

С обычным скрипом скрежетала

И вьюги черная метель

Бутылки со стола сметала.

Раскручивалось колесо,

Я погибал средь этой вьюги,

Искажено мое лицо,

Как у Титова в центрифуге.

Уже поддавший программист

Девицу гладил по головке,

И друг мой, как эквилибрист,

Налил стаканы жестом ловким...

........................................................

Над запустением столов

Стакан тяжелый поднимая,

Я слышал только звуки слов,

Их ясный смысл не понимая...

........................................................

Ночь грохотала, как вагон,

А утром в тяжести угара

Достойно завершился сон

Случайной завязью базара.

Среди растрепанной листвы

Алкаш и баба торговали,

Морковь и пес без головы

С утра Высоцкого орали,

Соленый огурец о нас

Вздохнул и усмехнулся криво...

И выпятило белый глаз

Все понимающее пиво.


 

* * *

Вырастают долги — так вздымаются горы.

Ну! — кричат мне дружки. ну! — твердят кредиторы.

Ночью сяду к окну, и какая-то птица

Прокурлыкает: ну! Прокричит, прокружится.

Дайте, дайте отсрочку! Дайте цель обрести,

Дайте каплю свободы, дайте капельку жалости.

Дайте определиться или дайте дойти

До последней и подлинной

Ярости.

И огонь под крылом, и моторы в огне.

Дайте врезаться мне в кромку черного леса.

На последний вираж!.. Ну! — кричит экипаж.

Ну! — тоскует земля. ну! — хрипит стюардесса.

Дайте, дайте смириться или сбиться с пути,

Дайте не долететь, дайте капельку жалости,

Дайте определиться или дайте дойти

До последней и подлинной ярости!


 

* * *

Как звать тебя, девушка?

Давай познакомимся

Под этой луной!

«Елена Абрамова...»

И мы рассмеялися

От мысли одной.

В ней все было весело,

В ней все было ветрено

И чувственный рот.

«Зайдешь ко мне вечером?»

Она мне ответила:

«Как дождик пойдет».

Сменялись события.

И я позабыть ее

Старался как мог.

Но вдруг как-то вечером

Отчаянно-весело

Взорвался звонок.

Погода менялася,

Гроза приближалася,

Послышался гром.

Елена Абрамова

Расхохоталася,

Вошла в этот дом.

За все, что случилося,

С себя Божьей милостью

Снимаю вину.

Не мог я опомниться...

Смешались две полночи

В одну.

Следил я с тревогою,

Что будет с погодою:

Вдруг кончится дождь,

Вдруг все переменится,

Погода изменится

И ты не придешь?

То лето окончилось...

И не в одиночестве

Я, надо признать.

Но хочется, хочется

С Еленой Абрамовой

Похохотать!


 

* * *

Потемнела женщина слегка

После телефонного звонка,

Хмурится, как женщина чужая,

Ходит не своя, чего-то ждет,

Руку то дает, то не дает.

Что с тобой случилось, дорогая?

Что с тобой случилось? Говори!

Я спокоен, у меня внутри

Медленно восходят три зари —

Черная, и желтая, и злая.

Что бы ни случилось, говори,

Что с тобой случилось, дорогая.

Знаю, каждый от другого скрыт,

Только ты, как птица, откровенна.

Ничего она не говорит,

Только курит, только не глядит,

Только улыбается смиренно.


 

* * *

А возвращаясь к статье «Муза с масленкой», хочется вопросить с улыбкой: ну и кто угадал «живых» авторов? А под какими номерами крылись два верлибра стихослагателя RCA-301? Не случайно мы выбрали именно верлибры. Одна из целей статьи и заключалась в том, чтобы показать: слова, составленные посредством лишь ритма, порой весьма размытого, торжественно называть стихотворениями... не слишком ли условно? Свободное стихосложение... не очень ли облегченная это задачка для компьютера, даже примитивного ЭВМ 60-х годов?

Итог обескуражил всех — машинного автора не распознал никто! Приз остался невостребованным, хотя попытки угадать были, и довольно многочисленные. В ту пору читатели на призыв печатного слова откликались охотно...

А напутственные слова ко всему номеру написал Олжас Сулейменов.


 

24

Отрывок из переписки с поэтом, издателем Бахытжаном Канапьяновым, в 80-е годы работавшим помощником первого секретаря Союза писателей Казахстана Олжаса Сулейменова. Письмо ко мне было по поводу издания в Алма-Ате в 2017 году альманаха, публикаций в нем наших воспоминаний о том времени, о родных, близких, общих друзьях:

Спасибо, Бахытжан! Стихи Ошанина «Медео» получил. Вспомнил и эти стихи, и тот «ошанинский» период в Алма-Ате. Как мы с ним в ближних горах, на кордоне (резиденция «Казахфильма» на тот период; если помнишь, Олжас туда сторожем своего коллегу Вячеслава Карпенко устроил), гуляли, пили, беседовали. Помню, как он поразил своим падением в травы! Интересно? Расскажу кратко.

Дело было так. Напившись-наевшись в резиденции со мной и с нашими «жалыновскими» девчонками, которых стихийно захватили с собой подышать горным воздухом, нашутившись-наговорившись, пошли прогуляться мы с ним по огромному яблоневому саду, раскинувшемуся по прилавкам.

Я рассказывал ему о предгорьях Алма-Аты, об истории апорта, а он все внимательнее всматривался в двухметровые буйные травы вдоль горных дорог...

И вот в какой-то момент вдруг остановился и закричал мне: «Славка, ныряй за мной!» — и грохнулся с размаху всей спиной (ему хорошо за 70 тогда было) в густую, пыльную стену травы вдоль обочины! Я внутренне ахнул — не расшибется? Но могучая трава — бывалый Лев хорошо «просчитал» ее силу — лишь мягко взяла его в объятия, уложила на землю, а потом плавно приподняла, закачала, и он радостно расхохотался.

Я следом за ним, также всей спиной, завалился рядом. Трава снова спружинила, приподняла над землей, и мы уже вместе добрых полчаса потом валялись, покачиваясь, на этом пружинистом зеленом диване, смотрели в небо, на белые облака в чистом голубом небе, читали друг другу стихи. Он как раз про «Медео» что-то импровизировал. Видимо, набрасывал вслух будущее стихотворение, которое потом посвятил Олжасу. Оно было опубликовано в «Просторе»:

Олжасу Сулейменову

Сердце словно помолодело,

Снялась душевная маета.

Слева — в гору — каток «Медео»,

Справа — книзу — Алма-Ата.

Над балконом отрог Тянь-Шаня,

Под балконом тянь-шаньская ель.

Жизнь была б тускней без шуршанья

Этих, таких коротких, недель.

И крутит, крутит свою пластинку,

Тишайшему миру наперекор,

Белая Малая Алмаатинка,

Несущая пену с тянь-шаньских гор.

Над нею яблонь тяжелые плети.

А воздух в этих горах таков,

Какого осталось на всей планете,

Может быть, тысячи три глотков.

А я прочел ему коротенькие свои, про облака, которые в тот ясный летний день, удивительно чистые в резкой белизне, медленно проплывали над нами. Только мне не надо было импровизировать, это были давние, едва ли не школьной поры, стихи:

Упасть в траву, былинку надкусить,

От самого себя в сторонке вроде,

И взгляд свой воспаленный погасить

На облаке в прохладном повороте.

Там ходит свет, туманясь глубоко,

Там затянулась времени тропинка,

И, лежа на спине, увидеть, как легко

Сквозь душу в облака вошла травинка...


 

* * *

Наш молодежный номер вышел, удался на славу, чему письменным подтверждением становились отзывы, начавшие было появляться в прессе... но о событиях, прервавших череду хвалебных отзывов, речь пойдет ниже.

С выходом номера состоялось главное — не только мы осознали себя Когортой, но и старшее поколение пусть невольно, но уже с неоспоримым уважением стало смотреть на вчерашний «молодняк». И — потихоньку сдавать главенствующие позиции. Как в единственном на всю республику журнале, так и в издательских темпланах.

Нежность почтительного и даже благоговейного обращения к старшим, бывшим наставникам, сменялась достоинством самостояния, творческой самодостаточности, профессионально-деловыми отношениями. Начиналась новая жизнь. Новая...

Мы и предположить не могли, какие шутки выкинет вскорости жизнь, какие события грянут, кардинально изменят все, нарушат и грубо отредактируют сам ход молодого, сильного бытия, полного творческих замыслов, надежд, ожиданий...


 

* * *

Только мы успели отпраздновать выход номера, или, высокопарно выражаясь, «Нашу Победу» (с годами видится — не такую уж и маленькую), как разразился гром... и покатился он с самых верхних, идеологических этажей власти.

Номер вышел в самом конце ноября 1986 года, а в декабре произошла замена первого секретаря компартии Казахстана Динмухамета Ахметовича Кунаева на первого секретаря Ульяновского обкома партии Геннадия Васильевича Колбина.

А Кунаев ведь был не только политиком, но в первую очередь государственным деятелем. Различие — как между тактиком и стратегом. Вот лишь один пример в доказательство, пример, почти напрочь затертый в памяти, забытый за давностью лет, а если сказать прямо — расчетливо «забытый», замалчиваемый современными политологами, особенно когда дело касается горячей темы Крыма.

Хрущева теперь склонны многие оправдывать тем, что в 1954 году была единая страна, и большой геополитической разницы якобы никто не видел в том, какой республике формально будет принадлежать Крым. Единая же страна! Плеваться хочется, слушая это вранье. Одно слово «политики»...

Почему же тогда Кунаев не смирился с тем, что часть, точнее, крупный сегмент Чимкентской области Казахстана был отписан тем же Хрущевым Узбекистану? Чем уж там улещивали тогдашнего первого секретаря компартии СССР украинцы и узбеки? Темна вода во облацех. Но факты вещь упрямая.

Казахи, втайне конечно, поскрипели тогда зубами, но вынуждены были смириться. Как ни крути, партдисциплина, демократический централизм. Но как только Брежнев пришел к власти, старый его товарищ Кунаев вернул статус-кво, и оттяпанный узбеками сегмент был возвращен Казахстану. Почему? Зачем? Единая же страна! Навечно!

Для политика — единая. Для государственного деятеля — всегда до поры до времени. Нет ничего вечного в подлунном, тем паче в геополитическом мире. Есть периоды созревания, зрелости, и есть — несозревание как таковое. Вообще, напрочь несозревание. Есть младенчество, детство, молодость, зрелость (если, конечно, она состоится), старость... и есть всему окончание. Это периоды. Как в политике, так в жизни.


 

* * *

До сих пор диву даешься — ну не глянулся чем-то Кремлю Кунаев? Так подумайте хорошенько, прежде чем рубить сплеча. Кадровый кризис одолел? Так в республике ведь был уже, можно сказать, готовый президент — сорокалетний тогда премьер-министр Назарбаев. Чего на нем-то не остановить свой проницательный взгляд кремлевским мудрецам?.. Нет, не остановили.

Вместо этого подставили Колбина. Выдернули из Ульяновской области, которую он за годы работы сумел преобразовать из регрессивной в прогрессивную, поднял хозяйство, промышленность... а его, наверное в благодарность за это, кинули в малознакомый, громадный регион — кинули «на прорыв», «пошли по диалектике», как любил тогда выражаться, вворачивая псевдоученую чушь, велеречивый генсек.

А Колбин, надо отдать должное, искренне сумел проникнуться делами республики. наверное, даже успел полюбить этот край, начал учить казахский язык и за три года работы выучил. Во всяком случае, к концу срока уже довольно свободно разговаривал. Могу засвидетельствовать, поскольку в Союз писателей Казахстана он приходил неоднократно, живо интересовался писательскими проблемами, свободно общался с аудиторией как на русском, так и на казахском языке.

Но вот какое обстоятельство не учли — или не пожелали учитывать — в Кремле: да, Казахстан в самые первые советские годы возглавляли люди самых разных национальностей, даже цареубийца Шая Голощекин одно время был главой республики. Он-то и устроил «великий джут», как назвали казахи страшную голодуху буранной зимой. Поэт и публицист Валерий Михайлов написал про те годы историко-документальную книгу «Хроника великого джута», там подробно про это рассказано.

После изъятия поголовья скота у степняков прожить в буранную степную зиму без больниц, телеграфа, магазинов — заведомая смерть. Казахстан потерял до половины коренного населения. Часть ушла в Китай, другие казахи-чабаны потянулись в города за милостыней. Кто выжил, кто умер в степи, по дороге, кто уже в городах...


 

* * *

Руководил республикой и уйгур Юсупов, и армянин Мирзоян, и другие. После войны предпоследним неказахским руководителем Казахстана был легендарный белорусский партизан Пономаренко, а его замами Брежнев и Кунаев. Время поднятия целины было не самым худшим для Казахстана. После хрущевской «рокировочки» — перевода сильного и независимого Пономаренко послом в далекую землю, подальше от власти, и перебазирования Брежнева в Москву — еще недолгое время был главой Казахстана Беляев, а потом на многие десятилетия республику возглавил Кунаев. Во многом благодаря поддержке, старой дружбе с Брежневым, ставшим вскоре всемогущим генсеком, он настолько успешно руководил республикой, что Казахстан стал одним из флагманов Советского Союза. Один целинный «казахстанский миллиард», не говоря уж о Байконуре, чего стоит! Казахи за эти годы настолько свыклись с мыслью, что ими правит и должен править только представитель коренного народа, что решение Кремля в 1986 году грянуло громом с ясного неба.

А ведь ничто, казалось, не предвещало беды. Возмущены казахи были страшно, восприняли назначение как всенародное унижение. Но если люди среднего и старшего поколения возмущались между собой, то столичная молодежь вышла на площадь. Вся огромная страна была потрясена тогда, весь Советский Союз: одна из самых спокойных республик встала на дыбы!

А ведь не знали мы никаких национальных распрей... кроме творческих, поэтических, кроме знаменитого певческого айтыса. Вроде такого, о котором однажды написала наша Инна Потахина замечательное стихотворение:

Сказал он:

Какая звезда над аулом большая!

Ветшает и стынет, как точка у знака вопроса.

И я повторила:

Такая звезда над аулом большая,

Что кажется, будто достичь ее просто!

И я, и мой гость в поединок вступили под небом,

Играли звездою, играли, как в теннисный мячик,

Сидели в степи, отказавшись от хлеба,

Считали очки и удачи.

Удача моя! — рассердился мой гость. — не завидуй!

И степь, и аул, и звезда над аулом большая,

И я повторила: твоя! — захмелев от обиды, —

Удача, и степь, и аул,

И звезда над аулом большая,

Владей! — закричала, —

Потом приручай, если хочешь!..

...но ночь погасила

Эти безумные крики.


 

25

Было ли кем-то организовано выступление или молодежь собралась стихийно, гадают и посейчас. Ясно одно: распорядись тогда Кремль своим властным и кадровым ресурсом поумнее, не возник бы конфликт. Причем на пустом месте.

А вот Колбина жалко... Очень жалко этого сильного человека, руководителя. Через три года, отозванный из республики, он очень быстро сгорел. Не выдержал перегрузок, подстав, нервных потрясений, прямого предательства. Скончался от рака. Упокой, Господи, душу его...


 

* * *

А те декабрьские волнения самым непредсказуемым образом ударили и по журналу «Простор». Особенно по молодежному номеру. Еще не прошла эйфория от нашей победы, как в ЦК партии Казахстана «на ковер» были вызваны главный редактор Геннадий Толмачев и парторг журнала Валерий Михайлов. Оказывается, мы допустили политическую и национальную слепоту в заигрывании с казахскими националистами!

Мальчиками для битья были назначены два русскоязычных поэта — Ауэзхан Кодаров и Бахытжан Канапьянов. Но если Ауэзхана, инвалида с детства, почти не выходившего из дома на костылях, это мало коснулось, то Бахытжана, лауреата премии Комсомола Казахстана, помощника первого секретаря Союза писателей Казахстана, коснулось вполне ощутимо. Хотя сами стихи, вызвавшие нападки на Бахытжана, были опубликованы в следующем, уже «взрослом» номере журнала, причем петитом, цитатой в литературоведческой статье, их также подверстали к «нашей компании».

Нет, Олжас Сулейменов не уволил его из помощников, это не вписывалось в стиль жизни и характер большого поэта, но Бахытжану попереживать пришлось, да еще как!

Пресса ополчилась на небольшое стихотворение русскоязычного поэта, не очень-то объясняя, в чем его крамольность. Помню, как искренне он изумлялся — за что такая «милость», как он в сотый раз перечитывал вслух свои же собственные строчки, из-за которых разгорелся сыр-бор:

Позабытый мной с детства язык,

Пресловутое двуязычие,

При котором теряю свой лик

И приобретаю двуличие.

Я пойму неизвестного мне

Уходящего аборигена.

Но когда я средь ночи во сне

Перед предком склоняю колено,

Сознаю, что не верит он мне,

Как пришельцу из тяжкого плена.

Усмехнется он в той стороне:

Ты меня недостойная смена.

Перечитывал, и снова недоумевал, и вновь восклицал в растерянности: «Ну кто, кто мне объяснит, наконец, что я тут сказал такого, что может возбудить межнациональную рознь?..» И вновь перечитывал, и снова недоумевал...

А стихи Ауэзхана Кодарова были обвинены вообще непонятно в чем. «Заигрывания» с казахами-националистами там не было никакого, скорее напротив — ироническая, юморная самокритика «слабостей» национального характера.


 

* * *

Да, молодежный номер вышел, наша Когорта, можно сказать, оформилась. Во всяком случае, уже зримо прорисовались отчетливые черты связанности, внутреннего единства, стилевого и даже социально-поколенческого. Это было счастливое, быть может, самое счастливое время нашего поколения! Жилось, любилось, писалось сильно, мы свободно открывались и уже были открыты миру... а хотелось раскрываться еще, еще, еще... Это было тревожное, нетерпеливое, самое счастливое время!

То вселенски распахнутое мироощущение пронзительно выразил Виктор Шостко:

Пляшет пламя в глубинах двора.

Я под небом сегодня ночую.

Языки молодого костра

Жадно лижут прохладу ночную.

Дышит холодом ночь октября.

В тишине запоздалая ставня

Громыхнет в закоулках двора,

Как в глухой глубине мирозданья.

Сад осенний и влажен и сир.

Лунный свет неподвижен и ярок.

В вышине рассыпается мир,

Как немыслимо щедрый подарок.

Иногда надо мной небосвод

Озаряется вспышкой мгновенной,

Да сосед свою дочь позовет,

Окликая ее во Вселенной.

Так просторно, пустынно, свежо.

Тает облако звездного дыма.

Жизнь поспешная, как хорошо,

Что душа так любовью ранима!

Виктор Шостко, окончив Литературный институт, «профессиональным» писателем как бы и не стал, пошел преподавать электротехнику по прежней профессии, учить ребят из ПТУ, техникума. Он с детства был ранен любовью к технике, к железной дороге, тепловозам, электровозам. Но особенной его любовью были, оставались великие, почти мифологические паровозы детства. Эти черные, драконьи, пышущие паром, шевелящиеся, чавкающие насосами, сучащие, словно локтями и кулаками, мощными шатунами чудовища навсегда поразили детское воображение. И он писал, писал о них стихи, одни из лучших в антологии поэзии паровозов, если представить таковую. А представить легко: паровозы поражали воображение многих поэтов, не одного только Виктора Шостко:

Хочу услышать голос паровоза,

Тот хриплый голос детства моего.

Хочу увидеть облако мороза

Над красными колесами его,

И черный дым над чередой вагонов,

И долго утопающий фонарь

В дрожащей мгле железных перегонов,

И первых звезд таинственный букварь.

Хочу стоять под первозданным светом,

Как родственник деревьям и планетам,

И чувствовать, как жажду, торжество,

Что я живу.

