Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Гауптвахта

Валерий Викторович Сдобняков родился в 1957 году на станции Нижняя Пойма Нижнеингашского района Красноярского края. Создатель и главный редактор журнала «Вертикаль. ХХI век». Автор тридцати книг прозы, публицистики, критики. Обладатель многих всероссийских и международных литературных премий. Награжден государст­венными наградами: медалью Пушкина, Бла­годарностью президента РФ, а так­же Почетной грамотой Нижегородской области. Секретарь Союза писателей Рос­сии. Председатель Нижегородской областной организации Союза писателей России. Живет в Нижнем Новгороде.

1

До того как попал на гарнизонную гауптвахту, у меня прошла почти целая армейская жизнь солдата-призывника — полтора года из двух. Случилось это летом 1977 года.

Призвали же меня в ряды Советской армии с выдачей военного билета (в крепких красных коленкоровых корочках, на лицевой стороне с названием моей страны и гербом, что разделял надпись «СССР» ровно пополам, ниже внушительно выдавлено: «ВОЕННЫЙ БИЛЕТ», а еще ниже и значительно меньшим шрифтом: «Министерство обороны») в ноябре 1975-го.

Вскоре в документе, как оказалось, важнейшем на всю оставшуюся жизнь (кто и где, какие только органы и организации по всяким поводам и без повода у меня не запрашивали эту красную гербастую книжечку), появилась первая официальная, скрепленная гербовой печатью запись: «Призывной комиссией при Канавинском районном военном комиссариате г. Горького признан годен к строевой службе, призван на действительную военную службу и направлен в часть 14 ноября 1975 года. Военный комиссар подполковник Коршунов».

Подпись у подполковника, надо отметить, была вольной, размашистой.

Вообще, почти все записи в билете утверждались именно гербовыми печатями. Разве что только на одном листе, где стояли цифры, вписанные черной ручкой: «Рост 180, окружность головы 56, размер противогаза 2, размер одежды 48/5, размер обуви 42», — обошлось без таковой. Дальше же на страничках: «Прохождение действительной военной службы» (смены воинских частей, в чьих казармах мне приходилось жить), «Вооружение и техническое имущество» (номера карабинов СКС, которые за мной числились, и противогазов), «Военную присягу принял» (5 декабря 1975 года), «Присвоение воинских званий и классности по специальности» (рядовой, ефрейтор, младший сержант, сержант) — везде красовался оттиск с гербом Союза Советских Социалистических Республик — колосья, увитые лентами, на которых на языке всех союзных республик выполнена надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Поначалу меня должны были забрать на три года в Петропавловск-Камчатский служить на подводной лодке, но что-то в шестернях военкоматовской машины хрустнуло, треснуло, перескочило, и в итоге я оказался в учебной части радиотехнических войск Московского округа ПВО, в Богом хранимом старинном городе Ельце Липецкой области.

Изначально, собственно, туда меня и намечали. В подводный флот я должен был попасть из-за своей нерадивости и строптивости — в виде наказания.

Дело в том, что еще до призыва, за полгода, нас, молодых ребят, недавно окончивших школу, но не поступивших в высшие учебные заведения, начинали обучать какой-либо воинской специальности. Выбор оказывался небольшой и полностью исключающий добровольность. За нас все решал военкомат.

Работать после окончания школы я устроился на завод аппаратуры связи имени Попова, решив, что, отслужив два года по защите Родины, буду поступать в институт на экономический факультет, готовящий «руководящие кадры». И тут эта неожиданная предармейская учеба.

Кто в школьном обучении не поднялся выше восьмого класса направлялись в автошколы ДОСААФ (Добровольное общество содействия армии, авиации, флоту). С десятиклассным образованием — приобретать сугубо армейские специальности оператора радиолокационной станции или рулевого-сигнальщика. Я не хотел быть ни тем ни другим.

Заниматься начали холодной, промозглой, дождливой осенью в подвале на улице Интернациональной. Там стояло какое-то допотопное оборудование с экранами слежения, по которым курсанты (так нас называл отставной подполковник, руководивший предармейской подготовкой) должны учиться сопровождать воздушные цели, различать их, передавать координаты командирам и еще что-то с ними делать. После работы на заводе учеником слесаря механосборочных работ я должен был тащиться в этот подвал, сидеть часами за учебным столом, конспектировать за подполковником, который рассказывал о неведомых мне «михохерцах», «хихохерцах». Мы за глаза так его и прозвали: Михохерц-Хихохерц.

Подполковник решил сразу внедрить в наши ряды воинскую дисциплину, что мне категорически не понравилось. К тому же все это обучение было для меня скучно, нудно, и потому после нескольких занятий в подвал ходить я перестал.

Не то чтобы уклонился от призыва в армию, хотел как-то от нее «откосить». Нет, такого не было. Тут другое — сказалось полное нетерпение какого-либо руководства над собой, командования, насилия над свободой. Я рос вольным и вполне одиноким ребенком. Иными словами, в общественном понимании был недисциплинированным и нерадивым. Потому посчитал, что могу отказаться и от претензий военкомата на мою свободу.

Но, как оказалось, не так-то просто от них отделаться. Это когда появился на свет, родители тебя растили, одевали-обували, беспокоились о твоем здоровье, обучении, воспитании — тогда военкомат не интересовало, на какие средства все это происходит, какими усилиями достигается.

Эта организация считала, что отныне раз ты выжил, набрался сил, выучился, то по праву принадлежишь всецело ей. Потому старший лейтенант, что отвечал за предармейское обучение, решил устроить мне «веселую жизнь».

Как звали это «действующее лицо» моего повествования, за давностью лет не помню, потому присвою ему стандартную фамилию — Иванов. Нас судьба еще однажды сведет с ним при самых неожиданных обстоятельствах армейской службы.

Этот Иванов со мной измучился. Звонил домой, проверял, почему я не являюсь на занятия, грозил... А потом вдруг умолк, словно затаился. Я было обрадовался, да не тут-то было. С наступлением лета он вновь приступил ко мне с более настойчивым контролем, определив в группу рулевых-сигнальщиков, которая занималась на втором этаже старого, дореволюционного здания на Нижневолжской набережной, недалеко от Речного вокзала.

В дни обучения нас освобождали от работы на заводе с сохранением заработной платы. Приходить следовало утром. Я нет-нет да и просыпал, и тогда Иванов, как отец родной, звонил домой, будил, подгонял на занятия — но вполне доброжелательно, даже сочувственно.

Для обучения на рулевых-сигнальщиков собралась совсем другая группа парней — более вольная, разбитная, что ли. В перерывы гурьбой ходили на опустевший внутренний рыночек, что располагался во внутреннем дворе-колодце старинного квартала, состоявшего из трехэтажных домов. Тут в углу приткнулась малозаметная будочка-пивнушка, в которой мы позволяли себе купить кружечку-другую холодного, горьковатого и слегка пьянящего напитка. Затем возвращались в класс на занятия — где пытались научиться морзянке, передавать тексты сигналами прожектора, разноцветными флажками и прочим флотским премудростям.

К тому времени, в марте 1975 года, там же, на заводе, я вдруг решил вступить в ряды ВЛКСМ (Всесоюзного ленинского коммунистического союза молодежи) — то есть в комсомол. Цеховой активист этой организации был немало удивлен тем обстоятельством, что я не являюсь членом ВЛКСМ.

В те годы вся молодежь поголовно — комсомольцы. В школе, в девятом классе, остатки неокомсомоленных подростков нашей школы были общим скопом приняты в ряды этой организации (лучшие и самые достойные еще в 7–8-х классах получили билеты с профилем В.И. Ленина на обложке и шестью советскими орденами над номером комсомольского билета внутри, на первой странице), для чего их собрали около школы и повезли в райком. У меня в этот день конечно же нашлись свои более важные дела — я уехал играть в хоккей и потому оказался единственным из класса, кто не получил красной книжечки. Классная руководительница оказалась, по-моему, взбешена таким несознательным поступком (который и я сам разумно объяснить не мог — блажь какая-то пришла в голову, говорю же, характер был тот еще), махнула на меня рукой, как на нечто пропащее, и оставила в покое до того времени, когда пришлось писать на меня характеристику по окончании десятого класса.

Теперь этот документ хранится в моем фонде областного архива, а до того я однажды прочитал его одной старой учительнице, и та честно созналась, что подобных оценок в характеристиках учеников за время своей долгой педагогической практики не встречала. Я же подтвердил: тут дело не в классном руководителе, а во мне — столь трудным и несносным в общении подростком я был. Теперь, конечно, каюсь, да чего уж там...

Но на заводе вдруг согласился стать комсомольцем.

Не помню всю процедуру приема. Она наверняка была довольно формальной. Осталось в памяти (да и фотография на комсомольском билете тому подтверждение), что, когда пришел в заводской комитет фотографироваться на удостоверение, местные активисты ахнули: одет в красные обтягивающие джинсы, короткую синюю нейлоновую японскую куртку, вязаную кофту, с большим круглым значком на груди (вырезанный из дореволюционной открытки или иконки лик Богородицы с Младенцем), густые волосы намного ниже плеч...

Глава комитета сказал, что так фотографироваться для комсомольского билета никак нельзя. Снял с себя пиджак, я его накинул и оказался запечатленным на многие десятилетия вперед: длинные, темные, вьющиеся волосы спускаются на воротник цивильного черного пиджака — полное отторжение одного другим.

Но вернусь к обучению на рулевого-сигнальщика.

В завершение курсов с нами провели на берегу Оки, ближе к Малиновой гряде, где выстроены лодочная станция и яхт-клуб, практические занятия на многоместных шлюпках. Командой гребли, взмахивая тяжеленными веслами, выполняя необходимые нормативы, поперек реки, затем возвращались к берегу. После нескольких дней подобного обучения нас оставили в покое. И я, честно говоря, совершенно забыл о прохождении этих курсов. Вплоть до призыва, где на сборном пункте на внутренней арене стадиона «Локомотив» нас обстригли налысо, казалось, навечно разлучив с близкими и родными. Затем завели в автобусы и повезли в город Дзержинск. Вот там, в бурлящей массе свезенных со всей области парней, после прохождения голым по всяким кабинетам, осмотренный и обслушанный всевозможными врачами, я сначала узнал, что еду на Камчатку, а потом, пока ночью пытался уснуть на жестких деревянных нарах, был вдруг переведен в команду, следующую в Липецкую область.

И началась моя армейская жизнь...

2

Учебная часть встретила неприветливо. Ночью нас высадили из плацкартных вагонов пассажирского поезда на платформу елецкого вокзала и строем повели в казарму дореволюционного вида, выстроенную из старинного красного кирпича.

Не вспомню сейчас, каким было первое мое утро в армии. Знаю только, что непривычно ранним, суетливым в одевании от подгоняющих сержантов — командиров взводов. Строем на улицу, в туалет, которым оказался здоровенный холодный барак или сарай, нестерпимо воняющий хлоркой, с нарезанными в полу дырками для «отправления естественных надобностей». Ощущалось в этом что-то нестерпимо унизительное и стадное, не совмещающееся с человеческим достоинством. Но ко всему этому надо было привыкать.

Затем получение на складах армейского обмундирования, баня, где призывники снимали с себя все то, что еще как-то связывало их с вольной жизнью, домами, матерями, и переодевались в казенные кальсоны, никогда до этого не носимые, неумело наматывали на ступни портянки, впихивали ноги в кирзовые сапоги, застегивали на себе топорщащиеся под ремнем еще не обжитые, не обмятые телом шинели.

Все это не очень отчетливо запомнилось. Я был угнетен происходящим — таким не моим, чуждым.

До принятия присяги над нами, можно сказать, издевались — многочасовая строевая подготовка каждый день. Холодно: ноги, обмотанные тонкими «летними» портянками (потом узнал, что существуют и «зимние», более теплые), мерзнут. Эта муштра казалась несусветной, разумно не объяснимой глупостью. Только немного позже я начал догадываться: ведь как-то эти несколько сотен, если не тысяч призывников нужно было удержать в повиновении, не дать им опомниться, расслабиться, убедить, что два года их предстоящей жизни — это только подчинение.

Много национальностей собрано в огромной старинной казарме. От таджиков, которые с трудом понимали и говорили по-русски, до греков. Таджики, узбеки, представители других народов Средней Азии вечерами, когда позволяли обстоятельства, собирались своим кружком, о чем-то говорили, пели тоскливые песни на своем языке. По нашей просьбе показывали, как правильно нужно есть плов: садились на пол, скрестив ноги, зачерпывали из воображаемого блюда щепотью плов и, начиная где-то от локтя, вели губами к ладони, собирая по руке воображаемый стекаемый бараний жир.

Кормили молодых солдат отвратительно. То, что изо дня в день давали на завтрак, обед и ужин, назвать едой язык не поворачивался. В больших котлах готовить качественно на такую прорву народа, может, и правда сложно, но не до такой же степени!

Тут сказывалось вечное безразличие хоть немного ставших властью людей к тем, кто попадал в их подчинение. На протяжении всей своей жизни я буду наблюдать одно и то же, бесконечно находя подтверждение тем моим горьким открытиям.

Но вот закончена бессмысленная муштра, принята присяга, начались однообразные будни учебного подразделения: наряды на кухню и в караул, учеба в классах, конспекты на политзанятиях, практические занятия на полигоне за городом, где высились антенны радиолокационных станций, высотомеров и дальномеров, стояли фургоны с аппаратурой.

Ездить на полигон мне нравилось.

Во-первых, это вносило разнообразие в солдатскую жизнь: хоть и на короткий срок, но мы убывали из расположения части, за металлические ворота с красной звездой в теплом маловместительном автобусе ПАЗ или на грузовой машине ЗИЛ, в кузове, закрытом тентом, сидя на лавках, прикрепленных к бортам. Можно было видеть свободно ходивших по тихим провинциальным улицам людей, вывески немногочисленных магазинов, афишу у нового кинотеатра.

Удивительно, как быстро начинаешь ценить эту естественную человеческую свободу, которой сам недавно жил, совершенно не понимая ее прелести — идти туда, куда захочешь, когда захочешь спать и просыпаться, чего хочешь есть, а не только то, что тебе навалит в побитую, с погнутыми краями, скользкую от неотмытого жира алюминиевую чашку здоровенным черпаком из бездонного котла нерадивый повар. Даже есть не только ложкой, а чередуя это занятие, при необходимости, вилкой — и то оказалось недоступным за закрывшимися за моей спиной армейскими воротами.

Во-вторых, в вагончиках за шкафами, в густом теплом полумраке можно было выгадать минут двадцать, чтобы вздремнуть. Я в первые месяцы службы катастрофически не высыпался. Стоило только сесть на табуретку около своей кровати (табуретка предназначалась для того, чтобы на ночь на нее аккуратно складывать форму, около нее ставить сапоги), облокотиться о ее решетчатую спинку, как глаза сами закрывались. Металлические кровати с проваленной сеткой двухъярусные. Я спал внизу. Тумбочка между кроватями на четверых одна.

Но главное — на полигоне была своя небольшая столовая, обслуживающая человек двадцать солдат охраны и специалистов по работе на РЛС[1]. Там же кормили и нас. Как же вкусна была все та же, не лезшая в горло в части, самая обыкновенная перловая каша! После той бурды, которой безжалостно портили наши молодые желудки в казарме, этот обед казался ресторанным, от лучшего повара в округе.

Зимой, прежде чем приступить к занятиям, а то и вместо них, нам приходилось расчищать подходы к станциям от наметенного снега. Сугробы невиданной высоты. По открытому полю ветер гнал и гнал волны сыпучего, колючего морозного крошева. Спрятаться, укрыться от него не представлялось никакой возможности.

Только что очищенные проходы тут же, буквально на наших глазах, вновь заметало, и приходилось повторять уже проделанную работу. Но мы молоды, азартны, и эта борьба со снегом только заражает дополнительной энергией. Вообще, в армии, особенно в учебной части, это желание «совершить подвиг» как-то особо жило в моем сердце. Нельзя забывать, на какой литературе, на каких фильмах и спектаклях, на каких примерах подвигов русских солдат во время Великой Отечественной войны дети Советского Союза воспитывались.

Кстати, о литературе...

3

Я не упоминал, но незадолго до призыва в Вооруженные силы СССР совершенно неожиданно для себя начал писать, сочинять в блокноте нечто вроде путевых заметок или рассказа. Откуда это взялось во мне, что за блажь пришла в голову — то невероятная и непостижимая тайна. Даже моя учеба на курсах рулевого-сигнальщика давала какие-то сюжеты для «пробы пера».

Одним из первых заданий нашего взвода, как только мы поселились в казарме, было написание «Боевого листка». Бланк этого листа уже отпечатан типографским способом, надлежало только заполнить его письменами, рассказывающими об успехах взвода в боевой и политической подготовке, о свершенных нами замечательных делах в укреплении обороноспособности горячо любимой советской Родины.

Встал вопрос: кто этот боевой листок будет готовить? Охотников не нашлось, и я с еще одним пареньком без особого внутреннего сопротивления взялся за его написание. Придумывал текст, паренек аккуратно его переписывал на бланк (мой почерк как был тогда, так остался и сейчас — ужасающим).

Довольно долго что-то мудрили в красном уголке казармы. Вечером дежурным по роте заступил замполит, капитан Масоить — это одна из немногих фамилий, которую я с тех пор сумел запомнить. В канцелярии (комната для офицерского состава) он принял нас, заставил прочитать написанное, остался текстом недоволен и начал его править. Это была первая редактура в моей жизни. Как и боевой листок, первой «публикацией», написанным текстом, который, кроме меня, прочитал еще кто-то.

Итак, капитан взял в руки шариковую ручку, смело исправил первое предложение, добавив в него что-то о значении решений последнего пленума ЦК КПСС... и задумался. Дальше правка пошла с трудом. Первый абзац оказался довольно густо исчерканным, но, понимая, что ничего путного с внесением исправлений в текст не получается, велел листок оставить ему для повторного прочтения, позже зайти и забрать новую редакцию боевого листка. Прошло время, я захожу. Вижу мой листок, на котором нет живого места. Измученный капитан машет рукой и говорит, чтобы писали заново сами.

Больше ни разу боевые листки на его утверждение я не носил. Хотя до самого завершения службы в учебном подразделении написал их штук пятнадцать.

Вот и потом, десятилетия спустя, с удивлением наблюдал, как тяжело поддаются редактуре чужой рукой мои статьи и иные тексты. От «инородного» вмешательства что-то в них нарушается, пропадает, они мертвеют. Почти всегда это видел, понимал и тот, кто их редактировал.

С раннего детства я полюбил чтение. Вернее всего, отсюда и родилась во мне тяга к писательству. И трепетное преклонение перед теми, кто это чудо — книгу — создавал.

В первых классах ходил в центральную городскую библиотеку на улице Советской. Поднимался по крутой лестнице на верхний этаж, где выдавали книжки самым маленьким читателям. Именно там познакомился с «Приключениями капитана Врунгеля», многие из которых помню до сих пор. Это тогда меня потрясла книга «Незнайка на Луне» Николая Носова, и понимание капиталистической системы хозяйствования запомнил на всю оставшуюся жизнь. Став немного постарше, в читальном зале, в который нужно было подняться на второй этаж уже из другого, главного подъезда, прочитал о жизни доисторических кровожадных гигантских животных — обитателей «Таинственного острова», придуманного Артуром Конан Дойлем.

В казарме томился без чтения.

Первой книжкой, сумевшей утолить этот становившийся невыносимым голод (ее привез с собой один паренек, который мне ее затем подарил, — до сих пор с благодарностью храню этот томик с довольно потрепанной обложкой), был сборник повестей и рассказов Василия Макаровича Шукшина «Там, вдали», выпущенный издательством «Советский писатель» в 1968 году.

В части оказалась неплохая библиотека, но чтение солдатами книг офицерским составом категорически не приветствовалось. Даже более того — чаще всего вызывало такую реакцию:

— У тебя время свободное? Тогда учи устав. После проверю.

Приходилось читать тайком, в редкие свободные минуты. Так познакомился с удивительными записками путешественника из Австралии — ловца крокодилов, с книгой воспоминаний американского специалиста по диверсионной работе, инструктора по подготовке специальных подразделений «зеленых беретов»... Были и еще какие-то мною прочитанные книги — сейчас содержание уже не помню, потому что все осваивалось урывочно, как нечто запретное.

Один или два раза мне давали на несколько часов увольнительную в город. По возвращении в часть всех вернувшихся из увольнения проверяли — не выпил ли спиртного, не загулял ли «на воле». Я не помню, где и с кем проводил свободные воскресные часы в Ельце, только сохранился в памяти местный книжный магазин, в котором приобрел книжку советского дипломата Леонида Кутакова «Вид с 35 этажа», — именно там, в здании Организации Объединенных Наций (ООН) в США, в Нью-Йорке, располагался департамент по политическим вопросам и делам Совета Безопасности, которым он руководил как заместитель У Тана — генерального секретаря ООН.

Представьте, каково было мне, находящемуся в захолустном Ельце, жившему казарменной жизнью, где в помещении, наверно, еще дореволюционной постройки на металлических койках одновременно спало человек сто, прочитать на первых страницах книги о самолете «боинг-707» бельгийской авиакомпании, прилетающем в аэропорт имени Кеннеди, о многоярусных переплетениях автострад, когда машины едут одновременно в разных направлениях над и под главной дорогой...

Должен признаться, что, отправляясь служить в ряды Советской армии, я прихватил с собой маленькие фотографии «The Beatles», а также снимки своего домашнего бара, где стояли красивые зарубежные бутылки: кубинский ром, шотландские виски, вьетнамский ликер, мартини... на заднем плане у стенки блоки сигарет «Winston», «Marlboro», «Philip Morris»... Все это в 1975 году в закрытом областном городе, а не в столице было большой редкостью. Из этого можно понять, чем в те далекие годы была забита моя голова.

Дежурный офицер с некоторым изумлением повертел книгу в руках и все-таки вернул, не найдя в ее приобретении явного криминала и нарушения армейских устоев. Но по его глазам я видел — сомнения в правильности своего поступка у него остались.

Однажды настолько надоела бесконечная муштра, что решил пойти на подлог, сказаться больным. Принять решение, болен кто-то или нет, мог только врач в санчасти. Меня и еще двоих солдатиков повели к нему. Я чувствовал себя совершенно здоровым, но, чтобы получить пару дней постельного режима, самовнушением начал убеждать свой организм, что у него высокая температура.

Первого из пришедших в нашей группе курсанта посадили в кресло лечить зубы. Врач начал ему выговаривать, что он их не чистит. Второго осматривал терапевт (солдат срочной службы, но старше нас по возрасту — полный, с круглыми очками на носу) и вскорости прогнал с такими словами:

— Симулянт. Нет у тебя никакой температуры. Вон боец, — и показал рукой на меня, — сразу видно, что болен.

Санитар дал градусник. Я его засунул под мышку. Держу, а сам себя продолжаю убеждать: высокая температура, высокая температура...

Врач забрал градусник.

— Да у тебя всего тридцать семь и три. А красный, будто жар. Ладно, постельный режим на два дня.

Какое же это блаженство — лежать в тихой, пустой казарме, не спеша перелистывать страницы книги, засыпать, когда чтение утомило.

Но и тут дежурный офицер углядел непорядок. Это ему принадлежит высказывание, обращенное ко мне, насчет изучения устава. Обломал, сволочь, весь кайф.

На следующий день уже и положенный мне постельный режим, с таким трудом добытый, был им безжалостно прерван.

Так литературный голод я и не утолил.

4

Знаю, что многие люди мечтают быть лидерами, командирами, начальниками, но этого им отчего-то в жизни осуществить не удается. Приходилось наблюдать (и не раз), как такие «граждане», получив самую незначительную власть, неузнаваемо изменялись.

