Эолова Арфа

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза. Автор романов, повестей, рассказов, статей, киносценариев. Лауреат различных литературных премий и дважды номинант Патриаршей премии в области литературы. Автор книги и сценария фильма «Поп», удостоенного первой и до сих пор единственной премии Патриарха Московского и всея Руси в области кинематографии. Вот уже двадцать лет А.Сегень — постоянный автор журнала «Москва».

Глава шестая

Голод

Идея продолжения «Разрывной пули» родилась сразу — тот же хирург Шилов, только теперь в блокадных условиях, валится с ног от голода и усталости, но оперирует. Григорий Терентьевич оказался все тот же бодрячок, живчик, балагур с одной лишь разницей, что теперь его еще одолевали заботы о разводе — в свои шестьдесят лет он снова влюбился, оставил жене квартиру, а со своей новой возлюбленной жил на даче в Комарово. Амалия оказалась лет тридцати, красивая высокая женщина, на полголовы выше ростом Григория Терентьевича, но при этом он именовал ее малюсенькой, а она его — маэстро:

— Малюсенькая, тащи все, что у нас есть выпить, закусить, чай, конфеты, баранки.

— Слушаюсь, маэстро.

За несколько вечеров Шипов накидал столько историй про свою блокаду, что хватит на пять фильмов, Ньегес с трудом успевал записывать, загорелся и быстро приступил к сценарию. Незримов увлеченно рисовал эскизы эпизодов. К весне сценарий утвердили, и можно снимать. Как раз тогда-то в «Кинопанораме» Зиновий Гердт посвятил минут двадцать рассказу об Эоле Незримове и похвастался, что читал сценарий и ждет появления нового хорошего фильма. Удивительное дело, раньше Эола Незримова как бы не существовало, но стоило ему снять масштабную советско-арабскую кинохалтуру, как он вылетел из тени, о нем заговорили. Кинокритики в основном сходились во мнении, что весьма перспективный режиссер, известный тремя сильными лентами, сделал явный шаг назад и теперь обязан реабилитироваться.

Из актеров «Разрывной пули» никак не обойтись без Жжёнова и Мышковой. Ведь одиннадцать лет прошло, а по фильму должно лишь несколько месяцев миновать — не слишком ли изменились? Особенно Нинель. К счастью, оба оказались в порядке. Сорокалетняя звезда экрана Мышкова много снималась: Василиса в «Илье Муромце», Марья в «Марье-искуснице», Лида в «Доме, в котором я живу», Волчанинова в «Доме с мезонином», а в прошлом году всех сразила исполнением роли Ольги Зотовой в «Гадюке». Снимавший ее в этом фильме Виктор Ивченко безумно влюбился, и она сильно полюбила его, оставила мужа, прекрасного оператора Костю Петриченко, вышла за Ивченко.

— Только, чур, никому ко мне не приставать, — сказала она. — Я шизофренически счастлива в новом браке.

— Никто и не думал, — первым отозвался Матадор, собиравшийся в скором времени жениться на одной из осветительниц «Мосфильма», говорил, что доселе в его жизни ощущалась нехватка света.

Жжёнов перевалил за пятьдесят, но выглядел как новенький. Недавно в четвертый раз женился, на сорокалетней актрисе театра Ленсовета Лиде Малюковой, чем-то на него похожей. Все жены Жжёнова — коллекция актрис. Первая, Женя Голынчик, училась с ним вместе у Герасимова, а когда Гошу арестовали, послушалась его совета не ждать мужа из лагерей. Вторая, Лида Воронцова, вместе с ним мотала срок в Магадане и родила дочь Леночку. Третья, Ира Махаева, тоже играла в Заполярном театре, родила дочку Мариночку. А теперь вот еще одна Лида, и тоже обрадовала Гошу дочкой, Юлечкой. С тех пор как Жжёнов сыграл у Незримова в «Не ждали», он сильно поднялся, роли сыпались на него как руда, а самое удивительное — он вдруг стал голливудским актером. И смех и грех: в фантастическом фильме «Планета бурь» он сыграл инженера космического корабля «Сириус», фильм провалился в советском прокате, но его выкупили американцы, перемонтировали, добавили своих актеров, и деляга-режиссер Харрингтон выпустил его как свою продукцию под названием «Путешествие на доисторическую планету», а наших актеров, включая Жжёнова, даже не указал в титрах, сволочь! В Америке фильм имел бешеный кассовый успех.

Слава Баландин, игравший в «Пуле» Разгуляева, тоже мало изменился, лишь было видно, что попивает, но это как раз не противоречило роли.

Название Незримов придумал: «БлокАда», с заглавной буквой А внутри слова, но это нравилось лишь ему. Он тогда еще хуже предложил: «В аду блокады Ленинграда».

— Ду-ды-да получается, — зарезал и второе название испанец. — Оставь ты этот ад, мы его в фильме покажем, а не в названии. Давай по простому пути. Что главное было в блокаде Ленинграда?

— Мужество. Стойкость. Героизм блокадников. Дорога жизни. Может, «Дорога жизни»?

— Голод. Назовем просто и страшно: «Голод».

— «Голод»? А ведь ты прав, испанская твоя морда!

В апреле уже закрутился съемочный процесс, а в начале мая Эол Незримов впервые в жизни поехал во Францию. Боже мой! Ницца, Канны, Лазурный берег, бьенвеню, мерси боку, аншанте... В председательском кресле — прославленная Софи Лорен, в жюри от наших Юлий Райзман, снявший «Кавалера Золотой Звезды» и «Коммуниста». В конкурсной программе наши «Ленин в Польше» Юткевича, «Здравствуй, это я!» Довлатяна и «Звезда Альтаир» Незримова, а из западных крупнокалиберных Орсон Уэллс с «Фальстафом», Анджей Вайда с «Пеплом», Пьер Паоло Пазолини с «Птицами большими и малыми», Дэвид Лин, после «Лоуренса Аравийского» снявший «Доктора Живаго». Египетская струна звучала: кроме «Альтаира», фильм «Фараон» Ежи Кавалеровича, а в «Живаго» египтянин Омар Шариф. И обязательно кто-то подставит подножку: датчанин Хеннинг Карлсен привез картину «Голод» по Кнуту Гамсуну!

— Хрен ему, все равно мой фильм тоже будет «Голод»!

Красная ковровая дорожка в Каннах из невероятного космического материала, Дворец фестивалей и конгрессов — умопомрачительное здание, набережная Круазетт из каррарского мрамора, а песок на пляжах из чистого золота... Увы, все это оказалось как бракованная «шостка». Дорожка из дешевого материала, дворец захудалый, набережная Круазетт из потресканного асфальта, песок серенький, даже не из поддельного золота. Шосткинскими оказались и его надежды отхватить хоть что-то. «Золотую пальмовую ветвь» взяли Клод Лелуш с примитивным фильмом «Мужчина и женщина» и Пьетро Джерми с пошлой лентой «Дамы и господа». Приз жюри достался «Элфи» Льюиса Гилберта, а за лучшую режиссуру получил «Ленин в Польше». Незримов стонал от несправедливости, видя, что в такой компании и его «Альтаир» мог хотя бы что-то оттяпать. А тут еще в самый последний день мелькнула Сильсиля под ручку с Омаром Шарифом. Увидев Эола, она весело ему подмигнула, мол, ты молодец, я помню, как хорошо все было, и навсегда уплыла мимо, каннской скатертью дорожка!

И все равно, вернувшись на Родину, потомок богов говорил себе: спокойно, все хорошо, уже сам факт, и то нормально, я просочился, надо теперь расширять поток, струйка превратится в реку. Участник Каннского фестиваля — далеко не каждый и этим может похвастаться.

Сразу по возвращении из прекрасной Франции у Незримова состоялся неприятный разговор в холле гостиницы «Москва», куда его притащил звонок от Адамантова.

— Примите мои поздравления с огромными успехами в вашей жизни. Участие в Каннах это уже успех. Думаю, на предстоящем всесоюзном фестивале ваш фильм получит награду.

— Спасибо.

Адамантов еще минут десять ездил вокруг да около, пока не доехал до основного:

— Эол Федорыч, нам бы хотелось продолжить сотрудничество с вами.

— В какой области?

— Ну, к примеру, нам кажется странным, что вы перестали бывать в одиннадцатой квартире. С чем это связано?

— На Большом Каретном? У меня много работы, а общение с этими замечательными людьми отвлекает.

— Хотелось бы, чтобы вы все-таки нашли время бывать там хотя бы раз в месяц.

— Да неохота мне. У вас же есть Стукачёв. Кстати, фамилия, знаете ли...

— К сожалению, он недавно там напился и вел себя безрассудно.

— Ах, вот что. Смешно даже.

— А мне не смешно. Ему доверяли, а он...

— Надеюсь, он не расстрелян?

— Эол Федорыч, так что вы скажете относительно дальнейшего сотрудничества с нами?

Незримов подметил, что опер перестал старательно выговаривать его отчество полностью, и тоже сократил:

— Родион Олегыч, я ведь не состою у вас на службе. Я просто соглашаюсь встречаться с вами и беседовать. Беседы мне приятны, я рад, что есть люди, которые с удовольствием прислушиваются к моему мнению.

— Мы вас очень ценим. Вы настоящий творец, каких мало. Я раз по десять пересмотрел каждый ваш фильм.

— Сейчас не об этом.

— И об этом тоже. Мне не нравится Тарковский. Я уже имел неудовольствие посмотреть его новый фильм про Андрея Рублева. А вот вы — настоящий мастер. Я бы сказал — гений. Да, да, вы гений, и это надо всем знать. Такого режиссера, как вы, нет. Я никого не могу поставить на одну доску с вами. Даже Герасимова с его «Тихим Доном». Ни Данелию, ни Шукшина, ни Кулиджанова. Все остальные просто в подметки не годятся.

— Знаете, кто-то, кажется Державин, сказал: «Чрезмерная похвала выглядит как издевательство».

— Эол Федорыч...

— Родион Олегыч, давайте по существу. Я ведь не состою у вас в штате. Примите меня в штат, дайте звание, оклад, желательно хороший, и тогда я буду действовать в соответствии с указаниями.

— Оклад? Вы ведь получили весьма завышенные гонорары за «Звезду Альтаир». Это и есть ваш оклад. Точнее, благодарность за ваше доброе к нам отношение. Кстати, мы закрыли глаза на то, что у вас в Каире произошло.

— А что я такого сделал в Каире?

— Ну, вы сами знаете. Хорошо, что ваша супруга не в курсе.

— А вы что, в таких случаях жен ставите в известность?

— Иногда приходится. Когда иные люди начинают вести себя неправильно. По отношению к нам. Мы ко всем хорошо расположены, а люди этого не ценят.

Эола стало тошнить. То же самое, должно быть, испытывает муха, когда понимает, что эта ниточка не просто так забавная чепуха, а часть паутины, в которую ее уже тащит хитрый паук.

— Я, кстати, собирался на днях побывать на Большом Каретном.

— Вот и прекрасно. Потом расскажете мне, что там было. Кстати, Эол Федорыч, а почему вы до сих пор не член партии?

— Да как-то... Думал, еще не достоин.

— Ц-ц-ц, — поцокал языком Адамантов. — Вы вполне советский человек, преданный гражданин своей Родины. Подавайте заявление и не сомневайтесь.

После такого разговора ему вообще в лом было на Большой Каретный. Казалось, сходи, потом доложи Адамантову, что все путем, никакой антисоветчины. И уже доехал до дома номер 15, но, не дойдя пятнадцати метров до подъезда, резко развернулся и зашагал прочь:

— Да идите вы в жопу!

И поехал во Внуково, где рабочие уже доделывали фундамент большого дома. срочно надо освоить деньги, пока их как-нибудь не отняли. Там в одиночестве напился и на следующий день — в Ленинград, первые съемки нового фильма, и катитесь все куда подальше.

Касаткин уже наснимал прекрасных цветных видов Ленинграда, с которых все начинается. Теперь камера приближается к зданию Салтыковки на углу Невского и Садовой, въезжает внутрь, движется в читальный зал, подъезжает к Жжёнову, снова играющему хирурга Шилова. Он сидит обложенный книгами, губастый, хороший, листает эти книги, пишет. Лицо увлеченное, одухотворенное, от него исходит какой-то удивительный свет. Счастливый человек, поглощенный любимейшей работой. Вокруг него — торжественно-деловая тишина, склоненные головы возле зеленых абажуров, легкий шелест переворачиваемых страниц.

В лучах вечернего солнца Шилов выходит из библиотеки, лицо задумчивое и счастливое. Он идет по Ленинграду. По красивым улицам прекрасного города.

Ранним летним утром Шилов шагает по улице с женой Ирой, радуется жизни, говорит о том, в какой прекрасной стране они живут, о своей будущей первой научной книге, о знаменитом профессоре Николаеве, у которого он теперь ассистентом.

Доктора Ивашова из «Разрывной пули» пришлось заменить на Николаева, потому что исполнявший роль Ивашова Шатов успел за прошедшие одиннадцать лет скончаться. Зато пожилого врача Николаева теперь играл замечательный актер Александринки Николай Константинович Симонов, несравненный Петр Первый в «Петре Первом», кардинал Монтанелли в «Оводе», доктор Сальватор в «Человеке-амфибии». Как и Незримов, он был волгарь, только не из Нижнего Новгорода — Горького, а из Куйбышева — Самары. Живя в бывшем «Англетере», ныне гостинице «Ленинградской», Эол пешком ходил сорок минут на Каменный остров до «Ленфильма», пешком возвращался, но если в съемках участвовал Симонов, он обязательно вечером затаскивал всех к себе на Гагаринскую, мимо Летнего сада, устраивал посиделки, играл на гитаре, пел, травил анекдоты, причем и такие, которые вполне можно было бы пересказать Адамантову, и тот бы доложил куда следует, только вот фигушки тебе, старший лейтенант РОА. Николаеву Эол подарил имя Петра Первого и шиловское словечко «малюсенький».

Фильм начинается с того, что Николаев заканчивает осмотр Шилова, констатирует серьезные проблемы с позвоночником и направляет его в крымский санаторий. У Шилова проблемы с женой Ирой, она недовольна, что муж стал больным, но остатки себя отдает не ей, а работе. Вдобавок почему-то сильно ревнует к медсестрам, погибшим на Финской войне, подозревая, что он не зря о них так часто и горестно вспоминает.

В Кировском театре, бывшем Мариинском, балет «Ромео и Джульетта», музыка Сергея Прокофьева, балетмейстер Леонид Лавровский, исполнительница роли Джульетты — Галина Уланова. Ромео — Константин Сергеев. В зрительном зале сидят Шилов и Ира, она смотрит с усмешкой в программку, шепчет Шилову, что сцена называется «Джульетта-девочка», а ведь Улановой уже тридцать. На сцене — танец рыцарей. Шилов весь охвачен музыкой — какая мощь!

В доме на Гагаринской Симонов сказал однажды:

— Прокофьев умер пятого марта пятьдесят третьего, и его похороны прошли незаметно. Великому композитору не простили, что он осмелился умереть в один день со Сталиным. Кстати, балет «Ромео и Джульетта» он написал незадолго до войны не случайно. Он был женат на испанской, точнее, каталонской певице, но перед войной влюбился в студентку Литинститута Миру Мендельсон. Стал жить с ней на своей даче на Николиной Горе. Мучился. Его постоянно пропесочивали, жена бесилась, да к тому же он был убежденный христианин и страдал оттого, что нарушает христианские заповеди. В конце концов все же развелся с каталонкой и женился на Мире. С марта сорок первого не разлучался с ней. Так что «Ромео и Джульетта» не случайно, тема запретной любви сильно его волновала.

Тема запретной любви сильно волновала тогда и Эола Незримова.

Марта Валерьевна и сама не заметила, как вновь вступила в волнующую атмосферу фильма. О незабвенные белые ночи шестьдесят шестого! Как же вы были хороши!

Эол Незримов шел навстречу своей судьбе с большим и тяжелым чемоданом прожитых лет, Марта Пирогова — с легкой дамской сумочкой.

Шестое июня — великий, поворотный день их жизни. День рождения Пушкина. Она как-то особенно проникновенно читала на радио «Я вас любил: любовь еще, быть может...», «На холмах Грузии лежит ночная мгла...», «Пора, мой друг, пора...». Она читала это кому-то незримому, какому-то одному-единственному и самому главному слушателю, в котором еще не проснулась настоящая любовь, она еще дремлет в нем.

Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?..

Она дочитала это пушкинское стихотворение, замерла, затаив дыхание, и услышала, как оно полетело далеко-далеко в эфирное пространство, туда, в самую нужную цель — в сердце незримого слушателя.

— Плывет. куда ж нам плыть?.. — пробормотал Эол Незримов, очарованный необыкновенным проникновенным голосом, услышанным по радио, даже зачем-то схватил радиоприемник «Аладдин», новенький, шеститранзисторный, подаренный ему в Каннах каким-то восторженным алжирцем, сказавшим ему после просмотра «Звезды Альтаир», что Франция это современная Хазария.

И вот он держал этот приемник, как волшебную лампу Аладдина, из которой только что выскочил джинн.

— Стихи Александра Сергеевича Пушкина читала Марта Пирогова, — сообщил Аладдин самое важное сведение.

Запикало двенадцать часов дня, и Эол полетел к телефону — звонить знакомому звукооператору Дикарёву, работавшему и в кино, и на радио:

— Виталик, привет! Слушай, ты Марту Пирогову знаешь?

— Конечно, знаю. Кстати, давно тебе хотел порекомендовать на озвучку, божественный голос.

— Вот я как раз и про то. Только что услышал и подумал как раз про озвучку. Дашь телефончик?

— Варум нихт?[1] Записывай.

Эол тогда на недельку приехал в Москву и на следующей возвращался в Питер, где нельзя прогавкать наступающие в середине июня белые ночи. Дома никого, понедельник, Вероника на работе, Платон у друзей, вперед, вольный ветер! Плыви.

— Куда ж нам плыть? — пробормотал Незримов, слушая гудки — один, второй, третий, четвертый...

— Алло, — ответили явно другим голосом.

— Здравствуйте, можно позвать Марту?

— А кто ее спрашивает?

— Незримов.

Эй, сердце, ты чего стучишь-то? Влюбилось в голос?

— Томуша, тебя какой-то незримый спрашивает. Кто такой? — услышалось ему вдалеке, и еще через несколько секунд прозвучало волшебное:

— Я слушаю вас.

— Божественный голос, ни с чем не сравнимый! — произнес он тем своим баритоном, который сам же считал обворожительным.

— С кем имею честь?

— Меня зовут Эол, фамилия Незримов. Хочется верить, что вы слыхали о таком. Алло, вы слышите меня?

— Да, я слышу вас. Вы — режиссер.

— О, хвала богам Олимпа! Она знает, кто я такой!

— В чем же причина вашего звонка?

— Я хочу с вами встретиться. Мне нужен ваш чарующий голос. Я хочу снимать вас в своей новой картине.

В трубке наступило молчание. Вдруг она скажет: «Катись колбаской по Малой Спасской, ненавижу кино, моя стихия радио!»?

— Алло! Вы слышите меня? Почему молчите?

— Вопреки вашим ожиданиям, я не упала в обморок.

Ого! А она с характером.

— Я и не хотел никаких обмороков. Так что, мы можем с вами встретиться?

— Не вижу в этом ничего предосудительного.

Хвала Посейдону!

— Мне нравятся ваши ответы. Давайте завтра же.

— Лучше в воскресенье, если вы не против. Все дни у меня учеба, сессия, знаете ли, а по вечерам радио.

— В воскресенье так в воскресенье. Часиков в пять устроит вас?

— Устроит.

— В Доме кинематографистов. Знаете, где это?

— Разумеется.

Мощная музыка танца рыцарей летит над вечерним летним Ленинградом, откуда-то с запада ползут черные тучи, надвигаются на город, закрывают его.

— Превосходные кадры, Ветерок! — похвалила Марта Валерьевна, продолжая смотреть «Голод».

Грозную картину надвигающихся черных туч сменяет радостная картина солнечного летнего утра, и снова музыка Прокофьева, сцена «Утро» из балета «Ромео и Джульетта». На берегу Финского залива собрались на пикник Шилов с Ирой и Лордкипанидзе с женой Наной в исполнении тогда еще малоизвестного Арчила Гомиашвили и его молодой жены балерины Татьяны. Разводят костерок, намереваются делать шашлыки, всем весело, болтают о том о сём. Появляется Разгуляев на мотоцикле с коляской, с ним две девушки — певичка Роза и балеринка Лена, их играют Вика Федорова и Жанна Болотова, две тростиночки. Шилов мгновенно влюбляется в Розу — и вправду роза!

— Хорошо, что тебя не Эол играет, — сказала Марта Валерьевна актеру Жжёнову. — Только попробовал бы он в кадре с этой Викой целоваться!

Странно, что то их заветное воскресенье выпало на двенадцатое, а не на тринадцатое июня. В их жизни многое случалось тринадцатого. Марта Валерьевна родилась 13 марта и всю жизнь считала, что в пятницу, покуда пару лет назад не проверила в Интернете календарь своего, 1948 года и не выяснилось, что в субботу. И предыдущая Эолова жена Вероника тринадцатого отмечала свой день рождения, только в январе, а сын Платон тринадцатого августа. Премьера «Разрывной пули» состоялась как раз в тот день, когда Марте, тогда еще Томочке, исполнилось семь. А ровно за год до этого был образован КГБ, столь долго тяготивший Эола.

Итак, 12 июня 1966 года, воскресенье. В летнем салатовом платье, подчеркивающем ее стройную фигуру, она шла по улице Воровского, нарочито медленно, чтоб он не подумал, как она спешит увидеть его. Он стоял у входа в Дом кинематографистов с одной белоснежной розой, и она медленно восходила по высокой лестнице, двадцать ступенек, снизу вверх — к нему, этому невысокому тридцатипятилетнему мужчине в светло-сером элегантном костюме, белых мокасинах, белой рубашке и модном галстуке с чередованием черных, белых и серых полосок, и если бы не загорелое лицо, не каштановые волосы, не зеленые глаза и не зеленый стебель у белой розы, можно было бы подумать, что он не цветной фильм, а черно-серо-белый. Она почему-то сразу поняла, что это он. У нее всегда была удивительная способность узнавать людей по фамилии. Спросишь, кто на этой фотографии Воронин, она сразу покажет: этот. А Брызгалкина? Вот эта. Незримов смотрел, как девушка неспешно поднимается по двадцати ступенькам, и лицо его не выражало восторга. Марте захотелось пройти мимо, сделать вид, что это не она. Но не стала.

— Вы, что ли, Эол Незримов?

А на берегу Финского залива продолжается пикник, завязывается знакомство Шилова с Розой, он форсит, желая привлечь к себе внимание юной красотки, при этом с опаской поглядывает на ревнивую Иру. Очень все тонко сыграно. Все радостно смеются над самыми простыми шутками, которыми трое врачей так и сыплют, просто потому, что всем хорошо.

— Гиви, раскажи, как тебя этот спросил про лорда, — просит Шилов.

— А, да, смешно. Один высокопоставленный дядя спрашивает меня: «Кипанидзе, а почему вас все зовут лордом? Это за высокий рост, да?»

Еще веселее смеются. Лордкипанидзе не заставляет себя упрашивать, поет веселую грузинскую песню.

— О, понравилось тебе песенки вставлять после «Альтаира», — усмехнулась Марта Валерьевна. — Вообще-то экспозиция, Ветерок, малость подзатянута.

— Это чтобы показать безмятежность утра двадцать второго июня, когда еще не узнали, что началась война, радовались жизни, влюблялись, ели шашлычок, пили винцо, пели песни, — мог бы возразить жене Эол Федорович, но по-прежнему сидел неподвижно и оставался неразговорчивым.

Незримов стоял наверху лестницы и смотрел, как, глядя на него, поднимается эта девушка, вызванная им на свет Божий из мрака незримости, из глубин всероссийского радио, из стихов Пушкина, из «Куда ж нам плыть?». Некрасивая. Не уродина, конечно, но так себе, не примечательная, не яркая. Вообще-то нет, не некрасивая, обычная. Каштановые волосы, синие глаза. Стройная, надо отдать должное, даже худенькая. В милом платье. В красивых белых лодочках. Высокая, малость повыше его будет.

— Вы, что ли, Эол Незримов? — прозвучал волшебный голос, и мир сразу преобразился, и она стала красивее, и он ощутил вожделение к этому чарующему голосу, жажду слышать его в темноте, в любовном шепоте, в восторгах чувственных наслаждений.

— А вы, что ли, Марта Пирогова? А почему вас мама позвала как Тому? Или это не мама? Сестра?

— Мама. Потому что я вообще-то Тамара Пирожкова, но мне это не нравилось. Я родилась в марте, люблю это слово, вот и стала Мартой. Пироговой. Потом оказалось, что мой дед после революции поменял фамилию на Пирожков, а был Пироговым, владельцем доходных домов в Москве.

— Не потомком ли великого хирурга? — спросил Эол, автоматически подумав, что информашка про доходные дома вполне бы заинтересовала Адамантова. Он теперь всякий раз подмечал самую разную крамолу, способную удовлетворить аппетит комитета глубинного бурения, но, конечно, не удовлетворял сей аппетит. Попадется реальный враг родной страны, он его разоблачит, а так, по мелочи, подло.

— Потомком. А вы цветок другой девушке приготовили?

— Нет, вам.

— А что же не дарите?

— Прошу вас. — Он протянул ей розу, взял девушку под ручку и повел в кино. Пока еще не в свое. В чужое, иностранное, французское, с очаровательной мелодией, которая привяжется к Марте на всю оставшуюся жизнь: па-ба-да-ба-да, па-ба-да-ба-да, пара-рам, па-ба-да-ба-да, па-ба-да-ба-да... Во время первого свидания они смотрели «Мужчину и женщину». Не «Голод», в котором веселый грузин весело поет веселую грузинскую песню, все радостно смотрят на него, но замечают, что другие отдыхающие на берегу залива быстро сворачиваются и начинают убегать.

Оказывается, началась война, и цветную пленку меняет черно-белая. Кончилась счастливая разноцветная жизнь, начинается мрачная, бесцветная. Снова грозная тема танца рыцарей из балета Прокофьева «Ромео и Джульетта» наваливается всей своей тяжестью. Еще недавно веселая и беззаботная компания с трудом влезает в электричку, полную народа, перепуганного известием о войне, в людском потоке Шилов и Ира оказываются на разных концах, зато Роза лицом к лицу с уже влюбленным в нее хирургом, он смотрит на нее, она на него, пытается оттолкнуться, но не получается, давка. Тревожные лица людей в электричке сменяют одно другое. Шилов и Роза внимательно смотрят друг другу в глаза. На мгновение все вновь в цвете, покуда не кончится этот кадр, когда они смотрят друг на друга. Их любовь возникла в первый же день войны! Что же дальше-то?

Сначала Эол и Марта долго сидели в буфете, он угощал шампанским, бутербродами с красной икрой, сыром, бужениной.

— Ешьте, ешьте, вам худеть не надо, — весело говорил Незримов, а сам думал: «Видела бы ты мою клубнику!»

— Не откажусь, — наворачивала Марта. Волнуясь, она всегда испытывала хищный голод.

— Расскажите еще что-нибудь о себе. Говорите, Пирогов?

— Ага. А дед поменял на Пирожков. Кстати, угостите меня еще пирожком, если есть с капустой.

— С удовольствием. — Он сгонял за пирожком с капустой. — Здесь их изумительно готовят. Вы москвичка?

— Да. А здесь в первый раз. Мы в кино обычно в «Родину», у нас там рядом с домом.

— А где живете?

— На Соколиной горе.

— Красиво. А я в Черемушках.

— Один или...

— С женой и сыном. Сыну одиннадцать в августе.

— А зачем вы меня тогда пригласили? По делу? — Она мгновенно стала суровой.

— Влюбился.

— Перестаньте немедленно!

— Я серьезно.

— Еще одно такое слово, и я уйду.

— Я хочу, чтобы вы вошли в мое кино.

— Сниматься или только озвучивать?

— И то и другое.

— У меня внешность не ахти.

— Прекрасная внешность. Уж поверьте мне, бывалому... — Он чуть не ляпнул: ухажеру. — ...режиссеру. Вы необыкновенно фотогеничны. И голос. Не нуждается в похвалах. Когда я в понедельник услышал, как вы читаете Пушкина, я сразу влюбился в вас.

— Говорю же, перестаньте!

— Я просто объясняюсь в любви. В этом ничего плохого. Хотите, я расскажу вам о себе?

— Хочу.

И он стал подробно и остроумно рассказывать о своей жизни, а она слушала да ела, как кот Васька.

— Мне всегда чего-то не хватало в жизни. Как будто люди не дотворили. Я придумывал, что я композитор и певец, даже вырезал в детстве пластинки из картона, рисовал кружок, делал дырку и писал: Эол Незримов. Арии из оперы «На Волге широкой». Я же в Нижнем Новгороде родился и вырос, в Горьком то есть. Ага. Или что я архитектор и строю совсем необычные дома. Когда слышал интересные истории, рисовал много рисунков, как будто это мой фильм. Так даже мой первый фильм появился.

— «Разрывная пуля»?

— Нет, сначала «Кукла», дипломник. А потом да, «Пуля». Смотрели?

— Смотрела. Раза три даже.

— Понравилось?

— Очень. И «Не ждали». И «Бородинский хлеб». А «Звезда Альтаир»... Ой... Вы рассердитесь.

— Понятно. Зато я на эту «Звезду» машину купил, дачу строю в Абабурове. Знаете такой поселок?

Он рассказал про Абабурово и его обитателей, вернулся к своему детству, родителям, молодости и успел дойти лишь до того, как поехал поступать во ВГИК. Прозвенел третий звонок, и они отправились смотреть «Мужчину и женщину».

Шилов входит в палату на восьмерых, больные бросаются к нему навстречу, умоляют выписать, чтобы идти на фронт, он всем отказывает, а потом точно так же получает отказ от военврача в военкомате.

Вдруг опять черно-белую пленку меняет цветная. Шилов один слушает в Мариинке «Травиату», Роза исполняет бравурную арию Виолетты: ловите, ловите минутную радость, покуда цветок цветет!

Белые ночи, снятые Касаткиным, и впрямь прекрасны. Шилов идет с Розой по Львиному мосту над каналом Грибоедова. В руках у певицы букет ярко-красных роз. Шилов объясняется в любви, но, как и в военкомате, получает от ворот поворот, Роза говорит, что он женат, а ее театр имени Кирова скоро эвакуируют в Киров.

Снова все черно-белое. Следуют эпизоды, показывающие тяжелые будни первых дней блокады, бомбежки, операции раненых, поток которых усиливается.

В темноте зала Незримову хотелось слышать ее голос, он говорил ей:

— Я уже видел это кино в Каннах.

— Вы были в Каннах?

— Недавно, на последнем фестивале. Моего Альтаира там тоже представляли. Ничего не получил.

— Жалко.

— Поделом. Если он вам не нравится, я его смою!

— Как это?

— Когда фильм плохой, его с пленки смывают.

— Не смывайте, пригодится. Еще одну дачу построите.

— Для нас с вами.

— Мне уйти?

— Поздно. От меня не уйдете.

— На нас сейчас начнут шикать.

Снова эпизоды первых дней блокады. Голод постепенно овладевает городом. Шилов с женой заклеивает окна крест-накрест бумажными полосками и рассказывает о том, как бомба огромной разрушительной силы пробила все этажи здания рядом с его больницей, погибло множество людей.

Когда кино кончилось, Незримов хотел еще угостить ее шампанским и пирожками, но она заспешила домой:

— Нет, нет, мне еще к экзаменам готовиться на завтра.

— Когда они кончатся, эти противные экзамены? Вы где учитесь? В театральном?

— В Мориса Тореза, иностранных языков, на Метростроевской улице. До конца июня. Потом я свободна.

— Великолепно. Ваша роль будет ждать вас.

— А она какая?

— Еще не придумал. Но обязательно придумаю.

— Для начала небольшую. Вдруг у меня не получится?

— Получится. Уж поверьте бывалому режу.

Он проводил ее до самого дома. Оглянувшись, увидел, что она все еще стоит у подъезда и смотрит ему вслед. Увидев, что он оглянулся, помахала ему розой, совершив ею над своей головой полукруг и обратно.

Серое небо над Ленинградом, по нему под музыку танца рыцарей из балета Прокофьева «Ромео и Джульетта» несутся немецкие бомбардировщики.

Вернувшись в Ленинград, Незримов не мог и часу не думать о дивном голосе, слышал его каждый день в телефонной трубке и не мог не объясняться в любви:

— Вы мне постоянно снитесь, я думаю о вас, мечтаю поскорее встретиться. Вы приедете?

— Постараюсь.

— Прочтите мне из Пушкина!

— Приеду и прочту.

— Это так нескоро, а здесь белые ночи. Марта! Я хочу, чтобы вы были моею.

— А жена?

— Мы давно с ней в отношениях всего лишь дружбы. Для нее это не станет трагедией, поверьте мне.

— Матерому режу?

— Ага.

Раневская тогда как раз снималась на «Ленфильме», играла у Кошеверовой директоршу цирка. И согласилась на эпизодическую роль медсестры Энгель в «Голоде». Незримову стало везти, мечтаемые актеры так и сыпались к нему.

Шилов и Разгуляев оперируют, Энгель им помогает, по радио объявляют артобстрел, но все трое уже привычно игнорируют призывы спуститься в бомбоубежище, продолжают операцию. Лордкипанидзе врывается с сообщением о множестве новых тяжелораненых.

Шилов ночует в своем кабинете, потому что дом, где он жил с Ирой, разбомбили, книги и вещи нашли приют у родственницы, а жену перевели на казарменное положение.

— Эх, я бы тоже никуда не ходила. От голода еле ноги передвигаю, — стонет Энгель неподражаемыми интонациями Раневской.

Немецкие бомбардировщики пикируют с воем, сбрасывают бомбы на жилые кварталы.

Пока стояли белые ночи и безоблачные дни без дождей, команда старалась отснять все натурные эпизоды. 27 июня снимали, как Шилов едет на велосипеде, по одной улице, по другой, в Летнем саду. И вдруг — знакомая стройная фигурка. Глаза, вам верить или нет? Приехала! В другом платье, приглушенно-оранжевого цвета. Он побежал к ней, схватил, прижал к себе, поцеловал в щеки.

— А экзамены?

— Я все сдала раньше времени. Договорилась. Сказала, что еду в кино сниматься.

— А за это не отчислят?

— Наоборот, гордиться будут.

Она сидела на скамейке, покуда заканчивался съемочный день, смотрела. Он то и дело поглядывал, не сбежала ли. Вечером ужинали в ресторане гостиницы и продолжали рассказывать друг другу о себе, она чуть-чуть, он много. Как учился во ВГИКе, как устраивали розыгрыши, она смеялась, но иногда осекала смех:

— Безобразие какое. Ну вы даете!

— Одну минуточку! — окликнула их администраторша, когда они выходили из ресторана малость подшофе. — Это ваша гостья? Гостям только до одиннадцати положено.

— Это моя жена.

— Паспорт есть?

— Забыла в Москве.

— Без паспорта нельзя разрешить.