И ты меня об этом

Не спрашивай сейчас: а для чего?

И тема войны его волновала. не случайно волновала. Дети войны — это о нем, о нем тоже. И тема послевоенного поколения, и природы, и любви... самые живые темы...


 

Дядя Ваня

Человек.

Под глазами круги.

Обгорели ресницы.

А на скулах тугих

Желваки

Словно ромбы в петлицах.

Снимет шапку —

И вспыхнет волос

Клочковатое пламя.

Оробею,

Бывало, до слез.

Дядя Ваня.

Он шагает

С работы домой,

Будто гвозди вбивает.

Он такой

Неподкупно-прямой,

Что прямей не бывает.

Замирает

На улице крик,

И тускнеют обновы.

Дядя Ваня идет.

Фронтовик.

В стекла впаяны вдовы.


 

Герой

Человеку счастье улыбнулось.

Выжил. А законная медаль

На какой-то подписи споткнулась.

Не догнала вовремя. А жаль.

Что же ты,

Постранствовав по свету,

Вдруг блеснула

На закате лет,

Как признанье позднее поэту,

Как звезды пробившийся привет?

Вот пришел он из военкомата.

Выпрямиться б, да спина горой.

А старуха смотрит виновато.

Суетится... Господи... Герой...


 

Зарубка

Ивану Борзых

Ребенок плакал у порога.

Осколок выше взял немного.

Ударил о дверной косяк —

И на доске остался знак,

Зарубка вроде бы. Заметь,

Как будто улыбнулась смерть.

Войну прогнали из поселка.

Игрушка вышла из осколка.

Твердил малыш, играя с ним:

«Когда я вырасту большим,

Когда...» — и он сжимал кулак.

И мать смотрела на косяк.


 

Моему поколению

Из всех младенческих утех

Нам наилучшая досталась:

Нас уродилось меньше всех,

А выжила совсем уж малость.

Пробились мы сквозь забытье

И выросли на пепелище.

О, поколение мое,

Просеянное сквозь кладбище,

Провеянное на ветрах,

На предпоследних, предпобедных,

Перемешавших боль и прах

И голоса оркестров медных.

Не порвалась живая нить.

В предназначении завидном

Нам выпало соединить

Разрыв времен молниевидный.

В судьбе народной навсегда

Пребудем отзвуком былого,

Как в русском слове «лебеда»

Два горько памятные слова.


 

Рассказ старухи

Поезд с рельсов сошел. Занесло.

И повидло рекой потекло.

Потекло по голодному году

На поселок — на радость народу.

И во зло: со стеклом вперемешку...

Набирай поскорее! Не мешкай!

Все равно ведь добро пропадет!

Но с опаской толпился народ.

Только голод сильнее, чем страх.

Весь поселок повидлом пропах.

Что поселок! Поверишь ли, милый,

Но повидлом пропахли могилы.

И с тех пор у могил что ни год

Чудна ягода ярко цветет.

Только есть ее, слышишь, нельзя,

Потому что стеклянная вся.


 

* * *

В полях, промерзших и пустых,

Где отчеканен след поземки,

Лишь воробьи, обсев кусты,

Глядятся в близкие потемки.

Маячит перед каждым гроздь

Каких-то бывших ягод поздних.

На всякий случай, на авось

Они клюют пустые грозди.

Клюют все реже, невпопад,

В плену томительной дремоты,

Тщетой бессмысленной работы

Невольно поражая взгляд.

Ползут потемки по стерне,

А воробьи оцепенело

Морозный воздух то и дело

Клюют, клюют уже во сне.


 

В забытом сарае

Убогая дверь завизжала.

Посыпался ржавчины прах,

И, словно от смертного жала,

Отпрянул испуганный мрак.

И облачко пыли в проеме,

Как чей-то встревоженный дух,

Досель пребывающий в дреме,

Взметнулся, сверкнул и потух.

Над хламом, где мусор и вещи

Оставила встарь кутерьма,

Развернутым веером трещин

Зияла кромешная тьма —

Упругая, будто пружина,

Ветвясь из тугого узла,

Туманная паутина

Мерцала вселенной угла.

Она поражала сознанье,

Слепым совершенством дыша,

И в лапках творец мирозданья

Ремни приводные держал.

Так вот где сошлись параллели

И бред фантастических книг

Предстал, воплощенный на деле,

В забытом сарае в тот миг.


 

* * *

Тугой щелчок. И яркий блик

Раздвинул три стены.

И мой двойник

К стеклу приник

С обратной стороны.

Я подмигнул ему. И он

Мне подмигнул в ответ,

Что означало: испокон

Меж нами споров нет.

А коли так,

О чем тут речь?

И за спиною дня

Я сделал шаг ему навстречь.

И он шагнул в меня.

Он так легко покинул тьму

И был доволен тем,

Что я подумал: «Почему?»

И произнес: — Зачем?


 

26

Счастливые стояли времена на дворе. Самые, наверно, мирные в истории страны. И в нашей личной истории. Взрослели, набирались сил, сплачивались — сперва еще не очень осознанно, а потом и с осознанием себя не просто поколением, но — Когортой. Хотя слова такого не то чтобы чурались, но вообще избегали пафосных обозначений, даже и слово «поколение» старались лишний раз не произносить.

И все-таки, несмотря на разность судеб, мировоззрений, темпераментов, мы были — а теперь, издалека это особенно ясно осознается — единым целым, вдохновленным неповторимым воздухом эпохи, дружбой, пониманием, поддержкой друг друга. И не о том ли писал в самые наши счастливые времена Валерий Михайлов?

...и чем дальше, тем больше любви:

Сердце все раскрывается слепо

Непомерному чуду земли,

А быть может, и неба, и неба.

Так, наверное, чует строка,

Пробуждаясь, стихов приближенье.

Так, наверное, чует река,

Разливаясь, морей надвиженье.

Не пойму, то ли день, то ли ночь,

И не вижу, не чую причала...

Неужель океанская мощь —

Это только начало, начало?..


 

* * *

Весной, когда снесли домишки,

Как рана, здесь чернела ширь.

Но вот за лето, в передышке,

Зарос, зазеленел пустырь.

Ах, как зарос! Не видно даже

Завала битых кирпичей.

Средь тесноты многоэтажной

Лежит клочок земли ничей!

Вся городская заполошка

Почти неощутима тут.

Здесь греются на солнце кошки,

Здесь осы дикие живут.

И вольницы зеленой волны

Не помышляют о беде.

И улыбается подсолнух

Своей нечаянной судьбе.

Но скоро, скоро выйдут сроки —

Бульдозер полоснет ковшом,

И в котлован отверстый строго

Войдут железо и бетон.

И только вспомнит сиротливо

Всей кожей содранной земля

Вот эту сонную крапиву

И цвет роскошного репья.


 

* * *

Не жаловаться вовсе, никому.

Не отвечать, когда о боли спросят.

Справляться с ней, как прежде, самому,

Пока душа все тело не износит.

Кому нужна твоя простая боль?

У каждого своей вполне хватает.

Твоя соленей? Выпарится соль.

Ее кому-то, может, не хватает.


 

* * *

Я тебе писал просто так,

Я тебе не друг и не враг.

Я тебя любил — не любил,

А потом забыл — не забыл.

Я к тебе пришел — не пришел,

А потом ушел — не ушел.

Вот такие дела — не дела...

Так и жизнь: была — не была...


 

* * *

Я любил тот высокий пустынный закат

И спокойный его, тихо меркнущий свет,

Что сиял над землею столетья назад

И что будет сиять еще тысячи лет.

Я любил тот немыслимый воздух весны,

Словно юной свободы пьянящий глоток,

Что в сырой черноте надышали, тесны,

Тополиная почка и клейкий листок.

Я любил ту степную горячую пыль,

Как, шипя, в ней вскипал теплый дождик слепой,

Позабытую ту босоногую быль,

Где когда-то я был самым лучшим собой.


 

27

Счастливое время... время любви, одиночества и — творческого восторга одновременно... не о том ли буквально кричала, словно звала весь мир, Мария Чекина?

Что красота? Все занята собой!

Удачливость — удачами своими.

Кто занят жизнью?

Кто врасплох захвачен

Ее явленьем?

В трамвае, в будний день, в средине дня,

Боясь смешным казаться, чуть не плачет —

Кто счастьем жить как сквозняком прохвачен?

Откликнись, отзовись, возьми с собой меня!

Мария Чекина... единственная из авторов молодежного номера поэтесса, которая в нашу Когорту попала не то чтобы случайно, но — по милосердию человеческому. По таланту, конечно, но и по высокому, не признающему границ и наций милосердию человеческому, а по сути — Божьему. Русская девушка — рассказывали знающие ее, — русокосая красавица, студентка Литинститута, она вдруг вышла замуж за киргизского парня, который увез ее в горный аул и там практически отрезал от литературного общения. А заодно, как рассказывала сестра ее мужа, вообще от общества.

Она, замечательно одаренный поэт, тосковала, но, боясь ослушаться восточного мужа, похоже, вынуждена была замкнуться в общении. Это со слов все той же сестры мужа — Марии. И, добрая душа, эта киргизская женщина тайком привезла через Киргизию в Казахстан, передала нам подборку ее стихотворений. Мы конечно же с радостью опубликовали стихи, такие стихи, которые хочется приводить снова и снова:


 

Белая Церковь

Что мне в твоем молчанье,

Русь, моя даль и близь,

Голубь мой белокаменный —

Падающий ввысь?


 

Ночь в саду

Все полнозвучней ночь, все ярче, все узорней,

Лист шаткий черен, а звезда так радостно светла,

И светел луч ее, как путь, которым

Душа хотела течь — но все иным текла.


 

Встреча нежданная

Пенсию исправно платят ей,

Но платок пуховый по мечте ей:

Тетя Поля, тетка Пелагея

Моет пол в ладу с мечтой своей

И себя нисколько не жалея.

Но однажды из деревни брат

К ней приехал прямо на работу

(А пора студеная была),

Лестницу она, склонившись, терла.

— Трудисси? — спросил он.

И заплакал.

А уж сам ли не видал труда?

Видно, вот оно, родное сердце,

Лишь оно одно-то и заплачет

(Да и то с разлуки!)

О старухе, во поре осенней

Моющей казенные ступени.


 

* * *

Как легок дым, как воздух ярок,

В пороше тающей весь двор,

Поленница пьянит и набок

Сама вот-вот столкнет забор.

Все так пестро, свежо, негладко...

Зима-равнинушка! Гони!

Рассыпь по свету без оглядки

Свои сверкающие дни.


 

* * *

Свет, под вечер летящий

Мою землю обнять,

Свете тихий, не чающий

Каждый склон осиять,

Уходящий, слабеющий,

Будто старая мать,

Свете мой вечереющий,

Как тебя задержать?


 

* * *

О жизнь, звезда и маятник,

Взгляд — и биенье сердца,

Не умертви, сжимая,

В своей ладони детской.

И вымыслом — и сутью

В твоих руках везде

Мы днем верны минуте,

А по ночам — звезде.

Сорвется ль сердце-маятник

В ту ночь небытия...

Какой звезде, обретшей лик,

Повем печаль моя?


 

* * *

Для вечной жизни мне так мало надо:

Стол, дерево одно из старого родного сада

В мое окно,

Слова первоначальные любви

За сердцем повторить

И — уходя — оставить свет,

Окно — не затворить.


 

28

И все-таки вставал уже перед нами выбор — двигаться дальше поодиночке или крепить единство Когорты. На одном из традиционных подведений итогов литературного года, где с обзорами поэтических публикаций в разное время выступали Анатолий Загородний, Валерий Михайлов, Григорий Кельс, я выступил со статьей, где предпринял попытку осознания нас как новое литературное направление.

Были споры, такие шумные и принципиальные, каких сейчас не представить. Переломное время требовало своего осмысления, а в предельной точке — даже мировоззренческого отрыва от предыдущего поколения. В нарушение неписаных правил, я противопоставил основной упор старшего поколения на сугубо земную, гражданскую позицию иной точке опоры. Вселенское, если угодно, космическое осознание себя на крохотной точке мироздания, на все той же земле — нашим поколением.

Злой, молодой запал не прошел даром. «Стариков» возбудило, а некоторых разозлило то, что «нравственный закон во мне» мы не только «приписали» себе, но еще и оперировали при этом опасным, как оказалось, словом «совесть». Особенно когда пошли слухи, что старших товарищей назвали «изолгавшимся поколением». Этого слова в статье не звучало, но слухи-то, неизвестно откуда взявшиеся, пошли. Пошли сами по себе...


 

* * *

После обсуждения дальнейших планов, споров о путях будущего мы все-таки сошлись во мнении, что нашей Когорте сейчас лучше выходить за границы региона не поодиночке, а общим сборником. Выйти к всесоюзному читателю коллективной книгой русских и русскоязычных поэтов Казахстана послевоенного поколения, желательно в одном из московских издательств.

Подготовку книги поручили молодому литератору, филологу Виктору Медведеву. Он добросовестно отнесся к делу, без отлагательств принялся за трудоемкую, кропотливую работу — подготовку объемного коллективного сборника.

Время шло, мы его не торопили. Казалось, ничто не может помешать составлению, а там и выходу книги. Каждый из нас занимался своим делом, а когда возник первый вариант рукописи, мы уже снова, как и при подготовке молодежного номера журнала, собрались, предварительно обсудили сборник. Решили назвать «Полудень в степи».

Спустя время, после нескольких доработок, я принес рукопись Олжасу Сулейменову с общей просьбой дать напутственное слово и этому сборнику, подобно тому как уже напутствовал при выходе молодежного журнала.

Первым делом он спросил — почему такое название? Я сказал, слегка пошутив, что средний возраст авторов перевалил за тридцать и, предположим, «Утро в степи» выглядело бы явным опозданием, а, к примеру, «Вечер» — опережением событий. Олжас улыбнулся и все же переспросил — а почему такое растянутое слово — «Полудень», почему не нормальный «Полдень»?

Я тоже с улыбкой, но довольно грустной пояснил, что, похоже, наше становление несколько растянулось во времени и что если Маяковский мог с полным основанием заявить о себе:

Мир огромив мощью голоса,

       Иду красивый, двадцатидвухлетний... —

что если и сам автор «Аргамаков», Олжас Сулейменов, громко заявивший о себе первой книгой, возрастно состоялся в поэтическом пространстве подобно Маяковскому, то мы, как правило, лет на десять попозже. Времена такие настали, или что-то еще, неясное, разлилось в нашем воздухе, но факт остается фактом — мы сейчас переживаем именно полудень. Свой полудень. И хорошо, если бы он действительно не превратился в «Вечер»...


 

* * *

Издание сборника только поначалу казалось нам простым делом, особенно после первого, воодушевившего успеха. А кроме того, легко и естественно верилось, что мы живем в стране, с которой после великой Победы в мировой войне уже ничего трагического никогда не может случиться...

На вопрос Олжаса, где предполагаем издать, я ответил оптимистически, что давний мой товарищ — известный поэт Петр Кошель работает сейчас редактором в поэтическом отделе издательства «Советский писатель» и что я уже предварительно переговорил с ним. Более того, он поддержал наш замысел, со многими поэтами Казахстана был хорошо знаком, переводил их, и обещал сделать все возможное для продвижения сборника в план издания. Добавил еще, что это во многом ему принадлежит идея получить напутствие первого секретаря Союза писателей Казахстана Олжаса Сулейменова.

В разговоре выяснилось, что Сулейменов знает Кошеля не понаслышке, как человека, как интересного поэта, а что касается нашего сборника, готов дать к нему предисловие — тут он опять улыбнулся, — коли уж так надеемся на его волшебную силу. «Действуйте!» — было предварительным одобрением и поддержкой.

— Значит, непременно в Москве хотите? — напоследок переспросил Олжас.

— А то как же? Русь Врубеля!.. — поддерживая заведомо известную обоим литературную игру, уверенно парировал я. Знаменитое стихотворение его так и звучало:


 

Русь Врубеля

Край росистых лесов

И глазастых коней,

Россыпь рубленых сел,

Городов изваянья,

И брусничные ночи,

И россыпь огней.

Россомашьи размашистые расстоянья.

Жизнь — и выдох сквозь зубы,

И радость, и грусть.

Глупость осени. Шубы.

И русое небо.

И морозы.

И странные взгляды Марусь.

И хрустящие, хрупкие

Щеки хлеба.

Я могу перечислить —

И весь мой рассказ:

Русь — река под обрывом,

И это не мало.

Ночь июльская. Ивы. И месяц раскосый.

Я, как ты, задыхаюсь,

Когда обнимаю...

Воодушевленные добрым начинанием, не теряя времени (так нам казалось тогда), отослали сборник в «Советский писатель».

А времена на дворе стояли рыхлые, туманные времена. Пока мы составляли сборник, пока отсылали рукопись, а потом ее регистрировали в издательстве, решали вопрос с рецензированием... в стране случилось то, что мы и не осознали сразу. Пребывали по-прежнему в самых радужных надеждах и ожиданиях.

А дальше... дальше были веселые переговоры с грустным Кошелем, который и вправду что-то пытался сделать... да какая уж тут поэтическая книга из далекого теперь Казахстана, когда совсем близко — в самой Москве разгорались совсем иные страсти?

Не стало страны, не стало единого пространства... Плановая экономика, а с ней понятия издательских темпланов уходили и уже прямо на наших глазах ушли в прошлое. Мы опять опоздали. И — опять растянулись во времени....

Название так и не вышедшего сборника оказалось вещим. Затянувшийся, сильно затянувшийся... или — заблудившийся По-лу-день. Зловещим не назову, но выступить единой когортой, стать всесоюзно значимым литературным фактом как цельное и отдельное явление тогда было, вероятно, не суждено. Остается надежда — уже теперь, спустя десятилетия, представить нашу не растерявшую свежести сил Когорту. Хочется верить, недаром писалась и эта повесть. Местами веселая, временами не очень...

После краха единой страны из двух вариантов дальнейшего нашего восхождения в литературе, от первого — идти под знаком единого поколения, единой Когорты, поневоле остался последний — входить поодиночке.

И многие вошли. Да еще как!


 

* * *

...да, я споткнулся о глаза — там, на стихийной межредакционной вечеринке. Родные и затаенные, доверчивые и распахнутые, они встали поперек разогретой хмелем бестолковщины. Все встало на свои места. Все всегда встает на свои места, когда свет врывается в свет.

Я не замечал ни музыки, ни бокалов, просто взял за плечи, и ты пошла. Мы топтались на месте, едва передвигая ноги, тесня магнитофон, мурлыкающий на полу. Компания радостно напивалась в противоположном углу, за слабо освещенным столом, не обращая внимания на парочку, отплывающую в никуда. Были официальные, на «вы», отношения по работе. И вот не понадобилось ни слова...

Вылетели незамеченные из галдящей квартиры, влетели ко мне. Кажется, там, по маршруту полета, мигали огни, ухал и подсвистывал снег, когда мы опускались на него, совсем редко опускались. Основные события проистекали на верхних эшелонах морозных потоков. Зависая в долгих поцелуях над землей, город тем не менее просквозили мгновенно и очнулись в постели. Путь был открыт...

Это был один из блаженнейших путей, пунктирно прорезавших судьбу. Он был выстлан лебяжьей негой, увлажнен слезами, осиян вспышками чистых огней в ночном окне, стонами всех светофоров — они посылали в темное окно свой разрешительный свет, открывали путь. Путь в самую короткую сказку...

Права сказка, лишь в одну-единственную ночь вспыхивают огни затаенного родства, неприкаянно блуждавшие меж двух потемок.

Рано или поздно мутнеет, тает чистый снег, капля за каплей сбегает по водостоку, и наконец переполненная бадья, стоящая под ним, опрокидывается, а талая вода, страстно шумя, затопляет округу. Она проливается вся, без остатка, перетекая из таинственной полночи в самый обыденный будничный день. То есть — будень...