Самому мне власти, а значит, ответственности за порученное дело, за судьбы подчиненных людей никогда не хотелось. Всегда стремился всеми возможными способами этого избежать, отстраниться. Но неизменно на протяжении всей жизни, как некий рок, пришлось нести подобный груз ответственности.

Первой должностью в моей судьбе было назначение командиром отделения в нашем взводе (взвод тридцать человек, в нем три отделения) с присвоением звания ефрейтора. Это самое низшее из всех возможных воинских званий.

Существует такой анекдот.

В увольнении ефрейтор проходит мимо генерала, не отдавая тому честь. Генерал возмущенно его останавливает и требует объяснений, почему такое неуважение к старшему по званию. «Товарищ генерал, — отвечает ефрейтор, — если мы, командиры, между собой начнем ссориться, что же станет с армией?»

Я никогда не был похож на этого ефрейтора, хотя несколько раз вдруг «взбрыкивал» и не отдавал положенной по строевому уставу чести старшим по званию. Кстати, и сам себе не всегда мог объяснить, почему так поступал. В подобных случаях, видимо, что-то действует вне нас, помимо нашей воли.

В общем, командовал отделением довольно формально и для подчиненных безобидно. Только выполнял необходимые «служебные обязанности»: давал команды на построения, докладывал о выполнении отделением поручений замкомвзвода, ходил старшим в наряды, и не более того. Потому в передовиках не числился. Вместе со всеми, когда взвод оказывался дежурным по части, отправлялся на расчистку дорог от снега, уборку коридоров в учебном корпусе, чистку картошки в столовой, там же мытье посуды (алюминиевые тарелки и ложки, эмалированные кружки), заступал в караулы...

Последнее началось после принятия новобранцами воинской присяги.

Намного позже, в девяностые годы, а значит, двадцать лет спустя, я часто вспоминал такие слова той присяги: «Я клянусь... до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Советскому правительству. Я всегда готов по приказу Советского правительства выступить на защиту моей Родины — Союза Советских Социалистических Республик и, как воин Вооруженных сил СССР, я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагом. Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение советского народа».

Сколько же людей нарушило ее в самом начале девяностых годов. Но ведь существует мистика клятвы. Потому так много и пришлось нам хлебнуть в тот период выживания России... Впрочем, я невольно отвлекся от своей темы. До этих, немыслимых в то время, испытаний было еще далеко.

Тогда же...

В мороз ходил вдоль своего поста у опломбированных дверей и ворот складов с вещевым довольствием с карабином СКС (самозарядный карабин Симонова) за плечом. И хоть при разводе наряда заряжал оружие боевыми патронами, начальник караула при инструктаже все-таки предупреждал, чтобы в случайного нарушителя, не отвечающего установленным паролем на окрик: «Стой! Кто идет?» — сразу не палили, а вызывали разводящего с подкреплением.

Холодные зимние елецкие ночи по-особенному запечатлелись в моей памяти.

Хрустел под валенками снег, мороз обжигал лицо, высокие и прямые белые столбы поднимались из труб городских котелен в усыпанное звездами, промороженное небо. Эти столбы доходили в темно-синем пространстве до определенного предела и, ломаясь под углом девяносто градусов, продолжали струиться уже параллельно земле, постепенно размываясь и расширяясь. Небо бесконечное, чистое. Тишина вокруг лишь изредка нарушается проходящим невдалеке по высокой насыпи поездом, направляющимся к мосту через речку Сосну. Монотонный стук колес на стыках рельс да тревожный гудок маневрового тепловоза на железнодорожной станции — вот и все посторонние звуки.

Как же в эти часы сладко думалось о далеком доме, об оставленных девчонках, которых не доцеловал и с которыми только начинались завязываться «серьезные отношения», обо всем том, что оставил в другой, теперь казавшейся такой далекой гражданской вольной жизни... А еще с нетерпением ожидалась смена караула, и час на морозе ощущался не имеющим предела, нескончаемым.

Но вот идет смена. Ее приближение слышно издалека — по хрусту заледенелого снега на тропинке. И хоть в свете фонарей прекрасно видишь, что это наш старший сержант, замкомвзвода ведет твоих сослуживцев, соседей по койке, менять караул, все равно, как положено по уставу, кричишь:

— Стой! Кто идет?

Тебе отвечают паролем, подходят. Тот, кто заступает на твой пост, вместе с сержантом проверяет сохранность пломб на дверях и воротах. Остальная группа стоит немного поодаль, терпеливо дожидается. Всё на месте, не тронуто, не нарушено. Тогда снимаешь с себя, отдаешь сменщику тяжелый, длиной почти до земли овчинный тулуп. Тут же ощущаешь, насколько без него, в одной шинели, холодней. Невольно вздрагиваешь и встаешь в хвост группы. Ведомая сержантом, она быстро, почти бегом, двигается дальше по установленному маршруту к следующему посту. Там происходит то же самое, только у фургонов с оборудованием. И так далее, пока все посты не будут сменены.

Подходим к караульному помещению, перед ним на площадке у специального стенда разряжаем карабины, вынимаем обоймы с патронами, убираем их в подсумки, заходим в долгожданное тепло хорошо натопленного помещения. Тут бы лечь на деревянные нары в комнате отдыха, согреться, уснуть, но начальник караула — невысокий, сухощавый, пожилого возраста капитан (у которого явно не сложилась армейская карьера, раз срок вышел, а он так и не выбился в старшие офицеры, так и не получил погоны с двумя просветами и хотя бы с одной звездочкой побольше), требует зубрежки наизусть статей устава караульной службы.

От недосыпа, усталости ничего не запоминается, в чем-то обязательно ошибаешься, какие-то слова и фразы произносишь либо неправильно, либо не в том порядке, не в той последовательности, в какой они напечатаны в книжке. Капитан недоволен, неумолим и безжалостен. Он отправляет продолжать учить устав. Самому ему, видимо, не спать всю ночь. Может быть, если бы и захотел, да не уснуть, возраст. А каково нам?

Но наконец «экзамен» принят.

Какое же это блаженство — постелить шинель на крашеные доски широкого, общего для всей смены, топчана, лечь, не снимая сапог (вдруг тревога, должен быть готов сразу выдвинуться на защиту порученного к охране объекта), вытянуться всем телом и закрыть глаза! Всего-то осталось минут двадцать отдыха. Три смены в карауле: одна на посту, одна бодрствует в караульном помещении, одна отдыхает. Мое время для сна почти завершилось. Но и эти двадцать минут — блаженство. Как сладко спится на родной шинели! И тяжесть сапог на ногах не помеха.

А вот не постели шинель — на голых досках не уснуть, как бы утомлен ни был. Шинель — замечательное изобретение человечества для воинской службы.

И все-таки в карауле нести службу было лучше, чем работать на кухне.

Там, скользя по жирному плиточному полу, приходилось таскать груды алюминиевой посуды, мыть ее в трех ваннах. Кипяток обжигал руки, намыленная обезжиривателем посуда выскальзывала, затем в холодной воде ее приходилось ополаскивать, вынимать на стол. Все это в полуподвальном чаду под сводами старинной казармы, при неусыпном контроле недовольного, озлобленного прапорщика.

Во время наряда по кухне самым спокойным и чистым местом оказалась хлеборезка. Там трудился порядочный, добродушный парень, с которым мы оказались в приятельских отношениях. Как-то раз, вернувшись после смены в казарму, он рассказал случай, который его буквально потряс.

Дело в том, что на территории части располагалось небольшое подразделение стройбата, которое завершало отделку двухэтажного корпуса новой столовой. Мой сослуживец, закончив работу, уже закрыл окно хлеборезки, когда в опустевший зал столовой зашел стройбатовец, принадлежавший к одной из южнокавказских национальностей, постучал в опущенную фанерную створку окна и попросил продать ему хлеба.

Ответственный за порученное дело солдат отказал строителю:

— Я не могу этого сделать, это невозможно, мне этого делать никто не разрешал, тут хлеб не продается.

— Запомни, — нравоучительно промолвил пришедший, — не все в мире продается, но все покупается.

Стройбатовец ушел ни с чем. Мой знакомый не мог нарушить приказаний командира, пойти против совести. Но услышанная фраза потрясла его чистую душу. Надеюсь, что не поколебала.

5

Я уже сказал, что кормили нас не то чтобы плохо, а отвратительно.

В самом начале зимы открылась новая столовая, в нее взвод и стал ходить строем «для приема пищи». Одно это казенное выражение могло лишить всякого аппетита. Но не лишало. Молодые организмы требовали подкрепления. К тому же гастрономические пристрастия большинства из призванных солдатиков вовсе не были избалованы разнообразием блюд.

Не в пример прежнему помещению — темному и неуютному, — тут в большие, просторные окна вольно вливался в зал морозный солнечный свет. Хотя есть продолжали все теми же алюминиевыми ложками из алюминиевых мисок и тарелок кое-как нашинкованный салат из капусты, невкусно приготовленный суп и бесконечную, слипшуюся единым комом перловую кашу на второе блюдо, к которой прилагалось мясо — нарезанный вареный свиной жир, отвратительный на вкус. Ни разу на наш стол, за которым сидело десять человек, не попадали тарелки именно с мясом, а не с жиром.

Однообразная и невкусная еда некоторых парней, тех, что из городских, успевших вкусить еды в приличных заводских столовых, буквально доводила до слез. И голодные — и то, что дают, есть невозможно. Потому и радовались, когда взвод вывозили за город, в поле, где стояли не на боевом дежурстве, а для нашего обучения работающие радиолокационные комплексы.

На территории же воинской части, в Ельце, утешением для изголодавшихся солдатиков, пока не стали они получать посылки от родных из дома, служил буфет. На те деньги, три рубля с копейками, что мы получали в месяц, в нем покупались молоко и пряники или лимонад с вафлями. В буфет чаще всего бежали прямо из столовой. И сейчас помню, какая это вкуснота — сладкий пряник запивать холодным молоком.

В двух- или трехэтажном (сейчас точно не помню) учебном корпусе за нашим взводом закреплена специальная комната для теоретических занятий. В ней для чего-то весь личный состав заставили конспектировать в выданные для этого специальные тетради материалы ХХIV съезда КПСС, и в первую очередь доклад на нем Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л.И. Брежнева.

Как только прибыли в часть, первым делом командир взвода опросил, у кого есть какие особенные способности — к рисованию, музыке, столярному делу и т.д. Такие нашлись. Плотником оказался один деревенский парнишка — по характеру грубоватый и ершистый. Больше мы его ни на строевой подготовке, ни в классе, ни на полигоне, ни в нарядах не видели. Изредка приходилось с ним встречаться, разговаривать. Он был вполне доволен службой, которая ничем не отличалась от его работы на гражданке, за исключением одной важной детали — платили ему за нее сейчас всего три рубля в месяц.

Помню, насколько был поражен, когда впервые с этим пареньком, внешне больше похожим на состарившегося мужичка — так утомлены были черты его лица, так приземисто, словно невыносимая тяжесть ее придавила к земле, выглядела его фигура, — когда впервые поздоровался с ним за руку. Его ладонь в привычном нашем понимании не была ладонью, а сплошной, до окаменелости твердой мозолью. Кажется, и пальцы у него в полный кулак не сжимались.

Вторым счастливцем оказался москвич: полненький, улыбчивый балагур, что называется, рубаха-парень, но в то же время себе на уме. Я даже запомнил его фамилию — Мартьянов. Он вызвался оформлять наглядную агитацию в учебной комнате. И пока взвод морозился на плацу, наматывая километры строевым шагом, в стужу ходил в караул, в сырости и духоте чистил центнеры картошки для столовой или боролся со снегом на полигоне, наш художник в тепле и свободе рисовал схемы и графики на специально приготовленных, выкрашенных белилами фанерных листах, а по желанию вволю отсыпался на учебных столах.

Увы, но я ни одним необходимым для облегчения службы навыком не обладал, потому тянул лямку, как и полагается молодому бойцу. Когда в очередной раз взвод отправлялся на полигон для расчистки от снега (метели и снегопады в тот год были нескончаемыми), я с тоской мечтал о тепле и уюте. Это желание казалось недостижимым, а армейский срок впереди нескончаемо долгим.

Не было минуты, когда бы я не вспоминал о доме. Особенно тогда, когда отдирал ледяную корку со щеки, намерзшую от наносимого в лицо снега.

Однако будет справедливо вспомнить и о другом чувстве, что сплачивало взвод в эти физически трудные часы и дни. Сейчас может показаться смешным, но... желание подвига. Мы были парнями, воспитанными литературой, фильмами, песнями в духе великих свершений советских героев, потому невольно тоже желали совершить нечто если уж не героическое, то заметное, с преодолением трудностей.

В одну из таких почти ночных уборок снега выезжавший из части командир, полковник, в каракулевой папахе, которая хотя бы несколько увеличивала его совсем мальчишеский рост, так проникся нашим трудовым порывом, что остановил машину, по-отцовски похвалил за службу и пообещал, что его газик сейчас вернется (только его отвезет домой) и будет фарами нам освещать фронт работы. Похвала взвод окрылила. После нее так заработали, что вернувшаяся армейская легковушка почти не понадобилась — практически все к этому времени оказалось выполнено. Газик, исполняя распоряжение командира, постоял небольшое время, освещая расчищаемую нами дорогу, да и покатил в гараж. Дело сделано.

Зато как хорошо, когда командир взвода капитан Бойко приводил подразделение в класс. Проведя занятия, он на какое-то время оставлял нас одних, и тут, если не начинались споры, молодые солдаты могли повспоминать о прошлой жизни, пофотографироваться, спрятавшись от зорких сержантских глаз, — это действие в части по соображениям секретности запрещалось.

Что же касается споров, то их почти всегда заводили призванные с территорий Украины. Причем не с западных областей, а с восточных — из Донбасса и Приазовья. Главная тема: мы всех вас кормим, содержим. Уголь, металл, хлеб — все наше.

Русские ребята, воспитанные в школах России в духе единой страны, интернационализма, по большому счету не знавшие национальных различий, от таких разговоров и такого напора робели, что еще больше убеждало обратную сторону в своей правоте. Мне такие разговоры казались невероятно несправедливыми. К тому же у нас был многонациональный взвод, в котором никто свои национальные республики не возвышал, никто ни в чем не упрекал других... а тут такое.

Сейчас я понимаю — парни повторяли то, что с малолетства слышали от своих родителей, слышали в той среде, в которой росли. Но тогда подобные высказывания своей несправедливостью рождали во мне чувство протеста.

— Хорошо, пусть будут уголь и металл ваши, но машины-то из металла производят в моем городе.

— А где такой город Горький находится? — в ответ спрашивали меня.

— На Волге. Это один из крупнейших городов СССР с населением почти полтора миллиона человек.

Мне не верили. О существовании моего города они не знали.

Тогда в библиотеке части нашел справочник по городам СССР и показал спорившим со мной. Но зря старался. Раскрытая книга на нужной странице не произвела на жителей Украины никакого впечатления.

Споры продолжались. И ладно бы они не касались никого из нас лично. Однако были в нашем взводе два невысоких, худеньких паренька из Подмосковья. Украинцы как бы взяли над ними шефство, которое заключалось в том, что все чаще и чаще требовали от пареньков подчинения себе, при этом называя их холопами. Произносилось вроде бы в шутку, но со временем стало закономерностью. Вскоре по-другому к паренькам они уже не обращались.

И тогда я опять возмутился:

— Какие они вам холопы?

— Ты не понимаешь, в этом нет ничего обидного, — стали оправдываться украинцы.

— Вот вы друг друга холопами и называйте, а ребят оставьте в покое.

Дело подходило к драке, но как-то все усмирилось, мы остались прежними приятелями-сослуживцами. Однако и слово «холоп» больше слышать во взводе мне не приходилось.

Да и были ли те парни украинцами? Вернее всего, как и во мне, в них в равной степени была намешана русская и украинская кровь. Но похоже, что уже тогда эти парни оказались с замороченными экономическим национализмом мозгами, впитали его в себя если не в семье, то во дворе, в шахтах и заводах от старших товарищей, с которыми успели поработать до призыва в армию.

Забегая вперед, скажу, что во времена очередной русской смуты, распада СССР, в год провозглашения суверенитетов и проведения самостийных референдумов, сомневающимся я неустанно объяснял, вспоминая свою армейскую службу, что восток Украины непременно проголосует за отделение от России. Так оно и произошло.

Ну а позже, в двухтысячных, когда русских там стали лишать родного языка и все чаще и чаще в их адрес зазвучали оскорбительные определения и прозвища, я совсем этому не удивился. К тому времени и сами русские Восточной Украины в большинстве своем осознали, чем им грозит новая власть, стали сопротивляться, вспомнили о корнях. Теперь это дается страшными усилиями, великими жертвами, большой пролитой кровью.

Но вернусь к армейским будням.

Капитан Бойко, командир 43-го взвода 4-й роты воинской части 03870, поначалу к прибывшим с Донбасса относился с осторожностью, но совсем по другой причине. Он исходил из собственного опыта. Далеко не первым учебным взводом ему приходилось командовать. Потому и вздохнул с облегчением, когда удостоверился: в нашем подразделении проблем с алкоголем нет.

— Раньше что ни привезут с тех мест призывников, то беда. Кажется, вылей в туалет бутылку водки, так они все дерьмо из ямы выгребут, через марлю выжмут и выпьют.

Справедливость беспокойства капитана я оценил в карауле, когда узнал, что на нашей гауптвахте уже сидят некоторые курсанты родом из тех краев за самоволку и пьянство. Нет, наш взвод был дисциплинированным и довольно дружным. Правда, каюсь, случилось раз и у нас некоторое поползновение к выпивке, из которого, впрочем, ничего не вышло.

Все происходило в новогоднюю ночь. Я оказался счастливчиком — загремел в наряд дежурным по роте. После отбоя с двумя земляками пробрались в подвальную умывальную комнату. Кто-то принес с собой флакон дешевого одеколона, который решили сообща распить в честь праздника. Но опыта в потреблении подобного напитка ни у кого не было. Вылитый в чашку одеколон пригубить никто не решился.

Попробовали разбавить содержимое водой. Жидкость приобрела молочный цвет и забурлила.

Провозившись так со стаканом какое-то время, от питья одеколона мы отказались. Не получилось из нас нарушителей воинской дисциплины.

6

За все время прохождения армейской службы я не получил в качестве поощрения десятидневного отпуска для поездки домой. Почему так произошло — вполне объяснимо. Дальше причину моего непоощрения командованием я раскрою. Но вот когда служил в Ельце, однажды, совершенно неожиданно, домой съездить все-таки удалось. И получилось это по причине, от меня почти независящей.

Капитан Бойко, зная, что я из Горького, недалеко от которого расположен город химиков Дзержинск, а там завод, производящий органическое стекло, спросил — смогу ли я его достать для нашей части, если меня пошлют в командировку.

Безусловно, командир имел в виду моих родителей или каких-то их влиятельных знакомых, только я этого не понял и лишь случайно одной знакомой походя упомянул об этом в письме.

Письма во время службы в армии — неотъемлемая часть солдатского быта. Их пишут много и часто, ответов ждут с нетерпением. Я тоже писал, и зачастую совсем не тем адресатам, кому следовало. Да разве в молодости обо всем догадаешься, все правильно оценишь? Самыми главными почтовыми конвертами были те, что приходили из дома, — это безусловно. В них сохранялся воздух родного пространства, в котором совсем недавно жил сам. Они напоминали об обстановке в квартире, о знакомых вещах, о проходивших там встречах с друзьями, о стеллажах с книгами и письменным столом у окна...

Итак, сам не помня как, я упомянул о предложении командира в случайном письме и напрочь об этом забыл.

Вдруг вызывают в канцелярию части, писарь выписывает на мое имя проездные документы, командир части, полковник, говорит не совсем понятные напутственные слова, и я отправляюсь на пять дней домой.

Провожали меня в поездку во взводе — как на дембель.

Мартьянов, пока сидели в учебной комнате, успел нарисовать большой карикатурный рисунок, где портретно изобразил персонажей всего сорок третьего взвода. Бумагу, свернутую трубочкой, торжественно вручил на память. Я забрал ее в дорогу. Этот рисунок хранится у меня вклеенным в дембельский альбом по сю пору. Хватило ума сберечь. Он уморительный, точно передает характеры всех персонажей.

Ничего не понимая, еду из Ельца в Москву, оттуда с пересадкой в Горький. Дома узнаю — оказывается, знакомая сообщила про органическое стекло моим родителям... и все завертелось.

Понятно, ни на какой завод я не ездил, в глаза этого стекла, так нужного для учебной части, не видел, а жил дома, встречался с друзьями, немного бражничал — не без этого. Иными словами — наслаждался нежданным и незаслуженным отпуском.

Пять дней пролетели быстро. С помощью врачей командировку продлили на пять суток. В части, я думаю, никто в это не поверил, да ведь дело-то сделано. Машину дефицитного внефондового материала в Ельце уже получили. Однако и эти вольные дни пролетели. Настало время возвращаться в часть.

Более тяжелого и смутного состояния души, наверно, не пришлось пережить за всю свою последующую жизнь. Я буквально впал в прострацию.

Прибыв из Горького в Москву на Курский вокзал ближе к ночи, мне следовало перебраться на Павелецкий вокзал и там опять же дожидаться вечернего поезда до Ельца.

На Курском случайно в нижних залах познакомился с каким-то москвичом. У того была машина, и мы какое-то время колесили по ночному городу, затем слушали у него в крохотной квартирке в старом московском домике где-то в центре магнитофонные записи Высоцкого. Так прокоротал время до утра, до открытия метро.

Бледно начало светлеть за окном. Распрощавшись со случайным знакомым, вышел в промозглый день, на слякотный тротуар.

Бреду в сторону станции подземки. Тут у обочины дороги останавливается армейский газик. Из машины высовывает голову солдатик, кричит, спрашивая, куда направляюсь. Отвечаю. Тогда машет рукой, приглашая садиться в кабину. Подхожу.

— На Павелецкий — это я знаю, как лучше доехать. Садись, подвезу.

Вновь еду по улицам столицы. Москва просыпается, тротуары наполняются прохожими, дороги — автомобилями, троллейбусами, автобусами.

— За командиром еду, — объясняет мне улыбающийся шофер, — гляжу, наш брат топает.

Солдат еще что-то рассказывает, добродушно, весело. Мне с ним хорошо, в машине тепло, уютно.

Но вот и вокзал.

С сожалением распрощался с веселым солдатом. Даже горько стало от нахлынувшего вновь одиночества.

Вошел в зал ожидания. И как сел на жесткий диван из толстой выгнутой фанеры, покрытой желтоватым лаком, так почти все время и просидел до объявления посадки на поезд. Долгие часы миновали, а вспомнить ничего не могу. Словно и не жил в это время, а боролся с горькой душевной болью внутри себя.

Как проехал в плацкартном вагоне до невозможности медленно двигающегося поезда — сейчас не вспомню. Что ел и пил, о чем думал, спал или бодрствовал, с кем-то разговаривал или молча валялся на верхней полке — ничего, ни одной детали память не сохранила. Возвращение в казарму было для меня потрясением. Сам от себя подобного переживания не ожидал. Сознание словно отключилось.

Очнулся лишь на КПП.

Дежурный офицер проверил предъявленные документы, позвонил в штаб, сообщил: «Опоздавший вернулся». Открыв вертушку, впустил меня на территорию части.

По знакомой дороге иду к казарме. И словно начинаю просыпаться, приходить в себя, возвращаться в действительность. Правда, не догадался зайти в штаб к дежурному по части, отчитаться за командировку, тем самым доказать, что не дезертировал.

Это сейчас понимаю, что и сами отцы-командиры были удовлетворены таким исходом дела. А вдруг бы не вернулся? Отвечать им тогда по первое число. Но — пронесло.