— Можно вас на минуточку? — Эол отвел женщину в сторонку, о чем-то с ней пошептался и явно нарвался на глухую стену. До Марты доносились его непонятное жужжание и ее возмущения:

— Вот еще! Немедленно спрячьте! Вас выселить? Нету. Ну говорю, нету! Здрасьте! Мне еще в кино сниматься не хватало!

В итоге он вернулся озадаченный:

— Только до одиннадцати. А сейчас десять.

— Так давайте я себе сниму номер, какие проблемы?

— Такие, какие всегда у нас. Обязательно состряпаю кинокомедию, и там у меня будет гостиница под названием «Мест нет».

— Тогда я обратно в Москву.

— Вот еще. Идем, через час как-нибудь устроимся. Идем, идем, что стоим?

В его номере возник ступор. Надо было как-то начинать, а он видел, что, скорее всего, встретит сопротивление. Она покраснела, стала листать журналы, будто только ради них сюда и пришла.

— Эта гостиница — бывшая «Англетер», — зачем-то сказал он.

— Да что вы? Это где Есенин повесился?

— Да, здесь.

— Не в этом ли номере?

— Нет, я узнавал, в пятом. А это сорок первый.

— Все равно страшно. «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен, сам не знаю, откуда взялась эта боль, то ли ветер гудит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь...»

— Традиционно мужчины читают девушкам стихи. Это классика жанра.

— Вдруг его призрак бродит по гостинице? Спьяну перепутает номера. Нет, братцы, Эол и Сережа, лучше я домой обратно. Повидались, и все хорошо.

Он резко выключил свет, приблизился к ней.

— Немедленно включите! Что вы себе позволяете! — завопила она и сама зажгла свет. — Я для чего приехала? Я сниматься приехала, а не одежды с себя снимать.

— Да я просто проверить, ходит ли призрак...

— Не врите. Вы решили, что я доступная.

— Вот когда вы сердитесь, голос ваш не такой чарующий. Никогда не разговаривайте злым голосом. Со мной. С другими можете.

— Какую роль вы для меня подобрали? У вас есть сценарий? Могу я его почитать?

— Сделайте одолжение.

Она плюхнулась в кресло и стала сердито читать писанину Ньегеса. Ира пришла в кабинет к Шилову подкормить его, у нее немного улучшенный паек военврача второго ранга. Шилов шутит про то, как они должны были ехать в санаторий «Красная весна», а приехали в санаторий «Блокадная осень». Следуют кадры кинохроники блокадного Ленинграда. И снова Шилов, Разгуляев и Энгель проводят операцию, а по радио звучит сигнал воздушной тревоги. Разгуляев шутит о том, что давненько они не были в бомбоубежищах и ресторанах.

— Скальпель... — ворчит Энгель. — Я сама уже как скальпель.

Здесь следует потрясающая с технической стороны сцена, когда во время операции немцы бомбят и от здания больницы отваливается стена, из операционной можно шагнуть и выпасть на улицу.

Камера показывает распахнутую операционную со стороны улицы, затем — то со стороны улицы, то изнутри операционной. Шилов подходит к краю помещения, смотрит наружу. Раненый на операционном столе стонет. Шилов быстро возвращается к нему, отбрасывая ногой осколки стекол и обломки кирпичей, и продолжает оперировать. На переднем плане хирурги и медсестра над операционным столом, на заднем плане — происходящее на улице, видимое сквозь отсутствующую стену. Касаткин, как Грегг Толанд, использовал широкоугольный объектив и добился глубинного кадра не хуже, чем в «Гражданине Кейне» у Орсона Уэллса. Но только Орсона за это воспевали, а в «Голоде» у Незримова даже не сразу заметили.

Наступает страшная блокадная зима, одна за другой следуют сцены, показывающие голодный город. Одна из самых пронзительных и одновременно рискованных — с семейством доктора Орлова, давнего шиловского приятеля.

В квартире Орловых на кровати лежит Орлов, высохший, как скелет, но с толстыми отечными ногами, не бритый, закутанный в тряпье. Актер Анатолий Адоскин. На другой кровати лежат его жена Инна и дочь Надя. Худющие актрисы Ольга Цейсс и Лена Санаева. В дверь стучатся.

В дверь номера постучали, но властно, как стучат, когда пришли арестовывать.

— Не будем открывать, нас нет.

— Ну это совсем уж по-детски. — Марта отложила сценарий, встала и открыла дверь.

— Одиннадцать. Жена или не жена, а без паспорта никак.

— Да есть у меня паспорт, только я вам его не дам. Не беспокойтесь, ухожу.

Гестаповка удалилась, бормоча сердитую поэму о паспорте.

— Ну что же, Эол Незримов, прощайте.

— Я с вами.

Стояла белая ночь. Они попрощались с призраком Сережи Есенина и вышли к Исаакиевскому собору, молча обошли вокруг него. Настроение — хуже есенинского, когда тот писал кровью то, что сейчас процитировала Марта своим снова чарующим радиоголосом:

До свиданья, друг мой, до свиданья!
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

Она резко повернулась к нему лицом, и он увидел, что она готова засмеяться.

— Вам весело?

Вместо ответа она подошла и первая поцеловала его в губы. Повторила сердечно и таинственно:

— Милый мой, ты у меня в груди.

Он стремительно ответил страстным поцелуем.

— Белые ночи, — сказал поцелуй, окончившись. — Мы можем бродить до утра, разговаривать, читать стихи, это так романтично.

— И время от времени целоваться.

— Раз в полчаса. Не чаще.

И они побрели молча мимо Александровского сада, Эол взял ее руку в свою, пальцы переплелись. Вышли к Медному всаднику.

— Какой там дальше экзаменационный билет? «На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн»?

Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен... —

стала она читать, —

Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.

— Еще не прошло полчаса?

— Нет, но это не важно. — И они распечатали второй страстный поцелуй. Пошли по Адмиралтейской набережной вдоль Невы. Говорить не хотелось, просто думали о том, что у них начинается новая жизнь. В этом прекрасном городе.

— А когда разводят мосты? — спросила она, проходя мимо Дворцового моста.

— После часу.

— Я бы хотела посмотреть.

— Что нам мешает? Бродить-то до утра.

— А с которого часа можно опять принимать гостей?

— Это-то мы и не спросили. Думаю, часов с семи.

— О, всего-то семь с половиной часов куролесить.

Свернули и вышли на Дворцовую площадь. Задрав головы, смотрели на Александровскую колонну.

— А там наверху ангел, — сказала Марта. — И он указывает на крест. Странно, что до сих пор не скинули и не поставили Ильича с кепкой и протянутой рукой.

Щелчок, механизм сработал: еще одно недоставленное сообщение младшему оперуполномоченному. Вот взять и рассказать ей, как его таскают на беседы.

Страшная сцена, как Орлов съедает один баночку с кашей, которую Шилов принес на всю семью Орловых. Дочь и жена потрясены, да и сам Орлов в шоке оттого, во что его превратил голод.

В угнетенном состоянии Шилов идет по улицам зимнего блокадного Ленинграда. Мимо него провозят санки с мертвецом, укутанным как мумия. Возле столовой женщина поскользнулась, упала, разлила кастрюльку с супом, а люди, стоящие в очереди, бросаются, хватают грязный снег со следами супа на нем и с жадностью поедают его. Шилов с грустью наблюдает за происходящим со стороны. Люди уже весь снег объели. Пожилой мужчина падает навзничь. Шилов спешит к нему, осматривает упавшего. Спрашивают:

— Окочурился?

Отвечает:

— Смерть.

— Так ему и надо! — торжествует женщина, пролившая суп. — Меньше народу — больше кислороду!

— Как вам не стыдно? Побойтесь... — бормочет Шилов.

— Кого?

— Хотя бы кого-нибудь... Самих себя хотя бы.

Другие друзья Шилова — Кротов и его жена Аня, актеры Виктор Авдюшко и Эльза Леждей, он пришел навестить их и видит, как они приканчивают свою богатую библиотеку, сжигая книги в печурке.

— Подумать только, — сказала Марта, когда, откупорив и выпив третий поцелуй, они покинули ангела Александровской колонны, вышли на Дворцовую набережную и снова побрели вдоль Невы. — Сейчас все так хорошо, и никто не голодает, а еще недавно, каких-то двадцать с небольшим лет назад, люди умирали от голода и холода. И твой фильм их туда снова возвращает, в голод и холод.

Пустое вы сердечным ты
Она обмолвясь заменила,
И все счастливые мечты
В душе влюбленной возбудила... —

пришло время Эолу читать стихи. —

Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!

— Любишь? Правда?

— Люблю. Когда пройдут следующие полчаса?

— Они уже прошли.

— Как летит время!

На самом деле с момента их расставания с Есениным прошло минут пятьдесят, но они, как нетерпеливые дети, уже распечатывали шоколадку четвертого поцелуя.

Новый, 1942 год Шилов и Ира встречают в его кабинете, на столе тарелка с кусочками черного хлеба, слегка посыпанными сахаром и разноцветными конфетами драже «цветной горошек». Шилов смотрит на часы, берет бутылку из-под шампанского, которая укрыта фольгой, срывает с нее фольгу, делает вид, что с трудом откупоривает бутылку, вырывает пробку и швыряет ее в потолок. В бутылке не шампанское, а вода, слегка подкрашенная яблочным соком. Муж и жена пьют за то, чтобы проклятый сорок первый год провалился в тартарары.

На Марсовом поле они испили пятый поцелуй, а потом на скамейке в Летнем саду — шестой, седьмой, восьмой, девятый, десятый.

— Здесь мы днем сегодня снова увидели друг друга.

— Мы можем вообще здесь переночевать на скамейке.

— Не прогонят?

— Думаю, будут сговорчивее той гестаповки.

И снова поцелуй. Но ближе к часу ночи стало зябко, сколько ни обнимайся и ни целуйся.

— Пойдем.

— Куда?

— Есть идея. — И он потащил ее к Кировскому мосту. — Скорее, шевелись, а то не согреешься.

— Уже будут разводить?

— Это лучше увидеть с другого берега.

Они успели перебежать на Каменный остров, вышли на Петровскую набережную и смотрели, как мост, словно снизу на него дует Нева, вспучивается, раздваивается, створки устремляются в небо. Эол вспомнил и зачем-то рассказал, как хотел снять фильм о посадке на Неву самолета Ту-124, а ему не дали.

— Это здесь было?

— Нет, там дальше. Между строящимся мостом Александра Невского и Железнодорожным.

— Теперь снимешь.

— Почему?

— Потому что теперь у тебя есть я, и дела твои наладятся.

— Приятно слышать. — Еще один поцелуй, какой по счету, уже и не упомнить, и с каждым новым все сильнее желания. — Холодно. Идем.

— Куда?

— Там видно будет.

Он повел ее по Кировскому проспекту, уже зная, где пройдет их первая ночь.

В ординаторской Шилов отдает медсестре Марине собранный по пять граммов хлеб, та смотрит, не веря глазам. Недавно она потеряла карточки, и вот в больнице раненые собрали ей по чуть-чуть, а получилось много. Марина отходит в сторонку, становится спиной к Шилову и ест, плечи у нее вздрагивают, потому что она опять плачет.

Вот эту Марину он и наметил для Марты поначалу — попробовать, как получится. И думал об этом, когда тащил ее, замерзшую на холодном невском ветру, не куда-нибудь, а на «Ленфильм». Знал, кто сегодня дежурит и пропустит.

— Ефимыч, с меня завтра причитается.

— Трехзвездочного армянского.

— Пятизвездочного и две!

— Лады, тов реж, тебе твой павильон?

— Нет, мне бы что побогаче.

— «Снежную королеву»? Или «Три толстяка»?

— Давай «толстяков», там дворцовые апартаменты.

Фильм «Три толстяка» по сказке Юрия Олеши на «Ленфильме» снимал Алексей Баталов с собой, родимым, в главной роли гимнаста Тибула. В павильоне, незаконно предоставленном дежурным Ефимычем, Эола и Марту встречали бутафорские интерьеры дворца, и, уже не преодолевая сопротивление и не сопротивляясь, истомленные долгими и бесконечными поцелуями, Эол и Марта бросились в широкую кровать наследника Тутти, застеленную кружевным постельным бельем, и в ней наконец стали любовниками. У Эола от сильного возбуждения в первый раз получилась стремительная короткометражка и лишь со второго — полноценный фильм. Он не удивился, что Арфа оказалась девственной, и был этим тронут. Конфузно, завтра будут гадать, как это белое постельное знамя превратилось в японский флаг, хоть и с очень маленьким красным солнышком. Да мало ли. Погадают и поменяют белье. Но нет, Марта уперлась:

— Так нельзя оставлять. Стыдно же.

На столике рядом с кроватью Эол увидел ножницы, видимо забытые тут гримером. Схватил и — чик, чик, вжик! — вырезал из большого полотнища маленький флажок, будто намеревался идти на улицу встречать кортеж приехавшего в город на Неве японского императора Хирохито, хозяина десяти добродетелей и повелителя четырех морей. Сложил флажок как носовой платок и сунул себе в карман, чтобы потом беречь всю жизнь.

А Марту Валерьевну всю жизнь потом жег стыд за эту Японию, в отличие от Эола Федоровича, для которого главное — до чего романтично: первая ночь в бутафорском дворце на «Ленфильме», но не на бутафорской, а на настоящей огромной кровати! Уши полнились сладостью, когда в темноте звучал ее волшебный голос, ее признания в любви и сладкие стоны. Эол потерял голову.

Наутро он чувствовал себя как пьяный. И это так хорошо. Накануне летние натурные съемки окончились, следующие только осенью и зимой, павильонные завтра, и сегодня можно отдыхать, наслаждаться жизнью, любовью, счастьем, свежим ветром новизны. Поспали всего часок, и около пяти Ефимыч разбудил, выпроводил. Сонные и счастливые, они вышли в остаток белой ночи и снова побрели по прекрасному городу. Говорить не хотелось. Но она все-таки спросила:

— Надеюсь, ты не каждую ночь прибегал к услугам Ефимыча.

— Как ты можешь! Просто другие пользовались и мне рассказывали. Клянусь! Да я и не ходок вообще-то.

— Ладно, поверим.

Они успели застать возвращение Кировского моста из легкомысленной вертикали в деловую горизонталь. Пешком проделали ночной путь в обратном направлении и к семи вернулись в гостиницу. Гестаповку сменила приветливая женщина:

— Это ваша супруга? Какая хорошенькая! Уж на премьеру не забудьте позвать, товарищ Незримов.

— Вот она бы вчера тут дежурила, — проворчал он, а Марта возразила:

— Тогда бы не получилось белой ночи, поцелуев, романтического свидания в постели наследника Тутти.

Они завалились в его сорок первый номер и проспали до полудня, потом обедали в «Астории», пили шампанское, собрались гулять, но вернулись в номер и уже не выходили из него до завтра.

Назавтра он познакомил съемочную группу с новой актрисой, попросил Жжёнова разыграть сцену с хлебом, у Марты все получилось с лёту.

— Отлично, утверждаем! Хотя нет, постойте, кто у нас на Лялю Пулемет? Губанова? Вот она будет Мариной.

— После «Первого троллейбуса»? Откажется, — возразил ассистент Володя Быков.

— Не откажется. Мы Марину допишем. Саня, допишешь Марину?

— Как скажете.

— Эол Фёдыч... — Быков отвел Незримова в сторонку. — Губанова фактурнее, красивее. А эта...

— Эта мне нравится, — перебил режиссер своего ассистента. — Я все сказал. И не ори на меня, понял?

— А я и не ору.

— Снаружи не орешь, а внутри орешь.

Ира Губанова, прославившаяся в фильме «Первый троллейбус», не отказалась. Актеры вообще только в исключительных случаях отказываются даже от самых малейших ролей. А Марта Пирогова так лихо справилась с ролью Ляли Пулемет, что восхитила всю Эолову команду, а потом и советских зрителей.

Забавно, поначалу Коногонова играл актер Збруев, он тогда же на «Ленфильме» снимался у Герберта Раппапорта в «Двух билетах на дневной сеанс», но когда Незримов вспомнил, что по сценарию танкист должен целовать Лялю Пулемет в губы, он решил сам сыграть эту роль. Благо Збруева пока с забинтованным лицом сняли.

— А теперь, когда разбинтуют, там окажусь я.

Саша Збруев на всю жизнь обиделся на Эола:

— Чтоб ваш «Голод» черти съели!

С замиранием сердца Марта Валерьевна приближалась к тому месту «Голода», когда она впервые появляется в кадре. Не выдержала и приостановила просмотр. Взглянула на мужа, по-прежнему сидевшего неподвижно, с гордо запрокинутой головой.

— Пора показать, любимый, что я купила тебе в подарок к сегодняшнему дню. Ведь сегодняшний день уже начался. Пятьдесят лет со дня нашей свадьбы, дорогой.

Она отправилась в кладовку, куда он давно уже не заглядывал и где до поры скрывалось настоящее произведение искусства. Пора наступила, Марта Валерьевна не без труда вытащила и внесла на показ мужу высокий картонный ящик, в котором что-то нежно и боязливо позвякивало.

— Вот, мой дорогой, это подарок тебе от меня.

Она раскрыла коробку и бережно извлекла из нее нечто похожее на манекен, некий каркас, подобный стройной девичьей фигуре, составленный из множества объединенных в едином ансамбле струн.

— Угадай, что это. Представь себе, это такая эолова арфа. Мне изготовил ее замечательный умелец Жихарев. В мастерской с поэтическим названием «Дыхание». И не где-нибудь под Парижем, а в нашей подмосковной Субурбании, в поселке Толстопальцево. Представь себе!

Она подняла шедевр Жихарева и поднесла его к раскрытому настежь окну.

— Жаль, сегодня совсем нет ветра. Ну ничего, рано или поздно он подует, и ты услышишь, как она звучит. Она тебе нравится? Правда, похожа фигурой на меня? То-то же, Ветерок. А не намахнуть ли нам шампанского?

Она достала из холодильника бутылку и два бокала, умело откупорила, выстрелив пробкой в окно, но не пролив ни капли, а лишь выпустив скромного джинна — легкий дымок из горлышка, налила в бокалы, один поставила на маленький столик перед мужем, другой выпила залпом:

— За наш день! За золотую свадьбу!

Вернулась к экрану и включила фильм дальше. Тотчас же вместе со своей героиней она вновь оказалась на экране, в заснеженном поле. Это уже на зимних натурных съемках снималось, в декабре, в кровавом снегу лежит раненый капитан-лейтенант батальона морской пехоты Сойкин, и она спешит к нему. Сбивчиво спешит успокоить.

Перед Мартой Пироговой в первой же ее роли встала сложнейшая задача: Лялю прозвали Пулеметом за то, что она всегда тараторит, и следовало одновременно и тараторить, и очаровать зрителя своим голосом и манерой говорить. Дебютантка справилась с задачей на все пять. Вот она тащит Сойкина по снегу и без умолку говорит ему что-то успокоительное. А потом нападают немцы, Сойкина добивают, а Ляля отстреливается, в нее попадают пули. Тут появляются наши морпехи — Вострецов, Арбузов и Поспелов, стреляют по немцам, немцы валятся.

Шилов и Николаев в операционной осматривают только что доставленную Лялю. Она смотрит на врачей с мукой в глазах, чуть слышно стонет, пытаясь сдержать более тяжкие стоны. Шилов констатирует легкие поверхностные ранения лба и живота, тяжелее раны в оба плеча.

— Эк как тебя, малюсенькая, перекрестило! — говорит Николаев.

— Надо же, такие ранения, а она терпит, не стонет!

— Братишка! Я из батальона морской пехоты!

Входит медсестра Энгель. Ей:

— Готовьте к операции!

Шилов обходит пациенток, подходит к Ляле Пулемет. У той руки и лоб забинтованы.

Марта Валерьевна уже с первых минут появления на экране не смотрела фильм, а участвовала в нем, снова молоденькая и озорная, как ее героиня. Нормально мои дела. Я, знаете ли, по госпиталям валяться не намерена. Когда можно будет на фронт? Гляньте на нее! На фронт! А что вы смеетесь? Где тут комедию показывают? Я что-то не вижу. Да вы, уважаемая Валерия Лихачева, и есть настоящая комедия.

— Стоп! Снято! Ну что, Володя, съел? Губанову ему! Отлично играет наша новенькая?

— Не стану спорить, Ёл Фёдыч, у вас чутье на то, кому кого играть. Отлично сыграно.

— А вы что скажете, Григорий Терентьевич?

Все глянули на Шипова. Прототип Шилова и главный консультант фильма при любом удобном для него случае являлся, следил за съемками, делал замечания и указания: да вы не так скальпель держите, Господи ты Боже мой, нет, малюсенькие, трепанация не так производится, — но в целом выражал удовлетворение. А сейчас все впервые увидели его слезы:

— Надо же... До чего похоже! Вылитая Пулеметик!

— Предлагаю сегодня зело знаменательную викторию отметить у меня! — голосом Петра Первого возгласил Симонов. И вечером все повалили к нему, Марта уже на правах артистки, вписавшейся в дружный коллектив.

В перерыве между съемками слетали в Киев, на Второй всесоюзный. И вот ведь не наврала кукла наследника Тутти, ему с ее появлением стало везти. Первая художественная — «Никто не хотел умирать», вторая — «Председатель». За историко-революционные и исторические фильмы первая «Ленин в Польше», — пропади он пропадом в своей Польше! — вторая премия, как бутылка водки, на троих: «Решающий шаг», «Звезда Улугбека» и — барабанная дробь, внимание!.. — «Звезда Альтаир». Режиссер Эол Незримов при участии египетского режиссера Юсефа Шахина.

Да при каком участии-то!

— Иди, альмахрай! — ткнул сзади в спину испанец.

— Только с тобой вместе. Давай, давай, без разговоров! — И, выведя смущенного Матадора на сцену, добавил: — Сценарист — Александр Ньегес. Кстати, знаете, как по-арабски будет «режиссер»? Альмахрай. Меня так на протяжении всех съемок ребята звали.

А конвейер вручения премий катился уже дальше:

— Специальная премия жюри — фильм «Тени забытых предков», режиссер Сергей Параджанов.

И — возвращение в зал, к восторженным глазам куклы наследника Тутти. А потом обильный банкет, где всего не перепробуешь, гостеприимные хохлы, казалось бы, навсегда забывшие про свою вызвольну боротьбу.

Хлеб. Ноздреватый, крошащийся. Нож режет его. Руки продавца взвешивают кусок, нож отрезает лишнее. Положенный паек, как алмаз на три тысячи двести каратов, бережно поступает в тощие руки очередного блокадника. Шилов стоит в очереди в булочной. Следует страшная сцена, как парнишка лет двенадцати хватает с весов небольшой довесок и тут же, на глазах у оцепеневшей очереди, кидает себе в рот. К нему бросаются, бьют, Шилов пытается спасти его от побоев, увещевает озверевших от голода блокадников, и те прекращают избиение.

В Летнем саду зимой гуляют Шилов и Ирина, поражаются тому, что запас дров в Ленинграде иссяк, но ни у кого не поднимается рука срубить деревья, помнящие Петра, знавшие Пушкина... Люди предпочитают умереть от холода, чем поднять руку на национальную святыню. Народ, способный на такое, бессмертен. Шилов рассказывает про Лялю Пулемет, как приходили ее сослуживцы морпехи, от которых все и узнали о ее смешном прозвище. Ира ревниво спрашивает, что у Шилова с этой Лялей, Шилов обижается. Ира сообщает, что ее эвакуируют:

— Так что, Шилов, можешь и дальше восхищаться всякими там Лялями.

В сущности, тут начинается новая завязка фильма: жену эвакуируют, Роза тоже уже отправилась в эвакуацию вместе со своим театром, Шилов остается в голодном городе. Внимание переключается на смешную и трогательную Лялю Пулемет, она старается быстрее пойти на поправку, ухаживает за другими ранеными и постоянно что-то говорит смешное и остроумное. Называет всех братишками.

— Эх, братишка доктор, выписывай, да поскорее. Хочу восьмое марта в родном батальоне встречать.

— Ну уж нет, нам без нашего Пулеметика скучно будет. Понятно, братишка?

— Вот возьму и сбегу от вас без спросу!

Энгель уже начала разбинтовывать танкиста Коногонова с обожженным лицом. Шилов подходит, принимает участие. Постепенно открывается лицо, и это лицо — режиссера Эола Незримова. Видны ожоги, но не ужасающие. Ляля Пулемет стоит рядом, ей интересно. Она тараторит:

— А ничего мордашка. Я думала, хуже получится. Не дрейфь, танкист, будут тебя девушки целовать.

— А я их, — радуется Коногонов. — Хочешь, тебя первую?

— Здрасьте вам! А цветы? А шампанское? А прогулки под луной? Какой быстрый! Видали, доктор, такого?

— А что, вы пара, — смеется Энгель. — Вместе и выписываться будете.

Из гостиницы, где обрел свою смерть Есенин, переехали в съемную квартиру. Оно оказалось и дешевле, экономия для бюджета картины. Марта бегала по магазинам и готовила домашнюю еду. Незримов очень быстро признал, что ему еще ни с кем не было так хорошо, как с этой стройной, пружинистой девушкой, всегда в движении, не унывающей. Она даже и не заикалась о том, чтобы ушел от жены и женился на ней. И оттого все больше хотелось ему уйти от жены и жениться на ней. Но он пока продолжал играть в Элфи, дурацкого парня из пустячного фильма, получившего в Каннах приз жюри. Только тот считал себя неуловимым для брачных уз, а Незримов просто полагал, что всему свое время. А как выяснится вскоре, тем самым оттягивал наступление жестокой блокады, которую ему организует Ника-клубника по всем правилам военного дела.

У бойца Назарова такие ранения, что надо годами разрабатывать руки. Сбылась мечта — на его роль Незримову удалось затащить Вячеслава Тихонова, чья подводная лодка наконец выплыла из океана «Войны и мира», и в этом году Славу задействовали только в озвучке Печорина, которого в «Герое нашего времени» у Ростоцкого играл Володя Ивашов. Его тоже Незримов мечтал снова затащить к себе.

Вернуться на фронт Назарову уже не грозит, но он утверждает, что разработает руку по методике, о которой прочитал в газете, и снова будет бить фрицев. Шилов спрашивает Николаева, почему давно не приходит на работу Энгель, и отправляется ее навестить.

На стене фотография Энгель, где Раневская молодая, счастливая. А в квартире мрачно, кто-то лежит на кровати, полностью укрытый одеялом. На другой кровати Эмма, жена сына, а сын Борис только что открыл дверь Шилову, врет, что мама приболела, долго не впускает, но Шилов решительно входит в квартиру и обнаруживает под одеялом мертвую Энгель. Эмма и Борис умоляют его никому не рассказывать, что они уже много дней получают вместо умершей ее паек. И пока до весны в квартире будет холодно... Шилов печально смотрит на мертвое лицо Энгель, накрывает его одеялом и медленно покидает квартиру, выходит на лестничную площадку, скорбно спускается по ступенькам, в ужасе бормочет:

— Санаторий...

Когда снимали эту сцену, Раневская материлась:

— Что-то я у вас быстро окочурилась. Всего несколько фраз за весь фильм — и нате-здрасьте. Главное, что мне даете сыграть, так это долбаную покойницу. Да и то эту старую потаскуху выдают за живую.

И во время одного из дублей, когда Жжёнов дотрагивается до ее щеки, она щелкнула зубами, как бы целясь укусить его за палец.

— Ну Фаина Георгиевна!

— Ладно, ладно, больше не буду. Простите старую грешницу. Конечно же юмор тут не уместен.

В Ленинграде весна, но, кроме радости, что уходят истребительные морозы, царит страшная блокадная действительность, из сугробов откапывают мертвецов, из домов выносят покойников, забрасывают их в кузовы грузовиков. Шилов навещает Кротовых и обнаруживает их мертвыми.

В клинике Николаев хмуро протягивает Шилову бумагу:

— Вот, малюсенький. Для вас пробили. Рядом с клиникой. Здесь, в двух шагах.

Трехкомнатная квартира, в которой за зиму умерли все жильцы. Шилов поселяется в ней, и тут начинается новое движение в фильме: Разгуляев ведет друга в Александринку, куда временно поселился театр музкомедии.

— А ну-ка, глянь, кто там теперь Сильву поет.

Шилов подходит к афише, вчитывается, вскрикивает:

— Роза!

И снова фильм становится цветным. Шилов в зрительном зале смотрит во все глаза, а на сцене снова поет его Роза. Спектакль оканчивается, вместо цветов на сцену несут корзины с капустой, брюквой, морковкой и картошкой, украшенными еловыми ветками. После спектакля Шилов и Роза идут по набережной Фонтанки, за их спиной Аничков мост, на фоне неба чернеют конные статуи Клодта, Роза рассказывает:

— И я поняла, что не могу вдали от города, от блокады, от страданий. И — от тебя.

Шилов хватает ее руки, целует.

— Я ехала по Дороге жизни в грузовике с медикаментами. Целые караваны машин. Некоторые проваливались, их доставали, и они двигались дальше. И вот я здесь. В труппе Музкомедии не хватало певиц, и меня охотно взяли. К тому же истощение, и многие не могли часто выступать. Я их замещаю.

— Роза моя! Мне недавно дали большую трехкомнатную квартиру, в которой мне так одиноко.

— А жена?

— Эвакуировалась.

— Я бы никогда тебя не оставила!

Марте до сих пор не верилось в навалившуюся сказку, подаренную ей потомком богов. Он так и говорил:

— Я потомок богов, мне все подвластно.

И ей нравилось называть его потомком богов. Еще бы! Сама божественная матерщинница Раневская, Симонов и Коренев — оба из «Человека-амфибии», Андрей Болконский — Тихонов, Жжёнов, Баландин, Болотова, Федорова... Какое пышное цветение актеров вокруг, и все они охотно общаются с ней, им нравится, как она играет Лялю Пулемет, нравится беседовать с умной и начитанной девушкой, обладательницей волшебного голоса.

Крупным планом — пышное цветение, белое, лиловое, фиолетовое. Война, блокада, а сирени все до лампочки, она себе цветет и цветет! И режиссер снимает ее в цвете, и ярко-желтые одуванчики на ярко-зеленом газоне. Ляля Пулемет в своей неизменной тельняшке рвет одуванчики. Их снимали во дворе «Ленфильма» в конце июня, а сирень гораздо раньше, в конце мая, еще до знакомства Эола и Марты.

И снова все черно-белое, в палате Коногонов прощается с другими пациентами. Шилов тоже тут, Разгуляев, Лордкипанидзе, прежние и новые пациенты, которые просят дернуть за край одеяла, чтобы им тоже поскорее выписаться, и лишь один злобно шипит, что все эти приметы — суеверие.

Верный своим принципам, Незримов на роль подлеца симулянта Истомина пригласил не с противной внешностью, а красавчика Володю Коренева, всеми обожаемого морского дьявола, человека-амфибию, советские девчонки включают режим «визжим», как англичанки при виде битлов в глупейшем пижонском фильме «Вечер трудного дня».

В палату влетает Ляля Пулемет с букетом одуванчиков, дарит их танкисту, все посмеиваются, мол, пулемет в танк влюбился. Ляля злится — не нашелся еще тот человек, в кого она влюбится, но Коногонов внезапно обнимает ее и целует в губы.

Они уже были как муж и жена, но целоваться с Эолом в губы при всех, да еще на камеру! И изобразить возмущение не составило труда:

— Ну, наглость! Ладно уж, чеши себе на фронт. Братишка доктор, а мне когда?

Шилов оправдывается перед ней, как школьник, говорит о том, как при их скудном санаторском питании вообще у всех раны плохо заживают. В сцене становится понятно, что просто никто не хочет расставаться с общей любимицей. А тут еще появляются морпехи, обвешанные оружием, грозные, но веселые окопные моряки, обветренные, суровые юноши — Вострецов, Арбузов и Поспелов. Актеры Январев, Кожевников и Подгорный, их тоже Эол отщепил у Раппапорта от «Двух билетов на дневной сеанс». У Вострецова в руках огромный букет сирени. Ляля бросается к ним, прыгает, целует в щеки. Разгуляев спрашивает:

— А чего это вас, морпехов, называют «черная смерть»? Что-то, я гляжу, среди вас ни одного негра...

Черная смерть стояла у выхода из «Ленфильма». Хоть и блондинка. Эол и Марта выходили после съемок под ручку, ворковали, обсуждая сегодняшние съемки.

— Как ты их обцеловала охотно! — шутливо ворчал Незримов.

— Ну я же только в щечку. Ну, потомок богов, ты чего! Между прочим, я руководствовалась сценарием, вот.

Она положила ему голову на плечо, и в такой голубиной позе они и натолкнулись на черную смерть, которая выросла перед ними, как цифры 1941 в картине Кулиджанова и Сегеля «Дом, в котором я живу».

— Эта вот, эта вот дрищуганка? — первое, что произнесла Вероника Новак, все еще Незримова.

«Потрясающе! Кто же мог ей настучать?» — первое, что подумалось Эолу.

— В чем дело? — возмутилась Марта и в следующий миг догадалась.

Но неужели это та эффектная блондинка из «Разрывной пули», которую было так жалко, когда она шла к красивой кукле, брала ее и взрывалась? Во что она превратилась! Перед ними, как Берлинская стена, стояла некая каменная баба, степное изваяние. Под шеей жир, щеки начали отвисать, а ведь ей не больше, чем Эолу. кстати, сколько? тридцать три? тридцать четыре? В таком возрасте и так себя запустить! Понятно, почему у них, как он уверяет, сто лет уже лишь теплые добрососедские отношения между двумя странами. Все это мигом пронеслось в голове, прежде чем им встретить смерть среди цветущего июльского дня.

— Познакомьтесь, — сказал Эол, волнуясь, но не теряя самообладания. — Вероника, моя пока еще жена. Марта, моя в скором времени жена.

Именно так он сделал ей предложение руки и сердца! Хотя и до этого называл женой, когда атаковал гостиницу, но то было понарошку, а здесь получалось официальное объявление.

— Никакого скорого времени не будет! — ответила Берлинская стена. — Нашел себе... дрищуганку!

— Послушайте, я же вас не оскорбляю...

— Молчать, сколопендра!

— Ника, зачем ты сама себя так унижаешь... — возроптал Незримов. — Тебе не к лицу.

— Если я тебя, подстилка, еще раз увижу со своим мужем, кислотой в морду плесну, понятно?

— Эол! — заморгала глазами Марта. — И ты мог жить с такой женщиной?

— А ну, пошла отсюда! — Ника не на шутку пихнула ее так, что та чуть не упала.

Незримов тотчас встал между бывшей и будущей, причем встал весьма зримо, но тотчас ему на голову бомбами посыпались удары кулака. Никогда еще он не видел Веронику Новак в такой слепой и беспощадной ярости. И все на виду у кинопублики, выходящей из дверей «Ленфильма». И не бить же ее в ответ. Совершенно безвыходная, трагическая ситуация, из которой мог быть только комедийный выход.

— Бежим! — заорал Незримов. — Она толстая, не догонит! — И они с Мартой пустились в галоп по Кировскому проспекту.

Черная смерть пыталась догнать и отставала не так быстро, как хотелось. Оглянувшись и увидев ее на расстоянии трех секунд фильма, потомок богов заорал еще громче:

— Караул! Режиссера бьют!