Сказка? Иссякла сказка, луна. Где ночь? День где? Будень. Бу-день.

Значит, бу-дем? Или — не? Или все-таки — бу?..


 

29

Работа моя в журнале по-прежнему продолжалась, в отделе публикаций. А в середине 90-х, после неправедного увольнения тогдашнего главного редактора Ростислава Викторовича Петрова, бывшего до этого воистину великим ответственным секретарем, в течение нескольких десятилетий державшим фундамент всего журнала, пришлось мне взвалить на себя руководство журналом.

Перед тем как принять это предложение, я с глазу на глаз откровенно побеседовал с Петровым, предложил всем коллективом продолжить бороться и дальше с обвинениями в его адрес. Но он только устало, обреченно махнул рукой: «Слава, все это бесполезно. Меня списали со счетов, слишком громоздкий бюрократический механизм закрутился, чтобы оспаривать правоту и неправоту. Решение принято, чиновничьи шестеренки крутятся уже лишь в одном направлении, ни я, ни все мы уже их не остановим... лучше возглавь журнал ты, чем кто-то, не знающий его традиций и, возможно, не очень ценящий, понимающий...»

Выбор был тяжел еще и потому, что матушка моя уже несколько лет лежала в послеинсультном параличе, и я слишком предвидел кошмар, который меня ожидает. Я и мои сестры были днями на работе, а наша мать, загодя накормленная и переодетая, мучительно дожидалась обеденного перерыва, когда кто-то из нас придет, быстро покормит, переоденет — и снова на службу, до вечера. Она в этом ожидании, ворочаясь на кровати, иногда сползала на пол, кричала, звала на помощь, а сосед через стенку, слыша ее крики, звонил на работу. Прежде я имел возможность отпрашиваться, прийти, поднять матушку, уложить, успокоить, дав снотворное, — а теперь?

Предчувствия сбылись, причем наихудшим образом. Состояние тревоги и беспокойства с течением болезни учащалось, и бывало, после звонка соседа приходилось прерывать совещание, брать машину, лететь домой. А потом уже никуда не идти. После стресса теперь уже нельзя было оставлять ее одну, в тревоге. Болезнь прогрессировала...

Но — взялся за гуж, не ной. Паши! — приказал я себе. И первое, с чего начал, так это с новой рубрикации структуры всего журнала. Она давно просилась в жизнь, эта рубрикация. В редакционном портфеле часто невостребованными оставались материалы, которые просто жанрово не подходили ни к одному из отделов. Ну, например: издревле в любом обществе находились и находятся люди, которых Василий Шукшин назвал удивительно метко — чудики. И это определение прижилось как бы само собой, словно было всегда. Или, как написал Давид Самойлов:

В провинции любых времен

Есть свой уездный Сен-Симон.

Ну скажите на милость, куда было девать все эти мировые проекты, прожекты, мысленные воспарения совершенно бескорыстных, чудаковатых, но всегда неординарных, а порой просто незаурядных личностей? Вот для них и была учреждена рубрика «Мирообраз». Рубрика для несистемных, можно сказать, «домашних» философов. Или — «народных мыслителей», которые для читателя оказывались иногда интереснее «недомашних», сугубо системных. О чем и говорила читательская почта.

А куда, в какой раздел вставить лирические наброски — не то прозой, не то свободными стихами — обо всем на свете и словно бы ни о чем, как будто вырваны из пределов этого мира, из ничего, и вдруг под озаренным пером сверкнули, осветились чем-то ТАМ увиденным и вот предстали диковинными откровениями в мире сущем? Не молитвы, не заговоры, не заклинания, а... не пойми что. И все равно хороши. Как говорится, ни два ни полтора. Ни в один отдел не лезут, а ведь занятны, оригинальны, чисты, как юношеские наброски! Рубрика «Акварели» во многом помогла встроить на полных основаниях эти жемчужинки, украсившие особой подсветкой весь журнал.

Была создана рубрика «Беседа», где религиозные деятели несли свое слово в доступной для любого читателя форме, просто беседовали с ним о канонах, ритуалах, правилах поведения в миру, в церкви, в семье. Публиковались в рубрике и отрывки будущих книг, и порой целые книги о святых, проповедниках, мучениках этой земли.

Удивительное дело... или провидение случилось с историей публикации материала Веры Королевой «Житие старца схиархимандрита Севастиана». Севастиан-исповедник... он был сослан в годы гонений в Караганду и долгие годы окормлял там церковь, служил, исповедовал, причащал и соборовал жителей рабочего города, вдруг оказавшегося местом ссылки. И город окормлял ссыльный священник, и огромные окрестности его. Прославился как исповедник, с таким именем и остался в истории Церкви.

В этой рубрике мы впервые публиковали отрывки из книги Веры Королевой о святых алма-атинских мучениках Серафиме и Феогносте. Эти монахи мирно жили в 20-х годах, уединенно молились на горе, в земляных пещерках Аксайского ущелья. В один из вечеров радушно приветили солдат, шедших по горе, поделились с ними пищей, дали ночлег. А утром были убиты. Как выяснилось, по приказу военных властей. Теперь книга Веры Королевой о них вышла в России под названием «Крест на Красном обрыве».

В 90-х годах православные прихожане-добровольцы, среди которых работники «Простора», шли туда в свободное время, поднимали на плечах бревна, возносили их на громадную крутую гору (иначе, без подъемника, это было практически невозможно), возводили и — возвели монастырь на месте гибели монахов. Теперь это место паломничества для многих горожан-казахстанцев. Да и не только.

Татьяна Ровицкая написала замечательный рассказ «Паломницы» — о том, как они вдвоем с ее близкой подругой Лидией Степановой поднимались туда, на эту священную гору, где ныне воздвигнуты крест и монастырь в память святых Серафима и Феогноста, коротали ночи у костра, под уханье сов и скрипы ночных неведомых птиц, окруженные громадными тянь-шаньскими елями. Возможно, там, на горе, было задумано, а потом написано ее стихотворение «Серый погонщик»:

Серый погонщик

Тучи согнал,

Сел на горе и ждет.

Долго их гнал, очень устал,

Смотрит, как дождь идет.

Кончится дождь,

И весь серый день

Сгинет.

И выйдут вновь

Радуга ясная,

Белый олень,

Бог в золотом — любовь!

Серый погонщик

Грустно вздохнет:

— Некого больше гнать!

Что ж, отдохну!

Пусть отдохнет.

Надо же отдыхать!

Таня... Танечка Ровицкая... ни у кого из современных поэтесс я не встречал в стихах такой свободы от соблазна. Да если и далее века глянуть — ну буквально все перевито соблазнами, особенно в женской лирике, насквозь пропахшей альковом, эротическими, «интересными» фокусами, «драматургией секса», порой на грани приличия... это ведь шик, это известность, слава! Популярность, по крайней мере. А присмотрись к сути — это лишь подпорки, костылики, без которых искалеченным грехом «творцам» не дойти, не долететь до поставленной, чаще всего сомнительной, цели. И пожалеть бы. не восхищаться, а пожалеть. Но — креатив, «крутизна», «мейнстрим»!..

Поэзия Татьяны Ровицкой напрочь освобождена от этой зависимости, и вот что удивительно — ее стихи нисколько не страдают от отсутствия «прелестности», в них нет никакой сухости, зажимов, ханжеских ужимок. Стихи полны живого, подлинного чувства. Главное — совершенно естественны, природны. А в природе изначально заложено уже все: и любовь, и страсть, и свобода:

Когда я была

Быстроногою ланью,

Орлом, распростершим два грозных крыла

Над серою степью осеннею ранью,

Когда я растением слабым была...

То хищником гордым, то жертвой печальной

Свой лик незаметно из трав подняла,

То птицей из чащи надрывно кричала,

То рыбой из моря на помощь звала.

Когда я была этим морем со шквалом,

Рыбацкие сети на части рвала,

Стремительным ливнем сражалась с пожаром,

Когда я растением слабым была...

Когда я была...

А теперь все иное,

Ко мне не вернутся два грозных крыла,

Лишь море на берег выносит порою

Рыбацкие сети, что я порвала!


 

* * *

И когда я от вечной погони

Оторвусь и глаза подниму —

Одиночества светлые кони

Подлетели к окну моему.

Пригляжусь — это белые розы

Кто-то, бросив, поймал на лету.

Подойду — это мечется воздух,

Белым светом пронзая листву.

И в огромном оконном проеме

Не узнать ни звезду, ни листок.

Только воздуха светлые кони,

Только розово-синий восток.


 

* * *

Светает. Птица шелестит

Лазоревым крылом,

Витает, в воздухе стоит

Ее крыла разлом.

Закинув голову, поет —

Как будто камнепад

Сквозь горло чистое ее

Обрушился на сад!


 

* * *

Пароходы, пароходы,

Пароходики!..

Вас поставят только на воду —

Уходите.

Без оглядки,

О прощании не просите.

След ваш гладкий

Протыкают рыбьи носики.

Пароходики бумажные,

Железные,

Как дома многоэтажные,

По-прежнему

Все глядят из-под руки

Глаза печальные,

Зажигают огоньки

Причалы дальние...


 

* * *

Мне по русскому узору,

По канве цветы строчить —

Опущу я в доме шторы,

Чтобы мысль не упустить.

Чтоб она не возгордилась,

Не взлетела голубком,

Я над нею наклонилась,

Я держу ее платком.

Сто лучей в иголку вдела —

Стало в комнате светлей,

Как возник в березах белых

Образ Родины моей,

Как, зеленый лед ломая,

Понеслась ее вода,

Как от края и до края

Зашумели города!


 

* * *

Буду смотреть на тебя и лукавить:

«Чем ты хорош? Ну ничем, ну ничем!»

Но беспощадно заметит мне память:

«Это зачем?»

Буду с тобой говорить безучастно —

Весел ли, грустен ли, что мне с того?

Сердце накажет: «Желай ему счастья —

Любишь его...»


 

* * *

Я обойму тебя тревогой —

Ты не уедешь далеко!

Я поперек тебе — дорогой,

Наперекор тебе — рекой!

Не просто так — гремлю над полем,

Сверкаю изо всей тоски!

Остановись! Уже от боли

Седеют ранние виски.

Уже заря срывает маски

С лесных огней и с городских,

И никакие больше сказки

Не изведут твоей тоски —

Ведь все равно с моей тревогой

Ты не уедешь далеко:

Я поперек тебе — дорогой,

Наперекор тебе — рекой!


 

* * *

Уж за полночь — платье сметала,

Портняжное дело кляня,

И старая песня вплетала

В свое дорогое меня.

А с нею все споры и толки

Забыты, не помню обид —

«...в низенькой светелке

Огонек горит».

Весь дом, вплоть до лестничной клетки,

В дремотное царство поплыл.

Уснули соседи, соседки,

И музыку дали в эфир.

Я меряла платье, крутилась,

Придирчиво щуря глаза, —

«...по плечам скатилась

Русая коса».


 

* * *

Выходя из казенного дома,

Погруженная в чьи-то слова,

Повстречала я грустного гнома,

Руки прячущего в рукава.

Зябко ёжась в толпе несметной,

Он взглянул на меня едва.

И оставили незаметно,

И ушли чужие слова...

Закружили синие бабочки,

Захрустел под ногой ледок,

Снег зажег разноцветные лампочки,

А снежинки стали в кружок.

А из тучи, ветром колышимой,

Имя хрустнуло, зазвенев:

Динь!..

Татьяна...

Снежное кружево —

Динь!..

Татьяна —

ТАТЬЯНИН ДЕНЬ.


 

30

А публикация материала «Житие старца схиархимандрита Севастиана» длилась в четырех номерах. Именно в то самое время, когда шла публикация жития (1997. № 1–4), он был причислен Православным Собором к лику святых. И вот совпадение (провидение?): во время публикации материала прямо по тексту мы напечатали в черно-белом варианте — журнальная технология иначе не позволяла — только что созданную икону с изображением его, уже причисленного к лику святых.


 

* * *

Рубрикация журнала на этом не завершилась...

Живой, нестандартной получилась новая рубрика «Авангард и традиция». Что-то вроде современного телешоу «К барьеру», только двумя десятилетиями раньше и не в устных прениях, а в поэтических откровениях. Там стали выступать с большими стихотворными подборками — каждый со своей установочной платформой перед стихами — молодые поэты, вне всяких региональных ограничений. Это была корневая, изначальная установка, можно сказать, родовое противоядие распаду: политики разрывают, поэты скрепляют — страну, пространство. Духовное, метафизическое... а по сути, и физическое.

Владислав Артемов выступил с классической подборкой и своей «традиционалистской» платформой против одного из наиболее известных «метаметафористов» Алексея Парщикова. Стихи и платформа Алексея (царствие ему небесное) были абсолютно противоположны Владиславу, что не мешало им относиться друг к другу вполне приятельски. Артемов, работая еще в журнале «Литературная учеба», одним из первых дал стихи Парщикова в Москве.

Александр Соловьев, знаменитый в городских кафе — поскольку в официальную прессу еще не пускали — авангардист (не забыть, с каким вдохновенным подвывом одарял он захмелевших, всегда благодарных завсегдатаев кафешек своей изысканной звукописью!), выступил с яркой подборкой стихотворений против вполне традиционного, но, в отличие от Соловьева, широко публиковавшегося Геннадия Круглякова. В итоге оба примирились, а потом и благостно выпили. Даже, кажется, напились, о чем оба с удовольствием вспоминали, уже хорошо задружившись.

У Соловьева ощущение города, гор, вообще присутствие его на этой, именно этой, земле выразилось ярче, пронзительней, чем у многих, даже коренных, алмаатинцев. Родился Александр в Иркутске, в семье военного, много перемещался с родителями по стране, а годкам к пятнадцати прочно осел в Алма-Ате. Проникновенно писал о городе, о великих горах и предгорьях. Они прорываются у него повсюду: и в поэмах, и в коротких зарисовках, как, например, о знаменитом алма-атинском пятитысячнике, даже в летние дни сверкающем над городом остроконечной снежной вершиной. Чуть пониже вершины, особенно в летний зной, снега таяли, словно мороженое (отлично подмечено!), и медленно сползали вниз, обнажая скалистый остов горы, становившийся уже бело-синеватым, с темными прожилками гранита, кремния, кварца...

Ослепительный пик Талгар,

Капли тающего пломбира

И бензинный легкий угар,

Объясняющий близость мира...

Горы проступали словно из ниоткуда, то в коротких лирических вспышках, то в почти эпических строках:


 

Пробуждение отца

Я, словно каплю яблочного сока,

Поймал ладонью жидкий луч из щели.

Душисто пахли, будто расцветали,

Сосновые проструганные стены,

А искушение лизнуть тот луч

Открыло, что у солнца вкус ладони...

Пока ты спал, здесь ожил костерок

Над голою скалою индевелой.

Я холодом наполнил котелок

Из родника — из корня эдельвейса,

А за спиною шевелились утром

Вершины снежные, пронзительно, как крылья.

Пока ты спал, я думал о тебе,

Твой сон оберегая, как собака,

Готовый горло перегрызть любому,

Кто бы шуршаньем хвои разбудил

Твои как птица спящие глаза,

Твои сурово сомкнутые губы.

Я отводил ладонью луч, порхавший

По росной хвое, чистый и телесный,

И понял вдруг, что спали мы пока что

Глубоким, быстрым сном — тысячелетья.

А нынче утром мы должны проснуться,

Чтоб каждый здесь, на солнечном ветру,

Был, как родник, открыт для поцелуя,

Чтоб каждый за спиною ощутил

Вершины снежные, пронзительно, как крылья...


 

* * *

Рубрика «Авангард и традиция» зажила яркой жизнью, а подкрепленная дочерней рубрикой «Слова и струны», буквально зазвучала. Стихи поющих поэтов (Ольга Качанова, Сергей Чик, другие, не только казахстанцы) теперь соседствовали со стихами... хотел сказать «молчащих», но нет, нет — просто поэтов.

Ольга Качанова известна далеко за пределами Казахстана, особенно в бардовской среде, своими песнями. Но вначале ведь были стихи. Многие из них так и остались стихами, не положенными на музыку. Их знают гораздо меньше. Вот несколько стихотворений той поры. Возможно, какие-то из них уже положены на музыку:

* * *

Скажи мне, пасечник,

О чем твой мед горчит,

О чем твой пес молчит

Да плачет пасынок

Под небом пасмурным

Среди седых дорог...

А что, пчелиный бог

Совсем плох?

Совсем плох?

Совсем плох!


 

* * *

Сентябрь арбузно-дынный,

Сентябрь истомно-томный

Составом грузным, дымным

Накатит многотонно.

Он жизнь мою переедет,

Боюсь — аж кровь стынет,

Мы сладкого переели —

Арбузы, дыни...

И приторная неделя

С календаря стекает,

И праведная идея

Маячит стихами.

И надобно попоститься,

И сладость терпеть в обузу.

Пора с сентябрем проститься,

Дынным, арбузным.

Как дальше жить, взвесим,

Не думай: чушь идея...

И это одна из версий

Нашего отчуждения.


 

* * *

Для грусти нет причины...

Поддерживая стену,

Усталые мужчины

Сдувают с пива пену.

Им не спешить домой,

Разорваны их цепи,

Собралися в пивной

Возле Никольской церкви.

Домой им не спешить,

Разорваны их цепи.

Останутся здесь жить,

Возле Никольской церкви.

Как им сообразить

Навек здесь поселиться,

Сначала пиво пить, и после пиво пить,

И после пиво пить, а после бы молиться,

И, замолив грехи,

Растраты и измены,

Святые мужики

Сдували б с пива пену.

А я гляжу им вслед:

Домой идут мужчины,

Причин для грусти нет,

И грустно без причины...


 

Дорога

Прими меня, дорога,

Даром, не скорбя,

Мне все дано от Бога

Или от тебя.

Колотится сердечко,

Кажется, не зря,

Я все начну от печки

И от фонаря.

До Вавилонской башни

Сотни лет пути,

Но, чтоб не стать вчерашним,

Надобно идти.

Извилиста дорога —

Мне не разогнуть,

Но что дано от Бога,

Надобно вернуть.

А кто-то в тихой речке

Бросит якоря,

А я начну от печки

И — от фонаря!


 

31

Поэты любого региона, пишущие на русском языке, всегда находили привет в «Просторе», это было одним из непреходящих принципов журнала, чем во многом и был знаменит. Более того, ни мои товарищи, ни я старались не пренебрегать творчеством талантливых людей, временно пребывающих в неволе. Они же оставались гражданами? Значит, и в заключении имели право слова, в том числе публичного.

Несколько публикаций запомнились. Например, стихи Рената Ахметова, родившегося на зоне и там, как в родном доме, проведшего почти всю жизнь. Правда, нескольких его потрепанных тетрадок, писанных в неволе, хватило лишь на две публикации. Человек от природы талантливый, он все же не добрал там, в местах отдаленных, настоящей культуры стиха. Да и кругозора. Может быть, задержись на воле подольше, что-то и добрал бы к своему культурному багажу и развернулся на старости лет в полную силу? Судьба вела по иной дорожке. А другой он с детства не знал. Да и годы брали свое... не знаю, как дальше сложилась его судьба, больше в редакции он не появлялся. Остались на память две небольшие подборки в журнале. До сих пор помню, как начиналось одно из его опубликованных у нас стихотворений:

Резня намечена на утро,

Умолк в тревоге весь барак...

Так решено планеркой урков,

А это значит, будет так...

Стихи страшные, но написаны были крепко — как не опубликовать? И это тоже часть жизни огромной, с долгой, трагической историей страны. И вот что заметил я, публикуя стихи из зоны: какой бы национальности ни был тот или иной автор, — попадая в пограничную ситуацию, в русскую по преимуществу среду, писал он только на русском, причем на самом чистом русском языке, без малейшего лексического акцента! Воистину, по слову Высоцкого: «Мы тоже пострадавшие, а значит, обрусевшие...»