Таким образом, моя нежданная командировка закончилась для всех сторон благополучно. Только капитан Бойко как-то намекнул в двух словах и почти шепотом (он вообще был дядька незлобивый, разговаривал с нотками южнорусского акцента в голосе) о том, что натерпелся страха в связи с моим отсутствием-задержкой.

А между тем на дворе уже шел март. Солнце все настойчивее пригревало. Солдатики первого полугода службы обвыклись с новым для себя бытом и распорядком дня, приспособились к казарменному существованию, что называется, обтерлись и обмялись, просто так на испуг нас уже не взять.

Еще по морозу, когда по утрам он щиплет щеки, но к полудню хватка его ослабевает и становится даже тепло, а на припёках начинает постукивать о металлические подоконники капель, наш взвод на заснеженной поверхности реки Сосны, которая протекала за территорией части, сдавал норму военного разряда ГТО. Маршрут от старта до железнодорожного моста и обратно.

Солдат по фамилии Барда — настоящий украинец, довольно высокий, худощавый парень из малороссийской глубинки — с трудом двигался по лыжне. Этот вид спорта был для него непривычен. Барда малоразговорчив и все был как бы внутри себя. Отстав от всех больше чем на круг, он осторожно передвигал ногами. Лыжи плохо скользили, к сапогам привернуты кое-как, но, не видя, что, отдыхая, я тоже медленно еду за ним, потому что норматив успешно сдал, Барда тоскливо пел украинскую песню. Я заслушался.

Когда песня умолкла, поехал рядом с сослуживцем.

— Как же ты, хохол, хорошо поешь, — сказал я доброжелательно, даже ласково.

— А ты, кацап, хорошо слушаешь...

Тогда я не знал, что означает это слово.

— Мы хохлы, потому что у нас были чубы казацкие. А вы кацапы, потому что носили бороды, как у козлов.

Я не обиделся. Он тоже. Но все-таки пришлось Барду обогнать — уж слишком медленно он двигался. Да и песню больше не пел.

Подходила к концу наша учеба. Взвод все чаще стали вывозить в город для подсобных работ на местной мебельной фабрике, изготовлявшей письменные столы. Части для чего-то понадобились древесно-стружечные плиты, покрытые темным лаком и отполированные. Нас использовали в цехе для погрузки мусора, выполняли и другую неутомительную подсобную работу.

Когда растаяли остатки снега и земля покрылась нежной щетинкой молодой травки, настало время сдавать экзамены на полигоне по приобретенным навыкам операторов радиолокационных станций. Приехавший принимать экзамены майор нервничал, не все его в наших знаниях и навыках удовлетворяло.

Среднего роста, болезненно изможденный и много курящий у лестницы модуля с мониторами слежения за воздушными целями, он выговорил нам в сердцах:

— Я из-под обломков таких станций во Вьетнаме трупы ребят доставал, а вы выучить специальность как следует не можете.

Солдатики, в том числе и я, пристыженно молчали. Однако все экзамены успешно сдали и удостоверения операторов РЛС третьего разряда получили. Теперь имели полное право носить на груди значок в виде щита, на голубом поле которого красовалась цифра «3».

За этим наступило время отправлять нас в войска. Много всего за прошедшие месяцы мы про эти самые войска наслышались. Как бедных курсантов ими ни пугали, как царящей там дедовщиной ни стращали, а срок подошел — и поехали.

Да ведь и стращали те сержанты, заместители командиров взводов, которые в «войсках» сами никогда не бывали, отсиживались в учебке, а страхи про «стариков» передавали в виде сплетен.

Итак, муштра учебной части закончилась. Был издан приказ. Десятерым из взвода, в том числе и мне, присваивалось звание младшего сержанта.

Выдали все, что необходимо из обмундирования, списали с каждого числившиеся противогазы с карабинами. Оружие в оружейной комнате начистили маслом до блеска, принимали его строго. Скатали в скатку шинели, запихнули добро в зеленые армейские вещмешки, в простонародье именуемые сидорами, и отправились строем на вокзал.

И повезли нас кого куда, не сообщая конечного пункта назначения — места продолжения службы.

7

Пересаживаясь на Курском вокзале в скорый поезд «Буревестник», догадался, что родного города мне не миновать.

В Горький опять же прибыли вечером. У вагона, пока на платформе выстраивали прибывших солдат в шеренгу, проверяли и пересчитывали, разыскал меня старший брат. Только тогда пришла ко мне догадка, что это его стараниями я вернулся на родину.

Но приезд в Горький не означал, что именно здесь я продолжу службу.

С Московского вокзала повезли многих прибывших в казармы воинской части, раполагавшейся на выезде из города, вдоль Московского шоссе. На следующий день началось распределение по подразделениям. Группа, куда прикрепили меня, отправлялась для дальнейшего прохождения службы в 9-ю радиотехническую бригаду 16-го корпуса Московского округа противовоздушной обороны. Штаб бригады дислоцировался в верхней части города, на высоком правом берегу Оки.

Привез автобус пазик небольшую группу чистеньких и свеженьких солдатиков на улицу Медицинскую. Вот тут-то мы сразу и столкнулись с так называемыми стариками. Да и были ли они из таковых — кто знает?

Подошли к ожидающим дальнейших распоряжений молодым солдатам два низкорослых и наглых узбека. Решили взять новичков на испуг, отнять новенькие, только полученные в учебной части фуражки к парадной форме. У самих вымогателей на головах замасленные пилотки.

Большую часть службы солдат носит на голове пилотку, ходит в гимнастерке. Только в увольнение и по праздникам по команде он надевает китель, брюки, ботинки вместо сапог. Тогда же и фуражку. Хотя, признаюсь, мне всегда больше нравилась гимнастерка. Самая удобная армейская повседневная одежда. В ней чувствуешь себя удобно, в кителе — казенно и неестественно.

Пареньки наши мялись, фуражки отдавать не хотели, но и конфликтовать побаивались. Нас человек десять, их всего двое. Тем не менее неизвестность отношений многих пугала. Как бы чего не вышло. Кого еще куда дальше отправят. Вдруг в часть, где эти двое несут службу?

Признаюсь, несколько насмешливо наблюдал я за происходящим. Однако, почувствовав, что им не дают отпора, совсем уж обнаглевшие узбеки подошли и ко мне все с тем же требованием. Но я-то сержант.

— Хочешь мою фуражку? Ну, попробуй возьми.

— Пойдем в туалет, поговорим, — предложил тот, что казался возрастом постарше.

— Пошли.

Зашли в туалет. Он был тут же, на первом этаже. Следом за нами троими из только прибывших никто не пошел. Побоялись.

Чтобы быть вровень со мной, узбек встал на приступок, что выложен плиткой вровень с унитазом. Начал что-то говорить, что, по всей видимости, должно было меня напугать. Но не напугало.

По внешнему виду, по фигуре, по темному лицу с намеченными морщинами у глаз узбек выглядел старше меня, восемнадцатилетнего. В нем ощущалась мужиковатая коренастость. Но и у меня есть преимущество перед ним. Я рос в таком районе города, где к дракам привыкали с малолетства, потому возраст соперника не смущал — приходилось и с более старшими выяснять отношения.

Кстати, во время службы я еще не раз буду сталкиваться с тем, что из среднеазиатских республик в армию призывали не мальчишек вроде нас, из российской глубинки, а довольно взрослых парней, почти мужчин. С чем это связано — объяснить трудно. Видимо, существовали на жарких просторах Таджикской, Узбекской и Казахской республик несколько иные отношения к решению этого вопроса, чем в военкоматах РСФСР.

Итак, напугать меня не удалось.

Не скажу, чтобы хотелось драться. Я находился на неведомой, еще не обжитой, не освоенной территории, здесь многое оставалось непонятным, смущало, заставляло осторожничать.

Но и «старик» начинать драку, я это видел, боялся. Возвращаться же из туалета без фуражки тоже стыдно — это понятно. Начались уговоры.

— Подари мне фуражку. Чего тебе стоит? Мне на дембель идти, а тебе служить полтора года. За это время найдешь еще лучше.

Вот тут я уже почти был готов пожалеть узбека, но тогда как возвращаться к своим без головного убора? Подумают — уроженец Востока у меня ее отнял. Потому пришлось окончательно отказать в просьбе и выйти из туалета, оставив расстроенного узбека стоять возле унитаза.

В части на улице Медицинской, напротив нового высокого корпуса завода «Орбита», внешним видом больше походившего на здание гостиницы, чем на производственное помещение, пришлось задержаться на несколько недель.

Жил в казарме на втором этаже. Тут, в отличие от Ельца, койки стояли в один ярус и занимали не более половины просторного помещения. Тумбочка с дневальным на первом этаже, потому в казарме при желании можно свободно читать — офицеры сюда совсем не заходили, их рабочее место в штабе, за строящимся новым больничным корпусом.

Из окна слышалось, как, посвистывая по контактному проводу дугой, проходил невдалеке городской трамвай. От казармы рельсы отделяли забор и ряд высоких густых тополей. Совсем рядом, через дорогу, пятиэтажные жилые дома, построенные из красного кирпича, — привычная гражданская жизнь. Она так рядом, что трудно удержаться, дабы не вырваться в нее из замкнутого забором пространства воинской части. Потому невольно подумывал о самоволке.

Шло время, а я все еще не очень понимал, какие обязанности должен исполнять. Назначали в наряд дежурным по кухне, давали в подчинение двух-трех солдатиков для мытья посуды и полов, переноски из хранилища овощей, из склада коробок с тушенкой и мешков с крупами, выноса баков с отходами.

Ходил в караул разводящим. В корпусе, где находился штаб бригады, на втором этаже выставлено знамя части, для охраны которого организован специальный пост — круглосуточно стоял боец в парадной форме.

Вечером в дальнем конце территории части, за гаражами, несколько раз перелезал через забор. Уходил погулять по вольным улицам — но не далеко. Здешние места хорошо знакомы. Потому лишь раз в парке «Ленинского комсомола» задержал меня воинский патруль, состоящий из офицера и курсантов ракетного училища, да и то обошлось. Старший лейтенант потребовал документы и увольнительную, бравые, с армейской выправкой курсанты как по команде окружили меня сзади. В патруле всегда задействованы трое — офицер и двое солдат.

Без всякой бравады надо признаться, что в этой ситуации я серьезно влип, но как-то так смело и естественно отговорился, что поверили в невинность задержанного сержанта и отпустили. Или захотел лейтенант поверить, чтобы не возиться — все-таки их главной целью наведения дисциплинарного порядка являлись курсанты недалеко расположенного училища, которые могли в неурочное время убежать на танцевальную площадку, откуда уже доносилась призывная музыка.

Позже, при разных обстоятельствах, с патрулями у меня еще будут встречи, но о них в свое время. Теперь же стал осторожнее в недозволенных гуляниях.

В штабе бригады служил небольшой состав срочников. Тут солдаты исполняли обязанности обслуживающего персонала: охрана объектов, шоферы при гаражах, охрана гауптвахты, дежурство на КПП, писари, повара. Больше здесь находилось людей профессиональных. Кроме офицеров, это врачи и медсестры, телефонистки, строительные рабочие. В клубе по выходным показывали кино. В санчасти лежали больные солдаты из самых разных отдаленных частей: Суроватихи, Правдинска или уж совсем издалека, за многие сотни километров, где дежурило на точке несколько офицеров и десятка два солдат.

Бывало, что с таких точек доходили неприятные вести.

Я же потихоньку обвыкся служить при штабе, уезжать с улицы Медицинской мне никак не хотелось. Но пришлось.

Узнав об этом, вновь невольно затосковал. Однако, как оказалось, напрасно.

Как-то днем неведомыми для меня людьми было принято окончательное решение, что дальнейшая моя служба должна проходить при командном пункте 16-го корпуса ПВО.

На грузовой машине ГАЗ-66, прозванной в народе с любовью «шишига», приехал вместе с шофером офицер. Мне поступила команда залезать в кузов под тент. Там, сбросив с плеча вещевой мешок и скатанную шинель, я уселся на деревянную откидную лавочку ближе к кабине и стал наблюдать в открытое пространство со стороны заднего борта, куда забросит судьба на этот раз.

8

По проулкам машина выехала на широкую улицу Бекетова, в Кузнечихе повернула на выезд из города и, забравшись по крутому склону на вершину холма, покатила мимо новых корпусов недавно построенной областной больницы.

Большие окна в зданиях отражали полуденный солнечный свет, посверкивая яркими вспышками, будто от работы электросварочного аппарата.

Доехав до центрального корпуса, машина повернула налево, в поле и, проехав по заасфальтированной дороге метров триста, остановилась у решетчатых металлических ворот с красными звездами. Дежурный, лениво выйдя из будки КПП, открыл их. Створки недовольно и потревоженно лязгнули, пропуская машину, и мы въехали на территорию части, которая на долгие полтора года, до полного окончания службы в рядах Советской армии, стала моим родным домом.

Здесь начнется история моих публикаций в газетах. Здесь напишу первые рассказы и получу профессиональные критические отклики на них. Сюда приедет старший брат на только что купленных «жигулях», чтобы сообщить, что у него родился сын, а я, соответственно, стал дядей. Здесь узнаю дружбу одних и эгоизм других. Одним словом — много чего ожидало впереди, о чем я тогда не мог догадываться.

Что собой представляла новая для меня воинская часть под названием «Центр АСУ»?

На довольно обширной территории размещались три одноэтажные щитковые казармы. Около главной — плац, гараж на одну грузовую машину, ту самую «шишигу». За гаражом хозяйственный двор с овощехранилищем и свинарником. Несколько в отдалении спортивный городок, столовая, затем штаб, где было всего два значимых кабинета — комбата и замполита.

Главное сооружение — командный пункт корпуса — находилось под землей. В него вел незначительный для случайного взгляда ход. Над сооружением возвышался небольшой куполообразный холм, поросший травой. Ничего не говорило о том, что в этом месте ведется наблюдение, принимаются решения по обеспечению охраны воздушного пространства над огромной территорией нашей страны.

Когда прибыл в часть, первая от ворот казарма была почти пустой. В ней жили стройбатовцы, которые, в большей части, закончили работу по сооружению нового командного пункта, и их передислоцировали на другие объекты. Третья, дальняя казарма была ими еще занята.

Меня назначили одним из командиров во взводе, выделили койку в дальнем кубрике казармы.

Кубриками назывались отдельные не то чтобы помещения, а пространства, отделенные друг от друга не глухими перегородками, а как бы намечающими их стенами, за которыми несколько обособленно размещался состав отдельных подразделений: планшетисты первой и второй смены, связисты, хозяйственный взвод и т.д. Металлические койки с провисшими сетками стояли в два яруса. Спали на них служивые головами к окнам, ногами к проходу, укутываясь байковыми одеялами.

Несмотря на всю казенность быта, в казарме соблюдались чистота и порядок.

Полы вымыты. Натертые мастикой, они тускло-красно поблескивали в проникающем через окна дневном свете. Кровати аккуратно заправлены. Воздух свеж летней прохладой, той, которую всякий раз ощущаешь, войдя в затененное помещение после зноя.

Позже я оценю и уютное тепло в зимнее время. Казарма отапливалась своей небольшой котельной, кочегар из сослуживцев хозяйственного взвода. В морозы он ходил в черном бушлате, пропитанном угольной пылью, но с обязанностями справлялся добросовестно. В этом же хозяйственном подразделении числились шофер, повар, свинарь, электрик, каптенармус, а если проще, то каптёрщик...

От одной торцовой стены до другой казарму разделял сплошной коридор. С моей стороны он упирался в комнату художника, изготавливающего наглядную агитацию. На другом его конце стоял телевизор, и коридор служил своего рода зрительным залом, когда приходил срок смотреть программу вечерних новостей, предновогодние художественные фильмы или матчи чемпионата мира по хоккею, в которых от сборной СССР ожидалась только победа.

И уж чтоб совсем закончить описание казармы, сообщу: центральный вход упирался в тумбочку дневального; справа от нее закрытая и опечатанная оружейная комната и чуть дальше умывальная; слева гладильная. С правой стороны, у входа, за стеклом комната дежурного по части. За ней Ленинская комната — тут можно почитать газеты, написать письмо домой. Здесь проходили редкие, в том числе и комсомольские, собрания и встречи с лекторами.

Еще дальше, через стенку, — каптёрка, владения нашего старшины в звании старшего прапорщика. У него, как я уже сказал, был свой индивидуальный подчиненный — полностью доверенное лицо из рядового состава, будущий мой хороший товарищ.

Вообще, прапорщиков в части на один квадратный метр казармы было как-то уж слишком много. Все они, на мой взгляд, занимались мало чем стоящим. Выполняли несложные хозяйственные функции и представляли собой людей малообразованных, в военной службе случайных, а к другой серьезной профессии не приспособленных. Кто-то из них был скрытый пьяница, кто-то интеллектуально не развит, а кто-то и вовсе вороват.

«Старики» в подразделении приняли меня сдержанно. В основном это оказались русские парни. С теми, что призваны из Москвы, мы довольно быстро нашли общий язык.

Правда, был среди них один высокий, русоволосый, задиристый. Как-то раз мы между собой что-то не поделили, сейчас уже не вспомню точно причины, схватились, но из-за тесноты коридора не на кулаках, а в жесткой борьбе, больше напоминающей драку на выносливость, в которой я одолел своего соперника — все-таки ходил в секцию борьбы и основные приемы болевого захвата хорошо помнил.

Парень оказался крепким, настойчивым и в свою силу верящим. Но раз взять верх не удалось, он смирился, мстить и творить гадости исподтишка не стал, устраивать разборки с привлечением других «стариков» тоже. Вместо этого в ближайшую ночь пришел к моей кровати (он был из планшетистов, перед дембелем готовил себе смену, потому свободно мог уйти с командного пункта), принес три бутылки дешевого крепленого вина, и мы за разговорами в течение нескольких часов все их выпили, выкидывая пустую посуду в форточку: куда же еще — больше спрятать некуда.

И совсем нам вдруг стало невдомек (так хорошо сидели, славно вспоминали гражданку, бутылки летели в форточку, как говорится, на автомате), что окно у моей кровати выходит на главную дорожку перед казармой, по которой все офицеры, во главе с комбатом, утром проходят в комнату дежурного по части и на развод.

Вот они и пошли...

Наш комбат — ранняя птичка и первым узрел непорядок. Тогда он еще носил погоны майора, но вскоре получил подполковника, однако менее суровым от этого не стал. Он учинил дознание, которое, как и следовало ожидать, никаких конкретных результатов не дало. Никто не сознался.

Что касается меня, то и очереди не дошло до расспросов. В качестве подозреваемого кандидатура недавно прибывшего младшего сержанта пока не рассматривалась.

Но, кажется, именно с этого времени комбат меня невзлюбил.

Он не придирался, не наказывал по пустякам, хотя за строгость и громкий голос в части его побаивались.

Высокий, мощный, комбат смотрел на собеседника сверху вниз сверлящим взглядом темно-карих глаз человека, глубоко недовольного то ли тем, кто стоит перед ним, то ли вообще жизнью. При этом острый нос его напрягался, заострялся еще больше, черные усы под ним начинали возбужденно подрагивать, и наконец командир разрождался громоподобным криком, который, видимо, по разумению подполковника соответствовал должности и даже входил в его обязанность.

Курил комбат непрестанно и жадно — по четыре пачки болгарских сигарет с фильтром «Опал» в день. Сигарета исчезала в его пожелтевших от никотина пальцах в две-три затяжки. При этом во время втягивания дыма в легкие в его горле что-то неприятно хрипело и побулькивало.

Одним словом — как и все, я, не зная почему, его тоже побаивался, невольно перед командиром робел... в первое время. Чем-то я его раздражал. Потому, когда взгляд подполковника останавливался на моей персоне, я поначалу нервничал, но через несколько месяцев это породило во мне совершенно обратное чувство протеста.

Только теперь, по прошествии большого срока, я додумался до того, что всему виной могла служить протекция знакомого моего брата, который занимал должность в штабе корпуса и, как я понимаю, устроил мой перевод из учебной части для прохождения дальнейшего отдания воинского долга Родине недалеко от дома.

Но в Центре АСУ я такой был не один. Поначалу нас оказалось трое, потом стало пятеро, но особое недовольство продолжало оказываться только мне.

Однако служба шла своим чередом.

Сильное впечатление на молодого солдата произвел командный пункт корпуса, когда я впервые спустился в его подземные залы.

Если пройти коридором, то с правой стороны оставался пункт командования во главе с дежурившим там полковником. В пределах зоны охраны воздушного пространства корпуса ему подчинялись все рода войск — радиолокационные, летные, ракетные.

Напротив дежурной смены старших офицеров, в большом зале из прозрачного органического стекла, была выстроена карта, на которой планшетисты, находясь в наушниках с другой, внутренней стороны ее, получали данные о пролете самолетов от операторов радиолокационных станций с самых отдаленных точек. Они прослеживали движение всех воздушных целей, отмечая время их появления и координаты, проводя по карте непрерывную линию специальными желтыми жирными карандашами. А так как одновременно целей было несколько, планшетистам приходилось то подниматься по ступенькам вверх, то быстро спускаться вниз. Когда самолет уходил за пределы контроля нашего корпуса и передавался следующим подразделениям слежения за воздушным пространством, солдаты стирали уже пройденный маршрут, оттого к концу смены лица их были желты от карандашной пыли.

В семидесятые годы все воздушное пространство СССР контролировалось подобным образом, ни один нарушитель не мог незамеченным в это пространство проникнуть. Движение подавляющего большинства гражданских рейсов проходило по заранее известному воздушному коридору. Опытные планшетисты, приходя на смену, наперед рисовали эти маршруты на стекле, а затем только отмечали прохождение целью контрольных точек.

Другое дело, когда шли учения, в небо поднимались военные самолеты, проверяющие бдительность радиотехнических войск. Тут требовалось настоящее мастерство и от операторов станций, и от планшетистов, чтобы не прозевать цель, точно засечь ее координаты.

Из планшетного зала по подземному переходу можно было пройти в новый, более обширный и более глубокий командный пункт, строительство которого завершали стройбатовцы.

Все в этом новом уникальном сооружении было почти готово к эксплуатации гражданскими специалистами, специально для этого приехавшими в Горький, шла наладка сложнейшего оборудования.

Невозможно было представить, что через каких-то пятнадцать лет командный пункт будет закрыт, перестанет работать.

Перед этим произошел во многом загадочный прилет в Москву «самолета Руста» с посадкой в самом центре столицы, на Красной площади. В то, что наши радиолокационные станции, зная работу системы изнутри, могли его не заметить, — никогда не поверю. Замысел тут был реализован иезуитский, коварный и по стилю никак не соответствующий русскому менталитету — довольно прямолинейному и простодушному, редко когда заглядывающему, если это касается непосредственно его жизни, слишком далеко вперед.

Нас и история со сбитым «боингом» на Дальнем Востоке по-настоящему ничему не научила.

Цель, конечно, была обнаружена. Ждали решения верховного командования, политических властей, которого так и не последовало. А возьми тогда кто-то из военных полную ответственность на себя, посади принудительно этот самолетик — и история страны, возможно, пошла бы по совершенно иному сценарию.

9

Несмотря на то что комбат был вечно мною недоволен, на прошедшем комсомольском собрании меня выбрали в состав комитета ВЛКСМ и секретарем комсомольской организации нашей части. Иными словами — против своей воли стал комсомольским вожаком. Честно этому сопротивлялся, но в итоге пришлось смириться.

Особого усердия в исполнении выборной должности я не проявлял. За все время службы провел несколько необходимых собраний да одно внеплановое, о котором, если придется к слову, расскажу позже. Ежемесячные протоколы собраний в общей тетради (это для возможных проверяющих из бригады или корпуса) добровольно согласился за меня писать армейский товарищ, отличный парень из подмосковного Ногинска.