Марта оценила комичность ситуации, испуг и ужас сменились в ней нервно-паралитическим смехом, мешавшим бежать. Мимо них пролетела пустая бутылка из-под жигулевского: черная смерть перешла от рукопашного боя к артиллерии. Эдак и покалечить может. Легконогие Эол и Марта за пять минут добежали до Невы, и Марте подумалось, вот бы они перебежали через мост, а за ними он быстро взмахнул своими крылами в небо, прямо перед носом у преследовательницы. Оглянулись — фуххх! выдох — Берлинская стена запыхалась, по инерции продолжала двигаться следом за беглецами, но уже на порядочном отдалении.

— Сколько раз я представлял себе эту сцену, но не думал, что такой Гайдай получится, — засмеялся Незримов.

— Смешно ему! Мне вот нисколечко не до смеха, — ответила Пирогова. И расхохоталась.

— Смешно ведь. Когда буду снимать комедию, обязательно этот эпизод вставлю.

— А ты будешь комедию?

— Обязательно. Господи, до чего же надоело быть серьезным! Меня от этой блокады Ленинграда уже тошнит, а еще снимать и снимать, всю осень и зиму. Потом монтировать. Потом зрителям показывать.

— А ты откажись.

— Ну вот еще! После того как у меня такая Ляля Пулемет появилась? Ни за что!

Они уже шли через мост. Марта хотела оглянуться и погрозить Берлинской стене кулаком, но подумала, не надо уподобляться этой дуре. К тому же дура — сторона страдающая, в отличие от них, счастливых.

Снова цветной отрывок. Утром в просторной квартире Шилов и Роза лежат в кровати, укрывшись до подбородка одеялом, смотрят друг на друга, он гладит ее волосы.

— Зато, когда холод, так хорошо лежать, прижавшись крепко друг к другу. К тебе, — говорит она.

— Как я счастлив! Моя Сильва. Моя Виолетта. Моя Эсмеральда. Моя Стелла. Моя Лакмэ. Моя душистая Роза. Скоро уже не нужно будет отопление. А там и блокада кончится. Должны же мы, наконец, их разгромить.

— И тогда вернется твоя жена. Нет уж, пусть лучше будет холод, война и блокада. И мы будем жить здесь вместе, пока не помрем, обнявшись.

— Эта головенка хотя бы соображает, что говорит? Не проще ли мне будет развестись и жениться на тебе?

— А ты это сделаешь?

— Да, да! Я так люблю тебя!

И в ту ночь, после бегства от черной смерти, Эол и Марта страшней и сильней прежнего любили друг друга, будто завтра им предстояло умереть от голода или их ждала высшая мера наказания. И жадно твердили всю ночь: люблю! люблю! люблю!

Утром он сказал задумчиво:

— Ты хотя бы понимаешь, что между нами мистическая связь?

— Понимаю.

— Нет, не совсем. Скажи мне, почему ты не захотела быть Тамарой, а взяла себе имя Марта?

— Потому что я родилась тринадцатого марта. Еще люблю восьмое марта. Это имя на древнеарамейском языке означает «госпожа». И я собираюсь быть твоей госпожой.

— Ничего ты не понимаешь. Марта по-русски — Марфа. Ты моя Эолова Марфа. Эолова Арфа.

— Да, действительно... — задумалась она. — Надо же! И впрямь мистика какая-то.

— Вот видишь.

— Эолова арфа — это инструмент такой?

— Инструмент? Я всю жизнь считал, что это аллегория. Когда ветер дует или шелестит в листьях, говорят: эолова арфа. Разве не так?

— А по-моему, это инструмент. Погоди-ка, там же у хозяев квартиры Брокгауз и Ефрон.

— Разрозненные тома. Как назло, не окажется нужного.

Марта вскочила, подбежала к книжным полкам, он залюбовался ее безупречной фигурой. В очередной раз подумал: голос, красивые стройные формы, а лицо — главное, что оно миловидное и приветливое.

— Есть! — воскликнула Марта, извлекая искомый том. Стала листать. — Так, та-а-ак... О! Слушайте, товарищи потомки богов! «Эолова арфа — музыкальный инструмент, состоящий из деревянного ящика, в котором натянуты струны, от восьми до двенадцати. От движения воздуха струны издают гармоничные созвучия, таинственного нежного характера. Берлиоз в своем инструментальном сочинении “Эолова арфа” изобразил оркестром в художественной форме поэтичные звуки эоловой арфы. Этот инструмент получил свое название от Эола, мифологического бога ветров. Тем же именем называются и некоторые другие инструменты, издающие звук с помощью воздуха, например эолодикон, элодион, эолина».

— Значит, еще и эолина есть?

— Никаких эолин! Только я, твоя Эолова Арфа! — Она стояла посреди комнаты обнаженная, в лучах рассвета и потрясала над головой энциклопедией.

— Получается, что без Эола она не звучит, — ехидно подметил Незримов.

— Получается, друг мой, что без эоловой арфы никто бы и знать не знал, как звучит Эол! — мгновенно отбила брошенный мяч Эолова арфа. Она подбежала, оседлала лежащего режиссера, придавила к кровати. — Сдавайся, потомок богов! Признавайся, что с моим появлением ты зазвучал сильнее, чем прежде!

— Признаюсь, но признание получено под пыткой.

В кабинете Шилова Назаров хвастается, что с помощью пособия по лечебной физкультуре уже научился разрабатывать руку, но Шилов утверждает, что еще недостаточно и надо разрабатывать дальше. Назаров сердится.

По коридору клиники, согнувшись, идет Истомин. Шилов за ним следом, говорит ему, что по результатам самых тщательных обследований никаких отклонений от нормы нет. Но тот стонет о том, какие испытывает адские боли, не позволяющие ему разогнуть спину.

Погожим летним днем Шилов едет на велосипеде по Ленинграду. Город уже не производит того страшного впечатления, что зимой, хотя там и сям видны развалины разбомбленных домов. Шилов подъезжает к госпиталю. Затем он заходит в палату и видит, как Назаров, мокрый, с красным от напряжения лицом, старается распрямить руку так, чтобы поставить ее в вертикальное положение. Увидев Шилова, Назаров берет больной рукой табуретку, с силой поднимает ее кверху, а затем рывком запрокидывает назад.

Осенью все прощаются с Лялей. С ней двое морпехов, Вострецов и Поспелов, да еще морской офицер, капитан второго ранга Коршунов. Михаил Кузнецов в тот год оказался безрольным и согласился на небольшую роль в «Голоде». Шилов чуть не плачет, как ему жалко прощаться с Лялей...

Легкий ветерок наконец совершил дуновение, и в комнату вошли таинственные звуки сегодняшнего юбилейного подарка — струны заговорили на своем непонятном языке, их загадочные слова пролетели и растаяли, ветер затих.

И снова цветная пленка. Золотая осень. Шилов и Роза идут по листве Летнего сада, шурша ею. Шилов восторгается тем, как все стремятся поскорее выздороветь и вернуться на фронт: Ляля, Назаров...

Шилов резко поворачивается к Розе, смотрит на нее с восхищением.

— Что ты на меня так смотришь?

— Ты у меня тоже настоящий герой. Вернуться в наш ад. Преклоняюсь перед тобой!

— Блокада. Получается блок ада.

— Жаль, что я не могу развестись с Ирой в ее отсутствие. Поскорее бы конец войне, конец блокаде!

Но блокада продолжалась. Утром она снова стояла перед входом в «Ленфильм» в ожидании боя.

— Что делать? — в ужасе спросила Эолова Арфа.

— Хрен ее знает, — оторопел Незримов. — Еще хорошо, что она не в курсе, где наша съемная квартира.

— У тебя везде съемки: на работе съемки, квартира съемная. Съемщик ты! Так делать-то что?

— А вот и наш донжуан со своей дрищуганкой, — громко возгласила блокада. — Что встали, родимые? На работку хотите? А тут баррикада. Решили, что все так просто? Эй ты, сколопендра! Узнала, что у мужика дела в гору пошли, машинка, дачка, премийки посыпались, да? На-кася выкуси! Идите сюда, я вас без мучений убью.

— Идем. — Эол потянул Арфу назад.

— Давайте-давайте, драпайте, псы-рыцари! — ликовала блокада. — Лови их! Бей режиссеришку! Бей дрищуганку! Гляньте на него! Он еще в партию собрался поступать!

Они дошли до телефонной будки и вошли в нее.

— В милицию? — спросила в ужасе Марта.

— Еще чего. — Он набрал номер и договорился, чтобы его пропустили с другого входа. Причем так и объяснил начистоту: — Я со своей будущей женой, а нас прошлая жена не пускает, скандалы устраивает.

— Прошлое перешло дорогу будущему, — грустно пошутила Эолова Арфа.

Шилов читает Николаеву, Разгуляеву и Лордкипанидзе письмо от Ляли Пулемет о том, что она полюбила кавторанга Коршунова. Кросс-катом идут кадры: Ляля с морпехами Вострецовым и Поспеловым берут немецкого «языка».

Поздней осенью в кабинете Шилов и Николаев беседуют с Истоминым, утверждающим, что после ранения боли в позвоночнике вот уже который месяц не проходят. Шилов объявляет, что ему диагностирована сильнейшая форма гипокризии. Это Ньегес здорово придумал: по-латыни «гипокризия» означает «притворство».

— Фронт вам больше не грозит, малюсенький, — говорит Николаев.

Истомин изображает, как он огорчен. Коренев отменно сыграл притворство симулянта, не слишком бросается в глаза, что он лжет. Шилов просит его лечь животом вниз, тот с готовностью исполняет требование, и в итоге получается, что он спокойно лежит на животе, не просто выпрямившись, а даже изогнув позвоночник в другую сторону. Врачи с презрением смотрят на него, и Шилов добавляет, что гипокризия вдобавок осложнена острейшим симулятивным синдромом. Но больше не в силах иронизировать и гневно произносит:

— То не мог разогнуться, а тут спокойненько лежит на животике, с позвоночником, изогнутым назад. Ведь есть же такие подонки! Встать!

Истомин все еще пытается изображать боль, но он уже разоблачен, и остается лишь умолять врачей, чтобы о его симуляции не сообщали, иначе грозит трибунал.

— Черт с тобой! — говорит Николаев. — Вали подобру-поздорову. Скажешь, что мы тебя вылечили.

— От гипокризии, — добавляет Шилов. — С острейшим симулятивным синдромом.

— А ты что, правда собираешься в партию вступать? — спросила Марта в перерыве между съемками.

— Пока нет. Тянут. Но мне не хочется. Вон Бондарчук на что уж весь заслуженный-перезаслуженный, а до сих пор не член.

— Это хорошо. значит, по партийным органам тебя пропесочивать не станут.

— Э, девочка моя, у нас и без партийных столько органов. Целый организм! Найдут через что пропесочить. Да ты не бойся, это не страшно. В творческой среде к этому давно привыкли.

Шипов, пришедший посмотреть на съемки, поздравил Эола:

— Э, малюсенькие, я все это пережил пару лет назад, и каких только поклёпов на меня не написала, требовала не только с работы уволить, но и вообще изгнать за пределы СССР, и что я итальянский шпион, и что всячески поношу советскую власть, и что я врач-убийца. Это я-то!

Наибольшую неприятность вызывало осознание, что в съемочной группе есть какая-то сволочь, которая сообщила Веронике. Хорошо, что адрес съемной квартиры не каждому известен. Но все равно ночью охватывала тревога: вдруг припрется, станет орать под окнами.

— Я никак не мог предположить, что она способна так себя вести! — удивлялся Эол. — Мне казалось, она не способна так унижаться.

— Увы, ей есть за что бороться.

— Квартиру оставлю ей, а мы будем жить на даче. Правда, она еще только строится, но уже есть небольшая постройка, вполне пригодная для проживания.

— Куда она станет являться каждый день и устраивать сцены.

— Ну должна же она рано или поздно остынуть, привыкнуть.

— Ох и влипла же я! Но никуда уже не деться, Эолова Арфа я, а не она.

Будущее казалось туманным и оттого еще более прекрасным. Каждый день Эол признавался себе, что ему ни с кем не было еще так хорошо, и не сомневался, что Марта послана богами Олимпа в качестве его третьей, и окончательной, жены. На «Ленфильм» они ходили как шпионы, издалека обходя стороной баррикаду, появлявшуюся каждое утро, как на дежурство. Она что, отпуск за свой счет взяла в своем Склифе? Где-то остановилась — в гостинице или у знакомых? Какая-то подруга у нее в Ленинграде имелась, кажется. На киностудию черную смерть не пускали, а Эол с Мартой входили и выходили через черный ход, о котором она не знала. На четвертый день баррикада исчезла и больше не появлялась. Хотелось думать, вернулась в Москву, где они с Платошей обитали на даче во времянке, и оттуда Вероника ездила в город на электричке.

А тем временем начался август и приближался Платошин день рождения.

— Надо же! И он тринадцатого! И как ты собираешься его праздновать? Поедешь с подарками? Заодно и с мамашей мириться?

— Ты хотя бы понимаешь, какие звуки издаешь? — возмутился Незримов. — Мириться готов, если она примет как должное все происходящее. Не хочется войны.

— Но и дружить с ней семьями мне не хочется. После всех оскорблений. А как ты думаешь, сын простит тебя?

— Не знаю. Возраст сложный. Было бы ему лет двадцать. Или когда уже своя семья.

— А ты бы хотел, чтобы он с ней остался или с нами?

— Не знаю, голосочек, честно тебе говорю: не знаю. Спой мне лучше. Ты так чудесно поешь.

Вторая блокадная осень. Назаров выписывается, он разработал руку и возвращается на фронт. Весь сияет и благодарит врачей.

Роковое тринадцатое августа приближалось. Накануне в городе на Неве отметили два месяца со дня знакомства. В Москву прибыли ранним утром и отправились к ней домой на Соколиную гору. Родители с младшим братом Олегом отдыхали у тети Веры в Таганроге, за что спасибо. Через часок, заново заправив кровать, Эол и Арфа мило позавтракали и отправились в ЗАГС, где недолго посидели в очереди и Эол Федорович Незримов написал заявление на развод с Вероникой Юрьевной Незримовой. Попрощались в метро, он отправился на «Киевскую», она — на «Семеновскую».

— Ну, с Богом. Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой, — пропела Арфа своим чарующим голосом, благословляя Эола как на битву.

— Жди меня, и я вернусь, только очень жди, — ответил ветер и полетел на Киевский вокзал. Пока шел пешком от станции Внуково, картон у него под мышкой промок от пота. Настольный футбол для Платоши купили еще в Ленинграде, и теперь он нес его в подарок, прижимая коробку к подмышке. Сначала вышагивал бодро, потом все медленнее и медленнее, оттягивая казнь, стараясь надышаться воздухом жизни.

— На побывку едет молодой моряк, — приветствовал его Твардовский, выходя из ворот своей дачи, на которой он вообще-то редко бывал, чаще на Красной Пахре. Здесь он любил встречаться с Исаковским, хотя меж ними пыталась пробежать черная кошка по имени Песня: Александр Трифонович завидовал, что на стихи Михаила Васильевича столько песен, причем всенародно любимых, а на его стихи совсем мало.

— Меня-то поют. А тебя? «Не спеши, невеста, замуж за бойца, нынче неизвестна доля молодца»? И все?

— Поэт это не тот, кого под каждым забором пьяные распевают. Пушкина тоже не ахти как поют.

— Завидуйте, завидуйте, товарищ главный редактор.

— Это вы мне завидуете, что обо мне больше народ знает.

— Кстати, скажи Ильинскому, что не ты написал «Враги сожгли родную хату».

— И не подумаю. Пусть заблуждается.

— Может, и «Катюшу» ты написал?

— Может, и я.

— Саша!

— Что, Миша?

— Айда намахнем по рюмашке.

Так они обычно фехтовались при личных встречах, а потом шли, обнявшись, выпивать и задушевно беседовать.

Суббота еще не считалась выходным, но главный редактор «Нового мира» по субботам имел льготный, так называемый библиотечный день, и вечером в пятницу время от времени его привозили во Внуково никакошенького, к субботнему утру он трезвел и отправлялся на Красную Пахру. Нынче как раз звенело птичьими голосами такое утро. После того как Трифонович отказался поставить подпись под приговором проклятым диссидентам Даниэлю и Синявскому, его взялись основательно скоблить в прессе, и сорокаградусная утешительница стала чаще забрасывать его во внуковское убежище.

Из ворот дачи выехала бежевая «Волга» с шашечками на боках.

— Это за мной, — сказал Твардовский, помахал рукой и сел в такси.

Режиссер собрался идти дальше, но...

— Незримов! Эол Федорович! — окликнул его знакомый голос. Подбежал худущий таксист. — Не узнаёшь, режиссер?

— Юра? Сегень? — изумился потомок богов, припоминая, как он играл мнимого калеку в «Не ждали», заворачивал внутрь ушные раковины, и они держались диковинным образом внутри.

— Не забыл! — Рукопожатие. — А я вот теперь таксую.

— А как же...

— Актерская судьба? Не сложилась. Кроме тебя, никто больше не звал. Семья, кормить надо, подался в таксопарк. А вчера вот Александра Трифоновича привез, а он меня к себе затащил, я и заночевал у него.

Попрощавшись с артистичным таксистом, режиссер двинул кости дальше, мечтая не увидеть Индиго. Но «москвич» оказался тут как тут, а значит, Ника-клубника тоже тут, не дежурит в своем Склифе.

— Так откуда зажигалочка? — пробормотал Незримов, припомнив, как по возвращении из Египта он однажды полез под кровать за удравшим от него тапочком и обнаружил там чужеродный предмет.

Глупая чиркалка стала жертвой того, что во время уборок квартиры полнотелая Вероника Юрьевна ленилась и далеко не каждый раз уничтожала подкроватную пыль.

— Это что?

— Зажигалка, если я не ошибаюсь. Ты что, начал курить?

— Я нет. А ты?

— Дура я, что ли?

— Тогда откуда она взялась у нас под кроватью?

— Мне почем знать? Я тебе такой же вопрос могу задать. Кто-то из твоих друзей уронил. Испанец, к примеру, он же курит.

— Сашка не был у нас в гостях больше года. Ты что, с тех пор не выметала из-под кровати?

— Да не помню, что ты пристал!

— Нет, я понимаю, если бы это на Большом Каретном, там Кочарян небось каждый день по сто зажигалок отовсюду выметает. А у нас гость вообще как снег на Занзибаре. Кто к тебе приходил, когда я в Египте околачивался?

— Подруги из института, к примеру. Галка и Светка курят. Дай, я им верну. Ну что ты на меня так смотришь? Давай отпечатки пальцев у них возьмем.

Вот, собственно, и всё. Не прибегать же и впрямь к дактилоскопии подруг, а также всех сотрудников и пациентов великого Склифа. Действительно, Галка и Светка могли уронить, клубника отнесла и доложила, что зажигалка Галкина, но почему-то эта галка-зажигалка зажгла в нем тогда ревнивое подозрение, которое он гасил об то утро, когда, проснувшись, увидел копну черных волос восточной красавицы. Сам-то хорош, а жену обвиняет! И когда она Платона рожала, он что делал в Китае? Не помните? А вы вспомните, Эол Федорович, вспомните!

Но теперь, готовясь к сражению, Эол не вспоминал ни китайское, ни египетское, ни иные свои похождения, а размышлял о том, что у него есть в запасе козырная разрывная пуля, бомба-зажигалка. Ну-с, за Родину, за Сталина!

— А вот и наш папочка! — притворно радостно пропела Берлинская стена.

— Папа! — искренне радостно бросился на шею отцу Платоша.

Хорошо, что рабочие еще не прибыли. Дачу уже замыкал в свои объятия двухметровый молоденький забор, зеленел тиной прудик, естественная граница с дачным участком, недавно купленным приятными и весьма интеллигентными соседями по фамилии Циркуль, о чем Твардовский сказал со смехом то же, что Адамантов: «Кажется, Чехов говорил: “Нет такого предмета обихода, который бы не пригодился еврею для фамилии”».

Не хотелось, чтоб сегодня Циркули стали зрителями древнегреческой трагедии.

— Поздравляю с днем рождения!

— Футбол! Я как раз мечтал! Ты там в Ленинграде смотрел Англию?

— Смотрел, — зачем-то соврал изменщик-отец. На съемной ленинградской квартире телевизор стоял, но почти не жил, Эолу и Арфе во второй половине июля было как-то не до футбольного чемпионата мира, знаете ли.

— Везет! А мы тут на даче только по Аладдину слушали. Жаль наших, скажи? Всех раскокошили — и Корею, и итальянцев, и Чили, и венгров. А немцам в полуфинале... Обидно! Скажи?

— Очень обидно.

— Папочка, ты к нам насовсем? Или обратно в дружную ленинградскую семью? — В голосе Вероники Юрьевны чувствовался ядерный запас, ждущий, когда боеголовка достигнет вражеской цели.

— Съемки еще не окончены, я только на день рождения и вечером обратно на поезд, — ответил Эол Федорович, готовый к неизбежной бомбардировке.

— А ко мне сегодня новые друзья придут — Володя и Игорь. — Платоша так сиял, что отцовское сердце сжалось от боли. Как мало он уделял внимания сыну и как теперь захотелось общаться с ним. Одиннадцать лет назад он родился, когда Незримов околачивал китайские груши. И вот теперь он стоял перед ним, уже такой взрослый и еще такой ребенок.

— Между прочим, ты там свое кино крутишь вдали от семьи, а не знаешь, с кем твой сын теперь дружит. Володя — это тебе не просто Володя Ильинский, а сын самого Игоря Ильинского.

— Ух ты! — восхитился Эол, вновь ненадолго ставший отцом Платона.

— Он битломан, у него настоящие «Плиз, плиз ми», «Хелп», «Раббер соул», будем сегодня весь вечер слушать.

— И прическа настоящая, как у битлов, — добавила Вероника вполне дружелюбно, без ядерного запаса. — А спроси, кто такой Игорь.

— Кто такой Игорь?

— Внук самого Громыки!

— Министра иностранных дел?

— Вот именно. Володе четырнадцать, Игорек на год моложе нашего Платоши. И, представь себе, оба знают, кто такой Эол Незримов, смотрели твои фильмы. — Эта все еще жена говорила таким голосом, будто не она в Ленинград пробиралась болотами, горло ломая врагу, не она кричала «Бей режиссеришку! Бей дрищуганку!», не из ее руки прилетела граната из-под жигулевского. Но когда сели завтракать, он на всякий случай только запивал чай бутербродами с докторской, которую Платоша мог есть тоннами, отчего его фигура уже начала путь к мамашиной. Когда же она похвасталась появившимися подберезовиками и предложила супцу из них, Незримов чуть не крикнул, что вообще-то сыт.

— А, ну да, тебя, наверное, там лучше кормят, чем я, — тихо произнесла Вероника Юрьевна.

— Где там? — навострил ухо Платоша.

— В Ленинграде, где же, — столь же зловеще ответила она. — В колыбели всех революций. Включая эту.

В тот же день, когда выписывается Назаров, является капитан Коршунов и сообщает о гибели Ляли Пулемет.

В этот момент фильма как по мановению руки звукача стоящая у окна эолова арфа вновь заговорила, взволнованно выговаривая свои непонятные слова, полные какой-то душевной муки.

На лице Шилова потрясение, мука. Он видит смеющееся лицо Ляли. Редкий в фильме флешбэк: разные сцены пребывания Ляли Пулемет в госпитале. Перед Шиловым снова Коршунов. Отвернувшись к окну, он боится разрыдаться. Шилов спрашивает, как все произошло. В составе разведгруппы боец Валерия Лихачева была заброшена в ближайший тыл врага и в рукопашной схватке убита.

Арфа не умолкала, ветер дул, и она говорила, говорила, не то что-то страдальческое, не то зловещее, не то колдовское.

В сценарии у Ньегеса гибель Ляли предлагалась воочию как вершина наивысшего драматического накала, но режиссер безжалостно вычеркнул эпизод.

— Да ты что, Эол! — возмущался испанец. — У нас вообще тогда войны не останется.

— Останется. Сражения это только сердце войны, а у самой войны есть еще все остальные органы, руки, ноги, голова.

— Ж...а. Интересно, что является ж...ой войны? — злился Матадор.

— Не остроумно и глупо ты сказал. И знаешь, Санечка, я давно хотел сказать тебе, что собираюсь впредь снимать совсем другое кино.

— Да? Какое же? Без меня, что ли?

— При чем тут без тебя? С тобой. Если ты захочешь писать другие сценарии.

— Ну-ну?

— Понимаешь, Саня, я вдруг осознал одну очень страшную вещь. Искусство на протяжении тысячелетий только и делает, что питается человеческими страданиями, болью, смертью. Возьми живопись: половина картин, на которых кого-то убивают, режут, истязают, женщины заламывают руки и рыдают, оплакивая мужчин и детей, всякие там Андромахи, Гекубы, Ниобеи, кто там еще? Истязают христианских мучеников, всяких святых Себастьянов и апостолов. Христа распинают, и Он мучается на кресте. Я даже кровь не хочу больше показывать на экране.

— Кодекс Хейса?

— Почему бы и нет? Я понял, что, изображая страдания и смерть, мы не противостоим им, а лишь умножаем страдания и смерть. Зритель либо мучается, сопереживая, если он человек с сердцем, либо злорадствует, мол, не меня режут, а кого-то там, если этот зритель подлец. Своим искусством мы не предохраняем человечество от беды, а, наоборот, призываем беду, накликаем ее.

— Густые у тебя мысли, — задумчиво ответил Ньегес.

— Ты понимаешь меня, Саша?

— Начинаю понимать. Могу возразить, но не хочу. Боюсь, в твоих словах есть истина.

— Спасибо, друг. Мне кажется, в искусстве заложена магическая сила, которую мы не до конца осознаём. Не случайно многие актеры с суеверием относятся, когда их заставляют изображать мертвецов, особенно в гробу. Я прочитал «Бесов» Достоевского. А ведь бесовская книга.

— О как!

— Не смейся. Читаешь, и как будто по тебе бесенята ползают. Экранизировать ее — и они через экран выльются в мир, понесут повсюду новую кровавую эпидемию.

— Это уж ты хватил!

— Ничего подобного! Помнишь, мы снимали Творожкова? Смешной паренек Гена Баритонов разбился и лежал в той же позе, как в нашем фильме. Милая девочка Жанна Степнякова, тоже погибшая в нашем фильме, и в жизни потом погибла. А недавно попал под поезд Лева Карпов, которого у нас на Бородинском поле в клочья разнесло снарядом.

— Да ты что! — воскликнул Ньегес. — Этот бравый красавец! Пьяный?

— Пьяных Бог хранит. Трезвый. Опаздывал на электричку. Ты видишь страшную череду смертей?

— Постой... Дай прикинуть. Шатов! Он у нас доктора играл и потом летчика, ни тот ни другой не погибали, а Шатов уже в могиле. Тут твоя теория дает сбой.

— Понимаешь...

— Постой! Вероника вообще взорвалась. В фильме. Однако почему-то жива и здорова.

— Сплюнь и постучи. Не желал бы я ей... Даже после всего, что она в Ленинграде устраивала. Короче, возвращаюсь к тому, с чего начал. Данелия снимает без крови и ужасов, и фильмы один другого лучше. Рязанов снял жизнеутверждающую «Гусарскую балладу», а мы «Бородинский хлеб» страшный. Гайдай несет лучистую радость и веселье. А мы с тобой угнетаем зрителя. Не хочу больше. Давай снимать кино легкое, светлое, жизненное. В конце концов, я Эол, бог ветра, а снимаю нечто такое, будто я бог... не знаю чего... Свинцовых туч. Кровавых жертвоприношений.

— Так чего, бог ветра, «Голод» не будем дальше снимать?

— Эх, Саня, я бы с удовольствием. Но неловко как-то. Ладно уж, доснимем, а там... Свобода!

Без свинцовых туч и кровавых жертвоприношений тот Платошин день рождения не обошелся. Тучи медленно нависали, надвигались, хотя веселые птички и бабочки, казалось, продолжают порхать. Позавтракав, отец и сын уселись резаться в футболянку. Настольная игра довольно примитивная, но обоих охватил какой-то счастливый азарт, они орали, забивая шарик, искренне огорчались, пропустив гол, так не честно, требую переигровки, честно, еще как честно, да нет же, этот гол не засчитывается, а я говорю, засчитывается. Эол понимал, что, возможно, это их последние счастливые мгновения, понимал, что вдруг любит сына, как никогда не любил раньше, и пусть он лопает докторскую сколько влезет, это уже не станет так раздражать. Но он столь же четко осознавал, что никакого пути назад нет, прости, Ника, я совершил чудовищную ошибку и хочу остаться с тобой и сыном навсегда, найди в себе силы простить меня... нет, это невозможно, прежний мир навсегда разрушен, а главное, он не сможет жить без чарующего голоса, без тепла и любви той девочки, ставшей такой родной и необходимой, как небо и воздух, вода и земля. И оставалось только тянуть и тянуть последние мгновения этой глупой футболянки, склонившись над бутафорским полем, едва не прикасаясь головой к Платошиной голове. Ему хотелось обнять сына, прижать к себе крепко-крепко, зарыдать, заорать, что он забирает его с собой и не оставит на растерзание брошенной женщине, которая его заглодает тем, какая сволочь его отец.

Перед смертью не надышишься, они и так часа два резались без передышки, и сия смерть явилась в образе Володи Ильинского, сына Тапиоки из «Процесса о трех миллионах», Шульца из «Праздника святого Иоргена», Бывалова из «Волги, Волги», Огурцова из «Карнавальной ночи» и Кутузова из «Гусарской баллады».

— Платон! — прозвучал глас трубный. — Плато-о-он!

— За тобой Сократ пришел, — пошутил Незримов, предчувствуя, что последнее его отцовское счастье кончилось.

— Я ща, — бросил сын и убежал, оставив две враждебные силы на поле брани.

— Катя с Женей и Андрюшей сегодня обещали приехать, — напряженно произнесла женская враждебная сила.

— Как у них? Катя в каком состоянии?

— Ремиссия.

— Так какой у нее диагноз? — спрашивая о Савиновой, Эол уставился на Аладдина, из которого впервые услышал чарующий голос Марты Пироговой: «Куда ж нам плыть?»

— Да какой диагноз! Врачи идиоты. Медицинка у нас... Уж я-то насмотрелась. Якобы она парного молока выпила и заразилась. По три месяца в больницах проводит, а то и по четыре.

— И что говорят? Излечимо?

— Скажут они!

— А Андрюше сколько?

— Девять исполнилось, славный мальчик, актером будет. Как все вы. В отличие от меня.

Свинцовые тучи надвинулись, и пора было ему первому ударить громом.

— Вероника, прости меня, — произнес он, но не моля о пощаде, а сурово, как объявляют начало войны.

— За что, если не секрет?

— Я ухожу от тебя навсегда.

— К дрищуганке этой?

— Вероника. Хочу, чтобы все было по-хорошему. Тебе остается квартира и машина. И все вещи. Дача — мне. Ведь нам тоже надо где-то жить. Платоша может сколько угодно жить на ней с нами... Ты... сама понимаешь... Из всех вещей я возьму только это, потому что мне оно очень дорого. Платоше я завтра же привезу другой, еще лучше этого.

Эол Федорович протянул руку к Аладдину, и в следующий миг в лицо ему прилетел граненый стакан. Известный режиссер даже не сразу понял, откуда так брызнула кровь, которую он впредь зарекся снимать в своих лентах. Угораздило же стакан попасть ему прямо в бровь донышком под углом. Незримов вскочил и ринулся к двери, на ходу сообразив схватить полотенце и прижать его к рассеченной брови. Второй стакан просвистел мимо.

— Сволочь! У ребенка приемник! Последнее заберешь скоро, гадина!

Ужаснее всего, что Платоша и сын Ильинского, мирно обсуждая планы сегодняшнего дня рождения, стали свидетелями, как тяжелораненый Незримов выскочил из времянки и понесся наутек, прижимая к лицу платок кровавый. Он только мельком увидел их ошарашенные лица и готов был сдохнуть, только бы происходящее не происходило в действительности. Позорное бегство!

— Беги, беги к своей дрищуганке! — кричала вслед ему артиллерия, нисколько не стесняясь сына знаменитого актера. Да ей хоть бы сам Брежнев.

Смешно, что Эол в эти позорные мгновения подумал об Аладдине: жаль, конечно, что не удалось отвоевать священную реликвию, но, в сущности, приемник сыграл свою судьбоносную роль, и что он, собственно говоря, такое — лишь скорлупа, из которой вылупилась птица счастья, так стоит ли обожествлять скорлупу?

Кровь хлестала, он с ужасом думал, что клиника, где доктор Шилов спасает тяжелораненых, далеко, куда бежать, где ловить машину, но спасение оказалось рядом — все тот же мнимый калека Юрка Сегень.

— Кривичи-радимичи! Где Бородинская битва?

— Юра, спасай!

— Быстро в машину!

В дороге его стало мутить, не приведи Бог, вырвет, отрывисто давал показания:

— С женой развожусь... Думал, по-хорошему... Граненым стаканом... Бровь рассекла.

— Хорошая она у тебя женщина, режиссер. Была бы плохая, глаз бы вышибла, а так только бровь, — потешался неудавшийся актер. — Не дрейфь, кинематограф, я знаю ближайший травмпункт, домчу в два счета, как параплюи.

— А ты-то как тут снова оказался?

— Да Трифоныча на Красную Пахру привез, а там его теща с женой встретили. Ласковее, чем тебя, но тоже хорошо. Он разорался, обиделся, и я его обратно привез. Только уже не остался. Второй день квасить, пардончик.

Первое, что Незримов увидел в зеркале, когда Юра Сегень доставил его в травмпункт, это ярко-красные усы, словно впитавшие в себя всю кровь человечества, всех мучеников и невинных жертв. Швов наложили целых три...

Вторая блокадная зима, вьюга. Опять страшные сцены голодающих ленинградцев. Шилов и Роза пьют из чайных кружек кипяток, слушают радио, лица изможденные от голода, на столе никакой еды.

— Представляешь, он допел, поклонился, ушел со сцены за кулисы и умер, — печально произносит Роза. — И мне кажется, сегодня я тоже умру от голода.

Голос диктора Левитана в радиоприемнике сообщает о прорыве блокады Ленинграда. У Шилова и Розы нет сил даже на ликование. Шилов встает, становится перед Розой на колени, кладет на ее колени голову, она тихо гладит его по волосам, медленно кренится набок и падает в голодный обморок.

— Роза! Розочка! — Шилов бросается к ней. — Не умирай! Блокада прервана! Скоро будем есть! Будем жить, Роза!

Кадры кинохроники победного 1945 года. Брызги салюта, радость, ликование. И вот уже в солнечный летний день Ира с чемоданом подходит к дому. К ней навстречу выбегает ее сестра Таня:

— Ириша! Наконец-то!

В просторной квартире Ира и Таня за столом.

— Ну, еще раз за твое возвращение.

Они пьют вино. Ира горестно:

— Не думала, что оно получится таким. Неужели он получил мое письмо и укатил в санаторий?

Таня отводит взгляд, и Ира это подмечает:

— Таня, ты что-то утаиваешь от меня?

— Нет. И не собираюсь. Просто не могла так сразу омрачить радость твоего возвращения.

— Вернись, Ёлочкин! — взмолилась Марта Валерьевна.