Запомнилось четверостишие безвестного зека, приславшего в редакцию тетрадку без имени и четкого адреса. Среди корявеньких строчек, размазанных не то чифирем, не то пьяными слезами, вдруг высверкнул шедевр:

Стакашка за стакашкой,

Ишо, ишо, ишо,

И смотришь ты барашкой,

И сердцу хорошо.

Стихи так и пришлось опубликовать, без имени, в подрубрике: «Народное творчество». И тут же они действительно стали народными. Их цитировали наизусть все, кто прочел. Впрочем, в подрубрику попадали порой и стихи, особенно эпиграммы известных поэтов, которые сразу после их написания оказались на слуху. Так четыре строчки Лидии Степановой про «самый народный» напиток Казахстана, портвейн «Талас», цитировали буквально все, кто их только услышал:

Течет в Киргизии река,

Название Талас,

Она течет издалека,

Но достигает нас.

Река Талас, начинающаяся в соседней Киргизии, действительно достигала южных районов Казахстана, а уж одноименный напиток... что говорить!

И эпиграмма Евгения Курдакова, ставившая диагноз последним временам партийной верхушки, была на слуху:

Коль Брежнев нагадит,

Громыко наврет,

Замятин загладит,

Загладин замнет.

Страна печально развалилась, беспощадные строки увидели свет...

Отдельная история с отличным, ныне хорошо известным в России поэтом Александром Хабаровым, а тогда никому не известным заключенным. По молодости и борзоте залетев на небольшой срок в тюрьму, прирожденный поэт, он не переставал и там писать стихи. Мало того, умудрялся рассылать по всем редакциям. И всюду получал отказ. Видя конверт с характерной печатью спецучреждения, осторожные редактора, скорее всего, просто выбрасывали его в корзину. Вряд ли даже удосуживались прочесть. Иначе, я думаю, прочитав стихи, все же постарались бы опубликовать. Но так получилось, что первую в жизни опубликованную стихотворную подборку Хабаров увидел лишь в «Просторе». Уже потом его стали печатать все, нарасхват.

Александр, когда гораздо позже мы познакомились и подружились, уже в Москве, рассказал продолжение истории с этой публикацией. Он голодал чуть ли не полнедели, выйдя из тюряги без гроша, дома ему никто не помог, и он, уходя из дома в надежде где-нибудь раздобыться, чисто машинально ткнулся в почтовый ящик... а оттуда вывалилось не что иное, как денежный перевод из «Простора»!..

Это была и палочка-выручалочка на тот момент жизни, и одновременно как бы официальная «путевка в литературу». Главное все же тогда, я думаю, была поддержка материальная. Впрочем, и моральная была не лишней, в той-то ситуации...

Уже довольно скоро не только в республиканской, но и в московской прессе, тогда еще не оставлявшей попыток обозревать общее духовное пространство недавно единой страны, стали появляться несколько удивленные статьи литературных обозревателей («Литературная газета», в частности) о том, что журнал «Простор» словно бы переживает новое рождение... и во многом этому способствует гораздо более разнообразное, чем прежде, структурное построение журнала.

А еще — и это было, пожалуй, главным! — я занялся воплощением давней своей (нашей общей с друзьями) мечты о Евразийском Государстве. Рубрика «Евразия».


 

* * *

...странно сейчас слышать о каких-то национальных раздорах. Алма-Ата всегда была многонациональной, недоразумений на этой почве не помню.

Помню наш район 20-х годов у Сенного базара — кого там только не было! Самые разные лица, частенько диковинные говоры. Мы жили рядом с мусульманской мечетью по улице Пушкина. Слышно было, как муэдзин оглашал окрестности с минарета. Голос глашатая, призывавшего мусульман на молитву, разносился далеко, во все концы. Кричал муэдзин перед восходом солнца на ранней заре, потом ближе к полудню, потом в полдень, потом часам к пяти вечера, и в последний раз уже поздним вечером, с восходом первой звезды. В нашем домике его хорошо было слышно.

Район наш, особенно базар, пестрел от ярких халатов. Торговали восточными сладостями обычно узбеки, а казахи, как правило, мясом, копченостями, молочными продуктами: куртом, кумысом, шубатом...

Много в городе было выходцев из Китая — дунгане, уйгуры. Уйгур у нас называли почему-то кашкарлыками; маленькая, я не брала этого в голову — кашкарлыки и кашкарлыки. А теперь думаю, что звали их так потому, что многие из них были выходцами из Кашгарии, одного из районов Китая. Очень я боялась их пения в раннем детстве. Какие-то особые, горловые звуки песен-завываний пугали меня по вечерам, когда они собирались в одном из домов недалеко от нас, на какой-нибудь свой праздник, и заводили хором протяжные песни.

Я жалась поближе к родителям, а те, смеясь, успокаивали, объясняли, что ничего страшного в их песнях и в них самих нет, просто у каждого народа свои мелодии, своя особая манера.

Кашкарлыки и вправду были совсем нестрашные днем, напротив, добродушные и забавные. А потом, в юности, некоторое время даже был у меня ухажер-уйгур, очень застенчивый и скромный молодой инженер. Помню их стариков, как бродили они со своими маленькими тележками-столиками по нашему району, выкрикивая во весь голос: «Шлямфуля! Шлямфуля!..» — лапша из рисового теста, полупрозрачная и скользкая, очень вкусная. У них в тележке был чан с горячей лапшой, а на столике различные приправы: уксус, соль, перец, джусай, всякие другие травы. А еще они продавали горячие манты с тыквой и луком, без мяса, но очень аппетитные и стоившие недорого.

Часто грохотали по камням мостовой телеги, доверху груженные арбузами. Их тоже продавали уйгуры — старые земледельцы, бахчеводы. Они так и назывались по-настоящему: таранчи. Или — таранчинцы. Что и значит по-русски «земледельцы». Маленький арбуз стоил 3–5 копеек, а большой 7–10. Тогда и фунт мяса на базаре можно было купить за пять копеек, такие цены были. Мама давала мне корзинку и мелочь, я очень гордилась ответственным поручением и не торопясь выбирала подходящий кусок. Мама потом всегда хвалила за хороший выбор...

Пестрый был район, пестрый был город, а со временем стал еще пестрее. Много кого сюда высылали — и кавказцев, и корейцев, и турок... и ни с кем конфликтов не помню. Мирный был, тихий город.

Где-то наверху, наверное, шли политические схватки, а вот между простыми людьми, самых разных национальностей, не вспомню.

И что делить трудовым людям? Была бы крыша над головой, возможность заработать на прожиток. Остальное — от лукавого. От жажды хапнуть...

Из книги «Записки старой алмаатинки». Глава «Пестрый район»


 

32

Еще учась в Москве, в Литинституте, я с интересом открывал довольно распространенное представление коренных россиян, особенно из глубинки, не только о республиках Средней Азии вообще («Да кто их там разберет, где кто, какой нации!»), но и об азиатских столицах, даже таких громадных, как миллионная уже в 70-х годах прошлого века Алма-Ата.

Быстро распознав наивность и весьма прозрачное невежество в географических, а также этнографических познаниях молодых русских писателей, я стал подначивать, а проще — разыгрывать моих доверчивых, мало сведущих в жизни советского Востока товарищей. Разыгрывал с очень серьезным видом, нарочито прозаическим тоном повествуя о глиняных дувалах, о бедных мазанках города, о бесконечных караванных тропах, густо испещривших центр столицы, истоптанной нескончаемыми вереницами верблюдов...

Убедившись, что мне чаще всего верят сокурсники, я стал наворачивать уж совсем невероятные байки, почти как европейский врун Мюнхгаузен или восточный хитрец Алдар-Косе. И мне опять эти чистые, наивные люди чаще всего верили. Прекратил я розыгрыши лишь тогда, когда мой близкий друг поверил, что в Алма-Ате ходят трамваи с глиняными крышами. После всех дувалов, мазанок и караванных троп, придуманных хохмы ради, наверное, можно было и в это поверить северному человеку. Он только спросил — а почему именно с глиняными? Я отвечал, что в Алма-Ате стоит такая дикая жарища, что все металлическое раскаляется, особенно крыши и транспорт, что ездить в обычных трамваях невозможно, особенно летом. А глиняные крыши, еще до выхода на маршрут, в трамвайном депо работники обильно поливают водой, и тогда в салоне становится прохладно, комфортно. Этакий, мол, природный кондиционер...

Хотя среди густых наворотов моего вранья верно было то, что я в самом деле помнил глиняные дувалы на окраинах города. Но — только на окраинах. И то лишь до 60-х годов. Помнил и редкие конные выезды, удостоенные настоящих номеров (их регистрировали в транспортном отделе, наравне с автомобильными), и китайские грузовые тележки, запряженные ишаками, и даже — а вот это уж было особое, редкое событие! — небольшие караваны верблюдов, величественно шествующих по окраине города. Да, Алма-Ата — огромный многоэтажный мегаполис практически сплошь европейской застройки. Но мне он достался в детстве (хотя уже и тогда с европейской по преимуществу архитектурой) довольно малоэтажным, азиатским.

Это особенно ясно ощущалось поближе к окраинам, где почти допотопную сельскую картинку, колоритно написанную кокчетавцем Орынбаем Жанайдаровым, можно было порой наблюдать и в старых верненских предместьях:

Проходили верблюды мимо села,

Караванные, неземные...

Их дорога на юг песчаный вела —

От недобрых машин, от зимы ли...

Класс наш высыпал посмотреть, поглазеть

На огромных, пыльных и мощных.

Шляпы сделали из районных газет

Караван-баши и помощник.

Через Целиноград на Караганду,

А потом к Балхашу и далее

Шли верблюды у времени на поводу,

Мы впервые вблизи их видали.

Их горбы, как вершины степных тополей,

Чуть покачиваясь, мягко плыли.

На окраине, у пшеничных полей,

Из колодца верблюды попили...

Космос степи в поэтике Жанайдарова — всюду. И в кораблях-верблюдах — у него, кажется, — межзвездных странниках, и в ночных озерах, запрокинувшихся в небо, и в скакунах, и в мифологических героях из преданий и мифов всех народов мира. И конечно же в самых загадочных творениях земли, век за веком дарящих миру не только свою фантастическую красоту и раскраску, но идею великого Метаморфоза, — быть может, аналога бессмертия и вечного возрождения, — в бабочках:


 

Ночная бабочка

Бессонными глазами

Вгляжусь в уснувший мир.

Стиха хрустальный замок

Стальными сбит гвоздьми.

И мыслей изобилие

Разверзло пустоту,

И фары, словно бивнями,

Пронзают темноту.

И спит моя любимая,

Устала и тиха.

Спит ночетьмудробильная

Песнь в горле петуха!

И бабочка ночная

Крылами воздух бьет,

Смертельный начиная

Галактики облет!


 

Озера ночью

Зеркальные озера-телескопы

Лежат, тихи,

У сопок,

Бормочущих межзвездные стихи.

Замедлишь весла, наклонившись с борта,

Рукой погладишь

Живую воду

Созвездий и скоплений, и галактик.

И плещется в громадных этих чашах

Средь звездной меди

Речною чайкой

Великая туманность Андромеды!


 

Зимней степью

В волчьей шубе, вечно модной,

На санях я возлежал.

Иней на лошажьей морде

Как линяющая шаль.

Воздух крепкий, словно спирт,

Иглами сухими колет...

Словно редкий гребень, спит,

В снег уйдя по пояс, колок.

Тишина. Свет. Ветра нет.

Столбом стоит дым сигареты.

И стынет солнце, как ранет,

Твоим дыханьем не согретый.


 

Домашние гуси

Волшебные крыла подрезаны...

К тополю прижмусь щекою.

Летящий измывается, хохочут резвые:

«Гуси-пешеходы,

                         гуси-пешеходы...»

И даже перо уже не годится поэту,

Полету фантазии вечные перья нужны...

И гуси шагают вслед уходящему лету,

Сложив на спине крыла минимальной длины.

Но древний инстинкт полета все-таки требует...

Птенцы уже подросли, взлетать не пытались...

Гаркнул вожак, и стая затрепетала,

И побежала,

                  и понеслась,

                                        махая крыльями, в небо!..

И, оторвавшись от тяжкой планеты,

С криком, гиком, песней-рыданьем

Домашние гуси

                        белою лентой

Вылетели в мирозданье.

Перемахнув через соседний забор,

Они прокричали:

«Прощайте, мы с этих пор

                                     Как чайки!..»

Пролетев метров сто пятьдесят,

Опустились в горькой полыни.

Над ними в лазоревые небеса

Свободные стаи плыли и плыли.

Листья, как прыгуны с трамплина в воду,

                                                   слетали с упругих веток,

Воздух был резок, прозрачен и свеж.

Соседка сказала мужу, заведующему районной библиотекой:

«Слышь, Вася, дуреют гуси, ты им крылья еще подрежь».


 

* * *

Буцефал, Росинант,

Кулагер, Гульсары,

Вам бы в небе сиять,

Удивляя миры!..

Из каких древних книг,

Из каких звездных тайн

Появился, возник

В мифах мудрый кентавр?

В мире бешеной спешки,

Строй фигур обгоня,

Превращается пешка

Не в ферзя, а в коня!

Мы их метим безжалостно,

Тавро ставя, как варвары.

Почему же ближайшее

К нам — созвездье Кентавра?

Есть великая странность:

Куда мчится, легка,

Во Вселенной туманность

Конская Голова?..

Ты лети по степи,

Конь, веками испытан.

Тебе есть где ступить,

Вбиты звезды в копыта!


 

33

В 70-х годах прошлого столетия мы, несколько друзей, русских и казахов, в основном русскоязычных писателей и поэтов: Ерлан Сатыбалдиев, Кайрат Бакбергенов, Бахытжан Канапьянов, Бахыт Каирбеков — собирались на маленьких, знаменитых алма-атинских кухоньках и спорили взахлеб до поздней ночи... о чем? Ну, во-первых, о драках, чем был довольно знаменит разношерстный город. О женском поле, конечно... но главное — о Евразии, ставшей гораздо позже актуальной темой. А тогда и заикаться вслух об этом было опасно, упоминать Букейхана, Потанина — первых евразийцев, еще XIX века. Говоря же о предтечах, в первую очередь следует назвать Федора Достоевского и Чокана Валиханова, в дружеских беседах и письмах обсуждавших эту тему.

Еще более опасно было упоминание о евразийцах XX века, частично выловленных ЧК в ходе знаменитой и, надо сказать, блистательно проведенной операции «Трест». Никакого «Треста» не было, это доныне горечь и разочарование — великую идею «подставили», а персонажей организации «Трест» попросту выдумали в ЧК. А ведь даже имена настоящих евразийцев, в основном эмигрантов, очень значительны: Трубецкой, Карсавин, Савицкий... и, конечно, наш «последний евразиец», Лев Николаевич Гумилёв. И это только верхушка айсберга.

Про их казахских единомышленников, алаш-ордынцах, цвете казахской интеллигенции, теперь прославленных и возведенных в ранг национальных героев (из них чудом выжили немногие, наиболее известный — писатель Мухтар Ауэзов), упоминать тогда было вообще подсудно. Заведись, не дай бог, стукач в компании, судьбы наши сложились бы совсем иначе. Но не завелись. И это, даже на поздний взгляд, не странно: доверяли мы друг другу легко и безоглядно. Говорили, творили, ничего не скрывая друг от друга. О тревожных, обманных далях земли, неба писал Бахыт Каирбеков:

Луна,

Высунув язык,

Желтой лисицей петляет

В облаках.

Далеко впереди, сквозь кусты,

Два мерцающих огонька.

Волк?

А может, охотничья избушка?

...две обманчивые звезды.

Говорили мы нередко о том, чего еще не вполне понимали. Скорее просто чувствовали: под нами тяжелая, серьезная земля. И она досталась нам в наследие. Казахам раньше, казакам (мои предки из семиреченских казаков, поселившихся здесь со времен Екатерины) позже.

Но почему-то четко понимали, а точнее — чуяли, что громадный полумесяц Казахстана и огромная Сибирь — это одна земля. И разорвать ее не удастся никому.


 

* * *

...кабы не эта весна!

Очень уж влажная весна удалась в апреле. Солнце купалось в ручьях, дымными шарами каталось в набухших деревьях, растекалось по каждой клеточке. Весна перемешала солнце, кровь, люди посходили с ума. Зачем, казалось, шатаются по мокрым улицам, здороваются на ходу — и ни черта не понимают!

Не понимают, не видят, что это все уже одно целое: плавают в мире, как дафнии, спариваются, разделяются, не понимают...

Это же безумие! Сейчас, как никогда, нужно всматриваться, отыскивать себя. Не болтаться попусту, не тратиться на «подворотные» случки, а искать, искать!..

Да что же это такое?

Я брел по весенней улице, почти в бреду, что-то бормотал про себя, и вдруг...

Странно знакомый, низковато грудной голос обозначился во мне. Это был мой голос, он называл мое имя, но что-то в нем было еще, кроме знания имени. Что?

Вздрогнув и еще не до конца обернувшись, я узнал — Тебя. Ты шла, облитая солнцем, в синем весеннем пальто, в сказочном (больше таких никогда не видел!) белом прозрачном шарфике. Он светился, налитый голубоватым пламенем, взвивался над головой, сверкал золотыми блестками. А ты, окруженная сиянием, шла... шла ко мне. И, с веселым укором окликая меня, совсем по-новому улыбалась...

Тебя раньше не было в тебе... нет, что-то мерцало в тебе, что-то искрилось, и я восхищенно любовался тобой в эти мгновения... но Тебя-то в тебе не было! И — мгновение уходило. А с ним и мгновенное восхищение тобою.

Тем более что увлечен я в ту пору был неземной, как тогда казалось, стервой. А ты была земная, серьезная девочка. Аккуратно занималась в библиотеке, никогда не пропускала лекций, ходила с мамой по магазинам, работала по дому. И мне совершенно не приходило в голову позвонить милой соседушке, пригласить к друзьям, на прогулку. А ты была земная, настоящая. И знак твой, как выяснилось, земля. Твои мягкие черты, неторопливая походка, плавные очертания белых рук, грудной голос (он поначалу казался манерным, только потом я оценил его глубину) — все в тебе было естественным, выдохнутым земной природой.

Я не замечал тебя в круговерти подруг. Слепое чудовище!..

— Здравствуй, милая! — точно мы прожили с тобой целые годы и сейчас просто встречаю после работы, я взял тебя за обе руки. И тут же — сухой, шершавой грозой — просверкала меж нами дрянная мыслишка: а ведь мы же с тобой друзья, и только!..

Да какие мы, к черту, друзья? Я не хочу быть друзья!

Нет, надо что-то соотнести, исправить, выправить положение. Я вдруг отчетливо увидел пыльную застарелость нашей общей глупости — про ту самую дружбу... И — понес!

Я нес вдохновенную ахинею, а ты молчала, с недоумением взирая на обалдевшего соседа. Карие, лучистые глаза с жуликоватым интересом, совсем по-новому оглядывали меня, радостно пытаясь понять: что же такое произошло?

— Что с тобой произошло? — наконец спросила ты.

И я пришел в себя.

Пришел и обнаглел.

— Произошло то, что я тебя хочу... хочу пригласить на свидание!

— На свидание? Вот дурачок... ведь мы и так видим друг друга. Это и значит: сви-да-ни-е. Вот она, я, — так и видь меня, а я — тебя...

— Нет-нет, я хочу видеть не так. Я хочу настоящее свидание — в парке, на скамейке, у старого жасмина... в точно условленный час... слушай, приди ко мне на свидание? У меня никогда не было настоящего свидания!