В нашем подразделении служили призывники самых разных национальностей, и все они между собой отлично ладили.

Каким-то неведомым ветром занесло к нам таджика из дальнего тамошнего кишлака, у которого к этому времени уже была своя семья, дети, о которых он сильно тосковал, хотя и скрывал чувства от сослуживцев. Он почти не говорил по-русски, плохо понимал его, потому, когда к нему обращались, все больше растерянно улыбался или виновато молчал с напряжением в лице.

Так как никакого специалиста из такого солдата подготовить невозможно, беднягу определили постоянным дежурным по КПП. Безобидный, застенчивый, малого роста, смуглый и черноволосый, он так прижился на своем посту, что в казарме и на построениях мы его почти не видели.

Только изредка, когда в части должно было появиться какое-либо начальство из округа, которому при въезде на территорию следовало доложить по всей установленной форме, встретить браво и открыть ворота по-армейски вышколенно, таджика заменяли, убирали с его поста. Деваться ему тогда было некуда, он будто лишался родного крова, потому, обосновавшись в казарме, в самом укромном уголке ее, и думая, что его никто не видит и не слышит, забываясь, начинал тихо петь на родном языке протяжную, заунывную песню. В ней чувствовалось столько тоски, что звуки ее невольно рождали в моей душе искреннее сочувствие этому человеку.

Изредка мы разговаривали. Вернее — пытались разговаривать. Меня поражала незлобивость таджика и природная, генетическая покорность. Хорошо, по-видимому, ему было только с самим собой, своими думами и воспоминаниями.

В комнате художника полноправным хозяином являлся венгр из Ужгорода Янош Терпак. С этим пареньком, похожим на задиристого воробушка — так он был мал, худ, остронос, подвижен, разговорчив, смешлив и в то же время серьезен, самостоятелен, — мы подружились.

Между нами не сложилось залихватской дружбы, когда всё поровну: и печали, и радости, и ответственность за проступки, и дележка неожиданно полученных вкусностей. Мы жили каждый своей отдельной жизнью, но в то же время нечто серьезное нас соединяло — ответственность за сказанное, сделанное, обещанное.

Порой ради шутки, когда у Терпака не получалось нарисовать хороший плакат, я восклицал: «Эх ты, чурка нерусская». На что Янош обязательно отвечал: «А ты чурка невенгерская». И оба принимались смеяться.

Художнику из дома присылали посылки, в которых оказывались большущие наборы импортных фломастеров всевозможных цветов. Никогда раньше подобного многообразия оттенков цвета я не видел. Были и журналы для молодежи на венгерском языке (Терпак, переводя на русский язык, читал мне из них новости о том, какие зарубежные группы приезжали на гастроли в Венгрию, — что меня тоже удивляло, мы в СССР и представить себе этого не могли, — ответы разных врачей и психологов на вопросы, порой самые интимные, молодых парней и девушек и так далее), и разнообразные деликатесы будапештского производства — сладкая горчица в тюбиках, особая сырокопченая колбаса, импортное печенье.

Как-то я поинтересовался — откуда все это? И был невероятно удивлен тем, что по каким-то установленным дням его родители свободно переходят границу СССР с Венгрией, покупают на другой стороне что необходимо. Мне, жившему в центре России и уверенному, что советская граница — это крепость за семью печатями, из которой просто так не выйти, когда заблагорассудится в нее не войти, этот факт казался невероятным. А тут, оказывается, для некоторых граждан СССР граница в некоторых местах может быть свободно открытой. Потрясающе!

В одном из разговоров, хитро улыбаясь, Янош, отвечая на мой вопрос по этому поводу, сказал:

— Моя бабушка, не выезжая из своего дома, прожила в трех странах: Чехословакии, Венгрии, а потом пришли русские и позабыли уйти.

Теперь, вспоминая это высказывание, думаю, что его бабушка успела дожить до времени, когда не по своей воле стала гражданкой четвертой страны — Украины.

Кроме исполнения обязанностей художника-оформителя, Янош выполнял службу почтальона. Имея увольнительную, каждый день переодевался в парадную форму и убывал в город, где в почтовом отделении у площади Сенной получал письма, посылки, переводы, срочные телеграммы, газеты «На боевом посту» и «Красная звезда» и армейские журналы для Ленинской комнаты.

Именно мой товарищ принес мне первый в жизни перевод с гонораром в размере около двух рублей (кстати, неплохие деньги по прежним временам) из редакции «На боевом посту» за заметку, которая называлась «Достигнутое — не предел».

Другим моим приятелем был литовец Лосинскас — каптёрщик, требующий от более молодых солдат, чтобы к нему обращались «каптенармус».

Это натура — полная противоположность Терпаку. Высокий, шумливый, непокорный, говоривший со слегка заметным акцентом, он в своем отделенном от прочей казарменной жизни помещении являлся царем и богом. Никого из посторонних туда не допускал.

В его ведении выдача нам белья (постельного и носильного) перед баней, у него хранились парадная форма, ботинки, фуражки, он выдавал по прошествии года новые кирзовые сапоги, в шкафах каптёрки висели наши шинели...

Старшина части, непосредственный командир Лосинскаса, приезжал на службу на красных «жигулях» первой модели. Неподалеку от части, в пригородной деревне, старший прапорщик имел свой частный дом с налаженным хозяйством. Возможно, от этого в его характере угадывалась недоверчивость к окружающим и даже житейская, не криминальная, а так, по мелочи, жуликоватость. Потому старшина знал, кого выбрать себе в помощники, — и не ошибся. Жизненный опыт подсказал верно.

Лосинскас был прирожденный и бесстрашный аферист.

Прапорщик тучноватый, круглолицый, малоразговорчивый и из той породы людей, про которых говорят, что у них глазки бегают. Его помощник, напротив, смотрел на приходящих в его пространство, к нему с просьбой, сослуживцев повелительно-дерзко, взглядом, выражающим твердость и непоколебимость.

Лосинскасу было все равно, кто являлся в его хранилище шапок и тапочек, портянок и рубашек, гимнастерок и зеленых теплых рабочих бушлатов... Дальше порога, около которого стоял его маленький, обшарпанный письменный стол, он никого не пропускал. Только со старшиной сохранял соответствующую субординацию.

Перед комбатом, как и всякий позволяющий себе третировать ближнего, тех, кто зависел от его воли, он трепетал как перед силой, преодолеть которую не в состоянии ни при каких обстоятельствах.

Призвали Лосинскаса откуда-то из-под Каунаса. В парне была намешана разная кровь, в том числе и польская. На этом языке он вполне свободно разговаривал. Особенно любил ругаться.

Каптёрщик первым сообразил, что из моих попыток написать рассказы можно извлечь выгоду. Он предложил сочинить рассказ на армейскую тему, который затем сам переведет на литовский язык и пошлет в республиканский молодежный журнал. Так и сделали.

Написал я рассказ дня за два. Лосинскас перевел, переписал набело и послал по имеющемуся у него адресу (опять же и он получал журналы на родном языке). Ответа ждали месяца два. Наконец на имя каптенармуса Терпак принес письмо, на фирменном редакционном конверте которого обратный адрес был написан не на русском языке.

В письме говорилось, как мне перевел его содержание Лосинскас: это хорошо, что, служа в рядах Советской армии, вы пытаетесь сочинять, но пока... Дальше содержание письма я не помню, только вывод редакции: текст рассказа не пойдет.

Чья главная вина в постигшей нас неудаче — сочинителя или переводчика, — определить было невозможно. Но стало ясно другое — этим путем необходимых денег не заработаешь: долго, трудно, ненадежно. Больше подобных попыток мы не предпринимали.

Однако я продолжал писать материалы в газету (со временем они становились в объеме все больше и выходить на полосе стали все чаще — отсюда росли и гонорары), Лосинскас зарабатывал деньги одним ему известным способом. Его деятельная натура случившейся неудачей не была обескуражена.

Позже, когда срок службы в армии перевалил за один год, весной, накануне наступления летнего тепла, Лосинскас как-то предложил мне привезти из дома гражданскую одежду. У него самого такая давно была приготовлена. В очередное увольнение я привез рубашку, брюки, джемпер, ботинки, и Лосинскас все это спрятал в недосягаемых для кого бы то ни было недрах своей каптёрки.

С этого времени начались вечерние походы по городским ресторанам. После поверки мы переодевались в штатские брюки и рубашки, в районе хозяйственного двора перелезали через забор, выходили на дорогу к областной библиотеке, ловили такси и отправлялись развлекаться.

В своем городе, в центральной его части, я знал каждый более или менее значимый уголок. Моему приятелю это и нужно было. Проводили время в ресторанах речного вокзала, гостиниц на откосах, в уютных кафе на съездах.

Легко знакомились с молодежью, которая, глядя на наши короткие стрижки, чаще всего считала, что мы только что освободились из мест заключения.

Денег хватало. В те времена достаточно было иметь в кармане пять рублей, чтобы нормально провести вечер. С десятью и вовсе себя чувствовать свободно, не экономя.

Шампанское, закуски, второе блюдо, кофе... Нас привлекала не выпивка (этого заказывали совсем мало), а музыка, танцы, возможность общения вне казармы. Мы оба истосковались по чувству гражданской вольной жизни.

Лосинскас имел достаточно свободных денег, чтобы сполна оставлять чаевые. Делал он это по-барски, словно всю жизнь жил на широкую ногу. Притом бросал как бы невзначай несколько фраз по-польски или по-литовски, и официанты опытным глазом сразу узнавали в нем иностранца — что для закрытого города Горького в семидесятые годы было большой редкостью. При этом ведь и внешность моего приятеля, и акцент были «не русские».

Я не задавался вопросом, откуда у Лосинскаса свободные десятки рублей. Лишь много позже стал догадываться: перед нашей частью и с левой стороны ее были поля с частными огородами, сзади глубокий овраг, по дну которого протекала замусоренная по берегам, заросшая осокой и кустами ивы небольшая городская речушка, а вот справа обосновался большой автопарк такси и автобусов городских маршрутов. Видимо, оборотистый каптенармус что-то из имущества продавал шоферам и иным работникам.

Хотя мы одного возраста, в поступках и в принятии решений мой товарищ выглядел человеком более опытным, пожившим и потому точно знавшим — чего действительно стоит опасаться, за какую черту не следует переходить, а что так, мишура, не стоящая серьезного внимания. Мы в своей жизни очень часто опасаемся того, чего совершенно не следовало бы. При этом по неопытности пропускаем «удары судьбы» там, где легко могли бы подобное предотвратить.

В его поступках, высказываниях порой сквозил здоровый цинизм, не приводивший, конечно, меня в восторг, но и не раздражавший — столь естественным он был для натуры Лосинскаса.

Армейское начальство, которого мы слушались, командам которого подчинялись, для него — «мишура».

— Что они могут сделать, если я, например, не выполню их распоряжение? Накричат? Объявят наряды? Еще что? Пройдет год, уйду на дембель и про их существование на земле забуду, — в один из вечеров разоткровенничался Лосинскас. — Так стоит ли всему этому придавать большое значение? Живи не борзея, не создавая проблем другим, и тогда тебя никто трогать не будет.

Если спокойно, трезво о таком выводе подумать, над этими словами поразмышлять, то оказывалось, что Лосинскас по-житейски во многом прав. Через год, даже меньше, мы распрощаемся друг с другом, и поминай как звали, в том числе и этих подполковников, майоров, капитанов и лейтенантов — уж не говоря о прапорщиках.

Когда пришел срок моего дембеля, литовец, демобилизовавшийся спустя недели две, приехал ко мне домой, и мы, на прощание, отправились в ресторан «Нижегородский». В конце вечера, перед закрытием заведения, бывший каптенармус неожиданно решил поехать прощаться с «любимой девушкой» (хотя я был уверен, что мы вместе вернемся ко мне домой).

Долго ловили такси. Я уговаривал Лосинскаса вернуться ко мне, но он настоял на своем и на подвернувшейся свободной машине укатил в ночь. Я не знал, где живет его девушка. В мой дом он так и не вернулся.

Вновь появился неожиданно несколько месяцев спустя.

Еще стояла зима, но дело неуклонно поворачивало к весне. В те годы из Вильнюса был постоянный авиарейс до Горького. По-заграничному элегантный, с зонтом-тростью в руке, в удлиненном темном пальто, все так же непреклонно довольный жизнью, Лосинскас зашел в мою квартиру. Я искренне ему обрадовался.

Наш вечерний предполагаемый маршрут известен.

Ночью, идя по неубранному от снега пешеходному тротуару автомобильного Канавинского моста через Оку, мы всё чему-то громко смеялись, утопая по колено в сугробах. Долго в эту ночь о чем-то разговаривали, сидя в моей уютной комнате со стеллажами книг, с приглушенным желтоватым светом бра, с негромкой музыкой из магнитофонных колонок, строили планы на ближайший день, когда под утро и, как всегда, неожиданно мой приятель вдруг заявил, что ему срочно нужно уехать — навестить ту самую девушку.

Пообещав к вечеру вернуться, довольно улыбаясь, он ушел в ранний предрассветный сумрак зарождающегося ненастного дня.

Он не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Больше никогда не звонил и не появлялся. Я же вспоминаю сослуживца с необъяснимой грустью в сердце — как о потере.

10

Когда минул год службы и я по негласной армейской категории перешел в разряд «черпаков», «стариками» у нас в подавляющем большинстве оказались призывники из Казахстана — русские и казахи.

Русских двое: первый водитель машины, той самой нашей «шишиги», — круглолицый, высокорослый и тонко, по-бабьи громко и визгливо смеющийся по поводу и без него, все чаще как бы поддерживая разговор своего земляка, который среди этих двоих был лидером, ведущим. Второй явно из бывалых, приблатненных. Это чувствовалось и по темам его разговоров в курилке, и по манере вести эти разговоры на жаргоне, да и по внешнему виду отличался от большинства из нас: во рту поблескивали металлические фиксы, нос перебит, лицо рыхлое, в оспинах. Возрастом тоже года на четыре старше. Вернувшись из десятидневного отпуска, он привез из дома не алма-атинских яблок, а пакет сушеной конопли.

С ними обоими у меня установились ровные отношения, хотя похабных разговоров я не любил, избегал их.

Остальные несколько казахов тоже возрастные и из интеллигентского слоя. Их забрали в армию на пределе призывного срока, после окончания каких-то учебных заведений, возможно техникумов.

Потому что был у нас и один азербайджанец с высшим образованием, так тот отслужил только год. Его призвали или перед поступлением в аспирантуру, или сразу после поступления. Боевой службой он не занимался, в наряды не ходил, а только сидел в тихом уголке командного пункта и упорно писал кандидатскую диссертацию, связанную то ли с математикой, то ли с физикой. Подготовленный текст отсылал в Москву, в институт, своему научному руководителю, по почте же получал от него замечания, опять писал.

Как-то раз, проникшись ко мне особым доверием, этот субтильный молодой человек с явно выраженной национальной внешностью — темноглазый, темноволосый, кожа на лице словно покрыта долгим, не проходящим солнечным загаром и даже обильные волосы на худых, тонких, жилистых руках были черны, — по секрету показал присланный оттиск его научной статьи, вышедшей в каком-то заграничном научном журнале.

Сам оттиск мало меня заинтересовал, хотя до этого в своей жизни подобных документов видеть не приходилось: бесконечные сложные формулы с редкими строчками в несколько фраз на английском языке. А вот текст сопроводительного письма вызвал любопытство. В нем спрашивалось: как автору выплачивать причитающийся гонорар — в рублях или чеками?

Чеки — это та самая советская валюта, которая заменяла все прочие мировые денежные знаки, свободное хождение которых на территории СССР было запрещено. И даже жестоко каралось законом о валютных махинациях. На чеки в специализированных магазинах «Березка» можно было приобрести редкостные зарубежные товары.

Но вернусь к ситуации с казахами.

Эти таили ко мне непонятную злобу. Где, в чем и когда мы могли что-то не поделить — я такого не припомню. Вернее всего, дело в установлении новой казарменной иерархии, в самоутверждении: мол, мы подчинялись прежним призывам, теперь время подчиняться вам нашей власти.

Разборка между мной и ими вспыхнула неожиданно, на пустом месте. Явно казахи искали повод, сговорились между собой заранее, приготовились.

Заканчивалась моя смена дежурного по роте. Казарма пуста, все на плацу, на утреннем разводе. Только дневальный у входа — кто-то из молоденьких солдатиков. Казахи на плац не пошли — они все планшетисты и только вернулись с суточной смены.

Подходят ко мне трое, зовут в гладильную комнату. Захожу. Начинают высказывать какие-то претензии, угрожать. Старший из «интеллигентов» — коренастый, с умным, достойным лицом, которое портил выдающийся вперед армянского типа большой мясистый нос. Этот человек всегда мне был приятен вдумчивостью и рассудительностью. Но сейчас происходило что-то совсем другое, вне прежней его обходительности.

Казах первым раздраженно толкает меня в плечо. Я делаю шаг назад и тут замечаю стоявший на гладильном столе у стены утюг с выдернутым из розетки шнуром. И так его черная эбонитовая ручка хорошо легла в мою ладонь — словно по ее размеру и изготовлена мастером.

С этим утюгом в руке я более уверенно себя почувствовал, разом нашлись правильные слова для ответа, такие, что сыны степей отпрянули, сгрудились вместе в нескольких шагах от меня и незаметно ретировались из гладильной комнаты. Лишь главный, носастый «интеллигент», попробовал на чем-то настаивать, грозить на будущее, но я его понимал — он старший среди своих, старше меня по возрасту, ему не подобало убегать так, как его соплеменникам.

Проторчав в темном зале за планшетом полтора года, попрыгав как в аквариуме, у карты из оргстекла с масляным карандашом в руке сверху вниз и опять наверх, ему теперь хотелось утвердиться, заиметь хоть какую-то, пусть видимую, несерьезную, власть, так как даже до сержанта он не дослужился. Да ради бога! Только не на мне это демонстрируй, не за мой счет пытайся утвердиться.

С тех пор казахи ко мне не подходили, да и я их не замечал. Раньше относился с сочувствием. Теперь — никак.

Раз уж вспомнил о столкновении со старослужащими, не могу не рассказать еще об одном случае, который до сих пор не дает покоя моей памяти.

Как-то точно так же заступил я в наряд дежурным по роте вместе с дежурным по части старшим лейтенантом, фамилию которого сейчас не вспомню, потому назовем его Яблочкиным. Серьезный, исполнительный, правильный во всех отношениях, он даже внешне походил на одного моего одноклассника, окончившего школу чуть ли не единственным из нашего класса с золотой медалью.

Старший лейтенант, как и одноклассник, не выделялся атлетическим телосложением. Среднего роста, он был изящно худ, форму носил по-армейски подтянуто, лицом миловиден и кругл, свеж, как спелое яблочко.

Не в первый раз нам выпадало вместе нести службу. Я знал, что дежурный в двенадцать ляжет спать, тогда как мой черед наступит только после завтрака и до обеда.

Но в это дежурство в положенный срок Яблочкину отдыхать не пришлось. Он услышал, что у дальней казармы стройбатовцев какой-то шум, похожий на драку или пьяную разборку с криками и руганью.

Позвав меня с собой, он отправился наводить порядок.

На свободном пространстве у казармы, там, где светло от горящих фонарей освещения, как оказалось, действительно страсти разгорелись нешуточные. Пьяная толпа человек в тридцать выясняла отношения. Я не думал, что наше вмешательство разрядит обстановку. Но старший лейтенант был за строгое соблюдение правил и смело вступил с бунтующей толпой в переговоры.

Страсти откровенно накалены. Я чувствовал — драки не миновать, и потому, как это делают каждый раз сопровождающие офицера патрульные (был опыт, таким образом и меня задерживали), я тоже зашел за орущих матом пьяных солдат сзади и чуть поднялся на бугорок, чтобы иметь в драке хоть какое-то первоначальное преимущество! Во-первых, с разгона влететь в толпу и кого-то из главных заводил первым снести с ног ударом в голову — это может обескуражить толпу. Во-вторых — внезапность моего появления, тогда как они видят перед собой только офицера, могла внести сумятицу, непонимание, сколько нас и откуда ждать еще нападения.

Конечно, в тот момент так подробно рассуждать было некогда, все делал по интуиции, исходя из опыта — но цель была именно такой.

В одной из драк с деревенскими мужиками подобный прием моего товарища здорово нам помог.

Мы, четверо подростков, летом туристами с ночевкой приехали на небольшую речку недалеко от старинного заволжского городка Семенова. На следующий день, промучившись ночь от укусов комаров, не выспавшись, отправились по пустынной проселочной дороге в обратный путь. Можно было дождаться автобуса, но мы не знали, когда он приедет.

Брели под солнцем. Дорога возвышающейся насыпью с двух сторон недавними ее строителями освобождена от леса. День томительно жаркий. Вообще, та пора летних каникул отличалась неблагополучной засушливостью.

Прошли какую-то деревню. Она осталась довольно далеко в стороне от дороги. Дошли до поворота, и тут на велосипедах нас догоняют два взрослых деревенских мужика. Один еще довольно молодой, другому за тридцать лет. Приветливо здороваются и тут же предлагают отдать все деньги, какие у нас есть.

Силы явно не равны. Ни им, ни нам не приходит в голову мысль о возможном сопротивлении. У первого из нас тот, что помоложе, уже начинает шарить по карманам, другой, постарше, полез в дорожную сумку.

Я вижу, как самый старший и самый отчаянный из нашей компании — он единственный уже окончил школу, Колька Пузырев, — осторожно отойдя на шаг-два в сторону, подкрадывается сзади к одному из мужиков, резко обхватывает его удушающим приемом за горло (мы вместе с Колькой ходили в секцию борьбы при Доме офицеров), валит мужика на себя и кричит:

— Бей!!!

Деревенские этого не ожидали, а мы словно только и хотели услышать такую команду. Озверели!

Ожесточенная драка, кажется, закончилась быстро. Хотя в той ситуации определить время было невозможно — оно словно остановилось. Только бессвязные крики, ругань, звуки ударов, стоны.

Деревенские ни разу никого из нас не успели ударить. Второго втроем мы быстро завалили. У одного из нас был на себе солдатский ремень с тяжелой звездной пряжкой. Он, намотанный на руку, тут же пошел в дело.

Оставив неудачных грабителей валяться в белой дорожной пыли, мы бросились в лес, понимая — если мужикам удастся позвать на помощь, нам несдобровать, а то и не выжить.

Вслед нам с дороги неслось:

— Мы вас на станции поймаем...

Но в этой ситуации с лейтенантом нам вряд ли так же повезет, вряд ли моя хитрость, как когда-то Пузырева, поможет — но другого варианта я не видел. Да и размышлять времени не было, действовал так, словно мною кто-то руководил.

Однако каким-то чудом старшему лейтенанту удалось, хоть и не полностью, утихомирить, притушить смуту. Стройбатовцы пообещали скоро разойтись. Возможно, Яблочкин припугнул вызвать комендантский патруль или наряд с гауптвахты штаба бригады — я не знаю. Только после полученных обещаний он повернулся уходить.

Еще окончательно не веря, что все благополучно обошлось, я спустился с пригорочка, так никем из толпы и не замеченный, и пошел немного сзади старшего лейтенанта, прикрывая его со спины. Однако быстрый и короткий взгляд, брошенный им в мою сторону, мне не понравился. Неужели офицер подумал, что я струсил и потому совершил свой замаскированный маневр?

Конечно, Яблочкин — это было видно по его внешнему виду, телосложению, манере держаться и разговаривать — был из породы рафинированных интеллигентов, а не уличных бойцов, тех, для кого драки при выяснении отношений естественное явление с малолетства. Сомневаюсь, что в своей жизни он хоть когда-нибудь дрался. Случись в эту ночь потасовка, и нам досталось бы кирзовыми сапогами по ребрам и головам так, что мама не горюй. Потому не буду излишне храбриться и не скажу, что в предчувствии неизбежного у меня не сосало под ложечкой. Но сомнения в моем отступничестве я не заслужил.