Она приблизилась к мужу, потрогала его лоб и отшатнулась в ужасе — столь особенным холодом обжег ее лоб любимого мертвого человека. И ее охватило невыносимое отчаяние, столь всеобъемлющее, что, вне себя, она взмолилась какому-то высшему светоносному существу, и почему-то по-французски:

— Ô grande Lumière suprême! Toi qui as créé le ciel et la terre, et nous, Adam et Eve. Je vous en prie! Faites-le venir à la vie! Remontez l’horloge! Rendre le moment où il pourrait encore être sauvé![2] 

Произнеся это, она словно очнулась после обморока, не уверенная, действительно ли выстрелила из себя эти слова.

Возвращаясь на Соколиную гору, Незримов думал, какое счастье, что заявление на развод подал до того, как получил стаканом не в глаз, а в бровь. Иначе у Арфы был бы повод подозревать, что стакан сыграл главную роль.

Увидев его с забинтованной головой, она сначала в ужасе ахнула, потом не сдержалась и захохотала:

— Звезданула!

— Тебе смешно, — изображая обиженного, вошел он в ее квартиру во второй раз в жизни: первый — целым и невредимым, второй — изувеченным, еще не зная, что шрам останется на всю жизнь, как у Гагарина, про которого гулял слух, будто он, застигнутый женой, выпрыгнул из окна любовницы и ударился лбом о бордюр. Только Незримова покалечил не бордюр, а стакан.

— Это я накаркала! — смеялась Арфа. — «Если раны, небольшой» спела. Надеюсь, рана небольшая?

— Бровь. Три шва наложили в травмпункте.

— Чем же это она?

— Чем-чем... Изобретением Петра Великого.

— А именно?

— Как известно, Петр Алексеевич любил приложиться. А когда на корабле качка, стакан падает, скатывается со стола, падает на пол, разбивается. И тогда он изобрел...

— Граненый стакан!

— Приз за догадливость.

— Швырнула?

— Как из пушки выстрелила.

— Иди к своей дрищуганке?

— Именно так.

— Как же я люблю своего раненого бойца! Пора его в Ленинград, в госпиталь, к доктору Шилову.

На «Ленфильм» явился уже не перебинтованный, а с пластырем поверх брови. Левую бровь он всегда вскидывал, когда сердился, а теперь всякий гнев вызывал боль. И опасение: не дай бог, швы разойдутся. К концу лета закончили три четверти съемочного процесса, остались только натурные осенние и зимние съемки. Швы сняли, на левой брови режиссера сиял свежий красивый шрам, почти как у Гагарина, только поменьше, не переходящий на лоб.

— Мне даже кажется, для твоего лица не хватало именно этого штришка, — смеялась Арфа.

— Спасибо чешской артиллерии.

— Почему чешской?

— Отец Вероники был чех, и не Юрий, а Иржи. Кстати, любил похвастаться, что в семнадцатом участвовал в обстреле Кремля из орудий.

— Ты не говорил. Так это у нее потомственное!

В последний день августа Эол приехал в квартиру на Соколиной горе — просить у родителей Арфы руки их дочери.

Валерий Федорович и Виктория Тимофеевна оказались милыми застенчивыми людьми, смущенными при встрече с известным кинорежиссером, желающим жениться на их дочери. Наготовили всего столько, будто ожидали ораву с Большого Каретного или «Мосфильма». Небольшая неловкость покалывала тем, что родители Арфы всего на четыре года старше Эола, шестиклассник явился к десятиклассникам говорить, что любит их новорожденную сестренку.

— Я уже во ВГИК поступил, а она только родилась.

— Может, оно и хорошо, у вас большой жизненный опыт, — поддержала жениха добрая невестина мамаша. — А что у вас с бровью?

— Производственная травма. Заглянул в объектив камеры. А в этот миг снимали бомбежку Ленинграда. Вот мне и прилетело.

— Вы про блокаду снимаете? Как это правильно с вашей стороны.

— И патриотично, а то теперь иные говорят о патриотизме с пренебрежением.

В таком роде шел неспешный разговор, пока дело не коснулось главного: на развод подано, неизвестно, сколько будут суды, наверняка жена станет артачиться, не давать развода, какое-то время придется подождать, а у нас просьба: со свадьбой повременить до тех пор, пока Томочке, то есть Марточке, исполнится двадцать, так надо, должен же быть какой-то испытательный срок, узнавание друг друга, и, пожалуйста, не возражайте, уважьте нас, ну, если ребеночек, тогда конечно.

— Да вы хотя бы понимаете, что наша встреча мистически не случайная? Я поменяла имя на Марта, еще не задумываясь, что встречу человека по имени Эол. А Марта — это ведь Марфа, Арфа. Эолова арфа.

— Интересно, — задумалась Виктория Тимофеевна.

— Я, если честно, противник всякой мистики, — прокряхтел Валерий Федорович. — Хотя мне нравится совпадение в наших отчествах. Родители ваши по-прежнему в Горьком? Закрытый город. А если вы поженитесь, нам можно будет туда съездить побывать?

В общем, несмотря на то что свадьбу назначили на шестьдесят восьмой год, помолвка состоялась. С Соколиной Горы отправились сначала на «В джазе только девушки», — картина вышла уже давно, а в СССР премьера состоялась лишь в конце августа 1966-го, — потом поехали в Лефортово, — испанец укатил ненадолго в турпоездку и оставил ключ от своей квартиры. А потом пришло расставание, первое с тех пор, как она явилась к нему в Ленинград. Наступил сентябрь, Арфе в институт, а Эол с группой — на съемки в Сухуми.

Шилов приехал в Сухуми, находит нужный ему дом. Выходит вдова Назарова, красивая женщина, одетая во все черное. На эту эпизодическую роль удалось заманить загадочную Руфину Нифонтову, Катю из «Хождения по мукам». Далее следует мучительная для Шилова сцена, где он рассказывает, что мог бы настоять и не пустить Назарова на фронт, а он его вылечил и тем самым направил на смерть. Но вдова перебивает его и говорит, что ее муж поступил так, как и положено было поступить истинному сыну своей Родины, а доктору не в чем перед ней виниться.

Шилов выходит к морю, садится на скамейку, долго смотрит на волны, на плывущий вдалеке корабль. Сзади к нему подходит Роза, она не умерла в день прорыва блокады и теперь садится рядом, обнимает, гладит по голове. Волны накатывают одна на одну, как хорошо жить, конец блокады, конец голода. Конец фильма. Восторженные аплодисменты зрителей в ленинградском «Гиганте», для которого специально сделали афиши: Шилов идет по заснеженному блокадному городу мимо самого большого кинотеатра, но вместо слова «Гигант» над фасадом ядовито-фиолетовые буквы: «Голод». К Незримову толпились блокадники, зареванные, взволнованные, благодарные:

— Спасибо вам!

— Низкий вам поклон от всех ленинградцев!

— Храни вас Бог!

— Дайте вас поцеловать! Родной вы наш человек!

Одна женщина подошла к нему с подарком, небольшой коробочкой, и когда Эол открыл и увидел, что там, он чуть не упал от неожиданности...

Впрочем, все это происходило гораздо позже, а до премьеры, приуроченной к двадцатипятилетию прорыва блокады, предстояло еще пережить очень многое: продолжение съемок, монтаж, озвучку, худсоветы, мнения чиновников Госкино, волнения, страхи, ужасы, радости, счастье, сначала ожидание развода, потом — свадьбы.

Октябрь Эол провел снова в Ленинграде, на осенних съемках. Арфа приезжала к нему с субботы на воскресенье и возвращалась в Москву с воскресенья на понедельник. Из иняза она пока не собиралась уходить, прилежно и яростно вгрызаясь в языки, помимо английского и французского, теперь еще и в итальянский:

— Ты к языкам тум-тумыч, а я у тебя в Каннах и в Венеции буду переводчиком.

Чешская артиллерия в городе на Неве больше не появлялась, но теперь бомбила письмами, их чуть ли не каждый день Незримову передавали на «Ленфильме», по адресу которого они и прилетали с фугасным зарядом: ты думаешь, я не знаю, сколько раз ты, подонок, изменял мне за все эти годы, с кем ты только не спал, мерзкий бабник, кого только не охмурил своей гнусной похотью, да когда ты смотришь на баб, у тебя так и льется с губ вонючая сперма, из ушей течет, из глаз похотливых, от тебя всегда воняло очередной засаленной подстилкой, и что они только в тебе находили, хотя что спрашивать, известно, что ты давал роли только тем, кто соглашался ножки под тобой раздвинуть, чтобы твой извилистый червячок нашел дорогу в их продажные влагалища, чтобы ты удовлетворил похоть, и тем самым покупали себе ролишки в твоих бездарнейших фильмешничках, а они бездарны насквозь, о-о-о, как они бездарны, глупы, уродливы, сколько в них безобразного, ты отравляешь зрителя трупным ядом, а этот трупный яд переполняет твою душу, как гной переполняет ногу, пораженную гангреной, тебя надо изолировать от общества, нет, тебя надо кремировать, а прах развеять над гнилым болотом, из которого ты выполз склизким эмбрионом тридцать пять лет назад, ты извращенец, и все это всегда видели, а особенно прозорливые люди, как мудрейшая Катя Савинова, всегда мне говорили, какой ты выродок и что мне надо бросить тебя, покуда ты не растоптал все самые добрые и светлые душевные порывы, отданные мной тебе, она умоляла меня бросить тебя, чтобы стать свободной от твоей слизи и дерьма, а от тебя за версту разит дерьмом, только мало кто это замечает, а я уже давно слышу этот запах, потому что ты сам весь насквозь дерьмо, причем собачье, нет, еще хуже, дерьмо шизоидной макаки, вот кто ты, Эол Незримов, да и имя какое гнусное, Эол Незримов, Дерьмол Презримов, Гондон Презервативов, как же я ненавижу тебя, но ты скоро сдохнешь, потому что если у тебя человеческое сердце, оно не выдержит всех фекалий твоей души, захлебнется в них, и мы с Платошей придем на твои похороны и оба плюнем в твой гроб смердящий, и будем приходить на твою могилу и срать на нее, и не вздумай возвращаться к нам и ползать перед нами на коленях, мы пнем тебя подошвой, предварительно испачкав эту подошву пометом, я плесну в тебя кипятком, мало тебе раскровяненной брови, а если увижу твою дрищуганку, я плесну в нее соляной кислотой или серной, знай, что я уже попросила нескольких уголовников затащить ее в гнилой подвал и там пустить по кругу, а потом содрать с нее шкуру, и из этой шкуры я закажу себе сапоги и буду ходить в них по улицам, нарочно наступая в собачье дерьмо, как она посмела вообще приблизиться к женатому мужчине, я узнавала о ней, она спит со всеми подряд и уже в восьмом классе сделала первый аборт, мне раздобыли ее медицинские карты, она за последние три года сделала двадцать семь абортов, включая два от тебя, когда ты уезжал от нее по делам, что ты думаешь, связался с ангелочком, да ты на рожу ее посмотри, такие только в самых занюханных борделях в портовых городах Германии, она спит и с Ньегесом, и с Касаткиным, и со всеми актерами, которых ты снимаешь в своих бездарнейших фильмах, она отдалась всем, кто, как и ты, ходит на Большой Каретный, в эту клоаку мерзостей, где все, как лягушки по весне, лезут друг на друга, чтобы сношаться до изнеможения, она спала и с Твардовским, и с Исаковским, она лезла к прекрасному человеку Игорю Ильинскому, пыталась соблазнить и министра иностранных дел Громыко, да-да, не удивляйся, она нашла дороженьку в наши дачные края, ты что, режиссеришка-бздунишка, полагаешь, она в тебя влюбилась, да она узнала, что у тебя, благодаря мне, дела пошли в гору, завелись деньжата, машина, дача, квартира есть в Черемушках, из которой ты собираешься нас выселить и только ждешь, когда ударят морозы, чтобы выгнать нас с Платошей на улицу, где мы быстрее околеем, но учти, тварь киношная, ветродуй задрипанный, это тебе так просто не удастся, я подниму общественность, и тебя вообще вышвырнут из страны, ты будешь подыхать в трущобах какого-нибудь портового городишки со своей дрищуганкой, у которой сифилис в предпоследней стадии, тебе не видать ни квартиры, ни машины, ни дачи, где я, кстати, поменяла замки везде, чтобы ты с ней не лезли в наше святая святых, а то, ишь ты, дачу тебе, негде жить, да вам и не надо нигде жить, вам сдохнуть под забором, и ни одна «скорая помощь» не заберет вас, потому что от вашей предсмертной вони можно будет умереть, задохнувшись, вас вилами положат в мешок и закопают там, где даже мы с Платошей не сможем плюнуть на вашу могилу...

— Боюсь, она тронулась в уме, — со страхом сказала Арфа, прочитав одно из таких писем, в которых бедная брошенка речитативом повторяла примерно одни и те же проклятия и угрозы, причем даже перестала ставить знаки препинания, а так и строчила все подряд, без абзацев, единым предложением. Но когда подошло время первого судебного заседания, Вероника Юрьевна явилась в суд тихая и смиренная, в скромном платье, ничуть не исхудавшая, хотя он представлял себе, что явится скелет из Дахау. Она дарила ушам судей совсем не то, чем фаршировались бомбы писем, коими она обстреливала Незримова, как некогда ее отец Иржи Новак палил по Московскому Кремлю.

— Эол Федорович Незримов, мой муж, самый прекрасный человек из всех, кого я знаю. Он подарил мне счастье любви. О том, как он ухаживал за мной после нашей встречи, можно написать поэму. А о том, как мы счастливо жили на протяжении долгих и светлых лет, можно написать хороший роман. Он был всегда идеальным мужем и отцом нашего сына Платона. Никогда не изменял. Пока вдруг не появилась эта... — «Дрищуганка» так и просилось с ее языка, но: — ...женщина. Точнее, с позволения сказать, девушка. Обычная студентка, но, судя по всему, обладающая даром гипноза и внушения. Знаете, как среди ясного дня вдруг набегают тучи, гремит гром. Это же самое случилось в нашей жизни с Эолом. Помните сказку про Снежную королеву? Любящий и добрый человек превратился в злое исчадие ада. Он возненавидел и меня, и сына. Обратите внимание, как стремительно он подал на развод. Она боится, что колдовство внезапно развеется и он поймет, что попал в цепкие лапы колдуньи. Эол, любимый! Опомнись, сбрось чары!

Беда Незримова в том, что он ожидал с ее стороны тех же самых бомб, как в письмах, и тогда судьи легко разведут их, но после такого скорбного и полного надежды выступления они единогласно дали отсрочку на четыре месяца: у истца и ответчицы будет время подумать.

— А еще говорят, нет никакой мистики! — возмутилась Арфа. — Назначили прямо на мой день рождения! Который мы впервые будем праздновать вместе. А вместо этого повторная нервотрепка в суде.

— Боюсь, что эта Кокшенёва сама брошенная жена, — сказал Эол о судье. — Она заведомо против меня, потому что я ухожу из семьи к молоденькой.

— А как Платоша себя вел?

— Не смотрел в мою сторону. Не разговаривал со мной. Сказал только: «Ты мне больше не отец».

В голосе Эола Арфа услышала такое страдание, что впервые больно укололась о тему отцов и детей.

— Он повзрослеет и придет к тебе. Вот увидишь. Но несколько лет тебе придется... Или ты хочешь вернуться к ним?

— Ты с ума сошла? Да как ты смеешь так говорить!
 

Глава седьмая

В Россию!

Какое удивительное то было время! Они жили в съемной квартире на Шаболовке, откуда он пешком провожал ее до института и отправлялся на «Мосфильм» монтировать «Голод», последние эпизоды которого снимались уже в Подмосковье, один — где Лялю Пулемет тяжело ранят, после чего она и попадает в госпиталь. Незримов, одолеваемый мистическим страхом, потребовал наименьшего натурализма. Марта Пирогова и играла замечательно, и экзамены в институте сдавала на одни пятерки, и хорошо готовила, и всё-превсё делала безукоризненно.

— Пятерочница, настоящая отличница, так и хочется попросить: «Дай списать!» — смеялся Эол.

Если что и грызло его в те счастливые времена их первого года жизни — мысли о сыне. Несколько раз он звонил и, если к телефону подходил Платон, пытался с ним разговаривать:

— Сын, пойми, я не от тебя ушел, а только от твоей мамы. Я полюбил другую. Разве хорошо было бы, если б я любил другую женщину, а продолжал жить с нелюбимой? Разве честно?

— Вот и люби себе кого хочешь. От меня тебе что надо? — с беспощадностью взрослого отвечал Платон.

— Я хочу видеться с тобой, разговаривать...

— А я нет. Прощай! — И раздавались противные короткие гудки.

Платонова мамаша продолжала обстреливать «Мосфильм» злобными письмами в адрес режиссера Незримова, все в том же духе.

— Я должен показать тебе письма, которые твоя мама пишет мне чуть ли не ежедневно, — сказал отец сыну, пытаясь все же пробиться к нему.

— Ты сам говорил мне, что стыдно читать чужие письма. И я не хочу их читать.

В конце года главный редактор «Мосфильма» Нехорошев пригласил на закрытый просмотр нового фильма Тарковского. Эол пришел с Арфой, пришли многие с Большого Каретного, пришли режиссеры и актеры, даже Солженицын и Твардовский. Нехорошев хотел, чтобы их мнение выслушал замзав отделом культуры ЦК КПСС Куницын.

Накануне Адамантов попросил о встрече и в холле гостиницы «Москва» напрямую заявил:

— Хотелось бы, чтобы там не получилось дружного хора восторгов, понимаете?

— Понимаю, Роман Олегович, но позвольте мне высказать завтра то, что я действительно буду думать о фильме Андрея. Ладно?

— Ладно. Но полагаю, вы не будете в восторге.

Вытерпев три часа, Незримов с нетерпением ждал, что скажут. В основном все хвалили, особенно делегаты от Большого Каретного. Первым, сколь это ни странно, нарушил общий строй Солженицын:

— Я увидел какое-то во всем бессердечие. Какая-то сплошная череда уродливых жестокостей. Причем бессмысленных, неоправданных.

— Время было жестокое, Александр Исаевич, — возразил Тарковский.

— Не надо все списывать на время. А когда оно не было жестоким, скажите мне! И всегда люди жили, бывали счастливы, любили, взывали к любви и свету.

Следующим обвинителем выступил художник Илья Глазунов:

— Я не увидел Андрея Рублева. Какой-то неврастеник. Мечущийся. А как показана Россия? Дожди, грязь, серость и сырость. Я сомневаюсь, любит ли режиссер свою Родину.

— Любит, не сомневайтесь! — выкрикнул актер Бурляев, снова снявшийся у Тарковского в одной из главных ролей.

— Подтверждаю, любит, — сердито хмыкнул сам Тарковский.

Историк и реставратор Савва Ямщиков хотя и был на стороне Андрея, тоже высказал замечания по поводу несоблюдения правды истории:

— Ну какие могут быть «интересно», «секрет», «материал»? Таких слов тогда не знали.

— А нужна ли нам музейная правда? — парировал Тарковский. — Я хотел приблизить своих героев к зрителю, а не отдалить их. Есть правда искусства, она не подвластна правде истории.

— И все же. Вот у вас хан Едигей говорит с русским князем по-русски, а должно быть наоборот. Ведь Едигей, по сути, его господин.

— Это верно, но не хотелось загромождать монгольской речью и закадровым переводом.

Жестче многих высказалась Кира Муратова, она училась у Герасимова и Макаровой сразу после Незримова, в третьей мастерской:

— Как можно было жечь в кадре корову, убивать лошадь? Объясните, Андрей!

— Корова была покрыта асбестом, — хмуро ответил Тарковский. — А лошадь... Да, она погибает в кадре. Но эту лошадь мы взяли со скотобойни. Ее так и так должны были забить.

— Что?! Да после таких слов я знать не хочу этого человека! — вспыхнула Муратова и гневно выбежала из просмотрового зала.

Наконец дошла очередь и до Незримова.

— Платон мне друг, но истина дороже, — произнес он.

— Особенно если учесть, что у тебя сын Платон, — больно уколол разозленный Тарковский. — Давай, негр, вали меня дальше.

— То, что лошадь взяли со скотобойни, не аргумент, — продолжал Эол. — Этак в следующем фильме ты возьмешь из тюрьмы приговоренного к смертной казни и снимешь, как его уконтрапупят. Все равно же ему со дня на день крышка.

В зале прокатился смешок. Незримов продолжал:

— Мне не понравилась вообще стилистика фильма. Она мучительная. Искусство нередко питается человеческим горем. Но здесь, на мой взгляд, оно не просто питается им, а пожирает его с наслаждением. Самая ужасающая сцена — это когда этого, которого Юрий Никулин играет... Зачем его так старательно заматывают в белые ткани, оставляют рот и туда наливают кипящую смолу? Казнь бессмысленная и вся направлена лишь на эстетику страшных страданий. Шокировать зрителя. Или когда глаза выкалывают. Да многое, что заставляет содрогнуться. Хуже, чем у Достоевского сон Раскольникова, как убивают клячу. Я бы эту сцену убрал из «Преступления и наказания». И сцены неоправданной жестокости из фильма этого я бы тоже убрал. Не должно искусство упиваться человеческим горем. Не должно. Процесса создания Рублевым его шедевров в картине нет, зато в преизбытке всякого... — Незримов ненадолго умолк, думая о том, что добровольно исполняет указание Адамантова, и осекся. — Но есть и многое, что очень хорошо. Когда Андрей Рублев говорит, что в страхе живем потому, что либо любви нет, либо она такая, что не любовь, а блуд. И Купаловская ночь больше похожа не на ликование плоти, а на мрачные языческие похороны. И когда колокол раскачивают под звучание итальянской речи и вдруг он ударяет, звенит. Звенит всепобеждающе. В целом-то фильм хороший. Если бы не жестокость.

Из «Мосфильма» высыпались на свежий декабрьский воздух.

— Какой-то душный фильм, — сказала Арфа. — Когда я смотрю на древнерусские храмы, мне кажется, их создавали летучие люди. А в фильме Тарковского люди ползучие. Хоть и начинается с полета на воздушном шаре. Ты так здорово выступил, что я снова еще больше в тебя влюбилась. Такие точные слова нашел. Что искусство питается горем. А оно не должно.

— Я больше не буду снимать кино про страдания человеческие, — пообещал Незримов.

— Эй, бог ветра! На Большой Каретный едете? — окликнул Высоцкий.

— Не сегодня, — отозвался Эол.

А на другой день его постигло неожиданное потрясение — закрытая премьера фильма Эльдара Рязанова «Берегись автомобиля». Он и от души хохотал, и так же от души завидовал: вот какое надо кино снимать, не мучить зрителя, не терзать людей, им и без того порой несладко живется. А здесь — какое остроумие, легкость, как все блистательно сыграно. И даже драматический Жжёнов хорошо вписался в комедийный ряд, носится на мотоцикле, догоняя своего норильского друга Смоктуновского. Во время съемок «Голода» Степаныч то и дело мотался в Москву, на съемки у Рязанова.

Из «Мосфильма» Незримов выходил хмурый.

— Понимаю, о чем ты сейчас думаешь, — сказала Арфа.

В холле «Москвы» снова встретился с Адамантовым, согласился, дабы только сказать, что про фильм Тарковского говорил не по заданию, а по-честному, что думал. Но кагэбэшник все равно похвалил:

— Мы прослушали магнитофонную запись, вы прекрасно выступили, по делу. Теперь фильм положат на полку, где ему и место.

— А по-моему, не место. Зритель имеет право посмотреть и составить свое собственное мнение. Нельзя запрещать. Запретный плод сладок. Когда судили Бродского, Ахматова зло пошутила: «Какую биографию делают нашему рыжему!» И если запрещать Тарковского — то же самое. Тогда и меня запретите. Я, знаете ли, тоже хочу биографию!

Адамантов в ответ смеялся холодком. На прощание посоветовал бывать на Большом Каретном.

Подошло католическое Рождество, и впервые Эол отмечал свой день рождения с той, которая навсегда вошла в его жизнь. И она преподнесла ему символический подарок: зеленый ирландский шарф, отороченный белыми и оранжевыми полосками, а главное, украшенный изображением арфы, вышитой золотыми нитками.

— Арфо-шарф, — сказал он. — Буду всегда носить его.

— Летом не обязательно, — рассмеялась она.

И он не переставал удивляться, как все в его жизни обрело гармонию. Он впервые познал любовь. По ночам его воспламенял ее чарующий голос, и она, не знавшая до него мужчин, постепенно становилась все более темпераментной, открывая себе и ему все богатство телесной близости. А когда день высветлял ее внешний облик, она вовсе уже не казалась ему некрасивой, в ней исчезли последние девичьи угловатости, в чертах поселилась мягкость, в манерах уверенность, и теперь он нередко любовался ее неярким обаянием.

Новый год встречали на Соколиной горе, с ее родителями, а утром захотелось махнуть на Большой Каретный, но передумалось, и поехали во Владимир и Суздаль — гуляли, дышали.

— Нет, здесь все совсем не так, как у Тарковского, — говорила Арфа. — Там душно, угарно, дымно, а здесь так хорошо дышится.

Всю зиму Незримов усердно монтировал и озвучивал «Голод», робко надеясь успеть с премьерой хотя бы к лету, чтобы попасть в Венецию. И еще хотелось поскорее отвязаться от своего тяжелого блокадного фильма, смыть его с себя и пойти по совсем иной дороге, по той, которую проторили Рязанов и Данелия.

С Данелией много беседовали в подмосковном доме творчества кинематографистов, куда на зимние студенческие каникулы Эол привез Арфу кататься на лыжах. Веселый грузин работал над сценарием фильма «Не горюй!» и нашел в Эоле единомышленника: даже показывая тяжелые события, нужно давать выход людям, свет побеждает тьму. И Незримов жалел, что снимает совсем не так, как Данелия, думал, вот бы и ему встать на такой путь. И чтобы никто не заметил, что он заимствовал у Георгия творческое кредо.

Да тут еще Климов с «Похождениями зубного врача»: и смешно, и психологично, хотя местами чрезмерно гротескно. Страшно хотелось вылететь из спертого воздуха серьезного кино и влиться в эту гоп-компанию: Гайдай–Рязанов–Данелия–Климов плюс Незримов.

Приближался очередной час икс, разводной суд, по злой иронии назначенный на день рождения Арфы. Плохие предчувствия оправдались: Вероника Юрьевна не явилась, судебное заседание снова перенесли, только теперь не на четыре, а на три месяца. И день рождения получился с грустным привкусом, хотя Эол сделал роскошный подарок — туфли, осыпанные стразами:

— К будущей свадьбе.

— Очень красиво. И как на ноге сидят! Тютелька в тютельку.

В День юмора 1 апреля 1967 года во всех московских кинотеатрах одновременно состоялась премьера новой оглушительной комедии Гайдая «Кавказская пленница». Эол чуть не рыдал. До чего же смешно и до чего же завидно! Впрочем, в таком эксцентричном жанре ему не хотелось, лучше в данелиевском или рязановском, лирическая комедия — самое оно. И в серьезном разговоре с испанцем он изложил то, к чему сейчас стремился. Ньегес хмурился, грыз недавно отращенную эспаньолку, которая ему изумительно шла, — настоящий испанский завоеватель ацтеков и инков, Арфа прозвала его Конкистадором. И этот гад, выслушав направляющие режиссера, влепил цитатой из «Кавказской пленницы»:

— Вы даете нереальные планы. Это... как его... волюнтаризм.

И Незримов зло ответил оттуда же:

— В моем доме не выражаться.

О, как ему хотелось иметь россыпь крылатых фраз, чтобы и их народ расхватывал, как голуби хлебушек! «Птичку жалко»; «будьте добры, помедленнее, я записсую»; «женщина — друг человека»; «часовню тоже я развалил?»; «жить хорошо, а хорошо жить еще лучше»; «а ты не путай свою личную шерсть с государственной»; «между прочим, в соседнем районе жених украл члена партии»; «тот, кто нам мешает, тот нам поможет»; «бамбарбия, кергуду»; «если вы откажетесь, они вас зарежут, шутка!»; «да, белый, горячий, совсем белый»; «шляпу сними!»; «моментально, в море»; «излишествами нехорошими»; «в морге тебя переоденут»; «да здравствует наш суд, самый гуманный суд в мире!».

Эол сам к месту и не к месту сыпал этой гайдачатиной и злился, что не из его фильмов сыпанина. Но куда вставишь что-нибудь этакое в «Голод»? Нонсенс.

Арфа озвучила и свою роль Ляли Пулемет, и Розу вместо Федоровой, на что та сильно обиделась. Вышло так, что Федорова перед своей озвучкой простудилась и охрипла, логично все перенести на недельку, но Незримов воспользовался случаем, а Марта Пирогова великолепно со своей задачей справилась: Лялю — задорным и залихватским голосом, а Розу — своим волшебным, загадочным, обворожительным. Эол ликовал: внешность Федоровой с голосом Арфы дали сильный эффект, зритель обязан был влюбиться в Розу вместе с хирургом Шиловым. И не только зритель, но даже вечно бессердечный худсовет, худой совет, худший совет, худосочный совет, худородный совет — как только не склонял его в своих сарказмах Незримов.

Постановили: указать режиссеру Незримову на неэтичность любви главного героя во время ленинградской блокады к певице, в то время как у него есть жена, отправившаяся в эвакуацию, а стало быть, поменять концепцию фильма, чтобы он, советский человек, не крутил романы на стороне, как какой-нибудь ловелас.

— Но на этом же весь фильм держится, что, несмотря на страдания, тяжелейшие условия и голод, в человеке остается сила любви, ее не задушить, и любовный голод оказывается сильнее физического голода! — защищал своего птенца Герасимов, только что выпустивший новую картину «Журналист», тоже о любви.

В итоге получилась двусмысленность: то ли менять что-то в «Голоде», то ли — а Васька слушает да ест. И Незримов решил взять на себя роль Васьки. К тому же фильм, в отличие, скажем, от «Андрея Рублева», на полку не положили и даже назначили премьеру.

— Почему на так поздно? Почему аж на восемнадцатое января?

— День прорыва блокады Ленинграда, ровно двадцать пять лет.

— Но почему у нас все обязательно к датам?

— Эол Федорович, мы бы на вашем месте так не кипятились.

Через несколько дней снова встретились с Герасимовым — на премьере забавного фильма «Начальник Чукотки». Дуэт Кононова и Грибова дико понравился Эолу, надо их взять на заметку для будущей комедии. Герасимов ошарашил так ошарашил:

— Ну что, потомок богов, не желаешь ли, братец, прокатиться по заграницам? Есть предложение отправить тебя с твоим «Голодом» сначала в Прагу, а оттуда в Париж. Как ты на это смотришь? Надеюсь, не откажешься?

Подобные счастливые мгновения сваливаются всегда неожиданно, и у Эола дыхание спёрло.

— А когда?

— Летом. В июле. После московского.

— То есть до этого я должен убрать любовную линию?

— Забудь про это. Пошли они на хрен со своими рекомендациями. Я договорился, чтобы ты ничего не менял. Дуй, Эолушка, лети в Европу!

— Только, если можно, я не один поеду. Вот моя жена. — Незримов приобнял Марту.

— Ты же, как я слыхал, в стадии развода?

— Рано или поздно меня разведут, и я женюсь на Марте.

— Божественный голос! — похвалила неразлучная с мужем Макарова. Уж она-то не дала своему благоверному улететь из гнезда к другой.

— Во время фестиваля я познакомлю тебя с разными хорошими людьми, они будут тебя опекать и в Чехословакии, и во Франции. Ну а вы, барышня, поедете как исполнительница самой яркой роли. Как там ее? Лёля Пулемет?

— Ляля.

— Прекрасно сыграно.

— И Федорову она же озвучила.

— Ого! А я чувствую, не Викин голос, какой-то пленительный, таинственный. Что, и когда певица там на сцене пела?

— Нет, это из Музкомедии, Зоя Виноградова. А на Московский я могу «Голод» выдвинуть?

— До премьеры — увы. Но и то бы пришлось против моего «Журналюги» бороться. Если все будет хорошо, поедешь со своим «Голодом» в следующем году в Канны. А вы, милочка, что заканчивали?

— Ничего, я в инязе на втором курсе учусь после школы.

— А может, к нам в мастерскую?

Домой на Шаболовку возвращались ошарашенные, не верящие своему счастью. Еще недавно все было так плохо — этот худсовет дурацкий, придирки, несусветность, — и вот теперь...

— Сон?

— Да вроде нет. Я же говорила, что со мной у тебя все полетит как Гагарин в космос. Эх, жаль, что мы еще не муж и жена, а всего лишь режиссер и его актерка.

И снова с тягомотным предчувствием плохого ожидали следующего суда. Арфа держалась молодцом, на пятерки сдавала очередную сессию, шпарила вовсю уже не только на инглише, но и на франсе и итальяно, даже в шпрехен зи дойч заглядывала. А Эол нервничал сильно. Ежемесячно он отправлял в Черемушки треть своих заработков, надеясь усмирить гневную Жеже. «Голод» готов и упакован к поездке, хотелось бы начать что-то новое, но все, что предлагал Ньегес, с отвращением отвергалось, сам Незримов ничего придумать пока не мог, и лирическая комедия оставалась где-то на другой планете.

— Да не поймут тебя, Эол, — бурчал Конкистадор, теребя изящную эспаньолку. — Был трагедийный, стал комедийный. Не солидно. Комедия — низкий жанр, она не для покорителя небес.

13 июня 1967 года. Важный день в жизни Эола и Арфы. Накануне они пили шампанское, отмечая первую годовщину своего знакомства. Сначала в «Центральном», потом в «Национале», потом дома на Шаболовке. Эол поднабрался и в суд приперся с сильного бодуна. Вероника Юрьевна Незримова явилась на судебное заседание в новом красивом платье, напоминающем то, в котором он когда-то впервые ее увидел, только не в черном, а кремовом, слегка сбросившая килограммы и уже не жалостная, как три месяца назад, а важная, самоуверенная. Когда до нее дошла очередь, из ее уст полилось совсем не то, что ожидалось, будто кто-то коварно подменил пластинку:

— Я не понимаю, почему тут все говорят так, будто меня оставляет этот человек. Это я его оставляю. Он мне больше не нужен. Я встретила другого и полюбила. А этот ветродуй может лететь на все четыре стороны. Я не просто согласна дать развод, но жажду его. Прошу суд о расторжении брака с сегодняшнего числа. Прошу также присвоить мне мою девичью фамилию Новак. Эту же фамилию отныне будет носить мой сын Платон, который отныне не является сыном гражданина Незримова.

«Не верю, не может быть», — думал Эол, выглядывая из скорлупы похмелья и с недоверием относясь к окружающему миру и всему в нем происходящему.

— Не верю! Не может быть! Ты все придумал! — ликовала Арфа, когда он сообщил ей по телефону сию важную новость. Его ликование имело лишь половину — удручало то, что произнес Платоша:

— Подтверждаю слова моей мамы. Я не желаю больше считаться сыном этого гражданина Незримова. Отныне хочу носить фамилию мамы. И паспорт буду получать на нее. И встречаться с моим бывшим отцом я не собираюсь. — В его неполные двенадцать столь суровые, не детские слова.

— Что бы ты ни говорил, а я хочу, чтобы ты знал: я остаюсь твоим отцом, я от тебя не отрекаюсь, и я не с тобой развожусь, а с твоей матерью. В моей новой семье тебе всегда будут рады. И я, и моя будущая жена.