 

* * *

Кое-что я понял (на уровне осознания евразийства) лишь в середине 80-х годов. Мы тогда с Евгением Курдаковым (царствие ему небесное!), не только поэтом, но знатоком этнографии и минералогии, ездили по всему Восточному Казахстану с циклом лекций от общества «Знание» — замечательная была организация, скажу задним числом, как и Бюро пропаганды Союза писателей, которые рухнули вместе с Советским Союзом.

Отдыхали на озере Зайсан, в заливах Иртыша. Отходили от лекций и чтения стихов в рабочих коллективах. В основном то были заводы среднего машиностроения — так шифровались предприятия атомной промышленности.

Купались, гуляли по окрестностям, ловили рыбу, просто бродили вдоль берега, места там на редкость красивые. Пинали прибрежные камушки...

И вдруг Женя остановил меня:

— А ты знаешь, что сейчас пнул?

— Голыш... красивый, конечно, надо бы взять... (У меня с детства хранилась коллекция камушков, вначале просто выловленных в алма-атинских арыках, а позднее привезенных из геологических экспедиций.)

Голыш был плоский, с черным отливом и белой полосой посередине...

— Так вот, это танталониобад... на этом камушке, если приложить мозги и деньги, может небольшой город работать, жить целый год.

— Почему не работает?

Женя печально усмехнулся:

— Вот ты меня спрашивал, когда мы выступали в пятом цехе, почему у не старых еще мужиков такие серые, мучнистые лица?

— Спрашивал.

— Не хотел я тебя пугать... ты вырос, считай, в курортном месте, в Алма-Ате, а здесь... у мужиков с детства здесь такая судьба. Очень рано женятся, побыстрее заводят двух-трех детишек, а потом, ближе к тридцати, у них «повисает на полшестого»... и они не корят своих молодых жен, если те заводят дружка на стороне, а просто кормят семью... такая судьба. В наше время против радиации хоть какие-то защитные меры предпринимают, а перед войной в Восточном Казахстане уран в горах открытым способом добывали, вручную, а потом горы грунта на простых телегах везли к заводам... Ты, конечно, прав, говоря про свою любимую Евразию, но знай, что не все так красиво. Хотя здесь, как и в Сибири, вся таблица Менделеева, и если сюда вложиться... — Женя мечтательно зажмурился и прервал становившийся тяжелым разговор.


 

* * *

Уже позже я разговорился на эту тему с казахом-геологом. Он спросил:

— А ты знаешь, сколько все наши нефть и газ весят по сравнению с редкоземельными металлами, да хотя бы на одном Мангышлаке?

— Ну и сколько?

— Да с ноготок, не больше... ты думаешь, почему западные акулы так зарятся на нашу землю? Тут надо сказать спасибо мировой нефтяной мафии и нашим денежным мешкам — не дают, и не скоро дадут, перевести углеводородную энергетику на рельсы редкоземельной, куда более мощной в перспективе энергетики. В России армия мощная, а мы при «плохом ветре» в геополитике вообще можем оказаться беззащитными... а кстати, ты замечал, как трудно ходить по Казахстану и по Сибири? Физически трудно?..

И тут до меня дошло. Бывал же я и в европах, и в Африке... в Африке вообще как на луне, почти летаешь, а не ходишь. Нет больше такой тяжелой земли.

Сибирь, Казахстан, Россия...


 

* * *

...не знал я твоего ритма. Время у тебя шло совсем иначе, чем у меня. Несоответствие ритмов стало мукой. Сколько недоразумений принесли в нашу жизнь условленные минуты, выливавшиеся в часы! Твоя минута равнялась моему получасу, не меньше. После одного свидания, на которое ты опять опоздала, я даже сравнил тебя с повиликой, а себя с молодым дубом. Повилика так быстро обвивает ствол, что он не успевает понять, кто же там обвился вокруг него. А когда понимает — поздно. Уже опутан. И даже не пытается сопротивляться... да и не хочет уже.

Он уже ее полюбил, эту пестрокрылую змею!..

На каждом нашем свидании я бесился, ожидая, и цвет первых мгновений встречи — самый свежий цвет узнавания! — словно бы обкрадывался. Обстригался хронометрическими ножницами: поверху, в самом нежном цветении. Минуя верховную праздничность первых мгновений, мы сразу вплывали в будни. Поначалу еще прекрасные, еще прекрасно сварливые будни...

Вот и тогда, в парке, твое первое опоздание — часика этак на полтора — только взъярило гон.

А тут еще солнце! Страшное весеннее солнце...

Я вскакивал со скамейки, кружил и вертелся по всем аллеям парка, как волк... я рычал, но возвращался назад. И снова рыскал в тревоге: не перепутала ли место?

Не перепутала.

Неторопливо, как все и всегда совершала, подплыла, села на скамейку, предварительно убедившись в ее чистоте, и буднично спросила:

— Ну, что будем делать?

— Как что?..

Все взвыло во мне. Ты опоздала на свидание, я зол... но все равно вот прямо сейчас я буду тебя целовать, ты понимаешь?.. — этот вопль стоял — должен был стоять! — в моих глазах как на картинке. Ты не могла его не видеть, не понимать. И все-таки не понимала. Не видела. Или делала вид, что не видишь.

Сидела себе на скамейке, побалтывая хорошенькой ножкой, разглядывала прохожих, провожая их медленным поворотом головы, и — ждала...

Вот это мгновение и было самым опасным. Оно-то и мучает меня по сей день: ты ждала, а я боялся тебя поцеловать. Но почему, почему? Ты же дала мне знать всем своим существом, самим явлением на свидание: я еще не твоя, но при известной настойчивости стану ею. Решайся не решайся, бойся не бойся, это проблемы твои, а я свое слово сказала. Вот наше свидание — видь.


 

* * *

И все-таки что же это было такое? Что распирало грудь, заставляло тяжко ухать и колотиться сердце? Ведь не сердцем — душой я узнал тебя. Это душа, как всегда, одна душа была во всем виновата!..

Но душа не подавала тревоги. Она спокойно говорила: ну и поцелуй — что тут страшного? Вот сидишь с красивой девушкой, может быть, даже со своей, только тебе назначенной половинкой, вот и слейся с ней. Как? Да очень просто! Для начала поцелуй. Положи руку на плечо, погладь по русой головке, по плечику и — поцелуй.

Если очень боишься, сначала в щечку, почти незаметно, почти дружески, а потом... душа наворковывала сладкие рецепты, а я сидел и обалдевал от прелести спокойного твоего лица...

Конечно, поцеловал. Преступил себя и сделался — преступником. Ткнулся губами в белую щечку и быстро-быстро, наверное очень глупо, — поцеловал. До того нездешне и глупо, что ты изумилась.

— Эт-то еще что такое?! — Ты отшатнулась от меня и, вскинув ресницы, страшно вопрошала. Ты требовала немедленного объяснения случившемуся! Ты возмущалась по-барски, прямо как в пасхальных стихах Блока, которыми потом, в любовных играх, частенько меня подразнивала:

...вот еще, стану я,

Мужик неумытый,

Стану я, беленькая,

Тебя целовать!

Целовала. Еще как целовала! Но — потом. А сейчас возмущалась, требовала остаться в границах дружбы, лепетала несусветную дичь. Как же! Границы были перейдены стремительно. И непоправимо. Контрабанду через границу я проносил долго и увлеченно. Проносил мимо твоих спящих уже родителей и счастливо сбывал ее... сбывал одной только тебе. И ты увлеклась.

Ты радостно принимала ночные набеги меж «пограничных» дозоров спящих родителей, дарила мне и себе краденое, особенно неповторимое счастье. Дарила вплоть до той поры, когда скрывать наше общее богатство отказались последние, самого вольготного покроя, одежды...

Встречи стали жизнью. А первая, самая волнующая, так и осталась там, в парке, под кустом жасмина — в самом первом том поцелуе. И вот, дурачок очарованный, тайну его я расколдовываю всю свою жизнь. Пытаюсь изъять из нее лютую кащееву иглу, когда-то пронзившую душу, доныне свербящую память. Пытаюсь понять, спутал я тебя тогда, или ты вправду была ко мне, только ко мне? И правда ли, что боязнь проистекает из страха взять чужое?..

Благословен же тот залитый солнцем день, когда ты окликнула, вынула меня из весеннего бреда и просто улыбнулась! Ты ведь сама не знала, куда идешь, еще и представить не могла предстоящего. Ты просто улыбнулась...

И только нежность, по наклонной перетекшая в страсть и снова, вопреки всему, взошедшая, засветившаяся, стала благословением. И значит, совсем недаром и вовсе не случайно ты шла ко мне тогда, залитая солнцем, овеваемая воздушным шарфиком, шла и, окликая, окликнула?..


 

34

Настала пора воплощать давние евразийские мечты в дело. То есть — в Слово. Для начала надо было найти человека, который так же увлечется идеей, а главное, сможет поступательно развернуть тему, начиная с самых дальних истоков евразийства. И еще — как сверхзадача — на самом простом, «трамвайном» уровне объяснить читателю, чем же он, евразиец, по сути отличается от просто азиата или европейца.

Такой человек нашелся. Поэт, бард, доктор философских наук Сергей Колчигин. В его жизни, в судьбе коренного алмаатинца, и конечно же в творчестве тема России и тема Востока переплелись настолько органично, что их никак не разъять. Лучше всего говорят об этом его стихи:


 

* * *

Вновь на рассвете лучистые токи

По небосводу и морю текут,

Вновь облакам и прибою несут

Весть о живущем на юго-востоке.

И наступают желанные сроки,

Ближе и ближе зари торжество.

Вон появилась корона Того,

Кто обитает на юго-востоке.

И не спеша золотые потоки

В небе расширились, и через миг

Лик ослепительно яркий возник

Над океаном на юго-востоке.

Там заповедные наши истоки,

Там поселяются наши мечты;

В центре сияния и теплоты

Бог обитает на юго-востоке.


 

* * *

Осень затяжная, подари нам

Долгожданный снег под цвет берез,

Чтоб и снег, и солнце, и мороз

Пахли новогодним мандарином.

Детям нашим сказку подари,

Ведь они давно забыли сказки.

Смастери им царские салазки,

Щедро их дворы осеребри.

Ну а мне — верни воспоминанье:

Льдинка-месяц, а в избушке — печь,

Ласковая бабушкина речь,

Долгие домашние преданья;

Ночь ночей, когда никто не спал,

И мерцали свечи, и когда я,

Всей душою сладко замирая,

Чуда с нетерпеньем ожидал;

Эта ночь, когда из ниоткуда

Возникали дивные дары —

Мандарины, яблоки, шары —

И свершалось маленькое чудо:

Я еще сильней влюблялся в мир,

В щедрость Дед Мороза и Снегурки,

В елку, в оловянные фигурки,

В книжки про Сахару и Памир,

В ночь ночей — Таинственную Даму

И во взрослых, точно в божества,

И, шепча нескладные слова,

Целовал растроганную маму...

Осень затяжная, сделай так,

Чтоб опять влюбиться в те игрушки,

В пестрые шары и в погремушки...

Сдайся, осень, выбрось белый флаг,

Ночью много снега подари нам,

Чтоб до детства снова я дорос

И чтоб утром солнце и мороз

Пахли новогодним мандарином.


 

В духе Корана

Аллах над всякой вещью мощен

И всякой твари властелин:

Вон прорастает Он по рощам

В плоды инжира и маслин

И, вея ветром над садами

И над заливами цветов,

Распространяется волнами,

Благоухающ и медов.

Он облаков сгоняет стадо

В сторожевые башни туч,

Ниспосылая горы града.

Он и во мщении могуч!

И разражается Он смехом,

И разрастается как гром,

И затихает гулким эхом

В созвучном имени земном.


 

* * *

Бабушка Шура — вахтерша в фойе института.

Нынче вечером я ей кивну, как всегда, мимоходом

И позабуду о ней, поглощаемый кодом

Собственных мыслей.

Холодно. Зимняя ночь приближается неотвратимо.

Я ухожу вестибюлем, как водится, мимо

Опустелых зеркал... Я спускаюсь по лестнице к выходу...

Звук пианино?

Дверь в кинозал приоткрыта... Престранная сцена:

Женщина, в валенках, в шали, — играет Шопена.

И, в полумраке глаза мои щуря,

Вдруг узнаю: это наша вахтерша, невидная, тихая бабушка Шура!

Зимняя ночь надвигается неотвратимо.

Я никуда не иду: не хочу уклониться от плена

Этой музыки.

Бабушка Шура — вахтерша — играет Шопена...


 

* * *

Мою драгоценность — в сердце держу,

Никто не узнает, пока не скажу,

Никто не поверит, пока не увидит,

И не увидит, когда покажу.

Сергей Колчигин загорелся идеей евразийства, своим аналитическим умом он классифицировал его периоды, разложил, как по полочкам, по поколениям. Мы последовательно обсудили все предполагавшиеся статьи большой, идейно образующей рубрики всего журнала — «ЕВРАЗИЯ».

Да пришла пора воплощать давние евразийские мечты в дело. То есть — в Слово.

За годы сотрудничества с ним подготовили к печати и опубликовали более двадцати статей. В заделах оставалось еще больше...


 

35

...к середине 20-х годов, когда подошла пора идти в школу, еще многое в нашем быту оставалось от «прежней жизни». Может быть, благодаря тому, что город находился далеко от столицы, почти у границы с Китаем? Здесь и улицы, и целые районы вплоть до 30-х годов назывались по старинке. Школа для девочек называлась женской прогимназией, куда и повел меня папа в первый класс. Коридоры там были гулкие, широкие, с высоченными потолками, издававшими звучное эхо, особенно в тихий час, когда кто-то тревожил здание своими одинокими шагами. Классы были просторные, светлые, с большими окнами. Теперь это училище художественной графики.

К сожалению, прогимназию вскоре расформировали, и мы были переведены в обычную школу. Если бы не теперешняя болезнь, приковавшая меня к постели, и я могла пройти по местам детства, просто потерялась бы, наверное. Изменились улицы, названия, выстроены новые, огромные дома, заслонившие старые домики...

Я хотела рассказать о странной встрече, может быть, ничего особенного и не представляющей, но странно взволновавшей меня, запомнившейся на долгие годы. Почему? Тут надо, наверное, слегка предварить рассказ.

С самого детства живет во мне неистребимая тяга всматриваться в незнакомые лица и по ним угадывать судьбы людей, характеры их, даже мысленно сочинять биографии. Наверное, у каждого есть своя потаенная игра: кто с цифрами фантазирует, кто со словами и красками, а я вот с человеческими лицами.

Помнится, когда с мужем впервые попала в московское метро, открылась такая безграничная возможность для любимого занятия! Это же так удобно: ты стоишь и медленно движешься по эскалатору, а навстречу тебе выплывают десятки, сотни самых разнообразных лиц, которые можешь в течение нескольких секунд рассмотреть и попытаться угадать какой-то тайный знак. Ну, не каждое встречное лицо, конечно, привлекает, но как-то бессознательно выхватывается из потока одно, отмеченное некими особенными чертами, которые и не определишь словом. Наверное, душа сама избирает его, и, пока оно проплывает перед тобой, можно развернуть мысленно картину целой жизни, предполагаемой, конечно, а все же...

Это и в поздние годы жило во мне, а уж в детстве я была такой любознательной, что подолгу могла бродить по улицам, тайно сопровождая заинтересовавшего меня человека. И вот однажды, зимой, иду я как-то в школу, поднимаюсь по улице Пушкина и вдруг как вкопанная замерла. Почти прямо передо мной медленно движется по улице Гоголя, сворачивает у перекрестка на улицу Пушкина такой странный, диковинный человек, какого я никогда не видела в нашем городе. Меховая пышная шапка коричневого цвета, золотое тонкое пенсне, острая черная борода...

Идет незнакомец неторопливо, с достоинством, плотно приминая снег невиданными в наших краях фасонистыми ботинками-крагами. Это вроде как полусапожки со множеством кнопочек на бортах. Черные краги, черная меховая шуба, очень дорогая видимо, а в руке черная трость с набалдашником. И вдобавок ко всему — большущая черная собака на поводке. Идет собака также неторопливо, важно сопровождая своего хозяина. Я стояла, смотрела... сначала в профиль, а потом и в лицо этого человека, направлявшегося в сторону Копальской улицы. Он был довольно крепко сложен, нестарый еще, и трость ему требовалась, скорее всего, больше для форса, чем для опоры. Он и ставил ее в снежный наст легко, словно поигрывая...

Позабыв, что торопилась в школу на занятия, несколько кварталов я шла за ним, как лунатик, по улице Гоголя, боясь и стесняясь обогнать, чтобы получше рассмотреть лицо. Но детская память цепкая, раз только, мельком увидев, я долгие годы не могла его забыть. Кто же это был такой? На артиста не похож, на купца тоже... нет, таких не было в нашем городе.

Уже потом, много лет спустя, я увидала в кадрах старой кинохроники очень похожего человека. У меня аж сердце екнуло — да это же тот самый незнакомец, так взволновавший мое воображение в детские годы! Вот только в кадрах он не был таким вальяжным, величественным. Стоя на дощатой трибуне, яростно выкрикивал, раздирая рот, какие-то слова (кадры немые были), резко выбрасывал руку в толпу и вообще вел себя неприятно, агрессивно.

Я сопоставила даты... верно, именно в те годы сосланный Троцкий жил в Алма-Ате, причем жил недалеко от места, где я его повстречала. Он ли это был в самом деле, мой странный незнакомец, или какая-то иная экзотическая птица залетела в наши края? Не хочется рассеивать неизвестность, рушить детское впечатление. Конечно, он...

Из книги «Записки старой алмаатинки».
Глава «Странный незнакомец»


 

* * *

Спустя время я вынужден был оставить не только журнал, но и родную страну. С большими потерями, с финансовыми, таможенными и прочими трудностями, обменяв прекрасную трехкомнатную квартиру, доставшуюся от отца, в самом престижном районе Алма-Аты, у Академии наук, на однокомнатную в Измайлове. Перебрался в Россию, в Москву, где проработал первые несколько лет консультантом Правления Союза писателей России, курируя русские региональные отделения Союза писателей России. В родной Алма-Ате работы по профессии не предвиделось.

Но это уже другая, «русская повесть», а сейчас все еще продолжается моя старая, полная музыки, обид, вдохновений «повесть степных и горных просторов».


 

* * *

«Простор» после распада страны переживал не лучшие времена. Агентство печати, от которого мы зависели финансово и административно, перестало выделять суммы, необходимые для традиционного оформления рисунков в цвете. А ведь обложки «Простора» издавна славились своими цветными иллюстрациями. Не одного казахстанского художника открыл именно журнал, вывел к читателю, зрителю.

Пришлось менять типографию, экономить на всем. А потом буквально выкрутили руки ультиматумом: или будете печатать тираж там, где мы скажем, или вообще прекратим финансирование. Против лома нет приема, известно дело. И хотя это был явный волюнтаризм, становилось понятно: он становится все более безнаказанным, а правовые методы борьбы с ним все более растворяются, отплывают в былое...

Указанная сверху типография наказала за долгое ей сопротивление — номера стали выходить на такой серой, казалось, даже сырой бумаге, на самой дешевенькой «газетке», что и само желание давать цветные иллюстрации «естественно» отпало.

А спустя не столь уж долгое время, когда я уже работал в Москве, новый редактор «Простора» сообщил при встрече в ЦДЛ «интересную вещь»: гонорарный фонд полностью изъяли из общей суммы финансирования журнала. Началась кадровая чехарда, три редактора сменились за короткий срок, и с каждым новым редактором менялось финансирование не только типографских расходов, естественно в минусовую сторону, но и фонд заработной платы сотрудникам. А с ним и штатное расписание — понятно, в каком направлении.