И вот прошло сорок с лишним лет, а я все думаю — неужели Яблочкин посчитал меня трусом? Жаль, что не спросил об этом сразу.

Мы молча прошли в свою казарму. Старший лейтенант лег отдыхать, я остался дежурить. Однако после продолжительного времени в нарушение правил тоже прикорнул часа на два на рабочем столе Яноша Терпака в его комнате художника.

И вроде бы все забылось, а вот теперь вспомнилось. И жалею, что драки так и не случилось.

Нет хуже ощущения незавершенного до конца дела.

Видимо, пора заканчивать с национальной темой в моем повествовании — обо всех все равно не рассказать. Только остается удивляться — по какому же принципу набирали призывников срочной службы в радиотехнические войска в те годы.

Однако хочется упомянуть еще об одном эпизоде, связанном с национальным вопросом.

Служил в нашем подразделении высокий, симпатичный, физически хорошо развитый парень родом из Львова. Все бы ничего, но мучила паренька тоска неудовлетворенности. Главной темой споров у него была одна — бескультурье русских.

Ну, кажется, тебе-то чего переживать? Живи и радуйся, что ты из культурного города. К какой национальности принадлежал служивый, я не интересовался, потому точно сказать не могу, но, кажется, все-таки украинец.

Летом местом сборов перед отправлением в столовую, на развод или если выдалась просто свободная минутка была металлическая круглая беседка-курилка перед входом в казарму.

Имела беседка внутри по всей окружности лавочки, а по центру внутреннего пространства на черном асфальте стояла выкрашенная серебрянкой мусорная урна в виде цветка тюльпана, куда и бросали окурки.

В курилку собирались все — и рядовые, и офицеры. Это было самое «демократическое» место в части. Единственное, если в ней уже находился офицер, то следовало у него спросить разрешения, хоть в беседке уже и сидели рядовые-сослуживцы вперемешку — курящие и нет.

И вот как-то в этой курилке львовянин после возвращения из увольнения в очередной раз закусил удила. Ох и доставалось же заочно от него жителям города! Да все опять же за отсутствие с их стороны культуры, да через каждое слово в их сторону матом.

Слушал я, слушал этого умника да и возразил:

— Упрекаешь кого-то в отсутствии культуры, а сам? Я живу в этом городе, но не произнес ни одного слова матом. А у тебя эта грязь изо рта непрерывным потоком льется, высококультурный ты наш.

И так это мое высказывание попало к месту, что все находящиеся в беседке захохотали, включая и самого обличителя. Были тут и мои друзья из Макеевки и Днепропетровска. Один успел поработать в шахте, другой на заводе. Хорошие, добрые парни, лишенные всякого национального противоречия.

Позже, когда начали терзать общую территорию СССР на национальные угодья, отечественные политологи и публицисты патетически вопрошали: «Откуда взялся национализм в некогда дружной семье народов, мирно живших в единой стране?»

Ответно я тут же вспоминал свою службу в рядах Советской армии и понимал, что вопрошающие никогда в ней не служили. Все, что в конце восьмидесятых годов оказалось для них ново, мною было услышано и увидено еще в середине семидесятых годов.

И хватит об этом.

11

Вообще, комбату было за что меня не любить — подарком для армейского командования я не являлся, это точно. Однако возникала странная закономерность: как только нужно было кому-то поручить ответственное дело, выбор непременно падал на меня.

Например, требовалось молодого солдата, армянина, отвезти в подмосковную школу обучения армейских поваров. Кого послать сопровождающим? Меня. Ни одному офицеру с таким поручением командования возиться не хочется.

Беру я этого грустного солдатика с тоской по родным армянским горам в глубоко посаженных глазах, переодеваемся в парадную форму, садимся в ночной поезд до столицы.

Устроившись на верхней полке плацкартного вагона, китель свой я кое-как разместил. Но ведь все равно он помялся.

По прибытии вышли мы с Ярославского вокзала в город. Солдатик в Москве впервые, хочется ее немного посмотреть. Да и мне до обратного поезда еще долго.

Доехали до центра. На улице Горького, у памятника А.С. Пушкину, недалеко от магазина «Армения», повстречалась нам высокая, красивая, породистая армянка и сразу заинтересованно, по-матерински заговорила с моим солдатиком на родном для них языке. Тот грустно отвечал, армянка улыбалась и, похоже, успокаивала. Глядел на них, стоя чуть в стороне под ярким утренним летним столичным солнцем, — и ощущал тепло в душе. Вот совсем незнакомые люди случайно встретились на суетливой столичной улице, а точно родные. И никто им не мешает, суета, творящаяся рядом, не раздражает, потому что они одной крови, одной национальности.

А вот ко мне ни один русский не подошел, мной не поинтересовался. Нас много, каждого не расспросишь, откуда ты и все ли у тебя хорошо на душе.

Отвез я солдатика по назначению. Учебная часть для поваров находилась за окраиной Москвы. Сдал с рук на руки. Возвращаюсь на вокзал, иду по перрону к поезду, подхожу к своему вагону. Уже и проводница билет проверила, а тут патруль — привычные офицер и двое курсантов, высоких, подтянутых. Как по команде у меня за спиной выстроились.

Я оказался окруженным, как захваченный в плен выявленный в тылу диверсант. Они серьезные, я в недоумении: вот же вагон, вот командировочное удостоверение — что еще нужно? Сетовал, мол, нет до меня никому дела. Ошибался — есть. Вот, оказывается, кому.

— Почему китель помят? — строго спрашивает офицер.

— Ехал ночью в поезде.

Не догадался добавить, что не в мягком вагоне — в плацкарте, где особые удобства не предусмотрены.

И ладно, если бы своим сермяжным видом их московский лоск портил — мол, понаехали тут всякие, шляются без соображения, что находятся в столице, центре отечественной культуры. Перед иностранцами одна срамота. Тогда хоть понятно, в чем претензия. Но ведь, напротив, уезжаю.

По физиономии офицера вижу — хочет забрать в комендатуру, «отчитаться о проделанной работе», выслужиться.

Для меня остается вечной загадкой — что происходит в головах у подобных людей? Чем они оправдываются перед своей совестью за совершенные подлые поступки? Или нет у них вовсе этой самой совести?

Однако на этот раз, на беду патруля, кроме меня, ехали в вагоне морячки. Увидели происходящую несправедливость на перроне, вышли бравые ребята в матросках, взяли меня за руки, аккуратно направили в вагон:

— Иди, сержант, иди...

Загородив собой вход в тамбур, они смело и издевательски смеялись над патрулем, и тот ничего не смел с ними сделать. Вскоре поезд тронулся.

Зря я подумал, что у русских нет чувства близкого локтя. Морячки доказали обратное.

Или нужно, чтобы от нашей части на собрании комсомольского актива 9-й радиотехнической бригады была произнесена речь. Текст выступления есть кому написать. А вот зачитать его с трибуны — такое серьезное поручение случайному солдатику не доверишь. И вот я в кабинете того самого полковника, которому на задворках столовой, когда еще служил при штабе бригады, не отдал честь.

Встретил меня старый седой полковник приветливо (видимо, не узнал прежнего нарушителя), предложил сесть на стул возле своего рабочего стола. Спросил, принес ли с собой текст выступления.

Я ответил утвердительно. Листки в клетку из большой общей тетради, исписанные от руки мелким почерком без просветов, в каждой строчке, несколько волнуясь, теребил в руках.

— Тогда давайте читайте.

— В исторических документах XXV съезда КПСС, определившего политическую линию и научно обоснованную программу борьбы партии и народа за новые успехи коммунистического строительства в нашей стране, и в решениях октябрьского (1976 года) пленума ЦК КПСС большое внимание уделено укреплению обороноспособности Советского Союза, — начал я читать длиннющий первый абзац, невольно запинаясь чуть ли не через каждые пять слов.

— Ну нет, так не годится, — по-отечески, потому необидно высказал свое неудовольствие услышанным полковник. — Нужно громко, четко, с выражением... Давайте мне выступление, я покажу, как это делается.

Протягиваю два желтоватых листочка, исписанных синей шариковой ручкой, через стол. Примеряясь к чтению, полковник негромко кашлянул и бодро, громко, торжественно начал:

— В исторических документах XXV съезда КПСС, определившего политическую линию и научно обоснованную программу борьбы партии...

Тут он остановился, нашел на столе очки, начал читать текст с начала... и вновь не пошло.

— Да, мелковато написано.

Полковник продолжил чтение про себя, но через короткое время вновь попытался произносить текст вслух, возвысив голос до командного. Видимо, нашел для этого подходящую фразу:

— Хотя возможности агрессивных действий империализма значительно урезаны, его природа остается прежней. Опасность войны и сегодня суровая реальность нашего времени...

Тут опять споткнулся, перешел на шепот и в итоге отложил текст в сторону.

— Угу, мелковато, надо бы на машинке перепечатать, да некому. Сегодня воскресенье, а завтра вам выступать... Ну, ничего, справитесь.

Делать нечего. Я, согласившись, молча сидел с чувством некоторой обреченности. Седовласый воин все-таки дочитал выступление до конца. Кое-что в нем вычеркнул — в частности, в предложении об аппаратуре в новом командном пункте он убрал слово «монтажа», вписав сверху еще более мелким почерком «настройку», подчеркнув тем самым, что работа движется к завершению.

Отдавая обратно листы, как более опытный в подобных делах, посоветовал:

— Вы прочитайте выступление несколько раз. А лучше выучите наизусть.

На следующее утро в штабе корпуса на улице Ижорской, в актовом зале я сидел затаив дыхание — только бы не дошла до меня очередь выходить на сцену, к трибуне. И действительно, пронесло.

Заявленные в списке передо мной говорили так долго, гладко и правильно, что в моем выступлении уже не было никакой необходимости. Так доклад «Шестидесятинедельная боевая вахта в честь шестидесятилетия Великого Октября» и остался никем не услышанным, о его содержании знали только трое — его написавший, седой полковник — замполит бригады да я. Однако дополнительно несколько законных увольнительных в город благодаря ему я получил.

И все-таки участи выступления в зале штаба корпуса я не избежал. Через довольно короткий срок похожий комсомольский актив, как оказалось, должен был состояться в Московском округе ПВО. На него в столицу вновь командировали меня.

Но для начала предстояло подготовить все тот же текст выступления — теперь от имени 16-го корпуса.

Вызвали на улицу Ижорскую опять в выходной день. Почему главные комсомольские дела следует решать по воскресеньям, для меня так и осталось загадкой. Капитан, ведавший этими делами, подготовился к встрече заранее. На этот раз выступление оказалось отпечатано на машинке, на дешевой желтоватой писчей бумаге, строчки через два интервала. Название традиционно длиннющее, требовательное и оптимистическое.

Пока капитан перебирал бумаги, я обратил внимание, что на столе лежит сложенный вчетверо номер газеты «На боевом посту» с моей небольшой статейкой сверху. К тому времени в этой газете почти каждую неделю, а то и не по разу, появлялись мои публикации.

Хозяин кабинета предложил прочитать им написанное, а сам принялся кому-то названивать.

За окном продолжалось лето. Солнце, клонившееся к закату, желтоватым, утомленным светом поливало довольно пустынное в выходной день центральное городское шоссе. Ленивое спокойствие, казалось, разлито в воздухе. Через открытое окно оно вливалось и в кабинет капитана, заставляя ощущать все происходящее как нечто несерьезное, необязательное.

В такую погоду нужно находиться на берегу Волги, у воды, загорать и купаться, а не читать бесполезные, отдающие каменным затвердением строки: «Коммунистическая партия уделяет исключительно большое внимание обеспечению постоянной и высокой боевой готовности Советских Вооруженных Сил, непрерывному поддержанию твердой воинской дисциплины, организованности и порядка в войсках, безупречному соблюдению каждым военнослужащим требований военной присяги и общевоинских уставов...»

Вздохнув, я поднял взгляд на капитана.

Честно говоря, он производил впечатление этакого делового пофигиста, карьериста, для которого все неважно, все несерьезно. Совершенно ясно было, что ни на грош капитан сам не верит во все то, что написал, а я сейчас читал.

Понимал офицер, что и я вижу — одно вранье все эти якобы проведенные совещания на тему «Работа комсомольского актива по поддержанию твердого уставного порядка и организованности подразделений» и беседы передовых комсомольцев с личным составом на тему «В.И. Ленин о необходимости строжайшего соблюдения воинской дисциплины каждым военным».

Никто никогда никакие тематические вечера, Ленинские чтения и читательские конференции по произведениям классиков марксизма-ленинизма не устраивал, «историческими решениями XXV съезда КПСС, майского (1977 года) пленума ЦК КПСС» не вдохновлялся.

Однако вопросы правды-неправды, видно было, перед капитаном не стояли, совесть его не тревожили. Ему необходимо было до кого-то дозвониться — вот это серьезно и важно.

Офицер, сняв китель и оставшись в одной рубашке цвета хаки, с короткими рукавами, накручивал диск телефонного аппарата, временами переводя взгляд на страницы раскрытой записной книжки — сверяясь, правильно ли набирает номер. О моем присутствии в кабинете капитан, казалось, совсем забыл.

О не очень-то его прилежном служебном рвении говорило многое.

На рабочем столе лежала стопка бумаг, собранная неаккуратно, кое-как и словно впопыхах. Углы одних листков, уже довольно потрепанные и выгоревшие на солнце, свисали со стола сбоку, другие, надорванные, мешали главе военных комсомольцев как следует разложить страницы с текстом будущего моего выступления. Хозяин кабинета нерадиво отодвинул бумаги к подоконнику, но саму стопку в порядок не привел.

Папки скоросшивателей в висевшей на стене застекленной полке были напиханы кое-как, в беспорядке. В самой полке стекла сдвинуты в одну сторону. На них падал из окна солнечный свет, и от толстого слоя пыли они казались не прозрачными, а матовыми.

В это время отчего-то мне вспомнилась осень прошлого года и то, как мы, молодые парни из окрестных домов, за несколько недель до проводов в армию принялись громко, в голос петь по вечерам, прежде чем разойтись по квартирам, несколько строчек из песни, которую откуда-то услышали и запомнили. Вернее всего, из очередного художественного фильма про Гражданскую войну, и пели эти строчки белые офицеры:

Так за царя, за Родину, за веру

Мы грянем громкое «ура, ура, ура!».

Каким-то неведомым чувством песня укрепляла душу перед приближающимся расставанием с самыми дорогими людьми, с родным домом, перед отбытием в чужие, неведомые края, в незнакомые условия жизни.

И вот начались проводы — с застольями, выпивками, пожеланиями «вернуться с орденами на груди».

Часам к десяти-одиннадцати вечера расходились, но непременно несколько человек оставались у подъезда договорить недоговоренное.

Наступившая осенняя ночь, смолянисто-темная, слякотная, обдавала холодом и неприветливой сыростью. Порывистый, завывающий в вышине ветер устрашающе сильно раскачивал оголенные тяжелые ветви высоких старых тополей. В свете одинокого фонаря поблескивала мелкая дождевая влага.

Еле заметный парок шел изо рта, а мы, не жалея, что потревожим сон уже успокоившихся, досмотревших по телевизору последние передачи соседей, которым чуть свет вставать и ехать в переполненных, набитых битком автобусах кому на заводы, кому на учебу в институты, кому в конторы и управления, орали во всю мощь своих не совсем трезвых глоток эту особую песню, непонятно чем притягательные эти несколько запомнившихся строк:

Так громче, музыка, играй победу,

Мы одолели, и враг бежит, бежит, бежит.

Так за царя, за Родину, за веру

Мы грянем громкое «ура, ура, ура!».

А теперь казенный кабинет, напечатанный на бумаге казенный текст и совсем не тот офицер, какой нам виделся ночью в прошедшую осень.

Я продолжил чтение:

«Готовясь достойно встретить 60-летие Великого Октября и активно участвуя в изучении и обсуждении проекта Конституции СССР...»

Капитан дозвонился и коротко переговорил с тем, кого так настойчиво добивался. Положив трубку, он сказал в мою сторону, но словно самому себе:

— Дал человеку денег взаймы, а он не возвращает. Вроде на вид порядочный, вместе на вечернем отделении в университете учимся. Хорошо расписку с него получил, подстраховался... — И, взяв в руку газету: — Это твоя статья?

— Да, только в редакции ее сильно сократили, поправили.

Честно говоря, фраза о получении расписки меня почему-то потрясла.

Газета отложена в сторону. О ней позабыли.

— В тексте все понятно?

Я кивнул, хотя до конца его так и не дочитал. Все в этом выступлении дышало враньем и канцелярской мертвечиной.

Капитан рассказал, куда в Москве явиться, и я отбыл восвояси.

Дело в том, что фраза про обсуждение проекта последней, так называемой брежневской Конституции СССР имела для меня свое особое значение.

Документ широко публиковался во всех центральных газетах, о нем неустанно говорили во всех телевизионных новостях, в программе «Время», которую мы смотрели у себя в казарме. Но в репортажах корреспондентов было столько вопиющей несуразности, придуманной неправды, далекой от настоящей повседневной жизни в стране, что реляции о повсеместном и повседневном всенародном обсуждении проекта Конституции выглядели пошлым фарсом: то колхозники в поле собрались у комбайна и, развернув газету, якобы вместе ее изучают; то остановился случайный прохожий посреди широкого тротуара на Калининском проспекте, развернул все ту же газету, и около него сразу чуть ли не толпа образовалась, в которой обязательно один пожилой мужчина, другой интеллигентного вида, средних лет, с женщиной-рабочей такого же возраста; в придачу к картинке обязательно присовокупят кого-нибудь из молодежи. И вот собравшаяся группа давай чуть ли не на коленке эту газету конспектировать.

Смотреть на внешнюю подделку вместо серьезного разговора об изменениях в основополагающем для государства документе, законе, по которому предстояло жить впереди десятилетия, — раздражающе противно. (Кто же тогда мог подумать, что не просуществовать новой конституции и двадцати лет — канет она в небытие вместе с государством.)

Однажды я и высказался вслух: мол, неестественные все эти телевизионные сюжеты, придуманные.

Сказал так, в никуда, ни к кому конкретно не обращаясь. Как оказалось, дежуривший по части капитан эту мою фразу не только услышал, но и придал ей серьезное политическое значение.

Было во внешности этого человека что-то неприятное, отталкивающее, даже крысиное: заостренные черты лица, редкие приглаженные волосы на полысевшей голове — ими-то он и старался замаскировать лысину, вытянутая несколько вперед нижняя челюсть, торчащие уши, масленые глазки, вроде бы излучающие доброту, а на деле за всеми подсматривающие и все примечающие, выпячивающийся живот, на котором несуразно торчала пряжка офицерского ремня, вздернутая выше талии портупеей. На дежурство он единственный из офицеров заступал с пустой кобурой — не получая положенного в этом случае пистолета с дополнительной обоймой.

Капитан заканчивал службу, и, не достигшего высоких чинов и званий, его смело можно было записать в неудачники. Возможно, это заставляло его мстительно относиться к другим. А может быть, дело в характере, который и не позволил достичь по службе большего.

Пишу о нем столь нелицеприятно вовсе не из-за того, что донес на меня. Бог ему судья. Я посчитал происшедшее тогда нелепостью. Нет, его внешний вид был именно таким. Потому и относились к нему более опытные солдаты и сержанты с настороженностью, хотя в общении с ними капитан и пытался выглядеть рубахой-парнем. И, как видно, не зря.

Проходит после того моего высказывания у телевизора несколько дней. Конечно, о своих словах я давно забыл, потому удивился вызову в кабинет комбата. Иду, ничего не подозревая, — на этот раз ругать меня вроде бы не за что. Открываю дверь, спрашиваю разрешения войти.

Комбат грозно сидит за столом, который кажется для него, для его мощной фигуры, карикатурно маленьким. Во рту дымящаяся сигарета, перед ним на свободной от бумаг плоскости столешницы пачка «Опала» и большая, круглая, с ребристым узором по верхнему краю стеклянная пепельница с натыканными в нее окурками.

Несмотря на открытую большую форточку оконной рамы, в комнате стоит тяжелый запах табачного перегара. От никотина часть стены от потолка до середины, выкрашенная белой краской, сейчас заметно пожелтела, как и плакаты на ней с изображением самолетов НАТО разных назначений и модификаций — В-52, F-15, «миражи», «фантомы», «торнадо»...

Вдоль стен тесной комнаты на стульях примостились замполит (майор), мой непосредственный начальник, командир роты (небольшого роста, коренастый, интеллигентнейший, доброго склада характера, носящий французскую фамилию майор), комсомольский вожак части (тихий и малозаметный лейтенант), начальник штаба части (старый седой служака, готовящийся выйти на пенсию, майор), кто-то был еще и... капитан, тот самый, недавно дежуривший по части.

Все смотрят на меня и напряженно молчат. Я тоже молчу — жду.

— Чем вы недовольны в политике нашей партии и советского правительства? — слишком серьезно, даже торжественно, без привычного в таких случаях повышения голоса и раздражения произнес первую фразу комбат.

Я, признаться, опешил.

Меня можно было упрекнуть в нерадивости исполнения сержантских обязанностей, в слабой дисциплине и не всегда по уставу соблюдении субординации (иногда из-за необъяснимого внутреннего противоречия не вскидывал ладонь к пилотке перед старшим по званию — вещь для самого рационально необъяснимая), но записывать в антисоветчики — это уж слишком даже при моем свободолюбивом характере. Да и все меня прекрасно устраивало в родной стране под названием СССР.

— Нам стало известно, — продолжал несколько хрипловатым голосом подполковник, — что вы высказывались против принятия советским народом новой Конституции.

Что нужно было ответить на это утверждение?

Наверно, у меня стали такие округленные глаза, что и комбат поубавил суровости в голосе.

— Вы говорили такое?

Взрослые мужики, не глупые, имеющие семьи и живущие со мной в одно время, в одной стране, видящие на телевизионном экране то же, что и видел я, получившие образование и носящие офицерские погоны, собрались вместе, чтобы задать девятнадцатилетнему младшему сержанту эти несуразные, вопиющие своей глупостью вопросы. Я отказывался верить в реальность происходящего.

Неужели они в действительности считают, что выловили в своей воинской части советского диссидента?

Уже не помню, что ответил в свое оправдание. Вернее всего, что ничего подобного не говорил, потому что действительно не знал за собою такого греха.

— Говорил, говорил, — послышалось сбоку.

Повернувшись на голос, я увидел улыбающегося и довольно кивающего полысевшей, несколько замаскированной остатками волос головой, как бы самому себе в подтверждение, капитана.

Он взял слово, и тогда все стало ясно — речь шла именно о той моей фразе у телевизора: «Неестественно стоят». И о чтении посторонними людьми одной газеты посреди Калининского проспекта в центре Москвы.

До того мне от этой вопиющей несправедливости стало обидно (о подлости, которую совершил капитан, я и подумать не успел) — чуть не до слез. Помню, в запальчивости говорил офицерам, что могут на меня наговаривать и другую всякую чушь.

Иными словами, эта «проработка» закончилась быстро. И я закипел, и офицеры, похоже, поняли, что тут они перестарались с бдительностью. Хотели напугать, приструнить слишком самостоятельного и строптивого сержанта, а получилось вон что.

В этой ситуации командование не учло одного — сам я себя ни самостоятельным, ни строптивым не считал и не чувствовал. Так же как не понимал силу печатного слова в газете, силу опубликованных заметок и статей. То, что для одного являлось своего рода забавой, для командования было нервотрепкой и вечным опасением — вдруг напишет что-то не то.

Меня отпустили. Сами еще заседали. Похоже, сошлись на том, чтобы не выносить сведения об этой истории за пределы части.