— Дрищуганка, — прошипела Вероника, а Платон ответил:

— Не надо мне этого. Запомни: мы с тобой по разные стороны баррикад. Ты мне больше не отец.

— Ничего, пройдет время, и он одумается, — утешала Арфа, когда Эол приехал на Шаболовку. — Повзрослеет, женится, жена скажет: «Хочу познакомиться с твоим папой, он великий режиссер».

— Да? Ну ладно. А пока — хрен с ним!

Но в душе саднило: как, должно быть, переживал Платоша, если столь зверски окрысился на него, бедный парень, что ему пришлось пережить за этот год, плакал, должно быть, по ночам, друзья ему сочувствовали, а ему их сочувствие — нож в горло.

И уж какая тут кинокомедия? Все мысли о смене жанра временно улетучились.

Праздновали и развод, и окончание сессии в Риге, куда рванули в одночасье: а махнем в Ригу? да махнем! Провели там неделю, купались в холодном и мелководном море, пили пиво «Сенчу алус», советское шампанское, рижский бальзам, отплясывали в юрмальских ресторанчиках, где всюду витал дух большей свободы, чем на остальном краснознаменном пространстве. Вернулись с корабля на бал — сразу на Пятый Московский, на котором конечно же победил герасимовский «Журналист».

— По-моему, пижонское кино, — шепнул Эол Арфе на ухо, чтобы никто не слышал.

— Не спрашиваю, что не понравилось, спрошу, что больше всего врезалось в память? — обратился к Незримову Герасимов.

— Если так вопрос ставится, то молодая французская певица. С энергетикой молнии.

— Мирей Матьё, — улыбнулась Макарова холодной улыбкой.

— Наш потомок богов неисправим, умеет приятное сказать, — засмеялся Герасимов. — Пойдем-ка, субчик, я тебя кое с кем познакомлю.

Француз Луи Маль, на два года моложе Незримова, успел в два раза больше его снять и на фестиваль приехал с фильмом «Вор», в главной роли Бельмондо. Знакомство с Малем могло стать полезным: Луи снимал и драмы, и комедии, можно посоветоваться. Арфа мгновенно взяла на себя роль переводчицы. Пожилой чех Отакар Вавра хорошо говорил по-русски, здесь он представлял лирическую драму «Романс для корнета». Эти двое пообещали Герасимову взять шефство над Эолом и Арфой во время их турне по Чехословакии и Франции, да еще молодой венгр Иштван Сабо затесался, стал уговаривать их и в Венгрию заглянуть. Предвкушение поездки пьянило, и когда в фойе «России» столкнулись с Высоцким, поддались на Володино ироничное обаяние, поехали с ним на Большой Каретный. С ним и начинающим режиссером Говорухиным, выпускником мастерской Яшки Сегеля. Он только что отпремьерился с фильмом про альпинистов, и, когда приехали в бурлящую квартиру, в которой Эол давненько не бывал, а Арфа вообще оказалась впервые, этот Говорухин там блистал смешными байками о том, как проходили съемки, как из-за урезанной сметы он сам выступал каскадером:

— Если бы разбился, мне было бы спокойнее, не пришлось бы отвечать.

— Стасик, расскажи, как ты меня, гад, разыграл! — попросил Высоцкий, и тот охотно поведал:

— Мы с Володькой в одном номере гостиницы жили. Однажды утром встаю, его нет, на столе бумага с новой песней. Я прочитал, быстро запомнил.

— У этого злодея память феноменальная, братцы!

— Вечером Володя козырным королем: «Послушайте, братцы, какую я песню утром сочинил». И поет: «Если друг оказался вдруг, и не друг, и не враг, а так...» Я слушаю, делаю недовольный вид: «Стоп! Ты уверен, что сам сочинил?» Володя: «Конечно!» Я: «А по-моему, это старая альпинистская песня, я ее сто раз слышал, наизусть помню. Там дальше, что парень в горах не ах, шаг ступил на ледник и сник, правильно?»

— У меня спина похолодела! Пою дальше, а Стасик мне подпевает, слово в слово. Как такое может быть? Я готов от стыда под землю провалиться, все надо мной потешаются. Позор! Позорище! И лишь когда я готов был гитарой себе башку разбить, этот циник признался в розыгрыше. Ну, я тебе еще отомщу!

Эола и Арфу некоторое время почти не замечали, покуда не явился Тарковский и сразу:

— Здорово, негр! Говорят, твой «Голод» тоже на полку положили? Худсоветику не понравилась любовь во время блокады?

— Не понравилась, — кивнул Незримов. — Но не на полку, в следующем году премьера.

— Ах, вот как, а я думал, мы с тобой товарищи по несчастью.

— Нет, у меня рана небольшая.

Словом, его возвращение состоялось, никто не припомнил восточную халтуру. А Арфа вся лучилась счастьем, что наконец-то влилась в эту компанию небожителей. Громче всех орали, когда закатился изрядно выпивший Евстигнеев с новой женой Лилей, актрисой из «Современника», и каким-то чехом, пьяным в хлам. После Дынина в «Добро пожаловать» и режиссера в «Берегись автомобиля» Женя упивался горячими лучами славы, все сразу стали выкрикивать: «когда я был маленьким, у меня тоже была бабушка»; «на ходу играют, виртуозы»; «кукуруза, царица полей!»; «не пора ли нам, братцы, замахнуться на Вильяма нашего Шекспира?».

Незримов в разговоре сказал, что собирается снимать кинокомедию и не мыслит ее без Евстигнеева. А когда промелькнуло, что он едет в Прагу под покровительством Вавры, пьяный чех заорал:

— В задку тогото Вавру!

Оказалось, что Вавра правильный и благонадежный режиссер, а этот Милош Форман — бунтовщик, и Вавра его притесняет, не дает ходу. Он дал свои координаты и пообещал в Праге познакомить с настоящими свободными художниками и писателями.

С Большого Каретного Эол вез свою Арфу на Шаболовку счастливый, его не подвергли остракизму за арабскую сказку, даже ни разу не укололи. Лишь однажды чья-то девушка пропела: «На небосклоне привычных квартир пусть загорится звезда Альтаир», — из песни Пахмутовой и Добронравова, появившейся чуть ли не тогда же, когда незримовский фильм.

Поездка приближалась, и за пару дней до вылета в Прагу конечно же высветился Адамантов, снова назначил встречу в одном из номеров «Националя», приветливо улыбался, говорил о новинках кино, хвалил Гайдая и Рязанова, пожалел Тарковского, мол, режиссер талантливый, а пока не нашел правильного пути. Наконец перешел к делу:

— Хотелось бы, чтобы в Праге вы встречались не только с деятелями, обласканными руководством страны, но и с представителями назревающей оппозиции. Там что-то заваривается, важно знать, насколько это серьезно и чем может грозить.

— Понятно. А в Париже что заваривается? — с долей сарказма спросил Незримов.

— Там, наоборот, назревает антикапиталистическое движение. Хотелось бы знать, через кого можно действовать, чтобы направить это движение в нужное русло.

— Я прямо-таки директивы получаю. А до сих пор не в штате у вас.

— И не нужно, чтобы в штате. У нас с вами дружеское сотрудничество. Мы ведь от вас ничего и не требуем, только по-дружески просим помогать, ведь так? Если бы вы стали штатным сотрудником, мы бы потребовали письменных отчетов, скрепленных личной подписью.

— Но в своих отчетах вы же упоминаете обо мне?

— Разумеется, но вы фигурируете под псевдонимом. И даже если кто-то похитит документы, невозможно узнать, кто фигурировал под этой кличкой.

— И каков же сей псевдоним?

— Этого вам не нужно знать. Эол Фёдрыч, мы прекрасно понимаем, что в творческой среде не приветствуется сотрудничество с нашими органами. И мы не хотим вам навредить. Вы останетесь чистым и для нас, и для ваших коллег. А напоследок вот вам одно письмо. Можете делать с ним все, что хотите. И это еще одна гарантия нашего дружеского к вам отношения. Письмо анонимное, но автора нетрудно вычислить. Кстати, в пражском антикоммунистическом подполье действует некий Милослав Новак. Двоюродный брат. И еще... Не знаю, надо ли это вам говорить. Но автор этого письма, мягко говоря, не всегда хранил вам верность. Уж извините...

Письмо Эол вскрыл сразу же, шел по улице Горького и читал о том, что он является агентом израильских спецслужб, завербовавших его в Каире, постоянно высказывается против советского строя, во время съемок фильма «Бородинский хлеб» орал, что большевики задушили Православие, которое является духовной основой русского народа, постоянно шастает на сходки антисоветчиков на Большом Каретном, где откровенно высказывается в пользу свержения советской власти, там же происходят оргии с групповым сексом, в большом количестве собираются гомосексуалисты, а он принадлежит к этой когорте граждан, запрещенных законами СССР, состоит в грязной связи со своим постоянным сценаристом, являющимся выходцем из Испании и приверженцем идеологии фашизма, исповедуемой режимом Франко; помимо порочных связей с мужчинами, обозначенный Незримов постоянно склоняет к сожительству актрис, снимающихся в его картинах, а в данное время держит в сексуальном рабстве некую Марту Пирогову, тоже развратницу и антисоветчицу, которая, еще учась в школе, делала аборты и за несколько лет сделала более двадцати, употребляет наркотики, которые привозят Незримову из-за рубежа, но главным конечно же остается не употребление наркотиков, не педерастия с мужеложством и не разврат, а антисоветская деятельность и шпионаж в пользу израильской разведки, поскольку человек, предавший жену и сына, легко переступает и грань предательства Родины.

То, что она писала чудовищные письма на «Мосфильм», можно списать на оскорбленные чувства брошенной женщины. Но представить себе, что она способна на такой страшный донос, Эол никогда бы не смог. В этом сквозило уже нечто осатанелое. Он не выдержал и опрометчиво позвонил из телефонной будки:

— Платон? Хорошо, что ты взял трубку. Я должен сообщить тебе, что твоя мать написала на меня...

В трубке прозвучали короткие гудки.

— Щенок паршивый! — не стерпел Незримов. — Никакой вам дачи за это!

Дачу он отсудил при разделе имущества. Благородно не настаивал на разделе квартиры, Индиго согласился переписать на брошенную жену, ей так нравится рулить, но дачу оставил за собой, на тот случай, когда, мало ли, не станет возможности снимать квартиру и где-то надо будет жить. Однако и тут проявил излишнее, как оказалось, благородство: разрешил бывшей жене и сыну летом отдыхать во времянке, покуда будет продолжаться строительство основного дома. И далее, когда дом будет построен, пообещал не препятствовать проживанию сына в выделенной ему комнате.

— Но теперь хренушки! Я напишу им письмо с требованием освободить дачный участок. В противном случае имею право нагрянуть туда с милицией. Как там Папанов в «Берегись автомобиля»: «Это моя дача!»

— Все это, конечно, неслыханный сволочизм с ее стороны. И мальчик тоже хорош, уж прости меня за такие слова, — ответила Арфа. — Но пусть уж это лето живут там, черт с ними. Они пережили тяжелую травму. Мы ведь все равно уезжаем за границу. А они пусть проведут там еще одно лето. А потом посмотрим. Может, образумятся.

Марта Валерьевна оказалась в кромешной темноте. Ниоткуда не высвечивалось ни пылинки света. Она не понимала, где очутилась, что под ногами, что над нею и вокруг нее. Робко сделала шаг, другой, третий, выставив перед собой руки и готовая наткнуться на стену или иное препятствие — какую-нибудь мебель, стол или стул. Она хотела звать на помощь, но голос не слушался ее, лишь рот открывался беззвучно и беспомощно. Да что же это такое! Она сделала еще с десяток шагов и остановилась, вновь взволнованно оглядываясь по сторонам в надежде увидеть хоть капельку света, но кругом полностью царила тьма, сухая и таинственная, зловещая и безнадежная. Как и что произошло с ней? Как она тут очутилась? И куда идти? Только вперед, иначе станешь кружить на одном месте. И она, опасаясь наткнуться на что-нибудь, медленно двигалась с вытянутыми вперед руками. Это продолжалось невыносимо долго. Страшнее всего обнаружить какую-нибудь мерзкую мраколюбивую живность: мышей, крыс, гадов, что-нибудь скользкое и грызучее. Но пока всюду царили тишина и полнейшее небытие. Сколько же можно так идти? Но она все шла и шла шаг за шагом, а ничего не менялось. И уж когда окончательно отчаялась, как это всегда и бывает, что-то вдруг изменилось, глаз различил вдалеке узкую полоску света, тусклую-претусклую, и невольно ускорила шаг, стремясь поскорее избавиться от этого черного и безмолвного наваждения кромешной тьмы. Полоска едва различимого света становилась ближе и ближе, покуда не оказалась прямо перед ее лицом. И Марта Валерьевна дотронулась до твердой преграды пред нею, легонько толкнула ее, полоска света стала расширяться, светлеть, огромная дверь бесшумно двигалась, освобождая узницу тьмы из ее узилища, и внезапно тьма повсюду, и спереди, и сзади, рухнула, и открылся рассвет над Влтавой, и выросла Староместская мостечка башня, и встали тридцать скульптур над Карловым мостом.

— Ветерок! Мы снова здесь? — спросила она, понимая, что вернулась в то лето, но нигде не видя Эола.

Как же был упоителен тот первый рассвет над Влтавой на Карловом мосту, и само собой напевалось:

— Люблю я рассветы, рассветы над Прагой и первых трамваев веселый маршрут. Живи, моя Прага, красавица Прага, тебя золотою недаром зовут.

— О, это же из «Майских звезд» Стасика Ростоцкого, моего однокурсника. Замечательный фильм. Советско-чехословацкий. Там еще Тихонов в роли лейтенанта. Ты даже песню эту запомнила?

— Ага. Все сто твоих башен тебя караулят, надежные люди тебя берегут. Старинная Прага, красавица Прага, тебя золотою недаром зовут.

— Умница моя! Как же я раньше жил без тебя?

— Да уж жил... С чешкой, между прочим.

— По отцу только. Слушай, не напоминай!

Упоительные дни. Целых две недели Чехословакия. Пражская гостиница «Чедок», типичная московская сталинская высотка начала пятидесятых. С двенадцатого этажа их номера открывался прекрасный вид на город, а расстояние до Карлова моста молодые ноги проделывали за полчаса, и с этого начиналось каждое утро, даже если накануне много пива, палинки, бехеровки, кнедликов, сосисок, шпикачек, брамбораков, гермелинов и плундров, даже если моросил мелкий дождичек, хотя чаще погодка стояла чудесная, и непременно загадывали желания, прикасаясь к статуе Яна Непомуцкого, а под четвертой аркой выглядывали водяного. И обязательно долго и крепко целовались, потому что поцеловаться на Карловом мосту — непременно к долгой и крепкой совместной жизни.

— Эй, хлапек, сладше полибек свою паненку!

А внизу шумела и пенилась Влтава. По ней катались на кораблике с Ваврой, любезным, но чопорным, как все законопослушные чехи. Пили пиво и бехеровку, хмелели на речном ветерку, целовались, когда Вавра отворачивался.

На третий день в советском посольстве прошел закрытый показ «Голода» без права на премьеру. Зрителей человек двести, не больше. Начальство отозвалось сдержанно, на банкете произносились долгие, но, в отличие от поцелуев на Карловом мосту, скучные тосты. Говорили в основном о страданиях ленинградцев, но не о фильме. Зато когда некоторые особо высокопоставленные товарищи удалились, бокалы ринулись наполняться чаще, и разыгралось веселье. К Незримову подкатил уже знакомый и снова тепленький Форман, а с ним драматург Гавел, принялись наперебой хвалить Эола, переводчица едва успевала переводить и явно выборочно, многое оставляла без перевода. Арфа почувствовала это и предложила говорить по-английски. Тут дело пошло успешнее, по-английски Форман и Гавел говорили медленнее и понятнее, студентка иняза успевала переводить туда и сюда:

— Они говорят, что твой фильм по-настоящему бунтарский, в нем любовь как стрела, пронзающая обыденное представление о блокаде Ленинграда. В которой якобы не было места для любви. И еще что эта любовь — мятеж, потому что герой должен был хранить верность жене, но это тоска зеленая — хранить верность жене. Тут я не согласна. Плохой жене — да, а хорошей, то есть мне, хранить верность обязательно. А это пан Гавел говорит, что нам надо срочно посмотреть новый фильм пана Формана, потому что это настоящее бунтарское кино, и все кругом ругают его. Выискивают аллегории.

В тот же вечер Форман и Гавел потащили Эола и Арфу в какой-то полуподпольный клуб, где собралась пьяная орава, и стали смотреть расхваленный Гавелом фильм Формана «Гори, моя паненка». Сквозь пелену опьянения Незримов пытался вникнуть в это балаганное зриво, находил в нем куда больше идиотства, нежели мятежной крамолы, о которой только и чирикали все вокруг. Пожарные устраивают бал в честь своего старейшины, приготовили ему в подарок искусно украшенный топорик, затеяли лотерею всевозможных яств, напитков, кукол и прочего, пытаются устроить конкурс местных красоток.

— Какие эти чешки все толстые, — влажно смеялась Арфа в ухо Эолу. — Точь-в-точь как твоя. Теперь-то видно, что она тоже чешка.

— А вон та не толстая.

— А вон та жиртрест, и та, и та, и та вон. И не только в этом кинце, а везде — на улицах, в ресторанах и кафе, сколько толстопопии! Разжирела Прага под советским крылышком.

— Хорошо, согласен, дай посмотреть, где тут крамола.

И он пытался дальше высмотреть причины того, что картину Формана запретило чешское киноначальство. На балу пожарных все в лоскуты, и начинается бедлам, призы разворовывают, конкурс красоты срывается, потом горит соседний дом... Персонажи карикатурные и нарочито неприятные, глупые, вороватые. И даже будучи пьяным, Эол разглядел в фильме какой-то политический заказ, кто-то политически поддерживал этого Формана, раздувал из него борца против тоталитаризма, а это нетрудно, достаточно снять какую-нибудь подобную придурь — и вот уже в тебе отыщут мятежника, вон они и в «Голоде» нашли бунт против существующих стереотипов. И ему захотелось пойти напролом, защитить искусство от политиканства. Старичок погорелец лег под одеяло в своей кровати, поставленной неподалеку от пепелища, пошел снег, заалела надпись «Konec», и Незримов громко воскликнул:

— Да здравствует свободное кино!

— Длуго жит здарма кино! — тотчас закричал кто-то, переведя его фразу, и все завопили, бросились обнимать Незримова, Формана, качать обоих, будто они вместе сняли эту балаганщину, и напрасно Эол пытался сопротивляться:

— Свободное от политики! Долой политизацию искусства!

Его уже никто не слышал, все увидели в нем единомышленника в борьбе против коммунистической системы, такого же диссидента, как большинство из них. Началась бешеная попойка, столь же безобразная, как бал пожарных, мужики тискали баб, многие из которых отличались такой же полнотелостью, как в фильме Формана, Вероника Новак тут пришлась бы ко двору, все гоготали, орали:

— Долу с цензуроу! Длуго жит здарма Ческа! Социализмус с лидскоу тваржи! Форман е гениални!

— Валим отсюда, — сказал Эол, и они с Арфой тихой сапой улизнули.

Когда вышли на ночную улицу, она сказала:

— Как там было душно! Как хорошо, что ты предложил сбежать!

— Я им кричал, что кино должно быть свободным от политики, а они меня не так поняли, не услышали.

— Я услышала. Ты молодец. И ты прав. Глупое кино, а они в нем видят призыв к свободе.

Они брели наугад, вошли в сады Кински.

— Стояла ночь, луной был полон сад, — выдохнул он из себя затхлость просмотренного фильма, и они стали жадно целоваться, как школьники, которым это до сих пор запрещали.

Над прудом соловей щелкал за милую душу, отстегивая одну трель за другой, швыряя их в ночную прохладу. Эол и Арфа брели наугад, то трезвея, то вновь пьянея, поминутно целуясь, уселись на скамейку и на ней уснули, а проснулись на рассвете и, покинув сад, вышли к Карлову мосту.

— Как хорошо дышится, — сказала Арфа.

— Это и есть воздух свободы, а не то, что они думают, — добавил Эол.

Она рассмеялась и запела своим удивительным голосом:

— Сто тысяч улыбок ты мне подарила, и я не забуду хороших минут. Рассветная Прага, красавица Прага, тебя золотою недаром зовут.

В следующие дни Вавра возил их на своей элегантной «татре» представительского класса, красный низ, белый верх, в Карловы Вары пить водичку, в Пльзень — пить пльзеньское, в Будеёвице — пить «Будвайзер», закусывая солеными печеньями в виде знаменитых местных карандашей «Кохинур», в Моравию — пить мускаты и рислинги, в Богемию — пить местный брют. Вавра доказывал, что в Чехии живется великолепно, если жить честно, то не о чем и мечтать, а про Формана и Гавела сказал, что от них лучше держаться подальше, они учились в Подебрадах вместе с братьями Машин, дружили с ними и, скорее всего, по сю пору держат связь с этими выродками, сбежавшими из страны, чтобы готовить вторжение НАТО в Чехословакию, а сейчас, видите ли, даже разочаровались в Америке из-за того, что она не хочет начинать Третью мировую войну и заваливать СССР ядерными бомбами.

Но теперь Арфа уже брела одна в поисках своего Эола не по Праге или Брно, а из садов Кински перешла в Булонский лес, возле которого, на бульваре Де Марешо, в уютной маленькой гостинице их тогда поселил Луи Маль. По огромному пруду плыли лебеди, по лужайкам перебегали черные птицы с желтыми клювами, о которых приятель Луи Маля пожилой писатель Робер сказал:

— О, гляньте, это все мои родственники.

— В каком смысле? — спросила Арфа, млея оттого, что она вот уже несколько дней так хорошо изъясняется по-французски в Париже, с настоящими французами, да еще и творцами — режиссерами, актерами, писателями, художниками.

— В прямом, — ответил Робер. — Это мерли, а моя фамилия — Мерль.

— Он говорит, что это мерли, — растерянно перевела она Эолу, и тот рассмеялся:

— Черные дрозды. У нас в России их до хренищи.

Во время войны Робер попал в окружение под Дюнкерком, три года провел в немецком плену, написал об этом роман «Уик-энд на берегу океана» и получил за него Гонкуровскую премию, потом еще роман «Смерть — мое ремесло», о коменданте немецкого концлагеря, а сейчас закончил книгу-прогноз «Разумное животное», о грядущей войне Америки с Китаем. Луи Маль говорил о нем как о пророке, и все они, французы, с коими довелось общаться, говорили о скорой революции во Франции, потому что все больше пропасть между богатыми и бедными, и революция эта будет иметь стихийный характер, такой же, как поведение юноши и девушки в фильме Маля «Лифт на эшафот».

О, незабываемые дни в Париже! Поселившись, в первый же день понеслись едва ли не бегом по рю де Лоншам, мимо Мексиканской площади, по проспекту Эило и выскочили на Трокадеро. Перед отъездом из Праги чехи подарили Незримову цейссовский фотоаппарат «Контафлекс», и какой-то милый негритос очень четко щелкнул, как Эол протягивает Арфе ладони столиком, а на ладонях — Эйфелева башня на другом берегу Сены. Одна из самых ценных их семейных фотографий.

Они пили Париж то маленькими рюмочками, а то хлестали его бокал за бокалом, он открывался и открывался им, и казалось, этот огромный цветок способен безгранично распускать свои лепестки, как пышные пионы амабилис, которые Эол покупал Арфе в цветочном на бульваре Фландерен.

Между Незримовым и французскими режиссерами новой волны вспыхнула дружба-схватка. Они с восторгом посмотрели «Голод», некоторые из них видели и предыдущие работы, причем Годар неожиданно расхвалил «Звезду Альтаир», увидев в ней аналогию Хазарского каганата с современным Израилем, по его мнению, разрастающимся, как раковая опухоль.

— Скоро они, как хазары, станут торговать людьми, вот увидите! — говорил он, причем его новая возлюбленная Анна, дочь русского эмигранта князя Ивана Вяземского, по матери — внучка нобелевского лауреата по литературе Франсуа Мориака, далеко не все переводила, а Арфа доносила недопереведенное, будто приворовывая припрятанное.

Годар резко отзывался об американцах и евреях, зато хвалил арабское возрождение и особенно восторгался маоизмом. Он только что закончил работу над «Китаянкой», фильмом, в котором молодые французы изучают китайский опыт и готовы повторить его во Франции. Вяземская снялась в «Китаянке» в главной роли и во время съемок как раз и стала любовницей режиссера. Ее русский, как и ее внешность, не сверкал безупречностью, и Арфа взялась его подреставрировать. Две несупружеские пары поначалу задружились, причем Эол и Жан-Люк оба родились в декабре 1930 года, а Арфа оказалась всего на год моложе Анны. Пирогова не блистала красотой, но была миловидной, у Вяземской же имелось все, чтобы прослыть красавицей, если бы не уродливый вырожденческий рот, на который неприятно смотреть, когда он произносил слова, будто эти слова боролись с ним и валили его налево-направо.

С Годаром дружба шла по грани плавника акулы: вот-вот сорвется и — в зубастую пасть.

— Этот чертов русский во всем не прав, но с ним, черт побери, приятно спорить! — орал Годар. — Ваша страна загнивает, мой друг. Красным остался только Китай. Посмотрите на ваши карты мира. Не замечаете разницу между прежними и нынешними?

— А в чем разница, Ветерок? — озадачилась Арфа, она как раз с Парижа начала его ласково называть Ветерком.

— Ты еще маленькая, не помнишь. А я понимаю, о чем он говорит. Во времена Сталина СССР был окрашен в ярко-красный цвет, а теперь стал розовый. Переведи: я согласен, что наш СССР порозовел.

— Ага! — ликовал Годар. — Это значит, что революционерам уже не по пути с Россией. Вот почему и с Китаем у вас плохие отношения. Я мечтаю о том, чтобы во Франции произошла такая же культурная революция, как в Китае.

— Кажется, там студенты на улицах убивают своих преподавателей, — скептически ответил Незримов. — Вы слыхали о том, что такое самолет по-китайски? Это когда хунвейбины хватают пожилого профессора за руки и за ноги, раскачивают и приземляют его лицом вниз об асфальт, сдирая ему лицо и грудь о мостовую.

— Революция не обходится без жестокостей. Вспомните нашу, вспомните вашу, там что, все целовались и кричали «мир-дружба»?

— Ужас, если только представить, что дивный Париж будет охвачен жестоким бунтом, — не соглашалась Арфа.

— Вот вас зовут Эол, — продолжал Жан-Люк. — Это же бог ветра. Вам должна нравиться стихия, порыв, беспощадность, с какой ветер разрушает все подряд. А вы рассуждаете о неприятии жестокости. Революция — единственно настоящее искусство, и оно должно быть жестоким.

— Что есть, то есть, — соглашался Луи. — Мне вспоминается «Одиссея» Гомера. Помните, там Эол подарил Одиссею мешок с ветрами, ценный подарок. Вы напоминаете мне ветер, заключенный в мешке, и пора этот мешок развязать. Выпустите себя на волю. В ваших фильмах есть мощная сила, но нет безумного полета, всесокрушающего.

— Я понимаю, о чем вы говорите, Луи, — кивал в раздумье Незримов. — Вспоминаю ваш фильм «Любовники». Там героиня, которую так превосходно сыграла Жанна Моро, тоже словно ветер в мешке. Муж, любовник, богатство, комфорт. Но случайная встреча на дороге — и мир перевернулся. Я страшно боялся, что ночь кончится и она вернется к прежней жизни. Особенно когда они едут в дешевом «ситроене» и трижды поет петух. Я подумал, ну все, финец, сейчас с нее спадут чары и она потребует, чтобы парень вез ее обратно к мужу и любовнику. Спасибо вам, Луи, что вы так не сделали! Разрешите пожать вашу руку!

— Что за странное слово выпало из тебя, как из мешка? — засмеялась Арфа.

— Финец. Разве есть такое? — поинтересовалась Анна.

— Теперь есть. «Конец» по-французски «фин», если не ошибаюсь. Соединить с русским «концом» и получится «финец».

— Вообще-то только пишется «fin», а читается — «фа». Как, кстати, и «Голод» — пишется «faim», а читается тоже «фа».

— «Фа»? Просто «фа»? — огорчился Незримов. — Все-таки французский очень странный язык. Пишется так, читается по-другому.

— В русском тоже, — возразила лингвист Пирогова. — Мы же не говорим: «Здравствуйте, скажите, пожалуйста», а говорим: «Здрасьте, скажите, пожалуста».

— Вы сами не путаетесь, что как пишется и как говорится?

— О нет, — рассмеялся Луи. — Во время Великой французской революции хотели уничтожить старую орфографию. Как слышится, так и пишется. Но французы в реальности страшно консервативны. Отмени нашу старую орфографию, и мы вымрем в течение нескольких дней.

— Чушь собачья! — возразил Жан-Люк. — Старый мир надо безжалостно ломать. К дьяволу вообще орфографию!

— Дорогой, ты, кажется, уже поднабрался, — прильнула к любовнику Вяземская.

— Хрущев как раз собирался совершить реформу языка, сделать как слышится, так и пишется, — сказал Эол. — Но великий и могучий русский язык не стерпел, дал Никите богатырской дубиной по ж...е. Не трогайте родную речь. Не оскверняйте ее.

Они спорили бесконечно, и Арфа боялась, что в этих спорах утонет все: Париж, поездки по его окрестностям, посещение достопримечательностей, о которых столько мечталось, и кто знает, выпадет ли еще разочек счастливая монета, приедешь ли сюда во второй раз. Но горячие французы не только спорили и пили, они возили гостей из России в зеленый Версаль и серое Фонтенбло, величественный Реймс и сказочный Руан, задумчивый Орлеан и веселый Труа, прокатились по побережью Нормандии, где снималось мужчино-женское па-ба-да-ба-да, па-ба-да-ба-да, которое они смотрели в день знакомства, Бог ты мой, вот уже больше года назад! А кажется, вчера встретились и полюбили друг друга. Все шло хорошо, покуда Годар не устроил-таки просмотр своей «Китаянки».

— Когда эта тягомотина кончится? — изнемогала Арфа, ей еще вдобавок пришлось переводить Эолу все эти бесконечные псевдореволюционные глупости молодых людей, воспевающих маоизм.

— Как только, так сразу, — наливался злостью Незримов. — Что он сейчас сказал, этот придурок?

Когда фильм закончился, он разразился гневной тирадой:

— Что там эти ваши щенки говорят о русских? Что мы трусы? Не хотим новой революции, новой крови? Зато уж французы смельчаки, быстренько лапки кверху перед Гитлером. Имея самую сильную армию в Европе. Даже Люксембург сопротивлялся. Бельгия сопротивлялась. А папаши этих охламонов сдались. Мало того, я тут узнал, что Рейхстаг защищала французская дивизия СС «Шарлемань». Ну это ладно, ваше дело. Но о чем фильм? Да и фильм ли это? Разве это произведение искусства? Это просто дацзыбао, не более того. Молокососы, не нюхавшие пороха, ходят, цитируют Мао и Ленина, рассуждают о будущей революции, о том, как сплотиться с Китаем против Америки и России. Россия, мои миленькие, Наполеона выгнала и в бездну повалила. Россия Гитлера сокрушила, перед которым вы на задних лапках бегали. Да, мы не хотим новой войны, новой крови, потому что больше всех ее пролили, покуда вы на пляжах ждали, чья возьмет, немчуру в Париже ублажали. Русские трусы! Это же надо такое! Что я увидел в фильме? Что как художник мсьё Годар — раб политики, ему хочется нравиться бунтующей молодежи, стать властителем дум. Но чьих? Тех, чьи думы только о том, что любая революция освободит от необходимости учиться, сдавать экзамены, изучать великие науки, на которые им наплевать. Им только буча нужна. Жан-Люк, ведь вы не мальчик, нам с вами обоим под сорок. Некрасиво играть в такие игры. Мне ваше дацзыбао категорически не понравилось.

На просмотре присутствовали несколько режиссеров новой волны: Луи Маль, Клод Шаброль, тоже, кстати, одногодок Эола, его красавица жена Стефан Одран, Франсуа Трюффо со своей подружкой Клод Жан и — свадебный генерал, сам великий и могучий Жан-Поль Сартр. Все они, раскрыв рот, слушали Незримова. Вяземская, краснея и закипая злобой, переводила как могла, а Арфа то и дело поправляла досадные неточности. А когда пламенный оратор замолчал, в наступившей темноте раздался ее возглас:

— Вот это уж точно финец!

Но капнули еще три секунды, и все вдруг захлопали в ладоши, а Шаброль крикнул:

— Браво, мсьё рюсс!

Годар не знал, как воспринимать такую реакцию, краснел и улыбался, а Вяземская смотрела на него, свесив некрасивую челюсть, шипела что-то, как видно, призывая Жан-Люка ответить столь же пламенно. В итоге все отправились в ресторан «Клозери де Лила», там долго и шумно спорили:

— Сейчас не время для искусства, я именно и хотел сделать не фильм, а дацзыбао, и, когда грянет революция, этим фильмом будут руководствоваться вместо цитатника.

— А может, мсьё Незримов прав? Художник и политика если становятся мужем и женой, то жена вертит им и так и сяк. И всем становится его жалко.

— Не политика, а революция! Я согласен быть мужем революции.

— Лучше бы ты был моим мужем, дорогой.

— А вот вы, Анна, не боитесь революции? Ведь рано или поздно могут и здесь, во Франции, припомнить о вашем княжеском происхождении.

— С Жан-Люком я ничего не боюсь.

— А вы, мсьё Сартр, что скажете?

— Скажу, что нехорошо связывать воедино Америку и Советский Союз. Да, русские стали ревизионистами, но остаются врагами американцев.

— Точнее, и хотели бы сдружиться с Америкой, да она этого не хочет.

— А вот и Даниэль, я нарочно его вызвонил.

Появился какой-то совсем отвратительный молодой субъект, рыжий, с наглыми голубыми глазами и с фамилией типа Бандит. Усевшись, он сразу повел себя так, будто всех снисходительно похлопывает по плечу. С ним не хотелось спорить, даже смотреть в его сторону, он сыпал лозунгами, пророчествовал новую французскую революцию, в которую сразу влюбится все человечество и в ней сгорит.

Французское время оказалось чемпионом по стремительности своего бега, и вот они уже снова в Москве, а сказка осталась в недавнем прошлом. И поползли какие-то досады и огорчения. Началось с капризов испанца.

— Я ухожу от тебя, — сказал он, будто и впрямь, как утверждала великая писательница Вероника Новак, Ньегес и Незримов приходились друг другу любовниками. — Я не собираюсь больше плясать под твою дудку. Пока ты там катался по Европам, я и так и сяк... Короче, не хочу я писать комедию. Ищи себе Брагинского, Костюковского, Слободского. Посмотрел я твоего Маля. Как он интересен в драме и как безбожно глуп в комедии. Ты тоже будешь глуп. Короче, ты мне надоел.

— Да и пошел ты в ж...у!