Журнал с каждым годом таял в объеме, и, когда пару лет назад мне передали номер, не сразу я узнал тот легендарный журнал, который знала, любила вся большая страна, где когда-то в юности впервые были опубликованы и мои стихи.

Старейший в Советском Союзе журнал, учрежденный в 1934 году на Первом съезде Союза писателей СССР, бывший вначале тоненьким альманахом «Казахстан», потом альманахом потолще «Советский Казахстан», а с 1960 года полноформатным, ежемесячного выпуска «толстым» журналом «Простор», теперь словно возвратился в свой первоначальный объем.

Я держал в руках журнальную книжицу вдвое, если не втрое меньше той, которую знал, над изданием которой работал много лет. Единственное свидетельствующее теперь, что это все же законный правопреемник родного журнала, так это его знаменитый логотип — неизменно круглый, веселый, целинный подсолнух на обложке...

Еще за годы до этих печалей, до обнищания и разора всего уклада страны, словно в неизбежном предчувствии его, выплеснулось стихами что-то, чего не мог понять в ту пору, осознать разумом и назвал просто — «Беда»:

Пpишли и смотpят — пpопало село.

Нету села. Развалины.

Дымят и смотpят светло-светло

Калеки на завалинке —

Кого там еще пpинесла доpога,

Раздавленная телегами?..

Идут, подходят и, стpого-пpестpого,

Осеpдясь, говоpят с калеками:

— Где дом?

— Водой унесло,

Дожди на село выпали...

— Нету воды! Пpомоpгали село!..

— Нету. Быки выпили.

— Где быки?

— За бугоp ушли,

Ушли и глаза выпучили...

— Что за бугоp? Одна степь в пыли!..

— Чеpви бугоp выточили...

— Нету чеpвей! — засвеpкали глазами.

— Гуси чеpвей извели...

— Гуси? А где запpопали сами?

— Сами? В тpостник ушли... —

Ищут тpостник (а глаза смутны).

— Девки тpостник выжали...

— Девки-то где? (а глаза гpустны).

— Девки? Все замуж вышли...

Смотpят кpугом — ни мужей, ни pебят.

Воздух живых таит?

— Нету мужей. На войне стоят.

А война на мужьях стоит...

— За что война?

— Война за село,

За то, что дома гоpят...

— А дома, говоpят, водой унесло?..

— Водой унесло, говоpят...

— А кто говоpит?

— А говоpит никто...

Смотpят — и никого.

Смотpят — и сами уже ничто.

И вокpуг — одно ничего.


 

36

Не одна журнальная — вся литературная ситуация изменилась, и не только в отдельно взятой республике, но на всем постсоветском пространстве. Свои произведения авторы нередко вынуждены издавать за собственный счет. Если найдутся средства, конечно. Или спонсоры-филантропы. А в итоге продавать невеликий тираж, реализовывать его самим, уж кто где сумеет, у кого как получится...

В издательствах печатают большей частью не столько книги писателей, сколько финансовые серийные проекты. У них, конечно, тоже есть авторы... или какой-то коллективный автор, которого Юрий Поляков остроумно назвал ПИП — популярный издательский проект. Любому читателю, а в особенности самим руководителям книжного дела, понятно, что ПИПы не литература, но — ничего личного, бизнес есть бизнес. А литература? Может быть, она вообще кончилась и ее больше нет в природе?

Есть литература, никуда не делась. Талантам на Руси искони нет перевода, и можно бы радостно воскликнуть: «Жив, жив курилка!» Жив... конечно, жив. У писателя остался последний не взятый рынком форпост, последний редут настоящей литературы — «толстый» литературный журнал. Здесь главный критерий отбора не деньги, не «жареная» тема, а единственно художественная ценность произведения.

И поддержать бы государству литературные журналы, это в его стратегических интересах, да все руки не доходят. Журналы держатся на последнем дыхании, на нищем финансировании, по остаточному принципу, на смехотворной зарплате.

А ведь денег совсем немного требуется не только для поддержки нормальной журнальной политики, но и для воспитания молодых поколений. Чего уж проще, казалось бы: обеспечить городские, школьные, сельские библиотеки бесплатной подпиской не на гламурную россыпь, а на десяток лучших русских литературных журналов.

Чем ныне заполнены бибколлекторы, а потом и библиотеки? Что видят там молодые, на чем воспитываются? На гламурном барахле о серийных маньяках, подвигах путан, киллеров, мироедов. Ну и что вырастает отсюда, чем формируется сознание «нашей надежды», «нашего будущего»? Погано становится, как только представишь, что из всей этой слизи может возрасти.

А если представить, что та же самая молодежь, даже подпорченная гламуром и глянцем, увидит в школьной библиотеке, пусть даже среди всех мусорных изданий, хотя бы с десяток лучших русских литературных журналов, сама ведь потянется к ним! Конечно, не всем дарован чуткий эстетический вкус, но одно только присутствие — вот здесь, под рукой, с самого детства — современной, живой, настоящей русской литературы может вывести на верную дорогу не одно поколение.

Опыт убеждает, да и не раз убеждал: переформатировать молодые мозги дело не столь уж затяжное. Десять–пятнадцать лет последовательной государственной работы — и вот уже они, совсем другие люди. Умные, требовательные к себе, настроенные на доброе дело. Патриоты без ложного пафоса. Не болтуны, не прожигатели жизни, а настоящие, на совесть, трудяги. Семья, служба, Родина — все корневые понятия с юности естественно входят в человеческую сущность, будучи движимы в добром направлении.

Известны слова о том, что войны, да и все подлинно крупные, судьбоносные дела выигрывает не только воинский или политический руководитель. Не столь явно и зримо, как власть, но стоит у истоков побед именно школьный учитель. Стоило бы тут добавить: и школьный библиотекарь. Кабы не прозябал в нищете и пренебрежении.


 

* * *

А что же наша Когорта? Куда подевалась, рассеялась, растворилась? Жива Когорта, жива! После развала Союза по всей огромной стране, меняя оседлый образ жизни на кочевой, стали сниматься не только отдельные люди, но целые сообщества, коллективы и даже частично регионы. Дело понятное — сообща легче выживать в новых условиях, в незнакомой среде, в ином территориальном климате.

Пожалуй, лишь Когорты это не коснулось. Еще недавно единая, чувствующая плечо друг друга, ритм, сердцебиение, она вдруг разъединилась — по сугубо личным причинам, интересам, условиям. Люди в основном небогатые, лишь городскую недвижимость каждому из нас можно было положить в подоснову передела судьбы.

И — все-таки переселились, кто смог, кому позволили условия, зажили на новых местах, на новой почве. Оперились, окрепли, и неизбежно проступившее, сильное личностное начало повело каждого по своей, непохожей на другие дороге.

Хотя по главной мистической сути она была общей, эта дорога в большой мир, общая тяга к разъединению, пробе себя, осознанию себя отдельной, творчески состоявшейся единицей. Но как подсказывает старый, а уже и с высоты прожитого поздний взгляд на жизнь в целостности — это была дорога к разъединению временному. История старая как мир. Еще у Катулла сказано о таком дружестве. Друзья юности поэта, расставаясь с домом, заверяют друг друга:

Хоть из дому общей выходим дорогой,

По разным дорогам домой возвратимся...

Мы никого не заверяли. Думать не думали, что случится вскоре, а вот...


 

* * *

Ситуация после распада державы менялась на глазах. В большой единой стране резко изменилась не только политическая ситуация Большого Стиля. По отношению к Слову переверсталась вся эпоха Большого Эха. Тихий отзвук едва слышно пытался — правда, жалковато-утешительно — компенсировать еще недавно былинно Большое Эхо.

То, Большое Эхо — это когда слышно было из одного конца страны в другой, когда мальчик из Владивостока и девочка из Белгорода, впервые встретившись в Москве на литературном форуме, могли говорить на совершенно одном языке, оперировать одними понятиями, цитировать одни и те же строки, а то и целые абзацы только что опубликованного произведения.

Да, ситуация менялась. Все наработки, все написанное или только начатое словно подвисло в воздухе, и в нем же, свободном и сильно разрыхленном, ослабленном воздухе иной эпохи, не находило отзвука. В доме без стен не услышится эхо. Словно разрушили, не считая пресловутой Берлинской, все стены окрест. Нерушимой оставалась, как и столетия назад, пожалуй, только Китайская. Но это не наша история...

А наши надежды таяли на глазах. Казалось, мы никому не нужны в разваливающейся стране, в разворошенном, еще вчера надежном укладе жизни. Тогда-то и написались горестные, слава богу, что не итоговые строки:

На излете Большого Эха

Мы провыли зачины драм.

Колыханье тихого смеха

Откатила эпоха нам:

— Ах вы, сирины-перестарки,

Ах вы, кочеты-соловьи,

Ах вы, блеющие волчарки,

Захребетнички вы мои...

Жизнь над нами попросту надсмеялась — такое было тогда ощущение. И на доброе десятилетие многие замолчали. А кто-то и навсегда. Но теперь, собирая по крупицам лучшее, свершенное нашей Когортой, которая разбрелась в те «бездомные» годы, вижу — мы свое слово сказали. Сказали сильно. Оставшиеся в живых скажут еще. Вижу, как она опять собирается воедино, Когорта, и уже не делю ее на живых и ушедших. Вот она, команда молодости нашей, нашей жизни, общей судьбы, единого некогда порыва. Сильного творческого прорыва, из глубины — на простор.

И правда, возвращаются все в итоговое единство — каждый своей дорогой. Возвращаются домой, в дом-книгу, в читательский дом... уже навсегда вместе.

Верно, по Катуллу:

По разным дорогам домой возвратимся...


 

Приложение к повести

Два интервью


 

* * *

Из публикации в журнале «Простор», № 12 за 1996 год:

В канун уходящего 1996 года, 30 декабря, в резиденции президента Республики Казахстан Нурсултаном Абишевичем Назарбаевым была проведена пресс-конференция для представителей казахстанской прессы и аккредитованных в республике иностранных журналистов.

Круг вопросов на этой встрече с журналистами был довольно широк — от проблем профессиональных до общегосударственных.

Президент ответил и на вопросы главного редактора журнала «Простор» Вячеслава Киктенко. Естественно, что основной вопрос и, конечно, ответ был посвящен теме евразийства, которая уже долгое время является главной смыслообразующей и литературной концепцией журнала.

В этом номере рубрику «Евразия» мы открываем выдержкой из интервью, данного на предновогодней пресс-конференции 30 декабря.

Журнальная публикация интервью:

В.Киктенко. Во-первых, позвольте поздравить вас с наступающим Новым годом!

Н.Назарбаев. Спасибо.

В.Киктенко. Год был високосный, тяжелый, будем надеяться, что в этом столетии и тысячелетии такого уже не будет...

Н.Назарбаев. Пожалуй, да.

В.Киктенко. В последнее время каждый номер журнала «Простор» открывается рубрикой «Евразия», где мы исследуем проблемы евразийства в духовно-нравственном и философско-историческом аспекте. Вам принадлежит безусловный приоритет в постановке и разработке евразийской идеи, евразийской проблемы, поэтому мы бы хотели подготовить для вас круг вопросов и необходимых материалов для заинтересованного разговора, который может быть очень интересен для самой широкой аудитории, поскольку мы пытаемся дать подоснову евразийской идее. Согласны ли вы провести такую беседу?

Н.Назарбаев. Я думаю, вы бы мне очень помогли, если бы не только для «Простора», а для нескольких заинтересованных изданий, телеканалов мы провели отдельный глубокий разговор на эту тему, порассуждали, и вы свои мысли выскажете, и я выскажу, а в целом поможем нашему населению разобраться в этой сложной философско-исторической системе — что такое Евразия.

Понимаете, существует определенная путаница в понятиях — есть евразийство старых русских интеллигентов, эмигрировавших во время революции в Европу. Тоскуя о Родине, о России, те, прежние философы думали о том, как обустроить свою утраченную Родину. Савицкий, Трубецкой, Карсавин — это были другие люди, это был другой проект, да и сами реалии были другие. Те, прежние философы более всего думали о том, как обустроить ту Россию, которая была, а мы с вами должны мыслить категориями XXI века. А что такое XXI век в этом плане?

Ни одно государство не может рассчитывать на расцвет и развитие без интеграционных процессов. Даже США не может жить без международной торговли, Китай не может, Индия не могут, а уж мы, Казахстан, тем более не сможем без интеграции, без общения, без нахождения в каком-то сообществе, в доверительном круге государств, с которыми мы будем торговать, взаимообмениваться, — это будет полезно и нам, и всем остальным.

Остановим внимание на такой проблеме: разве вы не замечаете, что европейским странам стало тесно в Европе? Западноевропейское сообщество достигло своего пика. Американское производство, технология достигают точки своего высочайшего развития, Япония достигает, Юго-Восточная Азия достигает... Между развитой Японией, между всем кругом «тигров» и развитой Западной Европой в триста миллионов человек остаемся мы — центр Евразии. Даже если они нас не захотят, мы должны стремиться к этому взаимопониманию и взаимообмену. Но они обязательно захотят замкнуть эту разорванную цепь, потому что в Азии находится сегодня основной человеческий ресурс, основной ресурс минеральный. Всему человечеству — и европейскому, и азиатскому, и евразийскому субконтиненту — все это будет крайне необходимо. Поэтому, когда я говорил о широком евразийском проекте еще в 1994 году, я видел — Словения интересовалась, Болгария интересовалась, сильно заинтересовался Китай. Но мы же всех пугаем! Вы же знаете, чего мы хотели, — мы хотели собрать и реанимировать Советский Союз или нечто подобное, и это отпугивало многих. Вот в этом случае мне вспоминается Кемал Ататюрк. Мы все помним Османскую империю — она простиралась на огромных пространствах, занимая почти все побережье Средиземного моря, весь арабский, мусульманский мир, однако после первой мировой войны турки смогли отказаться от имперской психологии, остановиться на пути завоеваний и создать на Анатолийском полуострове свое государство, не претендуя больше ни на какие территории...

Все империи со временем распадаются. Такова логика истории, таков ее ход — так давайте перестанем плакать об утраченных завоеваниях. Триста пятьдесят лет — больше всех! — продержалась империя Чингисхана, Александр Македонский не удержал империю, Наполеон не удержал. Гитлер хотел создать империю — не получилось. Не удержалась Османская империя, Поднебесной империи тоже нет, империя Великобритании, Испанская экспансия — где они?..

Поэтому любое государство сам факт избавления от империи должно считать для себя благом. Мне кажется, так должна была бы думать и Россия, где в щупальцах огромной империи терялась национальная суть, национальная мысль русской нации, русского человека. Это великий народ, великая нация, и она подымется с колен...


 

* * *

Это было опубликовано в журнале «Простор», № 12 за 1996 год. И там же мы напечатали такое редакционное обращение к подписчикам, читателям журнала:

В ходе пресс-конференции Президентом Республики Казахстан дано было согласие провести с нами (для оповещения как можно более широкой аудитории) развернутое интервью по вопросам евразийства.

Все необходимые материалы, вопросы подготовлены и уже сданы в пресс-службу Президента. Как только наша беседа состоится, мы дадим читателям подробный отчет о ней, а также весь текст интервью, который намерены опубликовать на первых страницах ближайшего номера «Простора», в традиционной уже рубрике «Евразия».


 

* * *

После того как дано было на самом высоком уровне обещание развернутого интервью по вопросам евразийства, мы в течение двух месяцев, совместно с пресс-службой президента Казахстана, работали. Напряженно, интересно работали, оттачивая фразу за фразой. Дело, конечно, непростое, повышенной ответственности, но для пресс-центра оно не являлось задачей такой уж невыполнимой, ведь любое выступление президента протоколировалось, все его статьи и мысли, высказанные о евразийстве, были опубликованы или бережно хранились в архиве пресс-службы. И все равно работа предстояла и пресс-службе, и мне крайне серьезная, требовавшая сверки каждой позиции, филигранной отточенности формулировок. И мы работали предельно корректно над каждой позицией. Но когда материал полностью подготовили и он уже должен был лечь на стол президенту для возможных поправок и подписи, повисла тяжелая пауза.

Готовый материал, во многом инициированный самим президентом, так и не лег на подпись к нему. А без нее публиковать интервью мы не имели права. Вплотную работавшие над ним со мной сотрудники пресс-службы вначале сами недоумевали — материал-то получался живой, глубокий, интересный.

А потом стали уклоняться от разговора, туманно намекая на то, что не от них и даже не от руководства пресс-центра зависит судьба рукописи, в опубликовании которой они, конечно, заинтересованы не меньше меня, ведь столько сил и времени положили! И это была правда. Я стал догадываться, откуда ветер дует, и все чаще вспоминать старинную народную мудрость: «Жалует царь, да не жалует псарь».

Материал особой государственной значимости по чиновничьей милости лежал без движения. Не получив ответа на просьбу об аудиенции, я вынужден был отмести бюрократические препоны, нормативы. Просто пришел, можно сказать, прорвался на прием к тогдашнему министру печати и массовой информации (его нет ныне в живых, не стану называть имени), с которым были конфликты еще у прежнего редактора — Ростислава Викторовича Петрова, поэтому удостоиться личной аудиенции у министра давно было для нас делом проблематичным.

Но уж тут вставал вопрос первостепенной, самой высокой государственной важности, и я все же «вне распорядка» вынужден был переступить порог большого кабинета. К видимому неудовольствию его хозяина. Он неохотно слушал мои доводы о том, что материал ждут читатели, что сам президент инициировал его, что евразийство — стратегическое направление всей современной континентальной политики...

Куда там! Он, едва ли не позевывая, процедил презрительно: «Ну-у, на этом евразийстве теперь каждый может спекулировать...»

И вот тут я взорвался. С юности, когда он еще под стол пешком ходил, я был увлечен этой глобальной идеей, и вот теперь, при реальном воплощении ее в жизнь, какой-то, пусть высокопоставленный, чиновник даже вопреки воле президента откровенно гадит!

А стояло за всем этим, как я осознал позднее, простое и, наверное, естественное желание чиновника убрать подальше, избавиться от непонятного человека, который, «не спросясь старших», лезет с вопросами к самому президенту. А он, министр, для чего? Того и гляди, возомнит подчиненный, почувствует себя неприкасаемым, даже слегка прикоснувшись к верховной власти!..

Но такие рассуждения или примерно такого рода мысли пришли позднее, гораздо позднее, когда я уже смог спокойно и отстраненно проанализировать ту и предшествующую той ситуацию.


 

* * *

Тогда, в «очень высоком кабинете», я наговорил много лишнего, наверное. Больно уж накипело. Но такого он, судя по реакции, от подчиненных никогда не слышал. Лицо его удивленно искривилось, потом покраснело, а потом...

А потом произошло нечто совершенно непредсказуемое: он стал медленно сползать со своего руководящего кресла, оседать всем обмякшим телом и наконец совсем сполз, скатился с кресла на блестящий паркетный пол. Хорошо еще, что пол покрыт был пышным восточным ковром возле стола и кресла, громкого стука падения тела на пол не получилось. Хотя и мягкого шлепанья хватило. Откуда-то из потайных дверок повыбежали люди с аптечными пузырьками в руках и стали отпаивать хозяина.

Если бы я заранее знал, что у него не все в порядке с сердцем, наверняка разговор протекал бы иначе, но я же не знал! И главное — меня до глубины души оскорбили его презрительные слова о моем сокровенном, о чем думал долгие годы. Речь ведь шла здесь не просто о рядовом материале, но о стратегически важном!

Пока его, лежащего на полу, бережно усаживали в кресло и приводили капельками в сознание, я, понаблюдав немного за этой совершенно бредовой, можно сказать, абсурдистской картиной, молча повернулся, вышел и тихо затворил за собой дверь. Затворил, понимая, что, скорее всего — навсегда. Таких «штук» вышестоящие, как правило, не прощают, даже на нежном Востоке. Кислород мне отныне был перекрыт повсюду, это я очень скоро понял.