Прошло немного времени. Вновь «политическое» поручение поступило в Центр АСУ от вышестоящего командования: найти, кто бы не подвел, а смог достойно выступить с высокой трибуны Московского округа ПВО, тем самым поддержав честь корпуса.

Так вновь линия судьбы, сделав круг, издевательски сомкнулась, заставив «антисоветчика» читать пафосные, неискренние строки об «изучении и обсуждении проекта Конституции СССР».

В Москву я приехал подготовленным. В штабе округа объяснили, как добраться на электричке до воинской части, где можно переночевать. Попутчиками оказались лейтенант и прапорщик.

На подмосковной станции первым делом прапорщик объявил, что, прежде чем направиться в казарму, нужно купить спиртное. Лейтенант его безоговорочно поддержал. Я перечить тоже не стал. Сбросились, зашли в магазин, купили спиртное, а закусить — ничего. На полках шаром покати.

Прапорщик уверил, что зеленый горошек в металлических банках замечательная закуска — он множество раз пробовал. Купили горошек — все равно выбирать не из чего.

Разместившись в казарме, где койки не как у нас в два ряда, а каждая в отдельности, сели у тумбочки выпивать. Только опрокинули по стаканчику — нагрянул с проверкой (хорошо ли устроились) какой-то значительный генерал-майор.

Выпивку с закуской спрятать успели, а глаза-то куда денешь.

Генерал добродушно расспрашивает, все ли нас устраивает. Прапорщик с лейтенантом заверяют — замечательно. А я, чтобы генерал не заподозрил лишнего, начал дополнительно объяснять от себя, что, мол, надо бы лучше — да некуда.

Гляжу, собутыльники мои побледнели, руками всякие знаки делают, показывают, чтобы замолчал, а я, напротив, все более подробно и обстоятельно объясняю. Есть во мне такая черта характера — когда что-то запрещают, мне, напротив, сделать или сказать хочется.

Генерал с вполне довольным видом, улыбаясь, выслушал, пожелал хорошо отдохнуть перед завтрашним высоким собранием и вместе со свитой удалился. Лейтенант и прапорщик облегченно выдохнули и напустились на меня:

— По тебе видно, что нетрезвый, нет, разглагольствуешь.

Мирно допив вино, сходили на ужин и расположились спать. Лейтенант с прапорщиком еще что-то обсуждали, у них были общие интересы. У меня с ними — нет...

Большой зал гудел, когда вошел я в него на следующее утро. Лейтенант с прапорщиком куда-то сразу подевались. Начались выступления. Чувствую — ладони моих рук начинают становиться влажными, сердце незнакомо и часто колотится. Столько больших генеральских звезд вокруг, о полковниках и говорить не стоит, а мне нужно будет подняться на высокую сцену, встать за трибуну, прочитать без запинки и желательно с выражением текст, который напрочь вылетел у меня из головы.

Вот и знакомый лейтенант бодро вбежал по ступенькам, чеканно прочитал по принесенным с собой бумажкам правильные призывные и утверждающие фразы. Подумалось — следующий я. Не зря же судьба свела вместе.

Ведущий заглядывает в свой список, приготовившись назвать следующего выступающего, но к его уху наклоняется один из присутствующих за столом президиума генералов, тот, что ближе к нему, и что-то шепчет.

Наступила небольшая пауза. Зал замер в молчании.

— Товарищи, тут поступило предложение сделать перерыв на обед и завершить прения по докладу.

Зал оживленно и одобрительно загудел.

Так что и на этот раз текст свой я не прочитал (не скрою — к моей радости), однако Благодарность — красивую бумагу командования округа с подписью и печатью — незаслуженно получил. Хотя почему, собственно, незаслуженно? Формально — да, а по существу — все заработано. Посылали бы другого, более достойного, я же не напрашивался, сами отцы-командиры выбирали.

А выступление это все-таки пришлось прочитать немного позже, в актовом зале штаба 16-го корпуса Московского округа ПВО на улице Ижорской, куда пригласили комсомольский актив из ближних и дальних подразделений. С учетом полученного предыдущего опыта — это для меня были уже пустяки.

12

Отдельно в ряде ответственных поручений, возложенных командованием, стоит командировка в Запорожье за молодым пополнением — призывниками. Поехал тогда на Украину незнакомый майор не из нашей части, в помощники которому определили двух сержантов из Центра АСУ — меня и сослуживца, белоруса, призванного из Минска.

Незадолго перед этой поездкой я как-то и высказался вслух художнику Терпаку, читающему газету «На боевом посту», что пишут ее корреспонденты плохо, неинтересно.

— Что, ты бы лучше написал? — скептически откликнулся Янош.

— Конечно, — убежденно ответил я, совершенно не понимая, что в газете далеко не все зависит от автора строк. Большее значение имеет, кто и с какой целью его редактирует и правит.

— Так напиши, — уничижающе недоверчиво бросил фразу мой приятель.

На том разговор и завершился. Однако самолюбие мое было задето основательно. Уединившись в комнате политпросвещения, в тот же день я написал заметку или даже две и впервые в жизни отправил письмо в редакцию.

Отправил и совершенно об этом забыл. Что называется — напрочь! Словно и не было этого со мной.

Да и новая командировка подоспела.

На Украину в своей жизни ехал впервые.

Если быть совсем точным, то до этого формально на территории республики я дважды побывал — в Крыму: зимой, в каникулы, еще в девятом классе и летом, перед призывом в армию. Но на полуострове присутствие другой национальности совершенно не ощущалось.

Крым — место особое, и с Украиной полуостров у меня никогда не ассоциировался. Даже после разделения страны и когда на полуострове начались политические баталии по вопросу, кому принадлежит эта земля: русским, украинцам или крымским татарам, которых к тому времени вернули на земли их прежнего проживания.

Напротив, чаще всего вспоминал свою первую поездку к морю. Многие замечательные места Крыма нам, школьникам из Горького, показали экскурсоводы: Бахчисарайский дворец и знаменитый фонтан в нем; древний город на плато Чуфут-Кале и Воронцовский дворец; героический Севастополь с потрясающей панорамой его защиты и музей картин Айвазовского в Феодосии; могилу Александра Грина на кладбище Старого Крыма и чудесную Ялту...

Десять дней колесили по полуострову во все концы в удобном туристическом автобусе, каждый раз выезжая из гостиницы, располагавшейся где-то ближе к окраине Симферополя.

Там же, в гостинице, руководители группы, две миловидные девушки, сопровождавшие нас во время всей поездки из Горького в Симферополь и обратно, устроили в новогоднюю ночь для нас веселое торжество.

Перед этим несколько мальчишек купили в магазине по невероятно дешевой местной цене бутылку вкусной шипучки градусов в пять крепости и выпили напиток для веселья прямо на улице, где хоть и лежал снег, но было совсем не холодно, не морозно. От выпитого новогодняя ночь приобретала особое настроение, подталкивала к влюбленностям в красивых, нарядных сверстниц. Они отвечали взаимностью — короткой, невинной, одной-двумя обнадеживающими фразами, но и их было достаточно для ощущения взросления, волнующего сердце.

Зимнее море меня, впервые его увидевшего, восхитило не меньше, чем прочие южные красоты. Вязкая зеленая вода с натугой била о каменистый берег — словно ее что-то сдерживало, не давало разогнаться сильным валом. Туго откатываясь назад, вода будто устремлялась обратно, туда, за далекий неведомый горизонт, откуда двигались к берегу новые волны с белесыми редкими гребешками наверху.

Поездка перед армией запомнилась совсем иначе.

Я вышел из поезда в Джанкое ночью. Вагон к этому времени оказался почти пуст. Остановившись в одиночестве на земляной платформе, огляделся, не зная, куда идти. Здания вокзала видно не было. Меня должны были встретить — но, как видно, запаздывали.

Вот уже и последний вагон скрылся из виду, мигнув на прощание красным фонарем окончания состава. Что дальше — не представлял.

В растерянности стоял под теплым южным небом, станционное освещение оказалось несколько в стороне. Но тут явились встречающие — муж родной сестры отца и их сын, мой двоюродный брат.

Не помню сейчас, или поезд действительно выбился из графика и запоздал, или он все-таки остановился на каких-то запасных путях, только в момент появления незнакомых еще мне, но все же родных людей я испытал облегчение.

Пройдя темными закоулками, подошли к грузовой бортовой машине. Дядя с сыном сели в кабину, я забрался в кузов — тронулись.

Прохладный ветер в ночи безжалостно трепал мои длинные, по плечи, волосы — отращенные по тогдашней моде. Дорога до Красноперекопска оказалась не близкой. Меня встряхивало и подбрасывало на ухабах и колдобинах. Разглядеть что-то по сторонам невозможно, только белый свет фар, упершись в черную, маслянисто поблескивающую асфальтовую полосу, освещал путь впереди.

«Где же море?» — спрашивал я себя, с нетерпением пытаясь разглядеть что-либо похожее на большое водное пространство, не понимая, что машина несется по степи.

Море откроется через два дня, когда окажусь в домике на берегу туристической базы, принадлежащей одному из местных предприятий.

Честно признаться, тогда нам, жителям большой России, гражданам СССР, было все равно, где находиться, — мы ощущали себя единой страной, без внутренних республиканских границ, которые существовали формально. Многие из людей понятия не имели, где эти пределы начинаются и где заканчиваются.

В тот приезд, признаюсь честно, был даже удивлен, когда услышал по радио в Красноперекопске украинскую речь диктора.

— Это что такое? — спросил у двоюродного брата.

— Территория Украины, — ответил тот.

Я был уверен, что нахожусь на русской земле, а тут... Да и в городах Крыма ничего не напоминало об Украине: вывески на магазинах, разговоры людей между собой, газеты в киосках — все как в родном городе.

Правда, тот же брат, усмехаясь, поделился случившейся с ним неприятностью: за то, что в школе на уроке украинского языка на вопрос, как он понимает его значение, он дал ему такое определение: «Исковерканный русский». Сейчас у него с оценкой по этому предмету большие сложности.

А от тетушки услышал рассказ о недовольстве людей, волнениях, произошедших в Крыму после передачи территории из состава РСФСР в состав УССР. Но мне, семнадцатилетнему, какое дело до забот? Это сейчас понимаю: определенное национальное напряжение никогда не затухало в Крыму. Как и не терялась память о зверствах оккупантов-румын и помогавших им крымских татар — об этом вдруг вспомнил однажды за ужином дядя.

Я ждал встречи с морем.

Купался много и ненасытно. Несмотря на предупреждение, в первый же день наглотался соленой воды, мучился тошнотой. Ловили с братом марлей креветок, варили их на костре и ели не передаваемое по вкусу белое нежное мясо этих небольших рачков, вынимая его из покрасневших от кипятка панцирей.

Те, кто постарше, небольшим бреднем вытаскивали на песчаный берег камбалу небольших размеров, другую рыбу.

Любил бродить вдоль берега, удаляясь в совершенно безлюдные места, туда, где песчаная коса, заваленная остро пахнущими йодом водорослями, уходила в море. С той стороны, к которой не достигала волна большой воды, все пространство мелководья, напоминая кисель, было наполнено тельцами маленьких медуз — почти прозрачными или розоватыми. Оттого этот участок моря казался мертвым.

Уходил в сторону от берега, вступал в почти горячую воду мелкого лимана, у которого, казалось, не было берегов — так он велик, просторен и гладок — и по дну которого мелкие рачки таскали свои домики-ракушки, оставляя на песке извилистый след. Сколько ни иди по этой воде, глубже, чем по колено, места не найти.

Вечером ел прохладную, сочную и сладкую мякоть спелого арбуза. Выкатывал эту зелено-полосатую громадину из-под кровати и хрустко взрезал длинным острым ножом. Арбузы лопались, стоило надавить на них ножом сверху, обнажая белый сахарный налет внутри плода.

Дядя привез все на той же бортовой машине их штук десять. Чтобы не носить тяжесть на руках, скатывал арбузы, как мячики, с высокого глинистого коричневого склона, устланного сухой, жесткой, выгоревшей под жарким солнцем степной травой, на желтый песчаный берег. Я их ловил внизу, чтобы не укатились в воду, где арбузы могли подхватить и унести поднявшиеся морские волны.

Затем с натугой перетаскал все в домик, ощущая тяжесть каждой гигантской ягоды. Девать арбузы некуда, места в сколоченном из досок летнем домике совсем мало. Пришлось отправить арбузы под лежанку, в прохладу и сумрак.

Дядя научил закусывать сухое, кисловатое крымское вино арбузной мякотью с белым хлебом. Это оказалось необычайно вкусной едой.

Поздно вечером, накупавшись и находившись по песку, ложился в постель, укрывался простыней и чувствовал, как тело, набравшее в себя дневной жар, начинало его отдавать, и невольно приходило ощущение, что залез в печку.

В эти минуты не думал о предстоящей службе в армии, не представлял, что как-то иначе буду пересекать границу России с Украиной. А ведь всего через двадцать лет такое свершилось. Правда, к тому времени обзавелся семьей, родились дети.

Первое испытание вновь возникшей границей произошло в 1995 году, когда отправились на отдых в Одессу, в один из прибрежных черноморских санаториев.

И это стало полной неожиданностью. Граница вдруг образовалась на пройденном и изведанном пути.

Местные пограничники нам всячески и настойчиво давали понять, что мы въезжаем в суверенное и не очень к нам дружески расположенное государство.

— Этот поезд давно следует отменить, — недовольно буркнул один из стражей вновь возникшей границы, возвращая внимательно изученные наши паспорта. — Зачем он нужен?

Это тем более было удивительно, что российскую границу мы преодолели незаметно. Ночью к нам в купе никто не стучался, спящим детям никто в лицо фонариком не светил, паспорта не проверял.

Надо ли после этого объяснять, что, несмотря на полное доброжелательное отношение к нам одесситов, на украинское черноморское побережье мы больше не ездили?

Но время словно хотело меня утвердить в первоначальных чувствах.

В 1999 году, выезжая из Москвы в Адлер по служебным надобностям, я взял билеты на поезд, отправляющийся с Курского вокзала, совершенно не предполагая, что он может часть пути идти по территории Украины. Подозрение чего-то не совсем ладного возникло после Орла, когда вагон заметно опустел. После Белгорода я в нем и вовсе остался один. Тогда пошел к расписанию полюбопытствовать — в чем дело. И тут все понял. Да и проводница предупредила меня, мол, поосторожнее теперь, поедем по Украине. Запирайтесь в купе как следует.

И вот она, нежеланная встреча.

— Для чего вы въезжаете в Украину?

— Я не въезжаю. Я еду в Адлер и понятия не имел, что попаду к вам. У меня нет никаких дел на Украине.

— Покажите ваши вещи.

— Зачем? Ведь у вас мои паспорт и билет, там сказано, что я гражданин России и еду из одного русского города в другой.

— Сейчас вы находитесь на территории суверенной Украины. Покажите вещи.

Эх, русский пограничник! Что же ты-то даже паспорт мой не открыл, только, проходя мимо купе, заглянул в открытую дверь да поинтересовался, есть ли он у меня вообще, и пошел дальше? А границу от шпионов вот как надо охранять. Вот как защищать державный суверенитет.

Я поставил на сиденье сумку. Внимательно осмотрев ее содержимое, перечитав бланки договоров и железнодорожных накладных (я ехал продлевать контракт с покупателем, которому поставлял вагонами в Адлер пиломатериал), пограничник наговорил мне напоследок еще всяких строгостей и предупреждений, чтобы проникся я, чужестранец, украинской самостийностью, и вышел. Его привязчивость я потом оценил: денег хотел с меня выжать.

А уже на ближайшей станции вагон набился битком. Из свободной и независимой Украины ехали люди в Ростов-на-Дону, Сочи, Адлер на заработки. В родных пределах работы не было. Независимости сколько угодно, а зарплаты ноль. Хоть ложись и помирай.

Город Запорожье тоже особую национальную территорию, отличающуюся от исконно русской, не напоминал. Разве что в вывесках названий некоторых магазинов вдруг проскальзывали непривычные буквы и некоторые слова казались исковерканными. В остальном — все как в Горьком: пятиэтажные дома из серого силикатного кирпича, узнаваемые троллейбусы, люди, разговаривающие только на русском.

Несколько дней нам с сослуживцем пришлось прожить в гостинице «Театральная» в двухместном номере. Командир, майор, уехал к родственникам. Похоже, ради этого он и отправился в поездку. Мы оказались полностью предоставленными самим себе — гуляли по городу, знакомились с какими-то случайными людьми.

Запорожье производило впечатление скучного, малодостопримечательного, рабочего города.

Пройдет время, я вновь не единожды побываю здесь с группой известных всей стране людей, но то давнее впечатление о городе и тогда не изменится.

Гостям станут показывать вновь воссозданный из клуба храм, около которого воздвигнут величественный памятник Андрею Первозванному; пригласят вместе со скульптором Вячеславом Клыковым на открытие памятника князю Святославу, победителю Хазарского каганата на берегу Днепра; покажут Запорожскую ГЭС, казачье представление на острове Хортица и древний дуб, о котором есть свое особое предание. Мы пройдем по цехам знаменитого моторостроительного предприятия «Мотор Сич» и проплывем на кораблике по окутанной сумраком широкой реке. Много всего будет славного и интересного. Но именно город, его улицы и жилые кварталы, окажутся прежними, памятными, не изменившимися с той давней весенней поры.

Призывников в запорожский пункт сбора привезли из разных уголков области: из сельской степной местности (даже один главный врач районной больницы загремел в набор — он беспрестанно курил трубку и переживал о недавно полученном его учреждением новом медицинском оборудовании), из крупных рабочих городов и рыбацких поселков Приазовья.

Иными словами — подобрался народ разношерстный. Те, что помоложе, шебутные, суетливые, пытались соблюсти свою выгоду у нас, сержантов, полагая, что будем их командирами на весь предстоящий срок армейской службы. В поезде до Горького пытались устроить попойку, раздобыв для этого где-то бутылки кубинского рома и достав из сумок полученные в доме в дорогу крупные куски оглушительно вкусно пахнущей вяленой рыбы.

Ром в советское время в винных отделах продовольственных магазинов продавался свободно и стоил дешевле «Русской» водки. Удлиненными бутылками из темно-коричневого стекла, с золотистой завинчивающейся пробкой были заставлены полки витрин.

Позже, через восемь лет побывав на Кубе, в Гаване, я поразился дороговизне этого алкогольного напитка даже в стране, его производящей.

Вернулись мы в часть благополучно. Привезенных новобранцев сдали в полном комплекте, без потерь. Получили от командования дополнительные увольнения в город, чтобы сходить в баню. К тому же приближался срок серьезных учений.

В это время на КПП, случайно просматривая свежий номер газеты, я и увидел свою первую в жизни публикацию — заметку, под которой стояли мое звание младшего сержанта и фамилия.

Словно гром прогремел над головой — таково было потрясение. С той поры дальнейшая судьба оказалась предрешена. Я об этом еще не догадывался, но все случилось именно так. С того момента я писал постоянно и много — постепенно проходя все стадии публикаций (окружная газета, вечерняя городская газета после демобилизации, тонкие столичные малоавторитетные журналы) до появления первой книги в местном издательстве — с повестью, писавшейся упорно, со многими переделками и сомнениями, порой доводившими почти до отчаяния, года два.

Впрочем, это смятение духа оказалось мелочью по сравнению с тем, что надвигалось на страну: уничтожение СССР, смена политического и экономического курса, принесшего огромному количеству людей неисчислимое горе, страдание, войны, смерти, грабежи и убийства.

13

Итак, очередное задание командования оказалось без происшествий выполненным, но это отношение к моей персоне комбата нисколько не улучшило, а, возможно, только усугубило.

Подполковник оставался все так же хмур. Взгляд его, когда обращался в мою сторону и останавливался на пилотке (комбат смотрел на подчиненных так, что глаза его словно что-то выискивали на голове у солдата, он будто рассматривал звездочку на головном уборе, а не смотрел на лицо), казалось, так и говорил — по какому бы поводу сделать тебе выговор? Ответа на этот немой вопрос не находилось, внешнего повода я не давал. Тогда с некоторым разочарованием комбат проходил мимо, и меня словно обдавало холодом его недовольства.

Иногда командиру казалось, что подходящий повод для вынесения самого серьезного взыскания найден.

Однажды — все произошло еще зимой — кто-то из офицеров, зная, что я местный житель и имею возможность попросить отца достать быстрорастворимый индийский кофе, попросил об этом одолжении. Продавались в то время металлические коричневые банки с затейливым рисунком по окружности.

Индийский кофе дефицит. Передал просьбу отцу. Он купил все необходимое. (Кстати, не тут ли скрывалась еще одна причина, по которой подполковник меня недолюбливал?) Офицер выписал увольнительную.

Вечером к положенному сроку возвращаюсь в часть. И почему-то вышел из автобуса на одну остановку раньше — не напротив центрального корпуса областной больницы, а у дороги, ведущей в таксопарк и по которой обычно бегали в самоволку солдатики, — она выводила прямо к продовольственному магазину с винным отделом.

Вот по этой дороге со свертком в руке, напоминающим завернутую в газету бутылку вина, я бодро зашагал к воинской части, собираясь подойти к КПП сбоку, по прочищенной трактором вдоль забора противопожарной полосе.

В этот день смену дежурного по части взял на себя сам комбат.

Как он оказался на углу воинской части и таксопарка, специально ли караулил возможных нарушителей дисциплины, или, как радивый, заботливый хозяин, обходил дозором вверенную ему под командование и неусыпное сохранение территорию — для меня осталось загадкой. Только вдруг впереди я увидел высокую фигуру в шинели и в шапке, словно из ниоткуда явившуюся на фоне заснеженного, облитого лунным светом белого пространства. Из темного неосвещенного угла расходившихся в разные стороны заборов она вышагнула вперед, на дорогу противопожарной полосы, и замерла в ожидании.

Я тут же догадался — кто это. Хотелось бы куда-то свернуть, избежать встречи — но сделать это невозможно. Вокруг глубокий снег. Да и не чувствовал я себя ни в чем виноватым. Однако душевная неуютность поселилась в моей груди.

Лицо подполковника засветилось радостью, когда я приблизился к нему вплотную и остановился. Обойти невозможно. А взгляд командира так и говорил: вот он, настал час настоящей расплаты, поймал с поличным.

— Здравия желаю, товарищ подполковник! — поприветствовал я командира.

В ответ он тоже вскинул руку к шапке. Сверток в моих руках словно бы не замечает.

— Из увольнения возвращаетесь? — с отцовскими добрыми нотками в голосе произносит комбат и, как мне показалось, с трудом сдержанной радостью. Так в тихом, укромном месте наконец-то встречают ненавистного долголетнего врага, которому теперь-то уж точно не уйти от возмездия.

Подтверждаю: возвращаюсь из законного увольнения, не нарушая срока, указанного в выписанном предписании.

— Ну, пойдемте вместе.

Пропустив вперед, комбат зашагал следом за мной. За спиной я слышал хрипловатое, прокуренное дыхание, хруст промороженного и частью обледенелого снега под подошвами сапог.

Эти хромовые, немного не доходившие до колен сапоги всегда были у комбата начищены до зеркальной чистоты и сейчас наверняка временами отрывистым блеском отражали лунный свет. В обычной повседневной службе офицеры носили ботинки, но, заступая дежурными по части, затягивались в портупею и надевали сапоги, тем самым как бы приводя себя в особое, более воинственное и походное состояние.

Командир не знал, что, оценив спокойно создавшуюся ситуацию, я возрадовался и уже начал придумывать, как его обыграю.

Подполковник мыслил стандартно: если к части пробираюсь тропой самовольщиков со свертком в руке, значит, ничего иного в нем, как бутылки спиртного, завернутой в газету, быть не может. Другого, я уверен, он не допускал.