Скверно получилось. Сашку явно обидело, что режик поехал с их фильмом в Прагу и Париж, а сценик сиди дома, ломай комедию. Эол это почувствовал и разозлился. Без Конкистадора ему хреново, но ничего, найдем себе другого. Не Брагинского, так Шпаликова. Бедного Гену что-то отбросило на обочину, запил, горемыка, жили на зарплатку жены Инны в театре-студии киноактера.

На Большом Каретном Эол и Арфа сияли солнцем Парижа и Праги, сидели в центре, вокруг них разве что только «каравай-каравай» не водили: а как там то? а как там это? а что там тот? а что там этот? Пирогова с важным видом девушки, побывавшей не просто за границей, а в Злата Праге и самом Париже Парижевиче Парижском, успевала высказать свои мнения по поводу достопримечательностей, когда Незримов делал короткий антракт в своих пересказах разговоров с теми, чьи имена пьянили не меньше, чем наименования городов и улиц.

— Ну а с Брессоном-то виделся?

— Предлагали, отказался. Я не его поклонник.

— Ну и дурак!

— Сам дурак! Я встречу с ним на тебя переписал, ты же его обожатель. А ты меня еще дураком обозвал, неблагодарный.

— Ладно, негр, не сердись. Ну а как там вообще обстановка? Правда, что закипает Европа?

Этот вопрос стоило приберечь для Адамантова. Кстати, где он? Ау! Вот уже неделя, как вернулись, а бдительный страж покоя советских граждан так до сих пор и не позвонил. Обидно даже. Неужто перестал считать важным собеседником?

— Закипает, братцы, еще как закипает. Соцлагерю надоел социализм, каплагерю — капитализм. Я им посоветовал: возьмите да просто поменяйтесь: де Голля — в Прагу, Новотного — в Париж.

— А если серьезно? — спросил Высоцкий. Этим летом он еще жил с красоткой Таней Иваненко, но уже познакомился с Мариной Влади и, мало того, успел ляпнуть, что она станет его женой.

— Если серьезно, Володя, то с жиру они все там бесятся, приключений хотят, бунта. Свободу на баррикадах. Сартр сказал мне, что не знает лучшего звука, чем звон разбиваемого стекла.

— Сартр?!!! — так и грянули несколько глоток сразу. — Вы и с Сартром встречались?

— А что такого? И с Сартром, и с Камю, — не моргнув глазом вракнула Арфа, сильно пошатнув о себе мнение либеральной гоп-компании.

— Ага, — засмеялся Кочарян. — И со Станиславским, и с Немировичем-Данченко, как в «Приходите завтра».

— А с де Голлем не встречались? — ехидно спросил Артур Макаров.

— Наполеона не видели? — потешался режиссер постановок Кремлевского дворца съездов Туманишвили.

— Милочка, Альбер Камю уже бог знает сколько лет назад на машине разбился, — строго добавила Инна Гулая.

— А я разве сказала Альбер? — лишь слегка покраснев, выкрутилась Пирогова. — Мы с Сартром коньяк «Камю» пили.

— Ай, молодец! — восторженно воскликнул Кочарян. — «Камю» у нас нет, но армянского требую выпить за Эолову девушку!

— Не просто девушку, а невесту, — поправил Незримов. — А с Сартром мы действительно встречались и действительно пили «Камю», в том числе и за Альбера Камю выпили.

— Ну и как он? Сартр? — искрился глазами Высоцкий.

— Ты будешь смеяться, Володя, но я все время смотрел на его зубы и думал: у него что, денег нет на зубного или дрейфит, как в том анекдоте: больше всего боюсь темноты, потому что неизвестно, сколько в ней прячется стоматологов.

— Ну зубы и зубы, при чем тут они? Что говорит-то старик Жан-Поль?

— Он вот так встанет, бывало, и кричит: «Буря, скоро грянет буря!» Черной молнии подобный.

— Да ну тебя, Ветродуй чертов!

Как водится, изрядно напились и орали вместе с Высоцким под гитару: «Где твои семнадцать лет? на Большом Каретном! а где твои семнадцать бед? на Большом Каретном...»

Со Шпаликовым разговор завязался дурной. Гена орал:

— Я давно тебе хотел предложить. Мужик жил себе и жил, доволен жизнью. И вдруг нашел клад. И стал несчастным-разнесчастным. Не знает, что ему с богатством делать. И закопать обратно жаба душит.

— Интересный замысел, — не вполне радовался идее Незримов.

— Такая комедия у римского драматурга Плавта есть, — выказала познания Пирогова. — Называется «Золотой горшок», по-латыни «Аулулария».

— Я и не знал, — скорчил рожу Шпаликов. — Да и хрен с ним! Римского так римского. Как там? «Аулулария»? Отличное название!

— У нас уже «Альтаир» имеется, — возразила Арфа.

— У нас? У вас? — ржал Гена. — У вас уже и фильмы общие?

— У нас все общее, — обнимал невесту потомок богов. — Думай, Гена, развивай сюжет. Давай комедию замутим. Обещаю пропихнуть.

Как все закончилось, как до Шаболовки доехали, утром стояло непреодолимой загадкой. Организм, отравленный алкоголем, затравленный проклятыми курильщиками, высосавшими весь блок «Житан», привезенный Незримовым в жертву Большому Каретному, с тяжелым скрипом потянулся к телефонной трубке и промычал в гулкий кагэбэшный колодец:

— Нет, только не сегодня. И вообще не на этой неделе. Я сам вам позвоню... — И, уже бросив трубку на рычажки, добавил: — Когда вы мне понадобитесь.

Вдруг его оседлала борзость: захочу — стану встречаться, не захочу — пошли вы в задницу, как Ньегес!

— Кто это был? — Голос Арфы звучал обворожительно даже с похмелья.

— Альбер Камю. Сообщил, что это не он погиб в автокатастрофе, а коньяк. Так что мы с ним вполне встречались, моя ненаглядная вруша. — И он полез на нее как зверь.

Выдержав двухнедельную паузу, далее не нашел в себе духу борзеть, позвонил. встретились снова в «Национале»:

— На мой взгляд, все это не серьезно, Роман Олегович. С жиру бесятся. Захотелось детишкам поиграть с огнем, в костер побросать патроны. Настроения бунтовщические, но не имеют под собой никакой почвы. Так что не смогу дать сведений о каких-то серьезно готовящихся акциях.

— В Праге вы были в гостях у реально действующих оппозиционеров, общались с Форманом и Гавелом. Что они говорят о нашей стране?

— Хотят социализма с человеческим лицом. Как будто у нас нечеловеческое. Да пустяки, баловство сплошное. Выпить, закусить, в пьяном виде пофорсить. Ничего более. Фильм Формана, о котором они все твердят: манифест революции, на самом деле полнейшее фуфло. Я понимаю, он бы там звал на баррикады или совершать эксы... Да нет, думаю, чепуха все это, пусть побалуются. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось.

— Это вы смешно поговорку переиначили, Эол Фёдрыч. Но должен вам сказать, не все так невинно. А братья Машин там часом не появлялись?

— Нет. Вавра говорил о каких-то этих Машинах, но лишь о том, что они вместе с Форманом и Гавелом учились когда-то.

— Учились они антисоветизму, Эол Фёдрыч. Взгляните, какой сейчас раскручивается сценарий. Америку схватили за хвост с ее преступлениями во Вьетнаме. Бертран Рассел и тот же Сартр, с которым вы встречались в Париже, раскрутили трибунал по расследованию американских зверств. Американцам во что бы то ни стало нужно отвлечь внимание общественности. Затеять бучу в центре Европы. И Чехия в данном случае для них самое подходящее слабое звено. Там давно зреют антисоветские настроения. Не исключено, что именно через Чехию НАТО попытается начать новую мировую войну. Спровоцируют бунт и якобы придут на помощь восставшим. А вы говорите, баловство. Дай-то Бог, чтобы баловство. На Гитлера тоже поначалу смотрели как на клоуна. Но в любом случае вам спасибо за информацию. Ну а как там Париж?

— Пари сёра тужур Пари.

— О, вы уже шпарите?

— Невеста учит, хотя я с языками не в ладах.

— Хорошая она у вас. В институте лучшая студентка. А с Сартром вы встречались в «Клозери де Лила»?

— Совершенно верно. Там, где Хемингуэй. Что могу сказать? Такое впечатление, что у него все время живот болит, как у священника в фильме Брессона. Зубы гнилые, глаза — один на вас, другой на вас ист дас. Подслеповатый. И это, по-моему, во всем. Производит впечатление запутавшегося человека. Не знающего, на какой он стороне баррикад. Он и не за Америку, но и не за нас. И вообще, французские левые сильно ушиблены маоизмом, бредят культурной революцией. При том что жизнь во Франции, скажу я вам...

— Самый высокий уровень жизни в Европе, на минуточку.

Эол поморщился, будто и у него в животе заболело: он терпеть не мог это недавно появившееся выраженьице «на минуточку».

— Ну да, де Голль им все обеспечил, а им теперь скучно, долой де Голля, хотим того, сами не знаем чего. Хотелось бы вас порадовать, что там нарастает новая Великая октябрьская социалистическая, но увы. Брожение умов, кто во что горазд.

— Да мы и не надеемся на парижский Великий октябрь, — усмехнулся Адамантов. — Скажите, а нет ли у вас желания снять фильм по следам вашего путешествия?

— Нет, я комедию хочу снимать.

— Вот и прекрасно! Высмеять всех этих глупых бунтарей. Пражских или парижских — на выбор. Мы бы помогли с продвижением.

— Спасибо, я подумаю. Хотя мне больше хочется не сатиру, а именно комедию. Лирическую.

— Не время для лирики, дорогой товарищ режиссер.

На прощание Незримов получил новое литературное сочинение Вероники Новак, увы, не блещущее ни новизной эксперимента, ни мастерством инженерии человеческих душ. Все те же безудержные фантазии на тему «Предавший семью, жену и сына, легко предает и Родину». И, отправляя по почте денежный перевод на черемушкинский адрес, Незримов морщился, как брессоновский священник. Эх, послать их ко всем чертям, и пусть барахтаются как хотят, а то, видите ли, одна нашла себя на ниве доносительской беллетристики, другой на ее стороне баррикад, трубку бросает, щенок. Но сердце все равно щемило: бедный Платоша, бедный, бедный Платоша! И денежные переводы не застревали, уплывали по быстрому течению жалобных сердечных мыслей.

Стояла осень, стояло все, комедийная навигация никак не открывалась. Шпаликов принес жалкие наброски сценария «Аулулария»:

— Погляди, старик, может, глянется. Но чё-то у меня не прет нынче.

М-да... И с Ньегесом нехорошо как-то. Может, и впрямь не Эолово это, лирическая комедия? Но ведь он бог ветра, ветер это что-то летучее, радостное. Где оно, летучее и радостное, в его фильмах? Одна тягость. Он что, рожденный ползать летать не может, что ли?

Швейк в наши дни, вращается среди таких, как Форман и Гавел, посмеивается над ними в своей швейковской манере. И Адамантов посодействует. Но нет, неохота, пакость одна получится. А комедии Луи Маля и впрямь дурацкие, зря он вылезает из своего амплуа. Но ведь есть режиссеры, способные блистать в разных амплуа. Есть, точно? Что-то не очень приходят такие на память. Но как же не хочется и дальше снимать про смерть, страдания, лишения, потерю близких! Хочется на какой-то широкий простор, ведь он Эол, бог ветра.

Кстати, первым делом по возвращении из Парижа сунул нос в «Одиссею»: «В пышном дворце у Эола двенадцать детей родилися — шесть сыновей и шесть дочерей, цветущих здоровьем. Вырастив их, сыновьям дочерей он в супружество отдал...» Ни хрена себе! Что за разврат! Сыновей с дочерьми поженил! Ладно, проехали, это не про нас. Что там с ветрами? «Шкуру содравши с быка девятигодового, в той шкуре крепко Эол завязал все пути завывающих ветров». Дальше эти придурки, спутники Одиссея, решили, что в шкуре золото, и, когда Одиссей спал, развязали, ветры выскочили и отбросили корабль обратно к Эоловым островам — кстати, где такие? Но на сей раз Эол разгневался на Одиссея и выгнал его: «Гребите отсюда!» И они погребли веслами, вместо того чтобы весело плыть под парусами, да еще потихоньку ветерок выпускать из мешка. Вот дураки, типа тех, что в Париже и Праге намереваются выпустить все ветры наружу.

Удивило, что у Гомера отцом Эола назван не бог морей и океанов Посейдон, а какой-то унизительный Гиппот. Надо с матерью проконсультироваться. Незримов написал ей письмо и получил ответ, что в греческой мифологии существуют разночтения, но в основном считается отцом Эола Посейдон, хотя у Гомера и впрямь Гиппот. Запутано все в этой греческой мифологии. Как ихние браки: все друг с другом переплелись, перетрахались, вон даже родные братья с сестрами. Пошли они все куда подальше!

Промелькнуло их второе с Арфой лето, заканчивалась вторая осень, пятого ноября ходили на открытие нового московского кинотеатра-гиганта «Октябрь», построенного к столетнему юбилею революции, на другой день смотрели премьеру «Анны Карениной» Александра Зархи. Долго спорили, Арфе показались блистательными Лановой как Вронский и Гриценко в роли Каренина, а сама Анна, в исполнении Самойловой, не понравилась: истеричка.

— Да ты перечитай Толстого, она там такая и есть. И почему-то все любят Анну, а она психопатка. Вронский любит, а она психопатирует. Почему этого все не замечают? Кстати, бедный Вася Лановой, он уже десять лет как развелся с Самойловой, а вынужден был изображать влюбленного, целоваться с бывшей женой. Вот ведь незавидная актерская доля!

— А почему только он бедный? А она что, не бедная?

— Ей-то хорошо удалось изобразить как раз раздражение против Вронского, а не любовь к нему.

Потом Ростоцкий порадовал премьерой «Героя нашего времени» с изящным Володей Ивашовым в роли Печорина. А что, может, помириться с испанцем и не комедию, а экранизацию? Там, глядишь, вызреет идея комедии, а пока...

— Саня, дорогой, прости меня, дурака, что послал тебя в... это самое. Приезжай к нам на Шаболовку, посидим, выпьем, поговорим по душам, как прежде.

— Ветродуй ты был, есть и остаешься. Режик противный. Ладно, чего привезти на закусь?

— Все есть, даже бутылка «Реми Мартен» не рассекретилась до сих пор, и банка фуа-гра сохранилась для тебя специально.

Идея не комедии, а экранизации показалась Ньегесу вполне примирительной. Только вот кого? Давай переберем, кто там у нас имеется нераспечатанный? Лермонтов уже отпадает. Пушкин? «Капитанская дочка» не так давно была, «Метель» и «Выстрел» только что отсвистели, отгремели, «Каменный гость» отпел свое «Пусти мне руку!». «Гробовщика»? Можно страшно сделать. Сейчас Птушко «Вия» закончил, посоревнуемся.

Казалось, только ткни пальцем в небо мировой литературы и сразу попадешь в нужное сочинение, бери, экранизируй, а стали перебирать и закопались, будто спутанные сети распутывали.

— У нас кризис, Саня, творческий кризис. Мы с тобой как рыцари на распутье. Прямо пойдешь — надоело. Влево — комедия, что-то не катит. Вправо — что экранизировать-то? Может, надо подходящее моменту? Что у нас сейчас в мире происходит?

— Холодная война продолжается.

— Уже неплохо.

— Останкинскую башню построили.

— Зашибись, то, что нам надо.

— Американцы в Тихом океане беспилотный «Аполлон» приводнили. Успешно.

— Не надо вот так-то на больную мозоль. Нам про то, как наш самолет приводнился, не дали снимать, а тут америкашки. Кстати, как там твоя японка? Скоро?

— На восьмом месяце.

Ньегес год назад женился на той мосфильмовской осветительнице Наде, маленькой и худенькой, Эолу она почему-то напоминала японку.

Возобновление дружбы с испанцем пока не давало плодов, кризис продолжался, Эол стал раздраженным, в таком его состоянии и Новый год встречали, сначала на Соколиной горе, потом на Большом Каретном, где совершенно внезапно произошла стычка с Шукшиным, которого Незримов очень любил. Вася тоже испытывал кризис и тоже весь на нервах: Госкино не давало ходу его замыслу фильма о Степане Разине, проснулась давнишняя язва желудка. Да и в личной жизни лишь недавно перестала крутиться какая-то несерьезная карусель: был женат на одной, жил с Лидой Александровой, которую снимал в главной роли в «Живет такой парень», на других съемках встретил другую Лиду, Федосееву, влюбился в нее и три года жил на две семьи, да еще на стороне романы крутил, Вика Софронова от него дочку родила, снова жил с двумя Лидами, не мог решить, которую оставить, и лишь когда Федосеева родила дочь Машу, вошел в ее гавань.

Когда зашла речь о Разине, Эол ввинтил в Васю болезненный шуруп:

— На фига он тебе вообще сдался, этот Стенька? Разбойник, пират, душегуб, по локти в крови, да еще, придурок, ни за что ни про что бедную персиянку утопил. Патологический тип.

— Слушай, ты, звезда Альтаир! — взбесился Шукшин. — Про Стеньку Разина и княжну — самая любимая в народе песня, без нее ни одно застолье не обходится. Скажешь, и народ наш придурок?

— В этом случае да, придурок.

— Народ?! Эй, вы слыхали? Народ наш придурок!

И понеслось!

— Да народ наш — стихия, причем космическая, а Степан пожертвовал самое что у него было на тот миг дорогое, когда понял, что влюбился в персиянку. И в жертву принес самое дорогое, как Абрам Исака.

— От Авраама Бог потребовал, а от Стеньки? Тоже Бог?

— Ни хрена ты не понимаешь, как я погляжу!

— Ребята, ребята, не ссорьтесь, Новый год же.

— Да я знать его не хочу, приспособленца!

— Это я приспособленец?

— Ты, кто же еще!

— А кто у нас тут на днях и трудовичка получил, и братьев отхватил? — возмутился Незримов, имея в виду недавно полученные Шукшиным орден Трудового красного знамени и всероссийскую кинопремию имени братьев Васильевых.

— Завидно?

— Да я сам тебя знать не хочу, хотя пишешь и снимаешь ты, гад, здорово, а Стенька твой козел, и если он и представляет собой часть нашего народа, то только ту часть, из-за которой все беды, и я не вижу никакой красоты в убиении несчастной персиянки.

— Потому что в твоей душе простора нет, вот что я тебе скажу.

— Потому что в твоей его слишком много.

— Да перестаньте вы лаяться!

— Поднимите руки, кто за Стеньку Разина! Почти все? А кто против? Опять почти все? Да ну вас, шантрапа несерьезная!

— Да если вспомнить, какой первый русский фильм? «Понизовая вольница». Про кого? Про Стеньку Разина, как он княжну в Волгу захреначил.

— Скажи на милость, шедевр Дранкова. да твой Дранков потом бежал за границу, после революции, и порнографию снимал.

— Откуда тебе это известно?

— От верблюда.

— Вот и поцелуйся со своим верблюдом!

— В Праге и Париже сейчас тоже про кровь заговорили, мол, пустить надо кровушку, а то скучно.

— Ну-ну, съездил, мне Прага и Париж на хрен сдались, я о нашей истории думаю.

— Вот и думай, чтобы такие, как Стенька, больше не повторялись, а ты про него снимать собрался, чтобы опять всколыхнуть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

— Позвольте вам не позволить, товарищ бог ветра, — вмешался Высоцкий. — я Хлопушу в «Пугачеве» играю и смею выступить в защиту Василия, стихия бунта сродни стихии поэтической, Блок видел в революции высочайшую поэзию, а вы нас толкаете к буржуазному умиротворению, мол, мы вас будем грабить, а вы не смейте бунтовать? Так получается?

— Да ты, Володя, сам весь бунт, что с тебя взять. как там у тебя с француженкой?

— Все путем у меня с француженкой, а то, что Чехия и Франция закипают, я в том вижу здоровые атмосферные потоки, ветр очищающий, так-то вот, бог ветра!

Что было дальше, Эол не помнил, проснулся на Шаболовке, в объятиях родной Арфы, заиграл на ее струнах, потом, опохмеляясь, расспрашивал.

— Да разругался ты со всеми окончательно.

— Разругался?.. Эх, черт!

— Потом мириться полез, целоваться со всеми, всех на премьеру приглашал, меня хотел в Волгу бросить.

— Вот дурак! А ты?

— Щас прямо я бы тебе позволила. Сама тебя в «Волгу» бросила и увезла. В такси то есть. А то бы ты еще и подрался с кем-нибудь.

— Чтобы я! Свою девочку! Это я так, сдуру. Ножки твои целовать хочу!

И вот Гоша Жжёнов в роли Шилова выходит к морю, садится на скамью, печально смотрит на набегающие волны, внимает шуму прибоя... К нему подходит Вика Федорова в роли Розы, садится рядом, обнимает, гладит по голове. Волны катятся с шелестом, как хорошо жить, конец блокады, конец голода. Конец фильма. Восторженные аплодисменты зрителей в ленинградском «Гиганте», толпа блокадников, зареванных, взволнованных, благодарных:

— Спасибо вам! Храни вас Бог! Низкий вам поклон от всех ленинградцев! Дайте вас поцеловать! Родной вы наш человек!

Одна женщина подошла к нему с подарком, небольшой коробочкой:

— Возьмите, пожалуйста, это самое мое дорогое.

— Ну что вы, я не могу.

— Я требую, чтобы это было у вас!

— Ну хорошо. — Он, смущаясь, открыл коробочку и чуть не отшатнулся, словно ошпаренный.

Серый ноздреватый брусочек, весь иссохший, но без единой плесненки. Незримова насквозь пробила слеза. Не выкатившись из глаз, она прошла через его горло в сердце и куда-то дальше, в глубокий колодец души.

— Это... Те самые сто двадцать пять грамм?

— Те самые, берите и храните их, — сказала блокадница и, утирая слезу, отошла от него, а он, глядя ей вслед, бережно опустил ценнейший подарок в карман.

У Ньегеса три дня назад родился сын Гоша, и на премьере счастливый отец отсутствовал. С Большого Каретного, несмотря на ту недавнюю новогоднюю бузу, явились многие: Кочарян с Инной, Тарковский, Высоцкий, Говорухин, Элем Климов, Юлик Семенов; кому-то пришлось специально ехать в Ленинград, а кто-то, как Илья Глазунов, жил в городе на Неве. Глазунов, кстати, тоже поучаствовал в фильме — делал эскизы и числился в титрах. Слава Богу, всем «Голод» понравился, все поздравляли, тискали потомка богов, обнимали, целовали. Даже Тарковский нашел в себе силы восхититься:

— Старик, эпизод, когда стену оторвало, а они там оперируют, шедевр!

Арфа нервничала не меньше Эола, и лишь когда после банкета на «Ленфильме» и ночного поезда, в котором ехали все вместе, пили, орали, не слышали вопросов «Вы хотите, чтобы милицию вызвали?», после утреннего пешедрала по Москве, потому что, видите ли, утро божественное, а мороз не снился развратным богам Олимпа, когда после всего дохнули воздухом родной съемной квартиры на Шаболовке, она выпустила из себя напряжение:

— Ну, слава Богу! А то я все думала, припрется или не припрется, затеет или не затеет. Слава Богу, не приперлась. И слава Богу, что все прошло на ура. И ты у меня такой прекрасный, такой необыкновенный. И друзья у тебя такие восхитительные. Жаль только, что Шукшин обиделся и не приехал. А в остальном — слава Богу!

— Посейдону?

— И ему тоже.

Какое сказочно счастливое морозное и солнечное время наступило после той ленинградской премьеры! О «Голоде» выходили восторженные статьи, Эол выступил у Каплера в «Кинопанораме», где ему посвятили целых пятнадцать минут эфирного времени, на «Мосфильм» и «Ленфильм» прилетали пачки писем, в основном от блокадников, но не только от них — словом, на Незримова обрушился настоящий оглушительный успех.

— Голосочек, а что такое «увраж»? Вот тут Нея Зоркая в «Советском экране» пишет, что любовь, вспыхнувшая в блокадном Ленинграде, это настоящий увраж режиссера Незримова. Что-то вражеское звучит в этом слове.

— Не пугайся, Ветерок, ouvrage d’art по-французски — произведение искусства. Учите языки, Эол Федорович, скоро нам по всему миру шастать. А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер, веселый ветер! Моря и горы ты обшарил все на свете и все на свете песенки слыхал.

Наплевать, что кризис и застой продолжался и что веселый ветер не знал, куда ему лететь дальше, временно это перестало его бесить, он купался в успехе, каждый день приносил ему новые радости.

— Колечко превосходное, но новость про Канны — подарок еще лучше, — сказала Арфа, когда он подарил ей на день рождения золотое кольцо с сапфиром под цвет ее глаз и сообщил об итогах утренней встречи с Герасимовым: на двадцать первый Каннский фестиваль едут «Анна Каренина» и «Голод». Зархи, конечно, конкурент, да и Толстой по-прежнему у западной публики в чести, но побороться можно. Поездка — сразу после Дня Победы, который во время антихрущевизации стал всенародным праздником, выходным днем, по Красной площади покатились парады, а в прошлом году Брежнев зажег Вечный огонь на могиле Неизвестного солдата. Еще Герасимов спрашивал, какая черная пантера пробежала между ним и Шукшиным, которого он собирается снимать в главной роли в новом фильме.

— Да ничего, встретимся — помиримся, — ответил Незримов.

— Да, и вот еще... — усмехнулся Папа. — не хочешь ли к столетию Ленина снять кинцо? На тебя указывают, обещают могучую поддержку.

— Если только Сергей Герасимов будет в главной роли.

— Эк куда хватил! Мне уже шестьдесят два будет, а Ильич до пятидесяти четырех не дожил. Хотя чем черт не шутит. Мне лысину особо брить не придется. Подумай ты, подумаю и я.

— Да о Ленине уже сколько фильмов! Сто? Двести?

— Представь себе, всего лишь двадцать.

— Всего лишь! А о Пушкине? Я бы лучше о Пушкине снял кино.

Но он не стал готовиться снимать кино о Пушкине, а купил в книжном магазине первую попавшуюся книгу о Ленине Мариэтты Шагинян и стал читать.

Вскоре планету Земля содрогнул взрыв разбившегося самолета, и много сердец взорвалось ответной болью. Незримов снова кинулся было с идеей фильма о Гагарине, но не встретил поддержки и с удивлением для самого себя уже всерьез взялся изучать биографию вождя мирового пролетариата. Первым делом сказал:

— Если нет любовной линии, фильм чаще всего дрянь, занудство.

— Ты что, его связь с Инессой Арманд хочешь? Не прокатит, Ветерок.

— А не прокатит, у меня будет повод отказаться. Всегда нужно ставить себя в такие условия, что и так хорошо, и так хорошо. Учись, Арфуша.

В биографии Ленина оказалось столько интересного и не плавающего на поверхности в качестве обломков разрушающегося большевистского корабля, что Незримов с увлечением зарылся в материалы, которые ему в большом количестве стали поставлять, лишь бы только он не сорвался с крючка и снял кино о лысом и картавом.

Совершенно неожиданно прямо накануне отъезда в Канны на ленинской почве произошла ссора с Большим Каретным. Время от времени там случалось разделение на мальчики–девочки, когда представители разных полов разбегались по компаниям, чтобы посекретничать. И вдруг потомок богов обнаружил себя посреди такого скабрезного разговора:

— Кстати, у нее была одна особенность — обхохочетесь. Во время этого дела она всегда причитала: «Мамочки, улетаю! Мамочки, улетаю!»

— А у меня была одна подружаха, она всегда причитала: «Капец какой-то! Капец какой-то!»

— Это еще что, а у меня была милашка, так не поверите, что она выдавала. Пока я ее раздевал и укладывал, она всегда говорила: «Ты ничего не добьешься. Слышишь? Ты ничего не добьешься». А когда начиналась художественная гимнастика, она говорила: «Ну и чего ты этим добился? Ну и чего ты этим добился?»

— Братцы, а давайте составим словарь крылатых выражений во время этого дела.

— На словарь не наберется.

— Да ладно, досочиним. Нарасхват будет!

— К примеру, когда у вождя не вставало, Надежда Константиновна пела: «Вставай, проклятьем заклейменный».

— А Инесса Арманд?

— А это мы у Ёлкина спросим. Эол Федорович, вы, как ведущий специалист по биографии Владимира Ильича Ленина, можете нас проконсультировать?

— Вообще-то, ребята, если честно, я не любитель таких разговоров. И порой, уж простите, иное ваше раблезианство не приветствую.

— А, так вы всерьез стали ленинцем, батенька?

— Это архиправильно, голубчик!

— Да ладно тебе, Ёл, среди нас стукачей нет.

— При чем тут это? Я в принципе не люблю всяких сексуальных откровений. Считаю это низким.

— Братцы, мы забыли, что значит Эол. это же энергия, освобожденная Лениным.

— Ёл Фёдыч, может, вы у нас уже партийный?

— Нет, хотя не вижу ничего зазорного. Что, к нам сюда партийные не ходят разве? А насчет того, что говорили Крупская и Арманд, вон у Андрюши спросите, он тоже спец по этой тематике.

— Я?!

— А кто же? «Лонжюмо» разве не ты написал?

— Ёлкин, ты не сравнивай. Андрюшу тогда сам Хрущ отшпилил. Человек пострадал.

— Что-то этот ваш пострадант при всем при том из заграниц не вылезает, что при Хруще, что при нынешнем.

— Да ты чё, Ёл, я всего-то два раза в Америке был, во Франции два раза и в Италии два. Ну и в Англии два. Польша не считается, — обиженно надувал губки Вознесенский.

— А Пушкин ни разу нигде. В «Путешествии в Эрзурум» написал: «Я бросился на другой берег и оказался в Турции. Впрочем, вчера этот берег захватили наши солдаты, и я снова скакал по России».

— Смешно. Только сам ты, Ёл Фёдч, уже давно выездной. И Китай, и Египет, и Чехословакия, и Франция.

— А я и не корчу из себя постраданта! Не то что наш Андрюша. Который при этом — и нашим, и вашим, и конным, и пешим.

— Кто, я?! Каким еще конным и пешим?!

— Таким!

И так далее, слово за слово, стулом по столу.

Когда возвращались домой, Арфа говорила:

— А если уж честно, мне никогда этот Большой Каретный не нравился. Антисоветчики исподтишка. Если уж ты анти что-то, так выступай с открытым забралом, а не корми стукачей. Извини.

— Что «извини»? я что, стукач?

— Извини меня за это «извини». Ну, Ветерок, не дуйся. Слышишь? Дуй, но не дуйся.

И в такой обстановке полуразрыва с Большим Каретным они полетели во Францию получать пальму Каннского фестиваля. На ривьере царил рай, все цвело и пахло, в холодном еще море они плавали под веселые аплодисменты участников и просто зевак: браво, ле рюс! Председатель жюри им сразу не понравился: какой-то малоизвестный писатель, больше похожий на мафиози, с сигаретой в длинном мундштуке, зажатом в зубах, будто он хочет его перекусить, в толстом пальто, несмотря на теплынь, с наглым взглядом, который он не удосуживался подарить ни Зархи с его «Карениной», ни Незримову с его «Голодом», зато стелился перед Форманом с его дурацкой «Панёнкой», и Рождественский, представлявший в жюрях наш СССР, сразу сообщил Эолу:

— Они, бэ-бэ-лин, собираются этому че-че-че-ху дать, потому что у них в Чехословакии какая-то там Пэ-пэ-ражская весна.

Луи Маль тоже жюрикал, но этот хмуро признался, что на жюри давят со всех сторон и вообще непонятно, что происходит, по всей Франции забастовки, уровень жизни в стране самый высокий в мире, а народ бунтует, студенты совсем озверели, заразились китайской культурной революцией, бьют замшелых профессоров, играют в баррикадки, Париж вообще сошел с ума, в ночь сразу после открытия кинофестиваля там произошла чудовищная драка студентов с коровами.

— С кем?

— Так у нас называют полицейских.

Арфе дико понравилась фраза, написанная на одной стене в Каннах:

— Смотри, Ветерок, это значит: «Звонит будильник: первое унижение дня».

— Не смейтесь, мадам Марта, это один из лозунгов бунтующей шантрапы. Зазвонил будильник — надо идти на лекции, сдавать экзамены, а им лень. Вот и придумали благородный лозунг: унижение дня. Разбойники!

Попадались и другие надписи «шантрапы»: «Будьте реалистами: требуйте невозможного!», «Твое счастье купили, укради его!», «Запрещать запрещено!». В новостях сообщали о новых и новых стычках бунтующих студентов с полицией, а среди лидеров восставших мелькало имя того самого Кон-Бендита, рыжего наглеца, который в их прошлый приезд во Францию пророчествовал скорую революцию.

В Каннах все разделились на сторонников бунта и его противников. Фестиваль начался с показа фильма двадцатилетней давности — в память о Вивьен Ли, скончавшейся в прошлом году от туберкулеза. К этому времени всех главных создателей эпической ленты ветер унес в мир иной. первым погиб сценарист Сидни Ховард: работая на своей ферме, он попал под трактор и «Оскара» получил посмертно; писательницу Маргарет Митчелл сбила машина, когда она с мужем шла в кинотеатр; режиссера Виктора Флемминга и актера Кларка Гейбла скосил сердечный приступ; а Лесли Говард погиб в самолете, сбитом немцами в годы войны. На показе присутствовал только оператор Эрнест Хеллер, он то и дело плакал и едва не умер, когда один из членов жюри, Роман Полански, в середине фильма стал изображать рвотные движения и крикнул, что ему вредно так много сладкого. Известный скандалист несколько лет назад бежал из Польши, публично обвинял во всех грехах коммунистов, приветствовал парижские события и постоянно твердил: «Требуйте невозможного!» («Деманде лемпоссибль! Деманде лемпоссибль!»). О нем и его новой жене Шарон Тейт поговаривали, что они состоят в сатанинской секте, а очередной фильм беглого польского еврея консультирует создатель американской церкви сатаны Энтони Лавэй.

Как и ожидалось, формановская белиберда прошла на ура, хлопали стоя, не потому, что так уж понравилось, а потому, что в Чехословакии наметился отход от общего соцлагеря, и Полански обнимал Формана так, словно намеревался уйти к нему от своей новой жены. Форман подлил масла в огонь, смело заявив, что, если Пражскую весну задушат, он сразу спрячется за статуей Свободы.

— Какая-то бесовщина на всем фестивале царит, — сказал Незримов к исходу первой недели, когда публика освистала советско-венгерский фильм Миклоша Янчо «Звезды и солдаты» с сильным большевистским духом и участием множества наших актеров — Сережи Никоненко, Никиты Михалкова, Тани Конюховой, Веры Алентовой, Савелия Крамарова, Виктора Авдюшко, Глеба Стриженова.

— Точно, что бесовщина, иначе не скажешь, — согласилась Арфа, разделяя с мужем его тревоги.

Оба советских фильма, и «Голод», и «Анна Каренина», были поставлены на 20 мая, и трудно предсказать, как их воспримут. За три дня до показа в Каннах объявились сосед Незримова по Внукову Вася Лановой и его бывшая жена Татьяна Самойлова, которую здесь после «Летят журавли» носили на руках. «Анну Каренину» ждал триумф. Потомок богов понимал, что с Зархи, Толстым и Самойловой ему трудно тягаться, но все же тешил себя надеждой, тающей с каждым днем.