В журнале пошли повальные проверки. Искали непонятно что, любых нарушений. В итоге нашли. Оказывается, я платил слишком большую зарплату своим сотрудникам! Тот факт, что у нас была одна бухгалтерия на два литературных журнала Союза писателей Казахстана — «Простор» и «Жулдыз», абсолютно одинаковое штатное расписание у обоих и, естественно, одинаковая зарплата, которую выдавало само же министерство  печати, информации, которую к тому же подписывал один и тот же финотдел министерства, а вовсе не главный редактор журнала, никого не волновал.

Министерство, по сути, возбудило процесс против себя самого. Точнее, министр, очухавшись от сердечного приступа, вошел в раж и любой ценой расправлялся с обидчиком, то есть со мной, любыми способами. И плевать ему было на законность или незаконность методов. Перечить министру никто не осмеливался. И хотя проверяющие явно недоумевали, не зная, где искать хоть какую-нибудь зацепку для увольнительной статьи, решили копать по мелочам: неделю вручную перепроверяли весь розничный тираж журнала, мешая нормальной работе редакции. Нарушений не нашли. И видно было по их смущенным лицам, что они как бы извиняются, но... приказ есть приказ.

В итоге подали министру лишь ведомость по зарплате. И был издан тот дикий приказ — уволить за превышение заработной платы работникам журнала! В финотделе поизумлялись, посочувствовали, но, опасаясь, что и до них дело дойдет, — как-никак именно они составляли и подписывали финансовые ведомости, по которым мы получали зарплату, — конечно же тоже не посмели пикнуть.

Волюнтаризм был особенно вопиющим еще и потому, что коллегам из родственного журнала «Жулдыз» платили те же деньги, что и нам. Казахские коллеги наедине выказывали сочувствие, но... кто же будет кусать дающую руку?

Можно было подать в суд, и некоторые друзья уговаривали, но я хорошо помнил историю с моим предшественником Ростиславом Петровым, так же дико уволенным из главных редакторов. А еще не хотел поднимать очень болезненный, особенно после развала Союза, национальный вопрос. Дискриминация по национальному признаку? Да на самый верх ушла бы эта история, но уже в искаженном виде. И без всяких объяснений партией националистов я был бы объявлен врагом титульной нации. Вряд ли возможно было даже в этой ситуации достучаться до президента, тем более что подходы к нему были наглухо заблокированы. Да и не дело первого лица заниматься внутриведомственными разборками...

Спустя время я вынужден был оставить не только журнал, но и родную страну. С большими потерями, с финансовыми, таможенными и прочими трудностями, обменяв прекрасную трехкомнатную квартиру, доставшуюся от отца, в самом престижном районе Алма-Аты, у Академии наук, на однокомнатную в Измайлове, через год я все же перебрался в Россию, в Москву, где проработал первые несколько лет консультантом Правления Союза писателей России, курируя русские региональные отделения Союза писателей России. В родной Алма-Ате работы по профессии не предвиделось.

Но это уже другая, «русская повесть», а сейчас, по нашему повествованию, все еще продолжается «повесть степных и горных просторов».


 

* * *

...жалует царь, да не жалует псарь...


 

37

Спустя десятилетия я решил все же ознакомить читателей с той так и не попавшей на стол президенту для подписи рукописью. У руководителя огромной страны столько дел (и это прекрасно понимают чиновники), что интервью для одного из журналов, даже по важной стратегической теме, не самое главное в его деятельности. И если подчиненные среди сотен и тысяч бумаг «случайно забудут» одну-другую, мир не перевернется.

А публикация этого материала даже теперь, спустя долгое время в истории страны, особенно интересна тем, что практически не устарела. И тема разговора стала еще актуальней. Скольких читателей я ни знакомил с ней, все в один голос повторяли: да это же словно вчера сказано!..

Впрочем, пусть оценит современный читатель. Надеюсь, будет интересно всем. А историкам и политологам особенно.

Для удобства и краткости воспроизводим интервью в следующем формате: «ВОПРОС» — тогдашний главный редактор журнала «Простор», «ОТВЕТ» — президент республики Казахстан.

ВОПРОС. Много раз, особенно за последние годы, все мы слышали от политиков и деятелей культуры слова «Евразия», «Евразийский союз». И не раз, наверное, ловили себя на мысли: а что же это, собственно, такое? И наверное, многие так и не смогли дать себе четкого ответа на этот вопрос. Наша задача, как литературного журнала, попытаться дать ответ как на социально-политическом, так и на бытовом и духовном уровне, чтобы каждый мог отчетливо сказать себе: да, я евразиец, потому что это и жизненно, и нравственно совпадает с моей судьбой, с судьбой моих родных, близких. Хотелось бы, Нурсултан Абишевич, чтобы наша беседа прошла на максимально доступном для каждого уровне, с привлечением литературных и других, ясных всем понятий. Может быть, даже по законам художественного творчества — от общего к частному. Это высветило бы идею евразийства во всей ее полноте и доступности... Удастся ли нам такой разговор?

ОТВЕТ. Пусть это никого не шокирует, но, возникшая и оформившаяся первоначально как политическая доктрина, идея Евразийского союза — это прежде всего условность.

Условность, вызванная к жизни безусловностью в буквальном смысле: когда на 1/6 части суши, до поры называвшейся гордо СССР, на смену системе и некой исторической закономерности пришли случайность и хаос. Если ад — это смешение времен, то именно такими — зависшими над преисподней, где зашкалили все мыслимые приборы исторической действительности, — оказались мы в ситуации бездорожья, когда Союза ССР уже не существовало, а Содружество Независимых Государств фигурировало лишь на бумаге.

Экспрессивно характеризуя «красную империю», ее часто сравнивали с гигантским моллюском или мифологическим монстром, заживо проглатывавшим народы, культуры, языки... Если разворачивать далее эту метафору, то я бы отметил следующий нюанс: у этого монстра была крепкая, но очень тонкая хитиновая броня, а также мягкое нутро. И как только повреждается броня, аморфный наполнитель вытекает из него. Словом, с нарушением формы он теряет свое сущностное содержание.

Вот почему, актом доброй воли оглашая проект о формировании Евразийского союза государств, мы тревожным языком телеграммы увещевали города и веси, страны и народы, что в настоящее время все страны СНГ продолжают испытывать глубокий кризис во всех сферах общественной жизни: в экономике, политике, идеологии, межнациональных отношениях нарастает социально-экономическое напряжение.

Оставшиеся в наследство структуры единого народно-хозяйственного комплекса продолжают коррозировать. Объективно отмирают отжившие формы экономических связей. Вместе с тем нарушаются отработанные технологические связи, отвечающие интересам наших стран в ближней и дальней перспективе. Социально-экономический и политический кризис протекает на фоне многонационального состава населения практически всех государств СНГ, вследствие чего растет межэтническое напряжение, приводящее не только к внутригосударственной напряженности, но и в ряде случаев перерастающее в межгосударственные конфликты. Такая ситуация подрывает сам институт Содружества Независимых Государств. Следовательно, совместными усилиями необходимо разработать механизмы сдерживания, локализации и погашения конфликтов разного типа.

Происходит процесс дезинтеграции в сфере науки, культуры, образования. Некогда единое культурно-образовательное пространство оказывается разобщенным. В этих условиях утверждение, что наука и культура не имеют границ, оказывается просто несостоятельным. На фоне усугубляющихся трудностей резко усиливается отток специалистов из сферы науки, культуры, образования, снижение интеллектуального потенциала, падение уровня и качества образования. Данные процессы приводят не только к разрыву некогда единой системы, но и к изоляции от культурно-научных достижений мировой цивилизации.

Учитывая различия между странами в уровнях развития рыночной экономики, демократизации политических процессов, мы предложили проект создания нового интегративного объединения с условным названием Евразийский союз.

ЕАС — союз равноправных независимых государств, направленный на реализацию национально-государственных интересов каждой страны-участницы и имеющегося совокупного интеграционного потенциала. История дает нам шанс войти в XXI век цивилизованным путем.

Чтобы продемонстрировать на примерах недавней истории значимость «слова и действия» в переломные моменты истории, сошлюсь на судьбу автономии Алаш, деятелям которой мы воздаем должное в нынешний год общенационального согласия и памяти жертв политических репрессий.

Собравшийся в декабре 1917 года в Оренбурге Общекиргизский (Общеказахский) съезд, тщательно проанализировав сложившуюся в стране ситуацию и имея в виду, что «в конце октября пало Временное правительство, что Российская Республика лишилась власти, пользующейся доверием народа и моральным авторитетом, что при отсутствии всякой власти в стране возможно возникновение гражданской войны...» — съезд единогласно постановил на территории с господствующим казахским населением на основе «единого происхождения, единой культуры и единого языка» образовать национальную автономию Алаш, конституция которой утверждается Всероссийским учредительным собранием.

Специальными пунктами декларировались права некоренных национальностей. «Всем, кто живет среди казак-кыргыз, гарантируются права меньшинства. Во всех учреждениях автономии Алаш представители всех наций должны быть представлены пропорционально. Предоставляются также экстерриториальные и культурные автономии тем, кто без территории окажется в пределах автономии Алаш. В целях спасения области Алаш от общего развала анархии организовать Временный народный совет “Алаш Орда”, состоящий из 25 человек, 10 мест из которых предоставить русским и другим народам, живущим среди казак-кыргыз...»

К чему привела недооценка этого «крика души и разума» Общеказахского съезда, собравшего цвет нации и образованнейших людей своего времени, и во что это обошлось — известно. Итак, что же такое идея Евразийского союза? Это идея формирования порядка из хаоса, системы — из бессистемности. Причем это должна быть такая система, которая не подавляла бы своих элементов. Кажется, у философов это называется «гармоническая система».

ВОПРОС. Мои предки — семиреки уже в нескольких поколениях, не первое столетие укоренившиеся здесь. Для них казахский язык был вторым родным языком. Все они исповедовали православную веру, считали себя русскими, но тем не менее в саму Россию перебираться никто из них и не думал. Так кем они были? Кто я, воспитанный на русской культуре, но чьи корни — здесь, чья родина — Казахстан? Может быть, это и есть природное евразийство — синтез русской или другой европейской культуры и азиатских традиций?

ОТВЕТ. Самым простым и легким мог быть такой ответ — я бы радостно произнес: «Ты евразиец, айналайын!» — и распростер над вашим челом осеняющую длань. Ну а если серьезно, то в этой связи мне вспоминается парадокс, практикуемый в тестах психоаналитиков. Испытуемому в какой-то момент задают лобовой вопрос: «Кто вы?» И в зависимости от рисунка коллизионного переплетения всех больших и маленьких «я» получают различные, порой неожиданные, но весьма симптоматичные ответы: «отец троих детей», «профессор», «владелец престижного автомобиля», «разведенный», «Алексей», «жгучий брюнет», «любящий супруг»...

В вашем вопросе налицо попытка определить градацию духовных ориентиров с той принципиальной поправкой, что большинство ваших статусов и ролей не врожденная данность, а социально приобретенное достояние.

Согласитесь, ведь мир бы облегченно вздохнул, если бы культурные навыки, язык и речь, человечность передавались по наследству. Напротив, то, кто мы сейчас есть, — сконцентрированный результат, сгусток борьбы и созидательной деятельности многих поколений наших предков. Не зря о воспитанном человеке казахи говорят: «коргеш бар», то есть «видевший хорошие примеры». И наоборот, про невежду говорят: «коргенQз» — не видевший ничего доброго. В масштабах социума полиэтнизм, полилингвизм, многоукладность — разместились бы в числителе этой «дроби», а в знаменателе — патриотизм, или чувство Родины. Главное, о чем не следует забывать евразийцам и неевразийцам, так это об умении сохранять собственное лицо и достоинство, то есть неизменно находиться выше той планки, которая отличает народ от сброда.

ВОПРОС. Европа и Азия. Многое сближает их в принятии общечеловеческих ценностей, но многое и разделяет. К примеру, если взять литературные образцы, — Европа почти однозначно «приняла сторону» Ромео и Джульетты, двух влюбленных подростков, принеся в жертву первой страсти многовековые устои, традиции, подвергнув проклятию древние роды Монтекки и Капулетти. Что мы видим в итоге? Рушится европейская семья, число разводов превышает число браков, за любовь нередко выдается похоть, мимолетное увлечение, порой просто разврат, а традиции становятся все более зыбки и попираемы любой скороспелой прихотью. Иная картина в Азии. К примеру, в поэме Султанмахмута Торайгырова «Кто виноват» та же проблема степных Ромео и Джульетты решается не столь однозначно. Тут просматривается трагедия в отказе от юного чувства, в следовании сыновнему, дочернему долгу, родительской воле. Известно, что восточная семья, оставшись в русле традиции, крепче европейской. Но где та спасительная, живая граница между разнузданностью чувств и некой их закоснелостью? Казахские девушки издревле не были скованы очень жесткими уложениями ислама (как, скажем, в Туркмении): не носили паранджи, на равных с мужчинами участвовали в скачках, игрищах. Старые женщины пользовались таким же почетом и уважением, как аксакалы. Не кажется ли вам, что евразийская модель могла бы стать духовным образцом для судеб не только Европы и Азии, но и вообще для выживания человечества, если оно хочет остаться в русле гуманистического развития культуры и бытия?

ОТВЕТ. В вашем вопросе уже как бы заложен ответ, но в действительности проблема гораздо сложнее. Нет смысла (да и невозможно) загонять эту модель в каркас догматизма, примитизировать и опускать ее до уровня фундаменталистского «прокрустова ложа».

Ведь если выхолостить из евразийской модели ее принадлежность к «открытым системам», то так недалеко и скатиться до пещерных «чисток» с косметической заменой «арийца» на «евразийца». Палка и здесь о двух концах, и ценность евразийского проекта, как бессрочного приглашения к совместному поиску вполне земного духовного содружества, в то же время может обернуться всякого рода фальсификациями. Это как факел, который освещает и согревает путника, но вокруг которого непременно начинает виться мошкара. Здесь я имею в виду прецеденты, с позволения сказать, «евразийского сектантства», которое, в зависимости от школ, уже наплодилось десятками «ультра», «умеренных» и прочих господ евразийцев (по аналогии, как вы понимаете, с известными «господами ташкентцами» Щедрина).

Вот и в свой вопрос вы лукаво запрятали «лакмусовые бумажки» на предмет возможной склонности моего мышления к стереотипам и заведомо «ясным» ответам на вечные мучительные вопросы. Приведенные вами примеры и контрастные характеристики можно было бы оспорить во многих отношениях.

С эпохи Возрождения мы так и не избавились от дурной склонности ругать «эту плохую нынешнюю молодежь». Между самоотверженным восхождением на алтарь Ромео и Джульетты и моральными устоями Европы все равно встает элементарный вопрос: кто и что есть семья в Европе? Конечно, не классические Ромео с Джульеттой. Как вполне резонно добавляют иронисты и скептики, неизвестно, сколько бы они прожили вместе, выпади им более бескровный путь утверждения своего любовного союза. Зато Монтекки — семья. И Капулетти — семья. Так что вполне возможно, что объективная идея произведения — конфликт европейской семьи того времени, ожидающей решения или саморазрешения скопившихся противоречий. В этом смысле и сегодня на просторах объединяющейся Европы «слышатся» колокола Вероны...

Чувствуете, к чему веду? Семья и брак — не одно и то же. Семья не рушится, и я склонен сравнивать ее с организмом: она достигает зрелости, проходит свой пик, подобно дереву, размножается прикорневой порослью или делится, как клетка, стареет и переходит в новые качества. Рушится брак, не удосужившийся превратиться в семью. Вот почему я с тревогой и настороженностью отношусь к тому, что, порой путая брак и семью, вместо слов «заключил брак» говорят «создал семью».

Семью можно создать, но чаще она — как сокровище — достается в наследство. По-видимому, отсюда и запреты, сродни тому, как запрещали Монтекки и Капулетти: не нарушай заведенного порядка, не разрушай того, что до тебя построено не тобой.

Та же картина в Азии. Вот вы упомянули стихотворный роман Султанмахмута «Кто виноват». А ведь и до, и после Торайгырова казахская литература дала замечательные образцы на тему «двоих»: не говоря уже об эпических сказаниях «Кыз Жибек» и «Козыкорпеш — Баян сулу», назову здесь «Енлик — Кебек», которую, наследуя великому Шакариму, довел до наших дней гениальный Мухтар Ауэзов, «Ак былек» Жусипбека Аймауытова и «Несчастная Жамал» Мир-Якуба Дулатова, «Улпан» их младшего современника и нашего патриарха Габита Мусрепова. А взять «Грехопадение Шолпан» Магжана Жумабаева: в отличие от многих современниц, разделившая судьбу с возлюбленным, а не с участью менового скота, Шолпан в первые годы замужества всячески отгоняла мысли о ребенке... И, пребывая ли ночью в жарких объятиях мужа, находясь ли днем посреди свежескроенной супружеской юрты, про себя суеверно шептала: «Всевышний, избави меня от зачатия...» Красивая, умная, обеспеченная, благонравная, беззаветно любящая женщина совершает грех во имя добродетели... Скажите, кто до Магжана во всей мировой литературе XX века сумел подняться до такой постановки проблемы и до такого мастерства интерпретации?

Закрепощать в единых сцепках «модернизм» Европы и «традиционализм» Азии — предрассудок чистой воды. Сравнивать нужно постоянно действующие элементы, и сравнивать параллельно, а не просто крайности и не просто по диагонали. В Европе и Америке я видел семьи с жесточайшими пуританскими традициями и устоями. В то же время в некоторых исламских странах появляется немало сторонников возрождения утраченной традиции временных браков, что является скрытой формой проституции.

Так что никуда мы не денемся от традиций друг друга. Вдумайтесь — в наших свадебных обрядах так много общего! Это знает не только фольклорист. Задача нынешнего поколения — проявить эти обычаи более ярко, а синтез произойдет естественно, как это происходило тысячелетия назад, когда наши предки общались на просторах Евразии, так же мы общаемся сегодня.

Не забывайте и такой факт: каждый пятый брак в Казахстане смешанный. И это тенденция. Наибольшее количество таких браков заключалось во второй половине XX века. Такое возможно только в толерантном обществе, где существуют взаимные терпимость и комплиментарность. Возможно, за счет именно этого фактора Казахстан благополучно прошел опасную полосу межэтнических конфликтов, взорвавших изнутри не одно государство.

Слегка отставив досужие догматы, вспомним сакраментальное толстовское: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья  несчастлива по-своему». Отсюда сверхзадача — сохранять и культивировать не столько евразийскую, сколько элементарно порядочную, культурную, крепкую, а значит — счастливую семью. И если на этой земле наши идеалы совпали как многообразное в едином — евразийская модель имеет право быть среди эталонных величин.

ВОПРОС. Возможно ли, на ваш взгляд, считать предтечами евразийства в Казахстане таких деятелей культуры, как Алихан Букейханов, Григорий Потанин, других идеологов и практиков алашордынского движения?

ОТВЕТ. Теперь, с высоты нашего времени, становится очевидным, что именно они пытались привить зачатки демократического общества к имперскому стволу, именно их геополитические проекты строились на вычленении евразийского континента из рыхлой материковой безграничности, а вместе с тем — из тоталитарности. Сибирь и Казахстан — вот что, вероятно, виделось им прообразом Евразии. «Сибирлик карт Потанин» («Сибирский старец Потанин»), как называл его в своей знаменитой оде Ахмет Байтурсынов, сыграл для молодой в то время сиятельной поросли Алаша и Туркестана роль «старика Державина», послужившего мостом от эпохи Чокана и благословившего «киргиз-кайсацкий» край на просвещенный XX век... Однако наступивший век уготовил евразийцам испытание жизнью и смертью. Одно из серьезных заблуждений граждан Алаша проявилось в том, что недооценка сложившихся на 20–30-е годы геополитических реалий и переоценка своих перспектив привели к тому, что они волей-неволей загнали себя в положение мухи, попавшей в муждугорбие двух дерущихся верблюдов, каковыми в то время продолжали оставаться Запад и Восток. Алихан Букейханов, Ахмет Байтурсынов, Мир-Якуб Дулатов и многие их соратники пали жертвами в заведомо неравной борьбе. Вновь обратившись к Шекспиру, хочется сравнить их собирательный образ с образом «друга Меркуцио» — человека, родившегося не ко времени...