Прошли КПП. Бессменно дежуривший таджик, несколько напуганный явлением командира, вскочил со стула, козырнул за стеклом своей будки, обогретой электрическим калорифером, и поспешил нажать на педаль металлической вертушки. Та, сваренная из покрашенных в синюю краску труб, негромко взвизгнула, пропуская нас на территорию.

По главной, до асфальта очищенной от снега, подметенной дежурным дневальным дорожке подошли к казарме, открыли в нее дверь, вошли. Пахнуло знакомым армейским теплом, смешанным с запахом мастики и оружейного масла.

— Рота, смирно! — заученно прокричал у тумбочки дневальный.

— Вольно, — добродушно ответил командир и предложил мне пройти в комнату дежурного по части.

За стеклом — я это заметил быстрым взглядом — находилось несколько прапорщиков и офицеров. Пока подполковник не ушел, все они до урочного времени ожидали возможного его вызова.

Комбат показал мне рукой на дверь в офицерскую комнату:

— Заходите.

Я зашел.

— Показывайте, что тут у вас, — как бы впервые обращая внимание на сверток в моей руке, предложил подполковник.

Офицеры и прапорщики кто с сочувствием, кто с любопытством, кто со злорадством (и этого не исключаю) смотрели на меня. Только тот, для которого я принес кофе, взволнованно напрягся — не подведу ли его.

Во всей казарме, как показалось, наступила мертвая тишина.

Эх, не хватило опыта и хладнокровия по-настоящему разыграть ситуацию. А можно было бы потянуть время, будто бы выкручиваясь из сложной ситуации. Сказать, что это мои личные вещи. И хотя командир имеет право их досматривать, в этот раз можно бы обойтись и без строгости. Комбат наверняка бы занервничал, повысил голос, даже закричал в нетерпении: мол, никто меня не досматривает, а предлагает добровольно показать, что в свертке. И вот когда ситуация раскалилась до предела...

Да чего уж мечтать о том, чего не случилось.

Я начал медленно разворачивать газеты, плотно облегающие банки. Не специально — быстрее не получалось.

Комбат нетерпеливо следил за движениями, за взволнованно нервным разрыванием слоя газет. Я не выдержал и переломил сверток. Показались светлые, с выпуклыми кругами жестяные донышки банок.

В комнате повисла неловкая тишина.

— Хорошо, идите, — наконец разочарованно проговорил комбат.

Собрав со стола обрывки газет, я прошел в свой кубрик и, честно говоря, с облегчением вздохнул. Бояться нечего, но отчего-то нервное напряжение оказалось нешуточным.

Надоевшие банки бросил в прикроватную тумбочку. Только через неделю зашел за ними попросивший их достать офицер.

Памятуя о произошедшей неудаче, в дальнейшем комбат стал выискивать более надежный повод для моего наказания.

В нашей части не было библиотеки.

В начале службы это расстраивало, но вскоре, обжившись на новом месте, стал не только читать то, что ходило по рукам у сослуживцев (а это большей частью случайная литература, из которой только толстенный роман о воре Леньке Пантелееве несколько задержался в памяти), но и привозить книги из дома. Для чтения уединился туда, где спокойно и малолюдно, подальше от случайных глаз.

Территория части довольно большая, при желании тихий уголок найти можно. В крайнем случае в комнате у связиста. Его мастерская-кладовка на командном пункте никем не проверялась.

Книги из тумбочки у кровати нет-нет да и исчезали. Чаще всего — бесследно. Это огорчало, но вскоре я успокаивался, когда случайно узнавал, что их читают, передавая из рук в руки — в очередь. Иными словами, и за забором без книг я не жил. Иначе уж было бы совсем тяжело.

Служил в нашей роте один воин — ну совсем горький пьяница. Как его ни наказывали, как за ним ни следили — все равно умудрялся найти спиртное, напиться. И не так, чтобы от него пахло перегаром или он ходил нетрезвой походкой, а, что называется, в хлам, вусмерть.

Раз случилось с ним такое, что думали — не выживет. Не могли разбудить двое суток подряд — спал на своей койке не раздевшись, в гимнастерке, с почти неощутимым, неслышным дыханием.

Когда наконец солдат очухался и улыбчивый пошел как ни в чем не бывало в столовую на обед, комбат решил провести со всеми нарушителями воинской дисциплины воспитательную беседу. Набралось таких три человека.

Как я попал в эту троицу, почему — и сейчас себе объяснить не могу. Тут может быть только одно — предвзятое и несправедливое отношение комбата к моей персоне.

Всех троих из казармы строем, один за другим, повели в домик, стоявший на отшибе, — штаб Центра АСУ.

Докладывал по нарушителям прапорщик, которого я в своих записках еще не упоминал. Говорю же, их в части было как... Такой простоватый, почти придурковатый мужичок с минимумом интеллектуального груза в голове. Он, то овощным хранилищем заведовал — хотя какая там надобность в руководстве была, не понимаю, — то командовал на кухне насчет «истребления мух механическим путем». На момент воспитательной работы его единственным прямым подчиненным оставался свинарь с вверенными ему хрюшками. Я этого прапорщика мало знал.

И вот, докладывая комбату, он показывает на первого нарушителя и обличает того в пьянстве, но как-то понимающе, сочувственно.

Подполковник смотрит на вошедших гроза грозой. Он и сам прекрасно знает о пьянстве солдата, сейчас виновато улыбающегося перед ним, но слова прапорщика выслушивает внимательно. Похоже, алкоголизм старослужащего, готовящегося к скорой демобилизации, и ему не кажется чем-то уж совсем порочным и необъяснимым с житейской точки зрения.

Виновник выволочки это чувствует, на грозные обвинения в свой адрес легко, почти радостно улыбаясь, дает клятвенные заверения больше не пить. Командиры уверены — слов своих солдат не сдержит, но делают вид, что ему верят.

Доходит очередь до второго.

У этого за территорией части завелась любовь. Каждую ночь в самоволке. Возвращается только утром. Его тоже долго и упорно стыдят, объясняют, кто в этой ситуации в организме солдата ведущий, а кто ведомый.

Солдат стоит совестливый, искренне понимающий, что он нарушитель дисциплины, устава, краснеет, но ничего с собой поделать не может.

И тут все в итоге заканчивается шуточками.

Доходит очередь до меня. И самому интересно, какие выдвинут обвинения.

Комбат вновь хмур, серьезен. Всё, шутки кончились. Ждет, строго взирая на прапорщика, перечня поводов моего присутствия на этой расправе. У него и без прапорщика есть что мне сказать, какие обвинения предъявить, — я виноват одним тем, что нахожусь на территории вверенной ему воинской части. Но он ждет слов прапорщика, и я вижу, как потихоньку себя заранее распаляет. И тот, не находя слов от возмущения, восклицает:

— А этот книжки читает!

— И в газету пишет, — добавляет подполковник.

Темные, прокуренные усы его начинают недобро подрагивать.

Для меня это становится открытием. По наивности мне казалось, что свои заметки вижу и читаю один я, не подозревая, что их читают и сослуживцы, и отцы-командиры, и командиры вышестоящих штабов. Наконец — в самом штабе Московского округа ПВО, чьим печатным органом является газета «На боевом посту».

— Разве пишу неправду? — вырывается у меня будто не по моей воле первая пришедшая на ум фраза.

Честно признаться — заметки большей частью прославляли родную часть. Писал, как правильно несут службу мои товарищи, как они стараются быть хорошими солдатами, как красиво художник оформляет наглядную агитацию, как справляются во время учений со своими обязанностями планшетисты. Называл фамилии тех ребят, которые служили рядом со мной, которых хорошо знал. Но за все время ни один из них не подошел ко мне и не сказал, что прочитал заметку с упоминанием своей фамилии.

Правда, я писал и о происшествиях, с которыми доблестно справлялись мои сослуживцы, — будь то небольшой пожар или еще что-то. Тут, по моему недомыслию, выносился сор из избы, который, вернее всего, командир Центра АСУ не хотел бы видеть в центральной окружной печати.

И все-таки печатное слово в Советском Союзе — сила!

— Правду, — поспешно подтверждает комбат мои слова и тут же дает понять, что аудиенция закончена.

Назад в казарму возвращаемся вольными людьми, вразброд, без прапорщика, задержавшегося в кабинете, разговаривая о совершенно посторонних вещах, не имеющих отношения к случившейся «проработке».

Не стану утверждать, что, служа в армии, был правильным и безгрешным солдатом. При желании меня было за что наказывать. Но, положа руку на сердце, с полной уверенностью могу утверждать: ничем особенным в этом отношении от остальных я не выделялся.

Уходил в самоволку? Да. Но не бесшабашно, а так, чтобы, не подводя дежурного офицера, не нервируя его, к вечерней поверке быть на месте.

Выпивать, больше для некоторого куража, чем по потребности, случалось совсем изредка и в тех размерах, когда этого никто не мог заметить по моему состоянию.

В этом вопросе как-то раз произошел и вовсе наикурьезнейший случай.

Поручили мне в хорошо знакомый штаб 9-й радиотехнической бригады отвезти приказ из Центра АСУ о присвоении очередных званий воинам срочной службы: кому ефрейтора, кому младшего сержанта. Мне значилось в этой бумаге присвоение звания сержанта.

Свернул я этот листок бумаги аккуратно в трубочку, не сжимая крепко, так, чтобы не помять, взял в ладонь и отправился на автобусную остановку. Но надо же такому случиться — одновременно дали увольнительную по какой-то каптёрской надобности моему другу Лосинскасу.

Без труда уговорил он меня сначала заехать в кафе «Чайка», что на Верхне-Волжской набережной парило прямо над волжским откосом. Там выпили по фужеру крепленого марочного вина. Но такая доза моего друга только раззадорила, и на центральной городской площади, в кафе «Олень» напротив кремлевской стены, мы выпили еще по фужеру. Только после этого разошлись выполнять порученные командирами задания.

По проспекту Гагарина на автобусе благополучно доехал до улицы Медицинской, пошел по ней в направлении завода «Орбита». При подходе к военной части, чтобы выглядеть аккуратно, привычно поправил ремень на поясе, расправил под ним гимнастерку. Уже у КПП хватился: в моих руках нет листка бумаги с приказом.

Потерял! Но где мог его уронить?

Поначалу немного запаниковал, но быстро взял себя в руки и начал подробно вспоминать, когда в последний раз держал документ в руках.

Выходя из кафе, проверил — да, со мной. В автобусе, стоя у окна, одной рукой держался за поручень, в другой была свернутая трубочкой бумага. Есть. С автобусной остановки переходил на другую сторону проспекта — приказ точно был в руке... Дальше вспомнить не могу — как отрезало. Когда же документ выпал из моей руки?

Пошел в обратном направлении. Прежним маршрутом вернулся к пешеходному переходу через проспект. Ничего нет!

Улица немноголюдная, прохожие редки. Затеряться бумага нигде не могла. Однако сколь внимательно ни осматривал обочины дороги (вдруг ветерком сдуло в сторону), палисадники у домов, проулки, ведущие во дворы, — все безрезультатно.

Приуныл крепко. Вновь, уже раз пятый, прошел весь путь — нигде не видно ничего похожего на белый лист писчей бумаги. Делать нечего, придется с покаянием возвращаться в часть.

Первым делом нужно поправить гимнастерку, которая несколько выбилась из-под ремня, пока я совершал бессмысленные хождения. Расстегиваю ремень... и листок приказа падает к моим ногам.

Тут и догадался обо всем.

Расправляя гимнастерку перед КПП, я взял свернутый лист под мышку. Привычно сделав аккуратную складку сзади, застегнул ремень. Соскользнувшую несколько вниз и оказавшуюся за спиной бумагу прижал ремнем к себе. Вот и потерял ее из виду.

Был бы совершенно трезв, возможно, подобного и не случилось бы.

Груз тревоги свалился с моей души. Бумага, разумеется, изрядно помялась. Я ее как мог разгладил и отдал в штаб бригады. Там получил замечание насчет вида, в каком доставил приказ вышестоящему командованию. Да что это по сравнению с возможной потерей и невыполнением поручения! Пустяки.

Таким образом, еще один реальный шанс моего наказания комбатом упущен. Но тот, кто поставил перед собой цель, почти всегда ее добивается.

А подполковник славился своей настойчивостью и упорством.

14

Пошли последние полгода моей армейской службы.

Нашей части редко, но выпадало нести караул в главном гарнизоне города — кремле. Охраняли старинное здание армейского арсенала, штаб танковой дивизии, военную прокуратуру и суд, но главным образом — гарнизонную гауптвахту. Из нее же, забирая из камер, водили под конвоем в зал заседания находящихся под следствием солдатиков.

Посаженных за более мелкие нарушения от трех до десяти суток возили на разные работы, и не только в воинские части.

Командовал тогда гарнизоном некто полковник Андреев. Несколько раз мне приходилось его видеть, и каждый раз он на кого-нибудь орал. В этом, как полагаю, выражались его стремление к строгости и требовательность к порядку.

Подобные типы людей множество раз описаны в русской литературе. Все они похожи друг на друга, как родные братья. Потому тратить время на характеристику Андреева я не стану. Он в том эпизоде, о котором последует дальше рассказ, лишь повод.

Мне не нравилось ездить в караул в кремль.

Во-первых — не мог быть строгим к суточникам, которых приходилось сопровождать на работы в город. Я им сочувствовал. Солдаты это понимали, потому не очень-то старались на тех работах, куда их посылали.

Правда, был один эпизод, который совершенно по-особенному запомнился.

Летом повел несколько солдат в овощное хранилище, находящееся в подвале Красных казарм на набережной Волги. Спустились в темное и затхлое помещение, где в особых деревянных отсеках, выкрашенных известью, хранился россыпью картофель. Клубни начали прорастать, их следовало перебирать, обрывать белые упругие ростки, а вовсе испорченные выбрасывать. Работа грязная, однообразно утомительная, в пыли.

В подвале уже трудилась нанятая для переборки маленькая, худенькая старушка. Ей помогала девочка лет десяти — вернее всего, правнучка. Тихая, молчаливая, застенчиво улыбающаяся, она старательно пересматривала грязные клубни, откидывая кивком головы за спину две косички, которые непослушно то и дело падали ей на щеки.

Приведенные мною солдатики трудились кое-как, с ленцой. Старушка за это их незлобиво, даже насмешливо упрекала. А потом с чего-то начала вспоминать свою молодость: как работала у хозяев; как бегала девчонкой смотреть на приехавшего в Нижний Новгород государя Николая II; какие праздники устраивались на Нижегородской ярмарке; как тяжело, голодно жилось народу в годы войн...

Слушал я эти рассказы казавшейся совсем древней старушки, и думалось мне тогда о том, что прошлое, воспринимаемое мною как нечто непостижимо далекое, на самом деле совсем рядом.

И еще было невыносимо жалко девочку, которая сидит в темном, душном подвале, с испачканными в сухой земле ручонками, помогая бабушке заработать несколько дополнительных рублей.

Не должен был этого делать, но я оставил подконвойных в подвале, а сам с карабином за плечом поднялся наверх, на свежий воздух, где светило яркое, но утомленное полуденное солнце, потому что лето клонилось к завершению, шли августовские дни с неброским предчувствием скорой осени.

От увиденного, от услышанного рассказа, от начавшегося увядания в природе на сердце стало грустно. Словно ощутил будущую свою жизнь, которая непременно и мне принесет вдоволь потерь, разочарований, несправедливостей, возможную неустроенную старость.

А образ девочки с косичками в подвале, куда попадал слабый дневной свет через затянутое черной многолетней паутиной продолговатое оконце у самого потолка, остался со мной на всю дальнейшую жизнь, напоминая необъяснимое чувство тоски и жалости.

Но это я отвлекся от главной темы.

Наступившим утром, до смены нас следующим караулом, направили меня с двумя арестованными солдатиками подметать узкие асфальтовые дорожки в скверике напротив здания комендатуры.

Участок этот на территории кремля малопосещаемый, дорожками почти никто не пользуется. Солдатики мели плохими, редкими березовыми метлами, насаженными на неудобные черенки, лениво, не торопясь. Завтрак уже получен и съеден, до обеда далеко.

День обещал быть солнечным, приветливым, в меру прохладным. Начавшая опадать листва нескольких росших кленов была редка и в уборке не требовала особых усилий. Еще не высохшие окончательно, не скрючившиеся до сухого шелеста желтоватые, разлапистые, с острыми окончаниями листья легко сметались в сторону зеленых газонов, сочно поблескивающих подстриженной травой, недавно облитой из поливальной машины.

Полковника я увидел не сразу. Он стоял ближе к кремлевской стене и оттуда наблюдал за работой арестантов. Когда Андреев двинулся в нашу сторону, тут я его и заметил. Но не успел и слова произнести, как комендант разразился неудержимым криком, смысл которого сводился к тому, что подметают солдаты асфальт плохо, а сегодня будет проходить пленум обкома партии. Здание областного комитета Коммунистической партии Советского Союза находилось в кремле, и двор гауптвахты граничил с внутренним хозяйственным обкомовским двором.

Из крика офицера выходило, что, направляясь на заседание этого самого пленума, участники могут издалека увидеть, что в скверике дорожки подметены каким-то не совсем аккуратным образом.

Конвоируемые солдатики от крика не на шутку перепугались. Застыли с метлами в руках, словно окаменели.

Мне, караулившему бедолаг, трудно было поверить, что у участников высокого партийного собрания не будет других забот, как только рассматривать чистоту дальней от главной дороги, узенькой асфальтовой тропинки.

Видимо, мой скептицизм стал понятен и полковнику. Он вскипел. Можно ли орать еще громче — я не знаю, но комендант превысил рекорд громкости собственных децибел.

— Объявляю вам, сержант, семь суток ареста! Доложите своему командованию!

Вот уж этого-то я делать никак не собирался.

Дорожка оказалась быстро подметена «проснувшимися» арестантами. Я увел их опять в камеру и о распоряжении Андреева прочно забыл. Или сделал вид, что забыл, — теперь этого с полной достоверностью не восстановить.

Прошло с того случая недели две-три. О назначенных мне по полному недоразумению, из чистого солдафонского самодурства семи сутках ареста я и думать перестал. Но вот, принимая утреннее построение, комбат ни с того ни с сего вдруг громогласно, так, чтоб услышали и в дальних рядах, подергивая усами, спрашивает у докладывающего офицера, кивком головы показывая в мою сторону:

— А этот почему еще здесь, а не на гауптвахте?..

Я не расслышал, что ответил офицер, и развод продолжился.

Или о назначенном мне наказании комендантом города подполковнику только сейчас стало известно; или он сразу знал о нем, но именно сегодня сказались на принятом им решении какие-то личные семейные неурядицы; а возможно, комбат выжидал одному ему ведомый удобный случай, который наступил именно в этот день, — судить не берусь. Только вскоре подошел ко мне молоденький лейтенантик, недавно начавший службу в Центре АСУ, и предупредил:

— Берите шинель и готовьтесь — скоро поедем.

Это «скоро» растянулось на несколько часов — до обеда. В итоге наша разъездная ГАЗ-66 оказалась свободной лишь к полудню. Я привычно залез в кузов под тент, положил на колени не свернутую в скатку шинель, лейтенант поместился в кабине, и меня повезли на гауптвахту.

В кремле машина остановилась у хорошо знакомых металлических ворот. Лейтенант поднялся на второй этаж, в комнату дежурного. Его довольно долго не было. Наконец появившись, он сокрушенно сообщил, что свободных мест в камерах нет, меня не принимают.

Я повеселел. В это время у ворот появился незнакомый прапорщик. Он или тоже кого-то привез на гауптвахту, или, напротив, забирал из нее, только, заметив мое повеселевшее настроение, мудро посоветовал:

— Не радуйся, сержант. Раньше сядешь — раньше выйдешь.

К тому времени лейтенант (молодой, настойчивый, с желанием непременно выполнить порученное командиром задание) вновь ушел в комендатуру. И все-таки добился своего. Вернулся он радостный.

— У них скоро начнется пересменка караула, вот и не хотели дополнительных хлопот, — сообщил он мне словно самую дорогую весть, — но я все устроил.

Уж не знаю, какие доводы предъявил лейтенант, возможно, сообщил, что семь суток ареста привезенному объявил сам комендант гарнизона, только ворота гауптвахты открылись, меня провели через знакомый для построения на поверку плац (которым мы с этой целью во время своего дежурства ни разу не пользовались) в полуподвальное помещение. Там проследовали по коридору и завернули в небольшой закуток, куда выходили две тяжелые металлические двери. Подвели к одной из них, той, что справа, открыли и пропустили вперед.

Камера оказалась узкой, похожей на пенал. К выкрашенным темно-зеленой, ядовитого цвета краской стенам замками пристегнуты четверо поднятых нар. Стояли напротив двери, у противоположной стены, две табуретки.

Дверь почти сразу за спиной с громким, жестким звуком закрылась, и мне показалось, что я очутился в темноте — столь непривычным оказался тусклый свет. Теперь только отверстие смотрового глазка в двери, просверленное для наблюдения в сплошной металлической мощи, соединяло меня с окружающим свободным миром, где неизменным оставался дневной солнечный свет, такой привычный и почти не замечаемый нами в повседневной жизни. Все, чем раньше мог свободно пользоваться, осталось за этими безобразно выкрашенными стенами, за непроницаемым металлом захлопнувшейся двери.

Разом помертвело жизненное пространство, скукожилось, приобрело скрытую враждебность.

В полумраке стал осматриваться.

Совсем тускло горела лампочка под высоким потолком над дверью. Она так плотно несколько раз была обтянута металлической сеткой, что электрический свет через это кружево почти не пробивался. Нечего было и думать о том, чтобы читать привезенную с собой припрятанную в шинели небольших размеров книжку. Я попробовал это сделать, усевшись на одну из табуреток, но букв на страницах разглядеть невозможно.

Тогда подумал об отце, что он расстроится, узнав о моем аресте.

(Здесь сразу следует сделать небольшое отступление с забеганием вперед происходящих событий. Должен признаться, что в своих опасениях ошибся. Узнав все, отец только рассмеялся: «Что за солдат, если не побывал на гауптвахте!» Тогда я понял, что и он, служа долгих четыре года в летной части на Сахалине, не избежал подобной участи. Не зря же в народе говорится: яблоко от яблони недалеко падает. Иными словами — когда я вышел с гауптвахты и явился в увольнение домой, такое легкое отношение отца к моему аресту не оставило тягостного груза в моей памятливой о нем душе.)

Так начался «тюремный» срок.

Плохо помню, как прошел этот первый одинокий день в сержантской камере, предназначенной для четверых. Видимо, считалось, что сержантов одновременно под арестом не может быть больше — в отличие от рядового состава.

Еда привозилась для всех в больших термосах. Ставили их в солдатской камере — большущей, человек на двадцать-тридцать. Чтобы получить свой первый ужин, мне позволили пройти к ним. Там оказалось шумно. В такой гурьбе намного веселее сидеть, чем одному в тесных четырех стенах.

Но судьба сжалилась. Перед отбоем дверь в камеру открылась, и ввели старшину второй статьи.

Несколько удивительно было увидеть морячка. Как позже стало известно, он из команды, которая прибыла принимать подводную лодку на нашем заводе «Красное Сормово».

Перед отбоем отстегнули нам от стен нары. Постелили мы на них свои шинельки и безмятежно заснули.

На следующее утро в камеру привели еще одного сержанта — краснопогонника внутренних войск из Красных казарм.

После завтрака началось распределение по работам.

Нас троих, видимо, как наиболее надежных и ответственных — все-таки сержантский состав, — отправили в областное управление КГБ СССР на улице Воробьева, которой во времена перестройки было возвращено прежнее старинное название Малая Покровская.