Лановой откровенно злился. Он ненавидел свою первую жену в той же мере, что и она его. Зархи, конечно, оказался извергом, заставив двух людей, пылающих друг к другу ненавистью, на съемках фильма пылать любовной страстью. Впрочем, это способствовало тому, что любовь Анны и Вронского получилась с оттенком раздражения, и особенно хороши оказались финальные сцены, когда между любовниками начался трагический разлад. Организаторы фестиваля пытались заставить Ланового и Самойлову вместе фотографироваться и давать пресс-конференции, но они яростно отбрыкивались, а Самойлова заявила:

— Нет уж, увольте, с меня хватило тошноты на съемках.

За день до показа Лановой сказал Незримову:

— Кругом такая антисоветская истерия, что, ей-богу, вернусь в Москву и попрошусь в партию. А тут еще Танька, змея, шипит, как ползучая стерва.

Они сидели рядом в зрительном зале в ожидании фильма «Люблю тебя, люблю тебя», и Незримов вдруг тягостно вздохнул:

— Неужели дадут Форману?!

На что Арфа рассердилась:

— Ёл, ты чё! Надо до последнего верить. Надо говорить: «Дадут мне, и только мне!» Эй, Ветерок! Je t’aime, je t’aime![3] Слышишь?

— Слышу. Я тоже же тэм.

— Не же, а жё... А это что за «но пасаран» такой?

На сцене зрительного зала вдруг появились Годар и Трюффо с поднятыми вверх сжатыми кулаками, стали выкрикивать лозунги.

— Долой фестиваль! В Париже льется кровь студентов! — торопливо переводила Арфа. — Не время для кино! Все в Париж! Все на баррикады!

— Бред какой-то! — фыркнул Лановой. — Я до сих пор не уяснил, что у них там, в Париже, Февральская или Великая Октябрьская? Наша, советская революция или какая?

— Троцкистско-зиновьевская и маоистская, — мрачно произнес Незримов. — Короче, бардак.

На сцену выскочил и Полански, схватился за руки с Трюффо и Годаром, и все трое вознесли объединенные руки вверх, словно только что взяли Рейхстаг. Луи Маль тоже выскочил и принялся их стыдить. Полански закричал, чтобы все члены жюри вышли на сцену и проголосовали либо за отмену фестиваля, либо за продолжение. С некоторой неохотой его призыву поддались Моника Витти, французские писатели Клод Авелин и Жан Лескур, англичанин Теренс Янг, швед Ян Норландер, хорват Велько Булайич, немец Борис фон Боррецхольм и наш Роберт Рождественский. Голоса разделились поровну, но к голосованию присоединились Трюффо и Годар, и в итоге большинство оказалось за отмену фестиваля. Маль кричал, что Трюффо и Годар не члены жюри, но его никто не слушал, всех охватило безрассудное ликование: ура, и тут революция!

— Зарезали, сволочи! — скривился Эол, а зал уже вставал петь «Марсельезу». А самое смешное, что Арфа в восторге тоже запела вместе со всеми.

— Ты-то чего? — возмутился Незримов, но тотчас ему стало смешно от всего этого цирка и оттого, как задорно распевала его невеста:

— Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons! Marchons, marchons!..[4]

И он от души расхохотался.

— Чего ржем? — возмутился Лановой.

— Зато теперь можно будет говорить, что я бы победил, если бы не эта клоунада.

Сейчас Марта Валерьевна шла по Английской набережной, на которой два года назад грузовиком поубивало много людей. Ницца нравилась ей гораздо больше, чем Канны, и Эол Федорович тогда, накануне их свадьбы, согласился с тем, что лучше было бы проводить фестиваль здесь, и набережная Круазетт не производила такого же впечатления, как Променад дез Англэ. С каким же смешанным чувством они гуляли тут в день, когда внезапно свинтили тот фестиваль! С одной стороны, досада: «Голод» не показали, не оценили, не дали награду, а с другой — было бы хуже, если бы показали, недооценили, ничего не дали.

Зато, вернувшись в Москву, Незримов каким-то невероятным способом договорился об их фантастическом свадебном путешествии: Женева, Цюрих, Базель, Париж! В те времена даже помечтать о подобном многие сочли бы головокружительной глупостью.

И вот оно — 12 июня 1968 года, столь важный день жизни. Невеста в изысканном белом платье без излишеств, элегантная, как принцесса, и даже не только в фигуре, но и в лице появилась красота, хоть и неяркая, но все же привлекательная. О, это свадебное платье — один из шедевров блистательного Лундберга, бывшего блокадника, на премьере «Голода» сунувшего Эолу свою карточку:

— Ради такого кино для вас сделаю бесплатно.

Не бесплатно, но за смехотворную цену он это сделал. Такому платью завидовал весь Грибоедовский — первый московский Дворец бракосочетания, очередь в него выстраивалась за много месяцев до, Эолу и Арфе не сделали никаких поблажек, и они честно эту очередь выстояли. На женихе — светло-серый летний костюм, купленный в Ницце на распродаже, но об этом рот на замок, потому что качество выше всяких похвал.

— Васька, черт, кончай злиться! — позвонил жених Шукшину. — Никого другого на своей свадьбе видеть не хочу в качестве свидетеля.

И свидетель оказался лысый — Шукшин тогда снимался в эпопее «Освобождение» в роли лысого маршала Конева и решил подшутить — явился в виртуозном гриме, не догадаешься, что человек на самом деле не лысый.

— Вот тебе еще один знак, что мне надо про Ленина снимать, — засмеялся Незримов.

Шукшин уже окончательно перешел к Федосеевой, у них родилась дочка Маша, а вторая обитала у Лиды в животе в ожидании скорого появления на свет. Свидетель лысый, жена свидетеля с огромным животом. И это было так весело, что без конца смеялись, особенно потому, что Эол помирился с Васей, которого очень любил.

У невесты свидетельницей стала ее учительница французского в инязе Вера Павловна Арно, маленькая, с тонкими губками и ироничным взглядом. Во время всей свадьбы она печально смотрела на Сашку Ньегеса, не иначе влюбилась в него. Он был один — не с кем оставить малыша, — сердился, что не его взяли свидетелем.

— Да пойми, как еще я мог помириться с Васькой!

— Тебе Васька дороже, чем я? Ну-ну.

— Да ладно тебе, Санёк, ведь знаешь, что у меня самый любимый человек ты. Про нас даже одна писательница написала, что мы того самого.

— Что за хрень? Какая писательница?

— Одна чешская. Вероника Новак.

— Все еще допекает?

— Не будем об этом в такой день.

В других гостях свадьбы фигурировали все, с кем довелось работать: Касаткин, Жжёнов, Петров, Баландин, Беседина, Тихонов, Коренев, Нифонтова — человек тридцать. Стасик Ростоцкий со своей Ниной Меньшиковой. Многие не смогли вырваться со съемок, в том числе почти весь Большой Каретный, занятый в Одессе на фильме «Один шанс из тысячи», первой и последней режиссерской работе Кочаряна. Там, в Одессе, оказались задействованы и Тарковский с Макаровым в качестве сценаристов и худруков, и Солоницын с Гринько, и, разумеется, сам Кочарян, о котором пошел слушок, что он смертельно болен, врачи — месяц-другой, не больше. Грустно. Высоцкий тоже отсутствовал — снимался в Красноярском крае, в «Хозяине тайги». Арфа сказала:

— Может, и хорошо, а то что-то у нас с Большим Каретным не ладится в последнее время.

Климов с Ларисой тоже по каким-то причинам не смогли, а самое печальное, что не приехали отец и мать жениха: Федор Гаврилович приболел, и Варвара Даниловна не решилась оставить его одного, что вызывало беспокойство, так ли не опасна болезнь.

Расписавшись в Грибоедовском, отправились пировать в недавно открывшийся Дом кино на Васильевской, где сняли целый зал. И пиршество удалось на славу! Кто-то еще подкатывал, внося свежую струю, особенно почему-то обрадовались Никите Михалкову с очаровательной женой Настей Вертинской, звавшей его Никитоном. Ее слава тогда сильно затмевала славу мужа, еще бы — Ассоль в «Алых парусах», Гуттиэре в «Человеке-амфибии», Офелия в «Гамлете», Кити в «Анне Карениной», Лиза в «Войне и мире» — все звездные, сливочные, шоколадные роли! А у него пока только Вадим в «Приключениях Кроша» да Коля в «Я шагаю по Москве», неплохо для начала, но не галактика. И тем не менее Настя смотрела на него более влюбленным взглядом, чем он на нее. Зато когда подгрёб Лановой, он затеял шуточную перепалку с Михалковым, доказывая, что на съемках «Алых парусов» первым оценил красоту Насти и даже хотел на ней жениться. Тут и Коренев заявил свои права как Ихтиандр, а Тихонов сказал:

— Позвольте, я вообще был женат на ней, будучи Болконским.

При нем была его новая жена Тамара, с которой они недавно поженились. Она сказала:

— Но ты ее там загнобил.

— Сейчас еще Гамлет объявится и свои права предъявит, — подзадорил всех Незримов, имея в виду Смоктуновского.

— Ну уж фигушки ему! — смеялась Вертинская. — Я из-за него с ума сошла и утопилась.

— А еще Левин, — припомнил Никита. — Как там его?

— Голдаев, — ответила Настя. — Только правильно не Левин, а Лёвин вообще-то. От Лёвы.

Болтали, веселились, танцевали до упаду. Часов в восемь свадьбу почтили своим присутствием Папа и Мама с огромным букетом белых лилий и жемчужным гарнитуром для новобрачной.

— Милости просим невесту к нам в мастерскую, — сказала Макарова.

— Талант несомненный, а развивать надо, — добавил Герасимов.

— Я согласна, — ответила Тамара Пирожкова, она же Марта Пирогова, а отныне по паспорту Марта Незримова. — Только Ларису Терезу закончу и сразу воспользуюсь приглашением. Нехорошо бросать. Мне всего два курса осталось доучиться.

— Вот и хорошо, у нас как раз через два года новый набор.

Куда ни глянь на этой свадьбе, у всех новые жены. Вот и Юра Яковлев явился с третьей женой Ириной, на которой совсем недавно женился. Незримов сразу стал уверять его, что он непревзойденный комедийный актер, которому не идиотов Достоевского играть, а надо вместе с ним комедию закрутить, чтобы он в главной роли. Чуть не поссорились, потому что Яковлев очень важничал, сыграв князя Мышкина.

— Да брось ты! Твой поручик Ржевский в сто раз лучше, а Стива Облонский вообще попадание в десяточку. Может, и хорошо, что Пырьев помер, прости Господи! А то бы он тебя еще склонил к очередной достоевщине. Помянем Ивана Грозного, он за меня заступался!

— Негоже на свадьбе поминать кого-то.

И снова спорили, болтали, танцевали, хохотали без умолку.

— У нас не свадьба, а и впрямь какой-то комедийный фильм, — смеясь, сказала Арфа.

— Так это же здорово! Я так мечтаю снять комедию!

— Ага, про Ленина.

— А что, это мысль! Ты гений! Дай тебя поцелую! Эй, почему давно не кричим «горько!»? Горько! Горько!

И все подхватывали:

— Горько! Горько!! Горько!!!

А испанец ёрничал:

— Горького зовут?

— Горького, Горького. Ты давай настраивайся, будем вносить свой неоценимый вклад в лениниану. Шукшина возьмем на главную роль, он уже привыкает к лысому гриму.

— Ты же Герасимова хотел.

— А, он уже уехал, не услышит. Вася, пойдешь на Ленина? Вместо своего Стеньки.

— Запросто, — вместо Шукшина ответила Федосеева. — Мы не прочь улучшить материальное положение.

Ровно в полночь молодые ошарашили всю свадьбу заявлением о том, что им пора на самолет, и все, особо те, кто уже был в изрядном подпитии, стали орать:

— Не пустим! Какой самолет? Какая, на хрен, Женева? Мы всю ночь гулять! А потом рассвет встречать на Ленинских горах! Держите их! Не пускайте!

— Запрещать запрещается! — воскликнула Арфа.

Эол подхватил ее на руки и похитил невесту с ее собственной свадьбы.

Такси, как тройка удалая, лихо понесло их в Шереметьево. Заранее приготовленные чемоданы, ставшие участниками заговора, прибыли туда вовремя. Не каждый день в самолет садятся люди со свадьбы, невеста в невестином платье и жених, сбившийся со счета, сколько раз кричали «горько!». Таможенники с трудом сдерживали свою профсуровость, чинно поздравляли, хотя чемоданы проверили с особой тщательностью — мало ли для чего свадьбу затеяли.

И вот они уже в небе, как две звезды, взлетевшие не с аэродрома, а со взлетной полосы Дома кино.

— Итак, радость моя, первая законная брачная ночь нас ждет на берегу Женевского озера.

— А может, махнем в опочивальню наследника Тутти?

— Я не против. Только щелкни своими пальчиками, и я захвачу самолет, потребую: «В Ленинград!»

— Ладно, не будем портить людям поездку в Швейцарию. А у меня для тебя еще кое-что приготовлено...

В глубокую картонную коробку насыпьте слой песка в пять сантиметров, в песок вставьте цветы бутонами вверх и осторожными движениями засыпайте растения полностью, до самых головок. Следите, чтобы розы стояли точно в вертикальном положении. Накройте коробку крышкой и оставьте в сухом помещении на две-три недели. Затем в дне коробки сделайте небольшие отверстия и позвольте песку медленно вытекать через них. Наконец внутри коробки вас будут встречать красивые сухие розы, не утратившие своего цвета.

— Вот, Ветерок мой. Узнаёшь свою розу?

Она открыла коробку и показала ему тот заветный цветок, подаренный в первый день знакомства. Тронутый, он снова расцеловал ее. Задумчиво произнес:

— Хлеб и роза.

И она поняла, что он имел в виду. И сейчас, давно уж миновав Променад дез Англэ, Марта Валерьевна легко перешла с просторной набережной Ниццы на скромную рю Эколь-де-Медсэн, где по прибытии в Женеву их поселили в красивом пятиэтажном доме на полпути от улицы Каруж до улицы Плантапорре, то есть между двумя женевскими адресами Ленина. Всем распоряжался человек лет пятидесяти, чем-то неуловимым напоминавший Незримову Адамантова, местный житель, неплохо владеющий русским языком. Это был Морис Мианцола, писатель, недавно выпустивший в свет книгу «Ленин в Женеве». В аэропорту он преподнес им скромный букет цветов и устроил аплодисменты, которые охотно поддержали любезные швейцарские таможенники. Его ярко-зеленый «ситроен» «Богиня» домчал их по рассветным улицам, и трехкомнатная квартира распахнула свои просторы молодой чете. Первая законная супружеская ночь Эола и Арфы состоялась в Женеве ранним утром.

Полетел на крыльях любви их упоительный медовый месяц. Неделя в Женеве: ежедневное купание в прохладном и чистейшем озере, рядом с белоснежными лебедями, утками и еще какими-то смешными птицами, прогулки вдоль набережных устья Роны, мощный фонтан Же-До, словно показывающий тщетность всего земного дотянуться до небес, вот-вот вода вырвется и полетит, но нет, она валится обратно вниз.

Хотелось отдыхать, днем угощаться пивом, а вечером вином, и совсем не хотелось работать, изучать жизнь вождя мирового пролетариата в ее сопоставлении со швейцарскими реалиями. Здесь, в Женеве, товарищ Ленин был пять раз, в общей сложности провел четыре года, Мианцола водил их по улицам и беспрерывно рассказывал так, будто находился в Женеве во все годы пребывания здесь своего героя. Иногда словарный запас подводил его, и Арфа охотно становилась переводчицей. Она едва сдержала улыбку, когда писатель привел их к башне Молар и показал удивительный барельеф, выполненный женевским скульптором Полем Бо в 1921 году: под надписью «Женева — город беженцев» массивная женщина, изображающая саму Женеву с гербом города в правой руке, пролетает над лежащим Лениным. На нем нет ботинок, и, судя по этому и лежачей позе, он отдыхает, найдя здесь приют и спокойствие. А может, даже и подвыпил.

Морис рассказывал много интересного, такого, чего нигде не прочесть, он добровольно стал путеводной звездой Незримова, и именно он в один из первых же дней навел режиссера на очень важную мысль:

— Бедный Ленин не хотел возвращаться в Россию.

— Когда? — спросил Эол Федорович.

— В семнадцатом году, — грустно сказал писатель и добавил с душевным нажимом: — В году моего рождения.

Так вот в чем все дело: мальчику не давала покоя мысль о том, что он родился в поворотный год мировой истории. И при этом в стране, откуда Ленин отправился эту историю переворачивать и творить. Немудрено, что Морис всю жизнь посвятил изучению жизни Ленина. И при этом считал вождя мирового пролетариата святым мучеником, положившим себя на алтарь революции.

И все мгновенно закрутилось — вот она, ключевая точка сюжета! Тут и любовь, и жертва, и свершение всех мечтаний, и крушение всех надежд. После поражения революции 1905 года Ленин разуверился в возможности увидеть новое, победоносное восстание, которое сокрушит старый мир и откроет дорогу новому. Он привык к мысли, что ему, как многим его предшественникам, Плеханову в первую очередь, придется жить-поживать в Европе, занимая в общем-то удобную позицию: эх, если бы сложились все предпосылки, я бы стал во главе восставших масс, победил и возглавил огромную Россию, но, увы, не пришлось, и я вынужден прозябать в швейцариях, приготавливая почву для будущих, более счастливых борцов.

К тому же в личной жизни Владимира Ильича все тоже сложилось неплохо. Прочный треугольник: спокойная и надежная жена, он, пылкая и неугомонная подруга. Оставалось выяснить одно: была ли эта француженка его любовницей. Выяснить или доказать самому, что была. Сведений о ней не так уж много, но и их достаточно, чтобы склонить чашу весов на нужную сторону.

И все же что это за странные птицы, похожие на уток? Но явно не утки, потому что когда встают на лапы, эти лапы очень смешные, как у кур, только еще разлапистее, и когда эта чернушка стоит, то вылитая избушка на курьих ножках. Мианцола сказал, что по-французски они называются «foulque», по-итальянски «folaga», а по-немецки «Wasserhuhn». Последнее слово легко переводилось как водяная курица, а первые два объяснил словарь. Не утки и не куры, а — лысухи. Название происходит от белого кожаного надлобья, своеобразной залысины. В профиль точь-в-точь Ленин!

— Что-то я не вижу сходства.

— Да приглядись же, Марфуня! Клюв как бородка клинышком.

— Вообще-то да, что-то есть. Смешно.

— А эти лапы, я прочитал, у них называются фестончатыми, и фестоны считаются лучше, чем перепонки у лебедей и уток.

— Так вот что ты читаешь там у Кальвина?

«Сходить к Кальвину» у них означало «в библиотеку Женевского университета».

— Пуркуа па? Возможно, и Ленин интересовался лысухами. Кстати, одного из иерусалимских королей звали Фульком. Это было распространенное имя. Стало быть, люди уважали лысух за их пронырливость. И Ленин был пронырливым. Вылитая лысуха. Посмотри, посмотри!

Арфа смеялась, ей нравилось, что ее муж, получив, можно сказать, важный государственный заказ на создание очередного шедевра ленинианы, относится к своей работе весело и почти беззаботно.

Итак, француженка. Элизабет д’Эрбанвилль. Дочь оперного певца и комической актрисы, тоже певицы. Родилась в Париже через четыре года после появления на свет Ленина. Когда умер отец, тетка забрала ее и сестру в Москву, где преподавала музыку и французский язык у богатеньких. Так Элизабет стала Елизаветой, а поскольку отца ее звали Теодором, то с возрастом — Елизаветой Федоровной. Сестры д’Эрбанвилль ошеломительной красотой не отличались, но чем-то, черт возьми, могли увлечь мужиков в свои сети, и обе весьма неплохо устроились, выскочив замуж за сыновей купца первой гильдии Евгения Арманда, тоже выходца из французов. Рене выскочила за Николая Евгеньевича, Лиза охомутала Александра. Любовь не любовь, но за девять лет родила мужу Сашу, Федю, Инну и Варю.

На вопрос, когда Элизабет стала Инессой, даже Мианцола не мог дать вразумительного ответа. Его версия казалась неубедительной: мол, в те времена в Москве всем заправлял родной дядя царя великий князь Сергей Александрович, и большой популярностью пользовалась его жена — великая княгиня Елизавета Федоровна, ярчайшая представительница высшего сословия, и якобы Лиза д’Эрбанвилль уже тогда возненавидела русский монархический строй, не захотела носить такое же августейшее имя-отчество и назвалась Инессой, типа, мол, я Елизавета Федоровна, но иная. Версия красивая, но сомнительная.

Как бы то ни было, но у этой женщины известны несколько имен: Элизабет д’Эрбанвилль, Елизавета Федоровна Арманд, Инесса Арманд, да еще и литературный псевдоним Елена Блонина. В русском мире она стала известна еще задолго до знакомства с Лениным, когда обратила всеобщее внимание на свои свободные взгляды. В двадцать восемь лет она ушла от мужа к его родному восемнадцатилетнему брату Владимиру и родила от него Андрюшу. Вот Владимир-то и увлек Инессу в революцию, познакомил с эсерами — в ущерб себе: заразившись пламенными идеями, она стала читать запрещенные книги, а познакомившись с книгой Ленина «Развитие капитализма в России», заочно влюбилась в автора и стала большевичкой.

— Срочно едем на похороны зятя и дочки! — кипел Незримов, с головой окунувшись в шекспировскую драму «Владимир и Инесса».

— Но это же Париж, а у нас завтра отъезд в Берн.

— Из Берна как раз легко добежим до французской границы.

Узнав о том, что Ленин и Инесса впервые встретились на похоронах дочери Маркса Лауры и ее мужа Поля Лафарга, режиссер воспламенился увидеть сию сцену, мало того, быть может, даже подглядеть, где и как они приняли цианистый калий.

— Потрясающе! Они договорились не встречать старость. Лафаргу было шестьдесят девять, Лауре шестьдесят шесть. Давай тоже так договоримся?

— Давай нет. Лично я очень хочу встретить старость вместе с тобой. Дожить до золотой свадьбы. К тому же ты хорош гусь — я буду моложе тебя на семнадцать лет!

— Вообще-то да... С моей стороны некрасиво. Ладно, отменяется цианистый, золотая так золотая.

Берн поразил еще больше, чем Женева. хотя здесь не оказалось лебединого озера, но всюду возвышались фонтаны с забавными раскрашенными статуями Ганса Гинга — волынщики, знаменосцы, стрелки, воины, даже один пожиратель непослушных детей; всюду висели красочные флаги всех швейцарских кантонов и ремесленных цехов, словно здесь прошел праздник, а эти полотнища забыли убрать; кружил голову крутой обрыв над Беренграбен, Медвежьим оврагом, где река Ааре делает чуть ли не петлю Нестерова.

Мианцола привез их в Берн на своей зеленой «Богине» и поселил в малюсенькой квартирке на Миттельштрассе, а сам вернулся в свою Женеву. Объект наблюдения имел в Берне аж целых семь адресов, расположенных в одном районе неподалеку от Бремгартенского кладбища, но Эол и Арфа на неделю вообще почти забыли про Лысуху, как они его со времен Женевского озера стали именовать, или, для большей конспирации, Фульком.

— Хорошо он устроился, наш Фульк, жил себе во Франции, в Швейцарии. куда ни плюнь, всюду его адреса. Нам бы с тобой так пожить, да не по недельке.

— Смотря кому завидовать, иные за всю жизнь в этих краях не побывают, как мы с тобой. Бедняга Конкистадор, злится, что меня сюда отправили с тобой, а не с ним.

— Ага, чтобы нашей чешской писательнице еще лишний повод...

— Эх, надо мне для приличия и здесь в библиотеке побывать хотя бы.

Но Эол уже накручивал сам нить на нить будущей основы сценария, который затем виртуозно отработает Ньегес. Главное им подарил Мианцола: Лысухе не хотелось ехать в страшную и опасную Россию из спокойной и прекрасной Швейцарии, он мог еще сто лет копаться в библиотеках, писать статьи, книги, мемуары, руководства к действию, жить с надежной Надюшей и откусывать шоколадные куски счастья с неугомонной Инессой, справа жёнка, слева француженка, а тут — на тебе, скинули царя Николашку, извольте пожаловать, возглавлять, руководить, вести за собой.

Конечно, все не так просто, ведь он и впрямь стремился к власти, к революции, к победе, к своим изображениям по всей России, но уже хотел оттянуть это сомнительное счастье, которое и впрямь погубит его, за семь лет свалит в моги... простите, в мавзолей. Но именно этого ключевого момента жизни Ленина еще никто не касался, даже не думал прикоснуться, как к ядерной кнопке.

Главное, пройти по тончайшему льду, оставить загадкой, что именно и на каком языке шептала ему француженка, когда у них было это самое, и было ли у них это самое вообще. Получится виртуозно: не доказать ни того ни другого. Все на взглядах, без единого поцелуя и уж тем более без пододеяла. Чтобы на разрыв сердца, с того самого мгновения, как они увидели друг друга на кладбище Пер-Лашез, где двое умерших любящих уходили под землю, а над разверстой могилой бросила ростки новая любовь.

Он говорит, она слушает и пламенеет от восторга, смотрит во все глаза, полные разгорающейся любви. Потом она говорит, и он точно так же смотрит на нее, шалея от счастья, что наконец-то встретил женщину, которую по-настоящему полюбил.

Итак, встреча на кладбище, на француженке пронзающее взор ярко-красное перо на серой шляпке. И вся одежда серая, только это перо привлекает взгляд. Здесь никакой «шостки», только «кодак»! Что? Бондарчук «Войну и мир» на «шостке» крутил? Извините, то Кутузов, а тут Ильич! Итак: вы тот самый Ленин, которого я уже так давно люблю... Плохо? Хрен с ним, Сашка Ньегес гениально придумает первую фразу.

— Ветерок, ты что, правда думаешь, что это разрешат?

— Я докажу, что только это вновь возродит внимание людей к Фульку, а то он все больше в анекдоты эмигрирует.

— Да ведь кругом долдоны, не поймут!

— А не поймут — обижусь и не буду снимать!

— Может, оно и лучше, если так.

И постепенно Арфа тоже увлеклась любовной линией будущего фильма под условным названием «Фульк». Они бродили по великолепию Берна и представляли себе разные сцены, разговоры, пламенные объяснения и сдержанные шаги назад: нет-нет, вы женатый человек, Владимир... да вы же сами провозглашаете брак пережитком прошлого, Инесса! Это стало их бернской игрой, покуда не пригласил к себе чипок. Именно так он себя позиционировал:

— Это вы у нас деятели искусства, знаменитые люди, а я простой чипок.

— Как, простите?

— Чипок. Так на дипломатическом жаргоне называются чрезвычайные и полномочные.

Советское посольство располагалось в красивейшем особняке так называемого бернского барокко, по живописному парку можно было, прогуливаясь, спуститься к реке Ааре, и именно во время такой прогулки обычно веселый и жизнерадостный чипок с откровенной злостью выпалил:

— Простипома!

— Даже так? — вскинул брови Незримов.

— Уж извините за грубость, — снова стал дипломатичным любезнейший Геннадий Алексеевич. — Накануне революции он жил в Цюрихе, а она в Кларане, на берегу Женевского озера, неподалеку от Монтрё, где всегда селились богачи. И целый год не хотела с ним встречаться. Он тосковал по ней. Понимал, бедный, что у нее там очередное ха-ха, да, быть может, не одно, а одно за другим. Так что уж какая тут любовь, голубчик, увольте. Да, судя по всему, и наш Ильич не особо страдал, не мчался к ней из своего уютного Цюриха. Вы морду-то ее видели?

— Всего несколько фотографий. Не сказать чтобы уродина. Не слишком красива, но вполне привлекательна.

— Наверное, девяностых годов, когда она бедных братьев Арманд охмуряла. Тогда она еще симпатичная крыска была. Пойдемте, я вам покажу ее фотографии десятых годов, где ей уже под сорок. Когда она как раз с Ильичем шуры-муры крутила.

Фото, показанные Геннадием Алексеевичем, мгновенно отрезвили пылкую и ветреную голову Эола. На изображениях анфас и в профиль, сделанных в российской кутузке в 1913 году, когда ее арестовали за подпольную работу, Незримов увидел безобразную дамочку стервоидного типа, с ненавистью сверлящую объектив злобным взглядом, особенно отвратительную в профиль, похожую на курицу.

— Это она? — недоверчиво спросила Арфа.

— Она, а кто же! — усмехнулся чипок. — Правда, на курицу похожа? Француженки чаще всего куры, а французы — истинные петухи. Не зря у них символ галльский петушок.

— Да как же такая покоряла сердца? — не могла справиться с удивлением Арфа.

— Готт вайсс, — ответил Геннадий Алексеевич. — Четыре ребенка от старшего брата Арманда, потом еще один, от младшего. Воображала себя Клеопатрой... А вот полюбуйтесь ее фоточкой последнего года жизни, тут ей сорок пять. На лице явные признаки псориаза, кожного заболевания весьма неприятного вида.

Взглянув на фотографию, Эол невольно представил себя Фульком, которому нужно ложиться в постель с этой женщиной, и в то мгновение его впервые охватила неведомая доселе душная тошнота.

В тот вечер они все основательно напились, потчуемые радушным чипком, и даже остались ночевать в одной из комнат посольства, но в ту ночь ничего не было, потому что Эолу все время мерещилась псориазная француженка, и тошнота подкатывала к горлу.

Потом чипок устроил им незабываемое катание на плоту по стремительной Ааре, в пластиковых шлемах и пенопластовых латах, лихо обходя опасные повороты и скалы, до самого Базеля, где Ааре впадает в главную реку Германии.

— Батюшка Рейн! — воскликнул Геннадий Алексеевич. — Исполать тебе!

И запел про «из-за острова на стрежень». Из Базеля возвращались поздно на машине, счастливые, полные ярчайших впечатлений, забывшие о главной цели своей поездки в Швейцарию, и Незримова ни разу не посещала тошнота.

Лишь когда через неделю перебрались в Цюрих, где чипок поселил их в уютной квартирке на Лойенгассе, окна которой выходили на игрушечный дворик с фонтанчиком под кленами, а на стене красовалась надпись «Eros», вернулись к теме. От их дома в двух шагах, на Шпигельгассе, жил Фульк, и они чувствовали его дыхание, его сердцебиение, неутомимую работу мозга.

Итак, что мы имеем? Под правым боком — фригидная жена, страдающая базедовой болезнью и оттого пучеглазая. Под левым боком — сексуальная маньячка любовница, периодически посещаемая псориазом, с безобразными коростами на коже, время от времени выползающими и требующими лечения. Кстати, возможно, в Кларане у нее не было любовников, она просто не хотела показываться на глаза Лысухе, не то ужаснется и разлюбит.

Все поворачивалось по-другому, любовный треугольник, как ржавчиной, обрастал болезнями, которые входили в сюжет на правах отдельных персонажей — пани Базедка и мсьё Псориаз. А тут и еще двое, спутники самого Фулька, — синьор Атеросклерози и герр Гастроэнтерит. О, если бы их ввести в будущий фильм! Кто кого будет играть? Фаина Раневская в роли пани Базедки, жалостливая, приходит к Крупской и сама не рада, извиняется: «Мне вас так жаль, милочка, но что я могу поделать? Меня посылают!» А кто Псориаз? Сергей Филиппов, намазанный перемолотой клюквой, с брезгливым ртом и злыми глазками: «К Ленину захотела? Сиди дома, курица!» Атеросклерози — Георгий Францевич Милляр, загримированный под Кощея Бессмертного, гугнивый: «Ну что, Вовочка, болит головочка? Еще и не так заболит!» Гастроэнтерит почему-то высвечивался в виде Васи Шукшина с его постоянно набегающими на лицо гримасами боли, как когда внезапные рези в животе: «Больно? А думаешь, мне не больно? Я за народ страдаю, а ты его по башке!» Это было бы гениальное кино, Ветерок, только оставь идею для другой исторической личности. А как было бы эффектно: вот они едут в одном купе в Россию, в пломбированном вагоне, Лысуха с женой и любовницей и четыре их болезни, разговаривают, ругаются, даже дерутся, мирятся, смиряются друг с другом, вновь бранятся... Такого экстравагантного хода еще не знал мировой кинематограф.

В Цюрихе Фульк засел с 1916 года, полагая, что надолго. Летние купания в Лиммате и Цюрихзее пошли на пользу его здоровью. Вот он в исполнении Аполлинарича плывет по хрустально-чистым альпийским водам, а Милляр и Шукшин по бокам: «Вылезай! Мы сейчас утонем! Без нас останешься!» «Вот и пьекьясненько! И тоните себе к лешему!»

Осенью — нечаянная радость: Лысуха отправился по окрестностям Цюриха и повстречал огромную массу пролетариата в лице отборных белых грибов, в темно-коричневых шляпах, с белыми пузиками. Несколько дней он мешками таскал их домой: «Надюша, не пьёпадем!» Варили супы, жарили с луком и картошкой в сметане, мариновали, сушили с поистине революционным энтузиазмом. Глупые швейцарцы не понимают толк в грибах, и это архипрекрасно. Уже зимой он скучает по будущей осени, когда снова начнется сезон борьбы с беляками, еще не зная, что в ближайшем будущем его ждут беляки иные и схватки с ними будут кровавыми! Что? Революция в России? До нее как до вершины Монблана. Лучше потратить годы и организовать революцию здесь, в центре Европендии, взять швейцарские банки, самые жирные, самые сливочные во всем мире. Здесь его, нового Бонапарта, увидят со всех концов Вселенной. Великая швейцарская социалистическая революция перекинется сначала во Францию, потом в Германию, в Италию, а далее везде. Союз социалистических государств Европы в чудовищных сражениях побеждает Англию и Испанию, бросает вызов Северо-американским соединенным штатам, и там тоже вспыхивает революция...

И вдруг посреди головокружительных мечтаний — российский наглый Февраль-17. И все сразу рухнуло. Извольте в Россию, господин Фульк, захватывать там власть, а не здесь валять дурака и собирать грибы. Там, в этом расейском зловонии, вас ждут охреневшие массы с дикими мордами, голодными до жратвы и крови, хлеба и зрелищ...

Проведя месяц в прекрасной Швейцарии, на десерт отправились в Париж, где наконец можно было окунуться в первые годы любви Фулька и француженки. Красный май не перерос в красный июнь, а в середине июля о событиях парижской весны напоминали только граффити — ничего не требовать, ничего не просить, а взять да захватить; искусство умерло, не пожирайте его труп; ты меня любишь? скажи это с булыжником в руке!..

Парижский чипок оказался не из тех, кого можно именовать чипком. Валериан Александрович однажды видел Ленина лично, ибо в двадцать лет уже вступил в партию и работал в Московском горкоме с 1922 года. Многие люди склонны здесь, в Париже, искать следы так называемой любви Владимира Ильича и Инессы Теодоровны, но Валериан Александрович категорически отметал всякие нездоровые доводы, считая, что вождь мирового пролетариата оставался верен своей супруге, а Арманд являлась крепкой чете Ульяновых-Лениных доброй подругой и соратником в революционной борьбе. Чрезвычайный и полномочный посол СССР во Франции принимал Эола и Арфу в роскошнейшем дворце «Отель д’Эстре», рю де Гренелль, 79, где тогда все еще размещалось советское посольство, водил по изысканно обставленным залам дворца, где во время возведения моста Александра III через Сену останавливался последний русский император, где после установления дипотношений с СССР жил Красин, где нужно непременно подольше постоять перед старинным гобеленом с подвигами Александра Македонского, полюбоваться картинами Айвазовского и мебелью Людовика XIV. Ничего дельного по заданной теме бывший постпред СССР при ООН не подбросил.