Та же судьба постигла и евразийцев по ту сторону Уральского хребта: руками подонков разных национальностей, партий, вероисповедания изведены и уничтожены были Н.Трубецкой, Л.Карсавин, П.Савицкий. С подвигом спартанца, прежде чем упасть замертво, сообщившего весть, можно было бы сравнить жизнь и судьбу Льва Николаевича Гумилёва.

ВОПРОС. Что такое в вашем понимании Евразия: общее пространство и общая история народов, населяющих этот регион, или нечто большее — общность характера, менталитета, духовных ценностей?

ОТВЕТ. Что может быть больше общей истории? Ведь даже на уровне межличностного общения каждому из нас дороги в жизни прежде всего родители и родичи, друзья детства и соседи по улице, коллеги, соратники, подаренные городами и годами воспоминания о прожитом и пережитом... То, что сохраняется в памяти, — общежитейский, культурно-исторический пласты преждепрошедших ситуаций и состояний — ведь это, по сути, и есть сродство душ и нравов, образов мировидения, схем и методов живого освоения действительности. Главное — чтобы ни нам не изменяла память, ни мы ей. Образ манкурта, сошедший с живописных литературных полотен Чингиза Торекуловича, не случайно так мощно прозвучал в эпоху тоталитарного беспамятства. Ведь в нашей коллективной памяти почти стерлась информация о том, что все мы — дети одной этнокультурной доминанты. Вначале финно-угорской, затем тюрко-монгольской, затем славянской... Без подобного «плавильного котла» мы вряд ли бы держались друг за дружку столь долго, и маятник взаимного притяжения и отталкивания — не иначе как свидетельство этого единства и общности.

ВОПРОС. Евразийский союз государств видится вам как объединение единомышленников и, так сказать, «родственников», ведомых едиными целями и идеалами? Или же ЕАС должен носить сугубо торгово-экономический характер?

ОТВЕТ. Отвечу кратко. Еще в архаическом обиходе качественное соотношение потребностей распадалось на две формулы: «сначала еда, потом беседа» и, наоборот, «сначала переговоры, потом пиршество». В памятниках древнетюркской рунической письменности устойчиво фигурируют характеристики государственного деятеля: «народ, у которого внутри не было пищи, а снаружи — одежды, он образовал (усовершенствовал), дав им закон...»

Когда же у современников и потомков Бильге-кагана и Тоньюкука появились закон, еда и одежда, они напели свой героический эпос и оставили славу о себе в веках...

Вывод?.. Может быть, и нам стоит попытаться выработать какие-то основы для принятия законов евразийского общежития — как в широком, геополитическом, так и в торгово-экономическом плане, а потом уж и «песни запоем», наши общие песни?

ВОПРОС. Каковы аргументы противников Евразийского союза? И каково ваше отношение к этим аргументам?

ОТВЕТ. Возможно, это кого-то удивит, но те, кто по разным поводам выступал против выдвинутого нами проекта Евразийского союза, как это ни странно, не отличались концептуальной выдержанностью и логическим строем контраргументации. Мне же, напротив, очень даже хотелось бы выслушать, изучить все мнения «за» и «против» — с тем чтобы, как прежде, так и впредь, получить ответ на вопрос: «Прав ли я?»

Мне уже доводилось говорить, и я не устану это повторять, что демократия базируется не на догме, а на плюрализме мнений, течений, направлений, в том числе антагонистичных господствующему курсу. Что же до борьбы идей — она непрерывная реальность, от которой можно отмахнуться, но нельзя отменить декретом.

Я не люблю случайных критиканов и апологетов псевдофилософской зауми, у которых, как правило, нет ни серьезного образования, ни оригинальной научной школы, ни идеологической платформы. Я признаю только таких оппонентов, которые действуют в рамках логики и системного подхода. С ними приятно и полезно полемизировать.

ВОПРОС. В последнее время можно услышать, что в предстоящие десятилетия Казахстан превратится в духовный центр, более значимый, чем Иерусалим и Мекка. Насколько серьезны, на ваш взгляд, такие заявления?

ОТВЕТ. Мне лично не приходилось встречать столь категоричных прогнозов, и, доведись такой случай, я бы призвал в товарищи предельную осторожность — хотя бы для того, чтобы не допустить со своей стороны ереси и святотатства по отношению к этим двум величайшим и несомненным святыням иудаизма, ислама и христианства.

У Казахстана действительно есть реальный шанс занять свой, достаточно объемный, ареал духовности в мировой цивилизации, где собирают паству крупнейшие религиозные и светские культурные центры. Но главное и непременное условие привлекательности Казахстана как перекрестка международного гуманитарного и культурного обмена заключается, на мой взгляд, в том, что, помимо наличия зрелой и современной инфраструктуры контактов, Казахстан должен быть как бы «природным» источником идейной свободы и вдохновения.

В то же время наша приверженность евразийским ценностям не должна иметь ничего общего с провинциализмом духа и помыслов, с самонадеянным стремлением «догнать и перегнать», во что бы то ни стало переплюнуть «вечные города». Пусть Мекка остается Меккой, Иерусалим — Иерусалимом, а Казахстан — Казахстаном.

ВОПРОС. И традиционный вопрос в завершение беседы: ваши пожелания журналу «Простор» и его читателям?

ОТВЕТ. Журнал «Простор»... Уже третье поколение казахстанцев находит в нем отклик своим духовным запросам. Желаю, чтобы и последующие поколения — люди третьего тысячелетия, граждане независимого Казахстана, всего Содружества и Евразийского континента — читали ваш журнал и только прибывали в своем числе. Ну и, конечно, чего нельзя не пожелать — так это открытия новых талантов, которыми всегда была богата наша земля.


 

* * *

Вот перечитываю снова и опять, в который раз, удивляюсь: спустя два с лишним десятилетия, прошедших со времени работы над этим интервью, оно по-прежнему свежо, актуально, живо!







Сообщение (*):

Александр

10.10.2018

Вячеслав, спасибо Вам за интересную повесть. Я свидетель того, как журнал "Простор" с поэтической подборкой Н.С.Гумилёва переходил из рук в руки.Тогда это была единственная публикация с главными стихами Николая Степановича. До сих пор помню фразу из предисловия,которую я и сам иногда озвучиваю, что поэты - это не лошади на ипподроме (Л.Ошанин). В то время я посещал литобъединение при Актюбинской областной газете (Руководитель В.И.Шостко. У нас говорили, что рукопись первой книги Е.Курдакова отыскали в архиве издательства Вы и А.Соловьёв. С уважением, Александр Поповский

Сергей

18.10.2018

…текст захватил сразу, потому что он интересен и сам по себе, и в связи с воспоминаниями, которые вызывает. И написан блестяще, живо, так что, я уверен, книга будет интересна далеко не только казахстанцам, алмаатинцам. Вообще с годами каждому, наверное, хочется как-то оформить и написать свои воспоминания в надежде, что они в той или иной мере будут небесполезны для читателя. Не всем удаётся, увы… В этой книге я нахожу редко встречающееся в литературе сочетание поэтичности с реалистически прозаическими кусками, а порою даже цитатами строго документального характера. Поэт и прозаик здесь очень дружны. В повести явственно ощущается искренняя любовь к давним друзьям, ностальгия по старым добрым временам. Очень интересны пусть небольшие, но яркие личностные воспоминания о больших людях: Льве Ошанине, Арсении Тарковском, Олжасе Сулейменове, Николае Раевском, Анастасии Цветаевой… Но главное в книге – поэты, мало известные широкому читателю, в силу, наверное, отдалённости республики Казахстан от России. Или по каким-то ещё причинам. Трудно сказать наверняка. Но тем интереснее будет познакомиться русскому читателю с такими именами (это настоящие, без дураков, поэты!), как Александр Соловьёв, Евгений Курдаков, Валерий Антонов, Лия Бунцельман, Виктор Шостко, Лидия Степанова, Орынбай Жанайдаров, Леонтий Овечкин, Татьяна Ровицкая, Кайрат Бакбергенов… Сергей

Галина

18.10.2018

…я вообще-то физик, а не литературовед, но хотя бы отрывочно хочу выразить свои, только свои впечатления. Ну, может быть, физик, влюблённый в слово, его звучание, в сочетания рядом стоящих слов. Я читала с удовольствием, независимо от смысловой наполненности. Проза настоящего Поэта. Там столько поэтических строчек о красоте удивительного места, его природе, рощах урюка, яблоках. Читаешь и будто вдыхаешь аромат, хочется увидеть, услышать, прикоснуться. Попадаешь просто в поток восторга. Вы написали об этом, как о любимой девушке. Множество интереснейших, неведомых мне людей, достойных памяти и известности. Это и потрясающий Андрей Зенков, его озарения и надежда, что его открытия помогут человечеству справиться с землетрясениями. И неизвестная никому Лия Бунцельман и другие ваши Когортчане, и эти мистические цифры, коды, девятигранники, и близкое мне ощущение невозможности разгадки, этакий «кирпич», оставленный нам предками – дальше нельзя! И эти мистические голубые ели, устремлённые вершинами к Марсу! В общем – много такого, что хочется знать и запомнить. Для меня – просто выписать, ибо на память уже не полагаюсь. Есть удивительные куски текста, которые хочется перечитывать. И редкий в наши времена язык, присущий, как ни странно, писателям, много лет живущим вне России, сохраняющим язык по русской классике, а не по современной компьютерной литературе, востребованной вечно бегущим читателем, разговаривающем на телевизионно-компьютерном жаргоне. Удивил меня безмерно Назарбаев – мудрец ведь! Философ! Интервью с ним – блеск! Что касается непосредственно литературной Когорты – у меня осталось представление об огромности этого явления, русскоязычной поэзии Казахстана. Мне хорошо знакомо имя Олжас Сулейменов, он так и остался любимым поэтом. Также и Юрий Домбровский. Остальных знаю меньше, почти не знаю, а теперь вот узнала, и очень рада, что открылся целый пласт неизвестных раньше, первостепенных русских поэтов!.. Ошеломительна экспрессия, непохожесть ритмов, мыслей, возможности их выразить именно таким поэтическим языком. Спасибо! И простите, если что-то не так. Это ведь просто мнение читателя. Благодарная читательница, Галина.

Литератор

18.10.2018

…а где продолжение повести «Когорта»? В прошлом, 9 номере, обещали продолжение, но в 10 нет. Почему? Там же целая россыпь неизвестных раньше поэтов! Очень интересно было, много настоящих открытий. Может быть, и другие яркие поэты есть в продолжении? Странно, что лучшие открытия журнал скрывает от читателей, многие из которых только в сети имеют возможность читать. В первую очередь, конечно, самые последние номера. Вы уж выставляйте, пожалуйста! Учащиеся гуманитарного колледжа

Вячеслав

24.10.2018

Ответ Александру Поповскому на его комментарий. Спасибо, Александр, на добром слове! Виктору Шостко передавайте от меня огромный привет и пожелания всего наилучшего в жизни, творчестве! Если, конечно, Вы с ним в контакте, передавайте ему мой адрес: a6789@yandex.ru. У меня, увы, после переезда в Москву, с многими из нашей Когорты потерялись контакты, даже адреса и некоторые фото. Это одно из самых печальных следствий распада страны - нелепые границы, визы, а в итоге утрата живого общения с близкими, с друзьями юности. Сведения о первой книге стихотворений Е.Курдакова не совсем у Вас верны. Я отыскал её в соседнем издательстве, где от её публикации отказались по нелепой, на мой взгляд, причине: не понравилось название: "Резьба по дереву". Я списался с Курдаковым, испросил его согласия на публикацию в нашем издательстве "Жалын" ("Пламя") этой, первой его книги стихов. Конечно, при замене прежнего названия. Предложил назвать книгу строчкой из его же стихотворения: "Сад мой живой". Евгений с радостью согласился. Книга вышла. Причём, вышла с иллюстрациями его же флористических работ, что было редкостью по тем временам, начала 80-х годов. Впрочем, об этой истории вкратце мной уже поведано в повести "Когорта". Просто дополняю детали. А вот Александра Соловьёва я пригласил редактором в издательство, а потом и в журнал "Простор" позднее. И уже тогда их познакомил между собой. Тут Виктор Шостко немножко перепутал, а ведь и то немудрено - годы, времена прошумели, многое слилось воедино. В повести я пытался ниточку за ниточкой те года, события вытянуть из памяти. Во многом это получилось. И теперь по датах, событиям тех времён могу говорить с уверенностью. Ещё раз благодарю Вас, Александр, как неравнодушного человека, читателя. А заодно благодарю всех, живо откликнувшихся и продолжающих откликаться на мою - теперь уже "нашу, общую" - книгу о Русском эпосе Казахстана. С любовью к читателям, друзьям, современникам, Ваш Вячеслав Киктенко

Александр

01.11.2018

Вячеслав, я очень рад, что Вы ответили. И многие моменты мне теперь известны из первых рук. Это я немного запутался с историей издания первой книги Евгения Курдакова. А вот причину Вы угадали – прошло слишком много времени с той поры. Но суть то не изменилась – только благодаря молодому редактору с «горящими глазами» вышла замечательная книга. Теперь я точно знаю имя и фамилию редактора. В 1992 году я переехал в России и вся контактная информация мною утеряна. Знаю только то, что и Виктор Шостко уехал из Актюбинска. С уважением, Александр Поповский

Сергей

05.11.2018

Вячеслав Вячеславович сделал великое дело. Повесть написана прекрасным, живым языком, который заставляет читателя увидеть и почувствовать Алма-Ату, её аромат, пространство и атмосферу; автором воссозданы замечательные образы едва ли не всех (!) писателей и поэтов тех лет. Это само по себе уже весьма значительное достижение, литературное и историческое. Но есть и кое-что ещё, что делает повесть Киктенко заметным и чрезвычайно важным событием в культуре. Ему удалось обнаружить, зафиксировать и осмыслить ранее совершенно неизвестное, незамечаемое: оказывается, существует уникальное явление в поэзии, столь же уникальное, как, скажем, "серебряный век" русской поэзии. Явление это - русскоязычная поэзия Казахстана. Она не просто собрание разноликих стихов, пускай и талантливых и гениальных, она содержит в себе общую для всех них черту - евразийство. Это именно евразийская поэзия: по тематике, языковым особенностям, единому духу - переплетению и гармонии русского и казахского, европейского и азиатского (прежде всего - тюркского) начал. Думаю, это серьезное открытие. И оно, конечно, требует дальнейшего исследования и осмысления. Но начало - хорошее, солидное начало - положено Вячеславом Киктенко.

Вячеслав

06.11.2018

Александру Поповскому. Ещё раз здравствуйте, Александр! Да, к большому сожалению, уже далеко не со всеми удаётся восстановить старые дружеские, творческие связи. Вот и Вы огорчили меня, сказав, что знаете лишь об отъезде замечательного русского поэта (и Вашего наставника в прошлом, как следует из прошлого отзыва) Виктора Шостко, о расставании его с Казахстаном, отъезде из Актюбинска. Но - куда? Помню его строки о детстве: "Золотой собор Новочеркасска Выплывает с правой стороны..." Так может быть, с учётом геополитических изменений, распада единой страны решил он, как многие из нас, связать "концы-начала", уехать на родину, в места детства, юности? Дай-то Бог! Если что-то узнаете дополнительно, сообщите, пожалуйста. Удачи!..

Александр

07.11.2018

Вячеслав, здравствуйте! Нашёл в интернете информацию о том, что Виктор Иванович Шостко живет в Ростове-на-Дону.Работает он заведующим отделением в техникуме путей сообщения и специальным корреспондентом в газете "Крестьянин"( тел.: 8(863)282-82-76, электронный адрес: shostko@krestianin.ru ).Ещё раз спасибо Вам, Вячеслав!Я когда-то с большим интересом прочитал Вашу книгу "Город".И сейчас знакомство с Вашим творчеством доставляет огромную радость! С уважением, Александр Поповский

Denis Novikov

12.11.2018

Интересные воспоминания об ушедшей эпохе. Это случай, когда понятно, что кроме тебя никто это не напишет - и именно ты должен рассказать об этом алмаатинском шелесте деревьев, смехе друзей, полузабытых стихах. Спасибо.

Сергей Николаевич

12.11.2018

Написано с большой долей любви к Казахстану, Алма-Ате, казахам. Остается только сожалеть, что у нас во время не нашлось писателя, который был бы также погружен в украинскую культуру. В какой-то мере мы их отталкивали своим безразличием. Поздравляю всех любителей литературы Казахстана, что в России есть такие поклонники их культуры, как Вячеслав Киктенко.

Оксана

17.11.2018

"...я живу сейчас далеко от Алма-Аты, за океаном, в другой языковой среде, тем интереснее было читать повесть Вячеслава Киктенко "Когорта", где описано многое из того, что хорошо знакомо, памятно - и природа Казахстана, и атмосфера отношений между нациями в то время, и то, как люди выживали после распада страны. Но главное - знакомство с русскоязычной поэзией Казахстана, которая не была широко известна даже там, не говоря уже о России. Лия Бунцельман - вообще открытие для меня, думаю и для многих. Очень интересно было читать некоторые истории, подробности об известных поэтах – Л.Ошанине, О.Сулейменове и других. Я рада, что нашелся человек, который собрал воедино такие замечательные стихи 20-30-летней давности, описал годы расцвета русскоязычной поэзии. Спасибо за этот труд, Вячеслав! Отдельно хочется сказать об интервью с Президентом Назарбаевым, где он предстает не только как талантливый политик, но и как философ, понимающий глобальные запросы человечества. Мне лично хотелось бы иметь отдельно изданную книгу у себя на столе, а не довольствоваться только журнальной (в основном электронной для многих читателей), и, скорее всего, традиционно сокращённой версией. Хотелось бы оставить ее детям, внукам, живущим на другом конце Земли, вдалеке от их исторической Родины. Но велика ли вероятность увидеть этот, может быть более полный вариант книги? Не знаю. Остаётся только надеяться, верить, ждать. С уважением и благодарностью, постоянный Ваш читатель, Оксана. Если уместно с улыбкой, то, пожалуй, - "Оксана из-за океана "

Галина

23.11.2018

Слава. я Галина С.. подруга нашей общей знакомой Ольги А. От нее я и узнала о"Когорте".Это я оставляла комментарий к 1-й части. Сегодня прочла вторую часть. Присоединяюсь к мнению других читателей - ты сделал большое дело. И работа огромная! Узнала много интересных подробностей и о тебе. и о наших друзьях. В последние годы виделась только с Бахытом и Валерой. В А-Ате часто бываю. но с 93-го года живу в России. теперь в Омске. У меня есть твоя первая книжка - "Росла трава", но почему-то без автографа. Благодаря твоей повести. как бы заново пережила те годы. Казахстан. А-Ата -наша общая любовь. Хочется поговорить о каждом абзаце. но нет возможности. Пиши. твори! Всех благ тебе!

Вячеслав

27.11.2018

Понял, Галя, огромный тебе привет! Спасибо на добром слове. Оставь, пожалуйста, адрес своей эл. почты. Хотелось бы пообщаться, узнать многое, многое. Счастливо! Удачи тебе, Галочка!..

Комментарии 1 - 14 из 14