Массивное здание, выкрашенное в бурый кровяной цвет, и по сю пору служит надлежащим органам, хотя сотрудники ведомства, призванные служить безопасности страны, легко и беззаботно позволили уничтожить СССР. Но тогда о грядущем никто не подозревал.

Под присмотром местного прапорщика поднялись на второй этаж. Пройдя через приемную с рядом телефонных аппаратов, вошли в большой кабинет — генеральский, начальника управления. Пока глава грозного ведомства находился в отпуске, в его служебных апартаментах произвели ремонт. Нам надлежало собрать с пола бумагу, которой был застелен, чтобы не попортился, лаком поблескивающий в открытых просветах паркет.

За кабинетом находились комната отдыха, туалет и еще какие-то помещения, необходимые для удобной работы большого чина. Все отдельное и довольно просторное.

Во мне к этому времени уже пробудилось писательское любопытство, и я с особым интересом рассматривал помещения, в которых с тридцатых годов вершились судьбы многих людей — в том числе совершенно невинных. Или, как было известно, не всегда по справедливости, по степени их вины задержанных, измученных и в итоге осужденных на многие годы лагерей и гонений.

Отвлекусь ненадолго от непосредственного сюжета своего повествования.

О происшедших репрессиях я тогда знал не так много, больше наслышан о них от разных людей — в том числе и случайных. Но почти никогда они не назывались сталинскими. Этот расхожий термин стал упорно внедряться позже, во «времена перемен», «демократическими» публицистами. В семидесятые годы, напротив, стал возрождаться новый культ поклонения этому имени. Портреты вождя в форме генералиссимуса выставляли на лобовые стекла грузовых и легковых автомобилей. При недовольстве работой или поступком кого-либо из чиновников все чаще и чаще можно было услышать от рассерженных жителей городов и деревень: «Эх, Сталина на вас нет» или: «При Сталине за такое бы расстреляли».

В житейском плане, материально, подавляющее большинство граждан страны в семидесятые годы было обеспечено несравненно лучше, чем в далекие уже тридцатые. Многие проблемы довоенных лет исчезли. Бесплатно получалось отдельное благоустроенное жилье, стала доступной огромная номенклатура товаров, стабильные и довольно высокие заработки позволяли содержать семью, отдыхать в отпуске, давать детям образование.

Но чем стабильнее и благополучнее становилась жизнь в СССР, тем громче и значительнее разрастался народный ропот недовольства властью. Это не теперешние рассуждения. Так я оценивал происходящее в те годы, живя в стране, которая почти позабыла тяготы прошедшей ужасающей войны, а новых серьезных испытаний еще не знала.

Несколько позже этот период, когда СССР руководил Л.И. Брежнев, назовут застоем. Народу хотелось чего-то большего. Не гнобившая и не унижавшая его власть не пользовалась уважением, необходимым авторитетом, а, напротив, раздражала.

Все больше распространялись в обывательской среде слухи о роскошествах начальства, неудержимо росла зависть к жизни «за рубежом». Там свободно продавались джинсы, сотни сортов колбасы и сыров, автомобили и яхты, всякий мог свободно передвигаться по миру, перелетать через океаны на другие континенты. Из СССР же только по туристическим путевкам светили поездки в страны «социалистического содружества». Только особым счастливчикам выпадала удача увидеть капиталистическую Европу.

Но при чем здесь память об И.В. Сталине, возрождение авторитета вождя в народной среде? Разве при Иосифе Виссарионовиче было что-то подобное, о чем мечтали массы в семидесятые годы?

В 1979 году, 21 декабря, в газете «Правда» появилась большая подвальная статья «К 100-летию со дня рождения И.В. Сталина». После многих и многих годов публичного забвения имя прошлого руководителя страны впервые упоминалось в центральной печати. В статье говорилось, что «в борьбе за победу социализма огромную роль сыграли руководящие кадры... В их числе был и И.В. Сталин». Не отмечалось какой-то особой роли верховного главнокомандующего в победе над европейским фашизмом, но подчеркивалось, что после смерти вождя партия «осудила нарушения им законности, грубые злоупотребления властью, все извращения, порожденные культом личности, и стала на путь решительной борьбы с его последствиями».

Однако в обществе происходило обратное — ему требовалась авторитетная, сильная власть, которая могла в стране навести желанный «порядок», основанный на социальной справедливости. Вот почему позже пришедший к власти М.С. Горбачев, а затем и Б.Н. Ельцин, беспрестанно заговорившие о справедливости и праве, обещавшие много всего иллюзорного и несбыточного, были обществом, то есть подавляющим большинством жителей России, вопреки всем существующим реалиям, разумному взгляду на имеющиеся достижения, поддержаны — на свою печаль, на грядущее горе.

В этом отношении, возвращаясь к тексту все той же статьи, насколько недальновидным, в духе политической агитации, читается в ней такое: «Приписывать отдельной личности... будто его воля определяет ход истории и может изменить ее объективные законы, — значит впадать в идеализм, игнорировать созидательное творчество народных масс».

В конце века это «созидательное творчество народных масс» страна в полной мере испытала на собственном опыте, второй раз в течение одного столетия оказавшись разрушенной и до предела ограбленной.

Так что же, предчувствие необходимости возвращения власти подобно сталинской было оправданно? Думаю, мы еще долго не сможем найти однозначного ответа на этот вопрос.

Ясно другое — приход похожей власти разбудит в людях такое... Вся жуть поднимется со дна душ многих. Самое злое, беспощадное и беспринципное по отношению к ближнему проснется в них. И вновь судьбы невинных станут решаться в этих стенах, в этом удобном, просторном кабинете с высокими потолками и вольными окнами, закрытыми не металлическими решетками, а белоснежными шелковыми шторками.

Сопровождавший арестантов прапорщик по въевшейся в натуру служебной привычке попытался выведать у морячка, из какой он части, как попал в «сухопутный» город и за что загремел на гауптвахту. Однако старшина второй статьи оказался начеку, на провокацию не поддался, секретов Родины не выдал и отшил прапорщика со словами, что все уловки спецслужб ему известны. (Это нам в камере он мог свободно рассказать обо всем.)

К остальным с подобными вопросами страж государственной безопасности не приставал. Возможно, он и был-то в грозном ведомстве на хозяйственных побегушках. Хотел по легкой «срубить» информацию, дабы было что написать в бдительном доносе начальству. Одно слово — прапорщик.

Стоит честно признаться (да я уже и упоминал об этом), что, служа в армии, я выпивал спиртное крайне редко. Однако пребывание на гауптвахте, как это ни покажется странным, явилось особым исключением в этом вопросе. И виной тому сержант внутренних войск.

Я уже уточнял, что привели его из Красных казарм. Именно привели, потому что часть граничила с нижней, ближней к Волге стеной кремля.

На следующий день именно туда солдатик из танковой дивизии, которая заступила в караул по гарнизону, повел нас на какие-то предполагаемые работы. Но никаких работ не оказалось. Уж не из-за сержанта ли своего нас вытребовали в часть?

Вместо работ сели рядком на бетонный парапет набережной.

Внизу тихо и просторно текла Волга, на которую так приятно было смотреть. Выросший у речных берегов, буквально среди воды, я соскучился по водному разливу, по особому блеску под солнцем речной волны, поднятой прошедшим катером или баржой. Вспоминались детство, родной дом, ночная рыбалка у Канавинского моста на Стрелке...

За нашими спинами шумели проносившиеся машины, напоминая о суетливой городской жизни.

Охранявший нас солдатик тоже задумчиво глядел вдаль, на зеленеющий берег за рекой. Возможно, вспоминал родную деревню. По всему видно — служба его только началась, впереди долгое время разлуки с родными местами.

Однако скоро из Красных казарм подчиненный сержанта принес несколько бутылок дешевого вина, банки тушенки и рыбных консервов. Нежданное самобранство легко объяснилось. Казармы за нашими спинами большей частью пустовали. Военнослужащие внутренних войск выполняли задачи по сопровождению и охране воинских грузов на железнодорожном транспорте. На все время поездки подразделению выдавали питание сухим пайком. На гражданке банки тушенки в дефиците. В воинских частях ее — завались. Служивый оборотистый люд успешно менял продукт на выпивку или продавал за деньги.

И вот сидим под осенним ранним солнышком, неторопливо попиваем вино, вдоволь закусываем. Солдатик, приставленный для охраны, томится. И нарушение дисциплины налицо, и сделать ничего нельзя. Мы намного больше его отслужили, на наших плечах сержантские погоны. Да и не обижаем его — никуда не собираемся уходить, на берегу хорошо, — так чего волноваться?

По уставу незаконное застолье конвоир обязан немедленно пресечь, да ведь кто его послушает? Солдат это понимает и терпеливо ожидает окончания служебного задания.

Показываю сокамерникам рукой в сторону Оки, на красивое старинное здание Главного торгового дома Нижегородской ярмарки, объясняю, в какой из девятиэтажек за этим дворцом жил до армии. Мне твердо не верят. Я их понимаю и на своей правоте не настаиваю.

Те, с кем сейчас пью вино, свои дома не видели давно, соскучились по ним. В их представлении — если бы я говорил правду, то никакая сила сейчас не удержала бы от того, чтобы не рвануться туда, за реку. Они сами, несомненно, сделали бы именно так. Им не приходит в голову, что я и без того часто езжу домой. Достаточно прослужив, свободно ориентируясь в обстановке, уезжаю из части даже тогда, когда отказано в выдаче увольнительной.

Служить вблизи дома намного легче, чем вдали от него, — это хорошо знаю по себе.

Солдатик начал надоедливо проситься обратно в гарнизон — мол, пора возвращаться, обед пропустили, меня накажут. В конце концов соглашаемся, но понимаем: с вином перестарались. Необходимо протрезветь.

Время идет, хмель не улетучивается. Заходим в Красные казармы. Знающие люди выносят растительное масло, тушат в нем зажженный лавровый лист и советуют выпить. Это чтобы не пахло перегаром. Гадость невообразимая — в горло не лезет. В итоге решаем идти как есть — наудачу.

Проходя мимо недовосстановленной кремлевской стены, предлагаю всем на нее забраться, пройти вверх по той части крепости, в которой сам еще никогда не бывал, потому что она не предназначена для туристического осмотра.

По кирпичной кладке, ступенчато обрывающейся на недостроенном участке, забрались на стену, под деревянный двухскатный навес-крышу. Солдатик с автоматом за нами:

— Меня накажут из-за вас. Ну пойдемте в тюрьму.

Не обращаем на жалобы внимания. Поднимаемся мимо Борисоглебской башни и дальше, пока не дошли до Георгиевской башни, не рассмотрели памятник В.П. Чкалову и не уперлись в металлическую решетку, перекрывающую дальнейший проход у стены арсенала.

— Пойдемте назад, нужно возвращаться в тюрьму, — умоляет чуть не со слезами охранник, нелепо таскавший все время на плече тяжелый для него автомат.

К его радости, мы повернули назад.

(Теперь, когда пишу эти строки, с того дня прошло сорок пять лет. Но на «недостроенном» участке стены за все минувшие десятилетия я так больше и не побывал, хотя на месте пролома недавно восстановлена последняя, Зачатьевская башня. Никогда не следует откладывать что-то на потом, даже если обстоятельства не очень благоволят исполнению желания. Ни-ког-да!)

Спустившись со стены и поднявшись по узким бетонным ступенькам к главной пешеходной дороге внутри кремля, я предложил, в награду нашему конвоиру, пойти друг за другом строем, заложив руки по-арестантски за спину. Так и сделали.

Наш конвоир шел сбоку и сиял. Это был его миг славы, торжества на глазах немногочисленных прохожих.

Без осложнений прошли в камеру. Никто нашу нетрезвость не заметил.

Подошел срок заступления в караул новому подразделению. Это оказались курсанты ракетного училища. Шла пересменка, так что офицерам не до нас, с большой задержкой вернувшихся после работ. А в камере уже поджидал сержант стройбата — черноволосый, чернобровый армянин. Как и все люди, склонные к полноте и с уже округлившимся животиком, он оказался веселым, разговорчивым парнем. Так камера стала полностью укомплектованной.

Кто не слышал мнения: «Ни за что за решетку не попадают»? В высшем смысле слова, может быть, даже в мистическом, это, вернее всего, так. У всякого человека в течение прожитого времени случались поступки, за которые его следовало бы наказать — уж если не тюрьмой, то хотя бы административным увещеванием.

Хотя тут такая тонкая грань, зависящая от совести и души каждого в отдельности. Порог ощущения сотворенной несправедливости у всякого разный. Один старушку, забывшую оплатить копеечную покупку, может довести до смерти и будет спокоен — действовал по инструкции, а другой, трезво рассудив, на более тяжкое нарушение закроет глаза и спасет человека для продолжения честной жизни.

Со мной случилось так, что с раннего детства несколько раз бывал наказан властью, которую представляли жестокие по отношению к другим судьбам и, по всей видимости, недалекие люди. Возможность возвыситься над другими с чувством превосходства — большое испытание для незрелых и зачерствевших душ. История всех стран знает в этом вопросе множество примеров. А уж так называемые сталинские репрессии для нашей страны — совсем близкий опыт.

Я попадал в детскую комнату милиции по невозможным случайностям и недоразумениям. В самом прямом смысле — ни за что. Вернее всего — недобросовестные люди это использовали для показателей в своей работе. Поэтому рано пришлось узнать, что человек может быть подл, эгоистичен, жесток... Особенно если наделен хоть какой-то, пусть самой незначительной, законной властью. Властью, принадлежащей ему по каким-то инструкциям и другим придуманным кем-то неизвестным бумагам.

Первый раз столкнулся с органами правопорядка совсем мальчишкой. Занимаясь на детской железной дороге, я знал, что в конце состава на вагоне прикрепляется круглый металлический знак в виде красного круга. Идя со знакомым мальчишкой из нашего двора по железнодорожным путям недалеко от Московского вокзала, нашел на земле такой знак. Он был в грязи. Я его поднял, отер ладонью и решил отдать кому-то из железнодорожников. Даже спрашивал у машиниста, выглядывавшего из окна стоявшего в ожидании одинокого локомотива, — не от его ли состава потерян знак? Но тот молча отрицательно покачал головой.

Стоит объяснить, почему вдруг оказался на железнодорожных путях.

Во времена моего детства наши игры почти всюду проходили в пределах железной дороги — рельсы опоясывали микрорайон Ярмарки и Стрелку плотным кольцом. А еще это являлось самым удобным и коротким путем от центра района, площади Революции и Центрального городского универмага, к нашим домам. Вдоль шпал натоптана широкая, твердая дорога. Вот по ней мы, два ничего не подозревающих мальчишки, и шли, когда вдруг какой-то мужик схватил меня за шиворот и отвел в недалеко стоявшее здание линейного отдела милиции.

День накануне праздника 1 Мая. Многие готовились к демонстрации, на предприятиях проводились торжественные собрания, сотрудников поздравляли, вручали грамоты и премии. Женщина-милиционер, в кабинете у которой я оказался, с недовольным видом сразу начала заполнять на меня какие-то бумаги. Мой рассказ о найденном знаке даже слушать не захотела. Но и ее позвали на предпраздничное совещание. Я, веря в справедливость, долго ее дожидался, сидя на стуле в коридоре. Наконец вернулась, начала названивать на работу родителям (не утаив, честно сказал, где они работают) — не им самим, а почему-то по каким-то другим телефонам, чтобы все узнали, что сын их нарушитель и находится в детской комнате милиции.

Пришла мама, попробовала несмело меня защитить — она видела, что знак действительно в грязи и я говорю правду, объясняя, что не снимал его с вагона, а нашел на земле. Но строгая милиционерша и ей начала выговаривать.

Так я впервые осознал, что в правду, когда она неудобна и чему-то мешает, люди с готовностью отказываются верить. А значит, человек на всякой службе у закона очень близок к подлости — уж слишком велик соблазн и никакой ответственности.

Этот ранний урок, помимо своей воли, запомнил на всю жизнь. Исходя из него, многое оценивал в происходящем вокруг и со мной.

Ситуация из детства множество раз повторялась в моей судьбе.

Где-то удавалось схитрить, выкрутиться (в побеждающую силу сказанной правды перестал верить), где-то нет, и тогда перед общешкольным построением директор, как наиболее злостного нарушителя порядка и дисциплины, требовала, чтобы вышел и встал лицом перед торжественно молчавшей шеренгой правильных учеников для общественного порицания, осуждения, дабы другим, ради избежания подобного позора, неповадно было. И стоял я, опустив глаза, перед теми, кто всегда в табеле по окончании учебного года в графе «Дисциплина» имел одни пятерки, но не чувствуя перед ними ни капли стыда или раскаяния. Вместо этого с преувеличенным вниманием рассматривал трещины на плашках старого паркета, покрытого морилкой цвета перезревшей малины, и думал, насколько несправедлива ко мне судьба.

Так что мой комбат оказался далеко не в первых рядах тех, кто имел своей целью непременно меня перевоспитать. По большому счету вся прожитая мною до этого срока жизнь — несправедливо объявленная гауптвахта.

Однако более строго и жестко может судить себя только сам человек. Неправедный поступок, пусть в самом малом и о котором никто из посторонних не знает, будет томить душу, мучить воспоминанием до тех пор, пока память не покинет и разум не затуманится.

Итак, нас в камере стало четверо, и жили мы дружно.

На следующее утро ретивые курсанты попробовали устроить с нами занятия по строевой подготовке. Высокомерие будущих офицеров раздражало.

Только в «застенках» стало понятно, как человек, лишенный воли, свободы собственного выбора, начинает сопротивляться всему — от выполнения самых легких работ до исполнения невинных приказаний. И ничего с этим поделать нельзя. Неволя многое меняет в психологии.

Вновь забегая на несколько дней вперед, расскажу, как группу с гауптвахты отвезли в поселок Дубёнки на краю города, в большую инженерную часть. Там «старики» выполняли дембельский аккорд — специальную работу, чтобы первыми после выхода приказа министра обороны о демобилизации убыть домой.

Строили они большие каменные боксы для тяжелой специальной инженерной военной техники. Трудно это, но торопились с завершением как могли. Штрафников послали им в помощь, да только просчитались.

Местные трудились, не разгибая спины с утра до ночи — без выходных и отдыха. Прибывшие, с носилками и лопатами в руках, чуть шевелились и выглядели удручающе.

Один из дембелей, по пояс раздетый, загорелый, мускулистый и явно по характеру настойчивый и ответственный, поглядывал на старания гауптвахтовцев с раздражением. Не выдержав, с горечью в голосе сказал:

— Лучше бы вас совсем не присылали.

Я для примирения ему ответил:

— Ты к дембелю готовишься, а они срок отбывают. День прошел — сутки вычеркивай.

Вот и курсанты — сколько ни бились, ничего из их затеи не вышло. Никто команды выполнять не стал. Поначалу несколько человек лениво походили по квадрату плаца, поворачиваясь налево, направо, да и бросили. Остальные же и не приступали.

Один сержант стройбата был в восхищении: не в лад выстукивая наращенными не по уставу каблуками сапог по асфальту, широко улыбаясь из-под черных усов, он приговаривал:

— Вот это да, ни разу не пробовал. Приеду к своим, такое же по утрам проводить стану.

Командовать одним сержантом курсантам быстро наскучило. Прозвучала команда до завтрака вернуться в камеру.

Теперь я знаю: бравые и заносчивые курсанты, тогда уже воображавшие себя офицерами и, значит, по сравнению с нами «белой костью», к 1991 году ставшие опытными командирами, изменят присяге, которую торжественно перед строем зачитывали и подписывали, и не встанут за страну, которую клялись защищать, «не щадя своей крови и самой жизни, для достижения полной победы над врагом».

Сержанта внутренних войск выпустили первым. Ему объявлено меньше всего суток для наказания, и наши вызовы для работы в Красные казармы, а значит, наше безделье и попойки тут же прекратились.

Судьба уберегла меня от пагубной алкогольной привычки, хотя выпивать в нашей мальчишеской среде начинали слишком рано. Потому и сверстники уходили из жизни ужасно — буквально сразу после окончания школы. Алкоголь разрушал здоровье, но еще больше душу. Отсюда страшные, рационально необъяснимые самоубийства.

Меня Господь хранил.

Наступил последний день пребывания в камере гарнизонной гауптвахты. С обстановкой я и тут свыкся, можно сказать, обжился, потому свободно ходил по коридорам, когда привозили еду для содержавшихся под стражей.

Для арестованных на гауптвахте офицеров и прапорщиков была не камера, а большая светлая комната с зарешеченными окнами на улицу, обыкновенными кроватями, а не нарами. Жили они вольно, выходили в город свободно, только ночевать обязаны были здесь. Наказание их заключалось больше в моральном смысле, чем непосредственно в ограничении свободы, которое испытывали на себе сержанты и рядовые.

И вот как-то, проходя по коридору, я неожиданно столкнулся с тем самым старшим лейтенантом Ивановым из Канавинского военкомата, так безуспешно пытавшимся сделать из меня дисциплинированного и послушного призывника.

Мой срок на гауптвахте завершался, его — только начинался.

Мы посмотрели друг на друга, узнали и молча разошлись. Круг замкнулся.

Странная вещь жизнь. Она всегда все доводит до логического завершения.

Вскоре за мной приехали из родной части.

Попрощался я тепло со старшиной второй статьи — ему до окончания десятисуточного срока оставалось три дня, и с сержантом стройбата — тот меня уже считал почти братом, эмоциональный южный человек.

Свернув шинель, вышел свободным человеком на солнцем облитую площадку перед зелеными металлическими воротами, на каждой створке которых ярко горело по большой красной звезде.

Было приятно вернуться в родной кубрик казармы. Жесткие нары, признаться, надоели. Но служба столь стремительно без всяких видимых изменений пошла дальше, что пребывание в застенках память словно удалила из сознания — будто этого и не было со мной. Да и пришлось скоро привычно заступить дежурным по роте.

В этот день в Ленинской комнате Центра АСУ проходило годовое собрание. Подводили итоги, зачитывали приказы о награждениях и присвоениях очередных званий, о повышении класса по специальности, поощрениях. Особо отличившимся объявляли отпуск домой или вручали грамоты.

Вел собрание, как и положено, комбат. В президиуме с ним замполит и начальник штаба. Тут же многие офицеры и весь личный состав казармы. Я на улице. Как дежурный, должен быть на посту. Но слышу, несколько голосов кричат, зовут меня раз, два...

Вхожу в Ленинскую комнату. Вижу в кои-то веки улыбающегося комбата.

— Не все вас ругать, — произносит он и протягивает грамоту с подписями и печатью — за безупречное выполнение воинского долга.

— Служу Советскому Союзу, — отвечаю, как положено по уставу.

Ленинская комната взрывается смехом. Поворачиваюсь к президиуму — улыбаются, смеются и комбат с замполитом.

Чего я смешного сказал — не понимаю.

Так мною была получена вторая грамота в жизни — после первой, за бег на шестьдесят метров в пионерском лагере.

Вот и закончилось мое возвращение в прошлое. Остается лишь добавить, что время многое безжалостно изменило. Но кто-то и его будет вспоминать как доброе и важное в своей жизни.

Я же могу предупредить, что не стоит искать тех воинских частей, о которых я упоминал в своем повествовании, — их больше нет. Ни одной! Ни на Московском шоссе, ни на улицах Медицинской и Ижорской, ни в Дубёнках, ни в Красных казармах, ни Центра АСУ напротив областной больницы. Впрочем, и гарнизонной гауптвахты в кремле тоже больше нет.

Теперь я иногда бываю в тех, прежних местах. Прохожу знакомыми дорогами с единственной мыслью — как же молод был тогда. И совершенно не представлял, что ждет меня впереди.

А ждало многое...

Июль — август 2022 годад. Кунавино

 

[1] РЛС — радиолокационная станция. Это система для обнаружения удаленных объектов с помощью радиоволн.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0