В Париже их поселили в квартире на бульваре Распай, и, как психически нормальные люди, первые десять дней Эол и Арфа вообще не думали о Лысухе и его бабах, а наслаждались жизнью, городом на Сене, любовью, молодостью, счастьем. Валериан Александрович своим вниманием не допекал, и вообще казалось, никому нет дела, занимается ли режиссер Незримов проработкой образа Ленина, или ему пофиг до него. Но Эол Федорович, как человек ответственный, все же сам вспомнил, кому и чему он обязан медовым месяцем в Европе. Фульк прожил во Франции в общей сложности около четырех лет, в Париже около трех, в скромной квартире на улице Мари-Роз, изучал опыт Парижской коммуны, чтобы не повторить ошибок коммунаров, их оборонительной позиции.

— А знаешь, Ветерок, мне почему-то кажется, он, как и мы, только ради приличия тут занимался революционной деятельностью.

— Да конечно! Большую часть времени, как и мы, шатался по Парижу и окрестностям, наслаждался жизнью. Хотя... Он, в отличие от нас, конечно, до фига тут вкалывал, писал и писал.

Когда они наконец сподобились отправиться на Мари Роз и встали напротив дома номер 4, глядя на типично парижские османовские узорные балкончики, Эол вздохнул:

— А вообще-то он был счастливчик. Три года в таком доме, пусть и в небольшой квартирёшке, в центре красивейшего в мире города. Пятнадцать минут хода до Люксембургского сада и Пантеона...

В самой квартире на втором этаже шел ремонт, компартия Франции, давно уже выкупившая помещение, по-своему встречала апрель 1970-го, мемориальное жилье готовилось стать музеем-квартирой, старичок коммунист улыбчиво провел их показать две комнаты, кухню два на два, не роскошное, но вполне сносное жилье, подавляющее большинство граждан земного шара живет гораздо скромнее, а здесь, даже учитывая, что жили втроем — Володя, Надя и теща, — вполне просторно. А всюду пишут: «крошечная квартирка на Мари Роз». И здесь он жил целых три года. В Париже. Любой бы согласился оказаться на его месте. Вон Незримову так и не удалось выпросить поездку сюда для Сашки Ньегеса, хотя тому, как будущему сценаристу, полагалось бы. И Касаткину надо здесь побывать, как оператору. Так нет, хренушки. А этот валуй жил себе поживал и не собирался в Россию.

Вдруг он снова ощутил приступ странной тошноты, как когда увидел фотографии куриного профиля француженки.

— Что такое?

— Не знаю, милая, тошнота какая-то... Не волнуйся. Сейчас пройдет.

Потом, когда, отказавшись от прогулки по любимому ленинскому парку Монсури, шли в сторону Люксембургского сада, Незримов вызверился:

— Вынужден был жить в Париже! Ети его мать, бедняжечка! Томился в эмиграции. Обязан был спать в огромной кровати, в просторной комнате на чужбине.

— Да ладно тебе, милый, зато благодаря ему мы целый месяц в Швейцарии и столько же тут проведем.

— Тошно, понимаешь? Я снимал кино о героях, о тех, кто погибал на фронтах, кто спасал людей в ледяных палаточных операционных, кто подставлял свою грудь под снаряды на Бородинском поле, кто прошел через ад блокадного города, носящего его имя. А тут вместо героя мне подсовывают политического авантюриста, который вообще мог бы остаться в семнадцатом году в Цюрихе и худо-бедно доживать свой век на альпийском воздухе!

— Откажись. Ну что тебе сделают? Не расстреляют же.

— Коготок увяз.

— Или делай кино по-честному.

— Не дадут.

— И уйдешь красиво. Сам же к такому варианту склонялся. Как бы ты ни поступил, я с тобой, знай это!

В следующий раз затошнило, когда они бродили по кладбищу Пер-Лашез. Сопроводить их по городу многих великих мертвых взялся наш культурный атташе посольства, смазливый малый, то и дело поглядывавший на Арфу, и Эол не мог понять, то ли она ему нравится, то ли он думает: что этот режиссер в ней нашел? В любом случае у Незримова кулаки спрашивали: ну когда же? Войдя через главный вход, они стали знакомиться с надгробиями. Россини. Мюссе. А это барон Осман, создатель нового облика Парижа во второй половине девятнадцатого века, имел немецкие корни, и, что примечательно, немецкая фамилия Хауссманн, которая по-французски читается как Осман, переводится как «человек домов», и он всю жизнь занимался домами — бывает же такое, удивительно! Это? Просто памятник всем мертвым, обобщенно. Скульптор Альбер Бартоломе. Впечатляет. Жутковато становится, когда подумаешь, что ты следующим шагнешь туда, в черный зев. Направо, пожалуйста. Этот в шапочке — Жерико. На постаменте барельефно его знаменитый «Плот Медузы». Беллини. Всё в цветах? Шопен. Он всегда в цветах. Любят. Весь похоронен здесь, а сердце — в Польше. Передвигаемся влево. Да, действительно настоящий город, с названиями улиц и авеню. Комедиограф и баснописец рядышком лежат — Мольер и Лафонтен. И улица, заметьте, их имени. По ней дойдем до наполеоновских маршалов. Вон они. Массена. Даву. Ней. Сюше. Там? Нет, это не храм, а крематорий. И выходим к стене коммунаров. Вот ваша могила. То есть не ваша, а Поля Лафарга и Лауры Маркс.

Эол ожидал, что его затошнит здесь, но нет, все прошло спокойно.

— Стало быть, здесь они встретились впервые...

— Одна из версий.

— Но самая романтичная.

Незримов стал ходить вокруг, примеряясь, как станет снимать. Разумеется, не здесь, такую могилу можно спокойно организовать и на «Мосфильме». Красное перо на серой шляпке. Она подходит, знакомится, рдеет от удовольствия видеть того, кого взахлеб читала из рук деверя, ставшего ее любовником. Вот сейчас затошнит. Нет, миновало. Двинулись вдоль стены коммунаров. Вот здесь их расстреляли без суда и следствия как не сдающихся. Сто сорок семь человек. Впечатляющий барельеф, тоже работы Бартоломе, родина-мать пытается заслонить собою от пуль этих не сдающихся, а их лица уже растворяются в стене, в небытии. Гениально, не правда ли? Рядом много деятелей коммунистического движения: Барбюс, Кашен, Вайян-Кутюрье, а вон там сравнительно новенькое захоронение — Морис Торез.

— О! Я как раз в институте его имени учусь, — оживилась Арфа. — Хочу посмотреть.

Ничего особенного, обычное черное надгробие. Могила Эдит Пиаф тоже ничем не выделяется, а можно было бы постараться. Здесь у нас еврейский участок. Амедео Модильяни. Записочки ему пишут, как видите.

— Могильяни... — тихо промолвила Арфа.

А вон там Гертруда Стайн со своей Алисой Токлас, как жили вместе лесбиянками, так и легли в одной могилке. Вон там Рокфеллер. Да, на Пер-Лашез много настоящих дворцов и замков для мертвых. Или даже готические соборы, как у Пьера Абеляра. Идемте к Оскару Уайльду, такого вы ни на одном кладбище не увидите.

Вот здесь его и начало мутить, когда увидел белое надгробие, сплошь покрытое поцелуями губной помады, и какой-то летящий белокаменный урод, тоже весь в алых отметинах губ. Новые дурехи всё подходили и подходили, намазывали губы и прикладывались. Считается, повезет в любви. Но, учитывая, что Уайльд был гомосексуалистом, спрашивается... Надеюсь, мадам Незримова не желает тоже?

— Еще чего! Пакость какая! — возмутилась Арфа.

И атташе продолжил экскурсию. Ну, тогда идем дальше, сейчас покажу еще нечто более пикантное. Вон там лежит Виктор Нуар, журналист, настоящее имя Иван Салмон, бесстрашный еврей, осмелившийся дать по морде самому племяннику императора Наполеона Третьего, и тот попросту застрелил его. Вот, полюбуйтесь.

И Незримова еще больше затошнило, когда он увидел надгробие этого журналиста. его статуя лежала прямо поверх могилы — только что сраженный смертью мужчина упал навзничь, откинув цилиндр, полуоткрыв рот, но самое ужасное — холмик под ширинкой, истертый до медного блеска, и какая-то дура приблизилась и тоже потерла его. Да, да, люди не перестают идти сюда, чтобы потереть, так сказать, это самое. Считается, что женщинам так можно избавиться от бесплодия, фригидности, мужчинам — от импотенции, и тем и другим — от несчастной любви.

— Какая пошлость! — поморщился Незримов, почему-то мгновенно вспомнив скабрезные откровения на Большом Каретном, кто, как и что кричал или стонал. — Пойдем, пожалуй, прочь отсюда. Я вообще не большой охотник до кладбищ.

— Мне тоже уже надоело, — поддержала жена мужа.

Атташе выглядел явно разочарованным и так глянул на Арфу, что Эол готов был и его пристрелить, как этого Нуара. А как же Сара Бернар, Айседора Дункан, Марсель Пруст, Гийом Аполлинер, Эжен Делакруа, Оноре де Бальзак, Жерар де Нерваль, Гюстав Доре, Жорж Бизе, Нестор Махно, Доминик Энгр? Все они ждут нас!

— Да не ждут они никого, полно вам. Спасибо, что так здорово провели экскурсию. Нам снова к главному входу?

Оказалось, можно выйти и поближе, через не главный вход, но атташе все же не упустил возможности провести их мимо Сары и Айседоры, могилы которых оказались малопримечательными, но он с таким восторгом о них говорил, будто некогда имел возможность видеть спектакли Бернар и представления Дункан.

Попрощавшись с заботливым атташе, шли пешком по рю де ла Рокетт до самой Бастилии, дышали воздухом прохладного летнего дня, и тошнота медленно проходила.

— Смешно. По идее, тебя должно тошнить, а не меня.

— Так, может, ты вместо меня забеременел?

С самой свадьбы они открыли путь для будущего поколения, но оно не спешило отсигналить о своем появлении в недрах Эоловой Арфы, хотя подходил к концу второй месяц их законного брака.

В середине августа наконец удалось пробить недельку для пребывания в Париже Ньегеса и Касаткина, те примчались счастливые, но все равно недовольные: ты-то, альмахрай, второй месяц тут груши околачиваешь, да с женой, а мы без жен и на одну лишь недельку. Эол горел желанием познакомить их с великими французами, но все разбежались кто куда, и в Париже оказался один Шаброль, с которым они все вместе встретились поужинать в «Жорже V» на Елисейских. Незримов щеголял своим французским, который успел далеко убежать в развитии — еще несовершеннолетний, но уже не младенец. Им подавали луковый суп, ибо Ньегес и Касаткин отказывались верить, что это полная фигня, вкуснейшие утиный рийетт и гусиное фуа-гра, конечно же устриц, а когда зашла речь о лягушачьих лапках, Незримов рифмованно пошутил:

— Когда говорят о гренуях, я отвечаю: ну их!

В итоге гости из Москвы лишь мечтали попробовать, но заказать так и не решились. А разговоры неизбежно свелись к Чехословакии. Шаброль сетовал: если парижская весна началась в мае, в мае и закончилась, то пражская началась в апреле и до сих пор не увядает. Завязался спор, а хорошо ли это? Непонятно, чего добиваются. Строить свой социализм вне соцлагеря? Или вообще отказаться от идей социализма? Эол по нехватке словарного запаса предоставил жене переводить на французский и высказал, как ему казалось, самую умную мысль:

— Поначалу мне казалось, просто бузотёры... Как? Полиссон? Полиссоны. Просто дурачатся. Но все не так просто. Тут хорошо поработали западные спецслужбы. Расшатать Чехословакию и отколоть ее от остальных соцстран. Но это, медам-месье, чревато Третьей мировой войной.

Жены Незримова и Шаброля потребовали перестать говорить о политике, и красавица Стефан стала хвастаться «Серебряным медведем», полученным ею в июле на Берлинале за роль в последнем фильме мужа, а когда выяснилось, о чем картина, вечер оказался напрочь испорчен. Невинная мадам Марта никак не могла понять, почему Фредерику, которую играла Стефан, убила девушка по имени Вай, которую играла Жаклин Сассар. из какой такой ревности? Секс? У кого с кем? У Вай и Фредерики? Как? Они же обе женщины! Разве такое действительно бывает? Она приревновала ее к мужчине и убила? Бред какой-то!

— Ветерок, я чего-то не так понимаю? Об этом снимают кино?

— Нет, все так, просто они давно уже живут в этой пакости. Для них это привычно.

— Тебя не тошнит? Меня тошнит. Или я много выпила, или наконец подзалетела, или мне просто противно.

— Мне тоже. Спроси у Шаброля, какой будет его следующий фильм. Мужик приревновал своего любовника к женщине и тоже кокнул?

Шаброль почувствовал напряжение, но ничуть не смутился и сказал, что снимает фильм о неверной жене, там муж убивает любовника жены.

— Напрасно, лучше бы он убивал свою жену, которая мешает ему встречаться с любовником. А потом они вместе с любовником обжаривают жену на углях и едят.

— Я это не буду переводить! — возмутилась мадам Марта. — Может, пойдем отсюда? Боюсь, все плохо кончится.

— Ну уж нет, давай покалякаем об их сексуальных ценностях. Как по-французски «гомик»?

В итоге впервые со дня свадьбы они едва не разругались вдрызг, но ей удалось утащить мужа из «Жоржа» до наступления десертов — вишневых клафути и клубничных тысячелистников. Она так их желала, и он заказал тысячелистники в ближайшем кафе «Де Пари», на авеню Фридланд, где они стали хлестать коньяк, и, когда через час вышли, Незримов совершил уголовное преступление — вскочил на мотоцикл, ненадолго оставленный у входа каким-то раззявой, приказал жене вспрыгнуть ему за спину и помчал в сторону площади Звезды, облетел вокруг Триумфальной арки и вернулся к входу в «Де Пари», а когда поставил мотоцикл на место, раззява как раз вышел, уселся за руль и умчался, даже не узнав, что его средство передвижения только что обслуживало нахальных русских. Ну ты и псих! А если бы нас арестовали? Не надо было бы снимать залепень про Лысуху. Тебя бы посадили. А разве плохо прокатились? Чтобы больше... Пофиг, как по-французски «беспечный»? Сан сусси. Хочу быть мсьё Сансусси!

И они всю ночь шлялись по Парижу, пили то там то сям, то ссорились, то мирились и жадно целовались, и, проснувшись в полдень в своей квартире на бульваре Распай, оба не помнили, как здесь очутились.

— Господи! — простонал Эол. — Только бы это не квартирка на Мари Роз! Слава Богу, не она!

— Какой ужас, у нас вечером прощальный ужин в посольстве! — простонала Арфа. — Как я выгляжу? Как последняя алкашка или не самая последняя?

— Предпоследняя. У нас нечем опохмелиться?

— В холодильнике бутылка шампанского.

А когда вечером, кое-как вернув себе почти безалкогольный облик, они явились к «Отель д’Эстре», улица Гренелль встретила их толпой орущих людей и надписями на их транспарантах: «Руки прочь от свободы!», «Долой русские танки в Праге!» и даже кое-что похлеще. Посол на прощальном ужине отсутствовал, Касаткин после вчерашнего тоже не смог прийти, а угощавший Эола, Арфу и Конкистадора первый секретарь посольства спокойно объяснял, что страны НАТО предприняли попытку вторжения в Чехословакию в районе границы с Западной Германией, на что последовало немедленное введение войск Варшавского договора в ЧССР. В итоге никакого вторжения натовцев не последовало, и мир снова спасен от Третьей мировой дуры.

Она все ходила и ходила по тому Парижу их свадебного путешествия и не могла насытиться красивейшим городом, воспоминанием об их счастье, полете без крыльев, словно они тогда не ходили, а летали. И как, когда улетали из Орли, глупый таможенник спросил, зачем мы ввели в Прагу танки, и она весело ответила:

— Как раз мы и торопимся в Москву за ответом на данный вопрос.

Из Москвы, не успели очухаться от парижской сказки, — в Нижний: Федор Гаврилович в тяжелом состоянии после инфаркта, его тоже Чехословакия клюнула — сосед по дому, мокроносый щенок: «Товарищ Незримов, это вы изготовили танки, которые давят женщин и детей в Праге?» Что взять с дурака, а Гаврилыч напился, и на другой день — «скорая». К тому же на Новом Сормове он не танки когда-то делал, а пушки. Через несколько дней после их приезда его не стало, так и не выплыл со дна инфаркта. Хоронили старого сормовского трудягу на Красном кладбище, рядом с могилой Героя Советского Союза артиллериста Спикина, возможно стрелявшего из тех орудий, что для него собирал Гаврилыч. А ведь ушел Незримов-отец совсем молодым — года до шестидесятилетнего юбилея не дожил! Варвара Даниловна ничего не соображала, казалась сомнамбулой. Сестры Эола, Елена и Эллада, то и дело в обнимку плакали, и их почему-то больше всего было жалко.

Вернувшись в Москву, получили еще один удар с чешской стороны, на сей раз от великой чешской писательницы: оказалось, она сразу после развода в прошлом году подала на алименты, и это при том, что Эол Федорович ежемесячно отправлял в Черемушки кругленькую сумму. За год накопилось прилично, и Незримову грозил суд как злостному неплательщику алиментов, вплоть до лишения свободы. Зеленый от злости, потомок богов все разъяснил судебным исполнителям — что он просто не мог получать повестки, ибо они приходили по месту его прописки и никто ему о них не сообщал; оплатил накопившиеся алики и наконец позвонил по телефону:

— Слушай, сынок, меня внимательно, если не хочешь, чтобы у твоей мамы были серьезные проблемы. Она в своем остервенении дошла уже до полнейшей подлости. Я знать не знал, что, получая от меня переводы, она еще и на алименты подала, да еще не ставила меня в известность, и я уже пошел по разряду злостных неплательщиков. Слушай и не перебивай меня, щенок! Это как раз тебя тоже касается, если не хочешь, чтобы я подал на раздел имущества и не разменял квартиру, где вы с мамашей живете. Иначе вы с ней будете ютиться в лучшем случае в малюсенькой однушке, а в худшем — в коммуналке. Усёк? Тогда слушай. Ввиду подлостей твоей мамаши ваше совместное летнее проживание на даче отменяется. Дача полностью принадлежит мне, оформлена на меня, и больше чтобы гражданки Новак там духу не было. Понятно? Если я застукаю ее там, то не погнушаюсь вызвать милицию, и это будет выглядеть некрасиво. Тебе этого хочется? Мне тоже нет. Поэтому ты можешь сколько угодно там появляться и жить, но без мамаши. Передай ей слово в слово, что я сказал.

После разговора с Платошей его вновь стала душить тошнота.

— Надо к врачам показаться. Накапать валокордина?

— Это просто на нервной почве. Коньячку лучше.

Видя, как он страдает из-за ситуации с сыном, Арфа тайком утирала слезы. Очень жалела мужа. Светлая полоса лета сменилась черной осенней. Но уже в конце октября тяжелая полоса кончилась. Они сходили на премьеру смешной музыкальной комедии «Трембита» и потом распевали: «Не волнуйтесь, успокойтесь, от волнения кровяное повышается давление, непременно аппетит понижается и, конечно, внешний вид ухудшается». а на следующий день узнали, что Эолу Федоровичу присвоено звание заслуженного деятеля искусств РСФСР за заслуги в области советской кинематографии. Коготок еще больше увяз. Странно, что полгода никаких звонков от Адамантова. куда он провалился?

В ноябре, набравшись мужества, они вместе, ибо теперь уже муж и жена, отправились во Внуково-Абабурово. Расположенная в низине дача, казалось, таила в себе целый партизанский отряд, шепчущий: «Не замай, дай подойти». Но никаких партизан не оказалось. Фундамент недостроенного дома зиял укором, кустарники и заросли пожухлой травы изнемогали под осенним ветром. Во временный домик Эол вошел первым, оставив Арфу снаружи, и не напрасно остерегался: когда открыл дверь, в нос шибануло, на стене комнаты кричала надпись губной помадой: «Подавись, гнида!», а на полу лежала куча, похожая на маленькую коричневую чалму. Но все вещи и мебель чешская писательница выгребла подчистую. Капитуляция!

— Эту пристройку мы снесем и по весне будем строить дом, — сказал он, выйдя из этого склепа, а на обратном пути в электричке, превозмогая тошноту, поведал об увиденном.

Вскоре власть снова нанесла поцелуй: получите, Эол Федорович, трудовичок! Хорошенький такой, посредине серп и молот, под ним красная звезда, над ним красное знамя с надписью «СССР», по периметру: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» За особо плодотворную деятельность в области советской культуры, литературы и искусства. Вручали в Кремле, не Брежнев и не Косыгин, а почему-то член политбюро ЦК КПСС Мазуров, первый заместитель председателя Совета министров СССР. Марта Валерьевна сшила себе ради такого случая платье в блёстках и вся сияла, а когда Незримова вызвали на вручение, он остроумно обыграл Маяковского, подойдя к вручающему:

— Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ Мазуров.

Вскоре Высоцкий затащил Эола и Арфу на Большой Каретный, и именно из-за Мазурова вспыхнула ссора.

Поначалу Незримов ревниво восторгался новыми ролями своих артистов — Жжёнова в «Ошибке резидента» и Тихонова в «Доживем до понедельника». Но все гораздо больше воспевали только что вышедшего швейцеровского «Золотого теленка» с Сергеем Юрским в роли Остапа Бендера, а Инна пообещала приготовить гуся и пригласить Зиновия Гердта, чтобы он в образе Паниковского этого гуся съел. Кочарян от такой идеи пришел в восторг. Решили не откладывать в долгий ящик.

Несмотря на то что советские танки еще 11 сентября ушли домой, пробыв в Богемии и Моравии всего две недели, несмотря на затухание мировой истерии по поводу неудавшегося присоединения Чехословакии к Западу, вкусную сахарную косточку продолжали обгладывать, и Аксенов вдруг ни с того ни с сего зло спросил:

— Ёл, а тебе трудовичка кто вручал? Мазуров?

— Да, а что?

Тут Василий будто внезапно припомнил стихи Евтушенко и с пьяной ненавистью принялся декламировать:

Танки идут по Праге
В закатной крови рассвета,
Танки идут по правде,
Которая не газета...

Закончив, он предложил выпить за наши сердца, по которым проехали танки, проехавшие по Праге, и тут не все его беззаветно поддержали, Высоцкий пить согласился, но брякнул, что гусеницы пролязгали мимо его сердца, и защитники Пражской весны было на него окрысились, но Незримов перевел стрелку на себя:

— Наши танки в Чехословакии спасли мир от Третьей мировой. А их облаяли со всех сторон. К тому же там были не только советские войска, но еще и польские, венгерские, болгарские, немецкие, а виноват, как всегда, рус Иван! Или скажете, в сорок пятом тоже не надо было вводить войска в цивилизованную Европочку? Чтобы не поцарапать красивые домики.

— Понятно, Ёлкин, откуда ноги растут, — зло сверкал праведными молниями в ночи Аксенов. — Орденок-то тебе — тот самый товарищ Мазуров, который и задушил пражскую свободу. Лично я бы из его кровавых рук...

И тут, словно по приказу командира, все аксеновцы накинулись клевать Эола: да он же у нас теперь ленинец, с ладони у Брежнева ест, по ленинским местам катается, по полгода в Швейцарии, полгода во Франции, так сказать, по заданию партии и по велению сердца, скольких шпионов разоблачили, Ёл Фёдыч?

— Друзья, как вам не стыдно! — пытался вмешаться Кочарян, но от него отмахивались: не мешай кусать!

— Да идите вы в звезду! — взвился потомок богов, готовый дать в рыло каждому, кто подсунется ближе, чем на расстояние короткого в челюсть. — Левон, Инна, я вас очень люблю, и многих других, но уж извините, на Большой Каретный мы больше ни ногой!

— Вот и проваливай! Беги на Лубяночку! — гавкнул Аксенов, и на другой день утром Эол Федорович разглядывал фингал под глазом и разбитую губу:

— Хорошо дерется, сволочь. Но я ему врезал. Ты видела? Думаю, он сейчас точно так же на себя в зеркало любуется.

— А я говорила, не надо больше ходить на этот Дурной Каретный, там какая-то стала атмосфера нездоровая. Мне лично слово «диссидент» не нравится.

— Там нет диссидентов.

— Там они время от времени попадаются. Твой вчерашний соперник по дуэли — типичный диссидент.

— Это ясно. Как ясно и то, что завтра на премьеру «Мертвого сезона» не идем. У нас у самих мертвый сезон наступает. И до моего дня рождения вся эта косметика тоже не пройдет.

Бог с ним, с днем рождения, а вот как идти на очередное вручение? В тот же день, когда он с любовью разглядывал себя в зеркале, пришла еще одна радостная новость — премия братьев Васильевых.

— Ёлкин-Палкин! Очередной зигзаг удачи! — воскликнул Незримов, памятуя о приглашении его и Арфы на премьеру новой комедии Рязанова с таким названием. Радость, охватившая его после приятного телефонного звонка, мгновенно сменилась тревогой: уж слишком звонко посыпались на него эти зигзаги, не к добру, за все ведь придется отчитываться, и очередной приступ тошноты подкатил к горлу. Что за хрень? И впрямь должно бы Арфу тошнить, а она все никак, и время от времени тошнит его, а не ее.

В газетах:

«Государственная премия РСФСР имени братьев Васильевых за 1968 год присуждается:

1. Незримов Эол Федорович, режиссер; Ньегес Александр Хорхевич, автор сценария; Касаткин Виктор Станиславович, оператор; Жжёнов Георгий Степанович, исполнитель роли хирурга Григория Шилова, — за художественный фильм “Голод” (1968) производства киностудии “Мосфильм”...»

Вторую получал режиссер Левицкий за научно-популярные историко-революционные фильмы, в том числе и о Ленине, третью — Гунар Цилинский за роль разведчика Николая Кузнецова в фильме Виктора Георгиева «Сильные духом», где, кстати, тоже Вика Федорова в главной роли снималась, которая у него в «Голоде» певица Роза. Вот незадача — два фильма получили премию, а ей ни от одного не перепало!

Удивительно, премию братьев Васильевых, создателей легендарного и обросшего анекдотами «Чапаева», учредили лишь в позапрошлом году, по три штуки в год. Первыми получили Ромм и его команда за «Девять дней одного года», Столпер и Симонов за «Живые и мертвые» и Тяпкин и Фрадкин за научпоп о Ленине. В прошлом году — Вася Шукшин со товарищи за «Ваш сын и брат», Ефим Учитель за документалку и еще пятеро гавриков за научпоп «В глубины живого». А в этом году — он, Незримов, со своими Ньегесом, Касаткиным и Жжёновым! В это просто не верилось.

— Здрасьте, не верится ему! А я тебе говорила, что, как только ты на мне женишься, на тебя посыплется из Корнукопии.

— Откуда?

— Темнота! Рог изобилия. По-латыни «Корнукопия».

— Слушай ты, Корнукопия, иди-ка сюда. Иди-ка, иди-ка. Сыпани-ка мне детишку из своего изобилия!

Она по-прежнему возбуждала его своим голосом — и когда сообщала что-то умным тоном, и когда баловалась, и когда таинственно стонала под его ласками, делая бога ветра неистовым, бешеным, звериным.

И он никогда в жизни не посмел бы поведать об этом кому бы то ни было, даже Господу Богу, в которого убежденно не верил. И гордился тем, что Его нет, так, будто в том была его собственная заслуга.

— Но что же мы будем делать с твоими украшениями? Ведь вручение через пять дней!

Волшебник Фельдман совершил чудо: так загримировал потомка богов, что и сам Посейдон не разглядел бы. И лишь во время банкета в Доме кино на Васильевской улице, когда все больше разглядывали два золотых профиля на лацкане незримовского пиджака, чем лицо лауреата, грим пообносился, и Шукшин обратил внимание:

— Это кто тебя? Меньшевики или эсеры?

— Нашлись контрики, — ответил свежеиспеченный лауреат. — Но не безответно. Им никакой грим не поможет.

— Это ты молодец. И женулька у тебя все хорошеет. Когда?

— Всему свое время.

— Не затягивайте. Хотя она у тебя еще молоденькая, успеет. Институт-то окончила, Марфа Посадница?

— На четвертом пока.

— Слушал недавно по радио, как ты стихи Тютчева читала... Вот говорят: объеденье, загляденье, а когда заслушаешься, нет такого слова. А зря.

— Заслушенье, что ли?

— Слухо... слушо... Эх, черт, так сразу и не придумаешь!

Как весело, как удачно и с какими изюминками заканчивался тот год. «Голод» во всесоюзном прокате занял почетное третье место: после четырехсерийного фильма «Щит и меч» с безумным количеством зрителей, за 200 миллионов, после кеосаяновских «Новых приключений неуловимых» с 66 миллионами любителей боевиков, 55 миллионов почтили память блокадников, придя на незримовский шедевр.

Жаль только, отец не дождался сыновних успехов — ни заслуженного деятеля, ни трудовика, ни братьев, ни третьего места в прокате! Так и не узнает теперь!

— Да все он знает, — возразила Арфа, когда в такси возвращались пьяненькие.

— Как это он знает?

— Мертвые не умирают. Они где-то. И все видят.

— Не матери... риалисти... ческий подход.

— Вот и не матери! Тебе бы все материализм. Материалист несчастный. Марксист-ленинист, одно слово.

На другой день решили от всех сбежать в Прибалтику. День рождения Эола отмечали в Таллине, Новый год в Риге — красота! Сладкая жизнь продолжалась. Каждый день жалели о вчерашнем дне, навсегда ушедшем в прошлое.

Когда вернулись с балтийских берегов, на Эола наконец насели — должок платежом красен. Саня уже в ноябре по намёткам Незримова сварил великолепный сценарный борщ, не густой и не жидкий, с чесночком и перчиком, разными изысканными приправами, и, посидев над ним еще пару вечерочков, подали сие блюдо на стол эсерке, как потомок богов называл СРК — сценарную редакционную коллегию. И напились вусмерть, с каждой рюмкой выдумывая новые и новые предполагаемые зуботычины, которые им светило получить после того, как эсерка прочтет. Когда опустошили вторую бутылку коньяка, внезапно, словно луч озарил обоих, и Ньегес пробормотал:

— А вдруг чудо? Вдруг эсерке понравится? Ведь такое бывает — предвидишь одно, а получается совсем противоположное.

— Нет, Сашуня, — похлопал режиссер сценариста по плечу, неосторожно поцарапав тому пьяным пальцем щеку. — Наш с тобой Ильич — полнейший непрохонжонков!

— Это ты смешное слово придумал! — заржал испанец. — Ёл, я тебя обожаю. Из всех режаков ты самый остроумный парень.

Арфа только тихонько похихикивала, глядя на двух пьяных, которых она очень любила, — мужа как своего обожаемого мужчину, а Сашку как его лучшего друга. Зря он не его тогда выбрал свидетелем на свадьбе. Где там этот Шукшин, ищи-свищи, а Конкистадор — вот он, всегда рядом. Недавно он где-то тайно начитался Гумилёва и стал Конквистадором.

— Я конквистадор в панцире железном, я весело приветствую звезду!.. — гремел он, подвыпив.

— А вот и она, звезда твоя осветительная, — ржал Незримов, когда в момент чтения стихов в дверь позвонили. Надя приехала за мужем и увезла его в свою тихую и светлую гавань. На «Мосфильме» она по-прежнему работала осветительницей и числилась среди лучших.

В январе Эол пережил сильнейший приступ тошноты на премьере «Братьев Карамазовых». Тошнота явилась в своем привычном виде, вполне самостоятельная, но потомок богов поступил нечестно, списав ее на последнюю работу покойного Пырьева, домонтированную самими братьями Карамазовыми, Дмитрием и Иваном, то бишь игравшими их актерами — Михаилом Ульяновым и Кириллом Лавровым. К лету они готовили к выходу и третью серию картины.

— Все, не могу, меня уже тошнит от всего этого! — возмутился он настолько громко, что сидевший неподалеку режиссер Мачерет возмутился в свою очередь:

— Вообще-то это Достоевский!

— Вообще-то это банальная пырьевщина, — зло огрызнулся Незримов. — Крикливая и суетливая театральщина. Хорошие актеры, а играют бездарно.

— Это я-то бездарно?! — воскликнул оказавшийся неподалеку Лавров.

— И ты тоже, — рявкнул Незримов.

— А по морде нет желания схлопотать? — вежливо спросил Ульянов.

— От тебя, что ли? — продолжал бунтовать Эол. — Сиди уж! Ты хоть и Ульянов, да не Ленин.

— Граждане, вы мешаете смотреть! — стали возмущаться зрители.

— Так вы их же и смотрите, — фыркнул Незримов. — Вот, полюбуйтесь, они тут сидят, голубчики. А Мягков где?

— Тут я, — отозвался исполнитель роли Алеши.

— А ты хреновее всех играешь, — лепил пощечины потомок богов.

— Ёлочкин, перестань, прошу тебя, — запереживала Арфа. — Неудобно. Там вон вдова сидит.

— И Лионелла плохо играет, тошно смотреть!

— Ну что ты налетел на них как цунами!

— А кто их еще отцунамит, кроме меня?!

— Если тошно тебе, пойдем отсюда.

И они ушли под злое шипение зрителей, собравшихся насладиться последним киношедевром ушедшего в мир иной Ивана Грозного. На улице, прислонившись спиной к фонарному столбу, белый как снег Незримов долго вдыхал и выдыхал морозный московский воздух, покуда тошнота не прошла.

— Надо к врачу, Ёлчик, — беспокоилась любящая жена.

— К какому врачу, Марфуша? Какой врач способен излечить бездарность? Которая нас со всех сторон... Окружает... И которой все... Восторгаются...

«То и дело приходится с удивлением слышать неверные обвинения: крикливо, оглушительно шумно, суетливо, по-театральному многоречиво. Верно ли это? Не думаю. Более того, убежден в обратном — в том, что личные творческие особенности Пырьева, свойства его художественной одаренности нашли в экранизации великого романа Достоевского наиболее благоприятную, родственную им основу для своего наивысшего проявления. А некоторые обвинители, к примеру небезызвестный режиссер Незримов, брезгливо воротят нос, да еще словцо гадливое придумали: пырьевщина», — читал через несколько дней Эол Федорович в статье Мачерета.

— Ишь ты, «небезызвестный»! А сам-то какой? То-то и оно, что безызвестный.

Продолжение следует.

 

[1] Почему нет? (нем.)

[2] О великий верховный Свет! Ты, создавший небо и землю и нас, Адама и Еву. Умоляю тебя! Сделай так, чтобы он ожил! Поверни время вспять! Верни то мгновение, когда его еще можно было спасти! (фр.)

[3] Я люблю тебя (фр.).

[4] К оружию, граждане! Сформируйте свои батальоны! Пойдем, пойдем!.. (фр.)







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0