Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Авторы АСПИР

Предлагаем вниманию читателей стихи Марии Карташевой, рассказы Алексея Поселенова, Маргариты Гетман, Саши Зайцевой, Дианы Рейн, Надежды Кузнецовой и Валерии Приставко — участников двух проектов АСПИР: «Литературные резиденции» и «Мастерские».



Мария Карташева

Мария Карташева родилась в Алма-Ате. С отличием окончила Калининградский областной колледж имени С.В. Рахманинова по специальности «народный хор» и Воронежскую государственную академию искусств, отделение этномузыкологии. Аспирантка РАМ имени Гнесиных по направлению «искусствоведение». С четырех лет пишет стихи, сказки и театральные пьесы для детей в стихах. Принимала участие в проекте АСПИР «Мастерские молодым писателям», в секции «Детская литература» (август 2022). По итогам была награждена поездкой в резиденцию АСПИР. В ноябре 2022 года была резидентом АСПИР в Комарово. Живет в Светлогорске Калининградской области.


Из цикла «Я и Кот. Круглый год»
Детские стихи

Коту
Жизнь без кота — такая скука!
Лишь он умеет так мяукать,
Лишь кот, валяясь там и тут,
Невольно создает уют.
Лишь одному коту под силу
Быть толстым, наглым, но красивым!

Январь
Краше румяной булки,
Толстая, как комод,
Кошка пришла с прогулки,
Мявкнула у ворот.
Светятся снежной пудрой
Ушки, спина и хвост.
Входят за нею утро,
Солнышко и мороз.

Февраль
Дрыхнут елочные лапы,
Снег лежит без задних ног.
Чьи-то войлочные храпы
Бродят около берлог.
Внутрь овчиной, низко-низко
Небо зимнее висит.
Кот как валенок сибирский
Бодро по лесу рысит.

Март
Как ярок свет сквозь занавески!
То обжигает, то слепит,
Дробится в озере, где с плеском
Ныряют утки. День летит.
Со стороны проспекта ветер
Кидает волосы в лицо.
Но все равно гуляют дети
И кошка вышла на крыльцо!

Апрель
Наконец-то настало тепло
И весна до конца утвердилась.
Солнце греет. И всюду светло.
А когда-то такое лишь снилось.
Там, где прежде был в трещинах лед,
Всюду зелень травы расстелилась.
Где-то птица лесная поет,
А когда-то такое лишь снилось.
Удивленная кошка с утра
Легким шагом гулять удалилась.
Вновь играет в мячи детвора,
А когда-то такое лишь снилось.
Муравьи себе строят жилье.
Бесконечность зимы позабылась —
Будто не было вовсе ее,
Будто все это только приснилось.

Май
Все вдруг покрылось новой зеленью,
Как будто бы в одно мгновенье!
И улица манит весенняя
В свою теплынь на предвечерье.
Цветные, мягкие, пушистые
Котята лезут из подвала,
А ветви до того душистые,
Что, сколько ни вдыхай — все мало!

Июнь
Лес полон ветрениц и света,
Зеленым пламенем травы.
Июнь, июнь — начало лета!
Все краски празднично новы.
Все изумрудом полыхает —
Просторный лес, прозрачный сад.
А солнце каждый лист пронзает,
И птицы все свистят, свистят!

Июль
Песню тихую поет
Бабушка на лавке.
Мягко кисонька идет
По зеленой травке.
Светят лютики кругом —
Желтые цыплятки.
Солнце греет двор и дом,
Луч играет в прятки.
День со вкусом эскимо,
Запахи из детства.
Здравствуй, лето! Ты само
Входишь наконец-то!

Август
Помнишь, летом у калитки,
Где плетень,
Тихо ползали улитки
Целый день.
За плетнем росла петрушка,
Лук-латук,
А в саду под старой кружкой
Жил паук.
Ягод много очень было
В этот год.
Мама джем из них варила
И компот.
Песня слышалась за садом
Вдалеке.
Мы с котом качались рядом
В гамаке.
А потом бежали полем
До реки,
Где сияли синим морем
Васильки.

Сентябрь
Осень пришла и встала.
Смотрит по сторонам.
Радостно и устало
Солнце светило нам.
Белки скакали резво,
Парк золотил траву.
Небо светло и тихо
Мерило синеву.

Ноябрь
Чтоб незаметней стала
Осени поздней суть —
Сделать себе какао,
Ноги в кота уткнуть,
Спрятаться в пледный ворох
От головы до пят
И представлять, как в норах
Звери лесные спят.

Декабрь
За домом снег. За снегом дом.
Все замело, все завалило.
А я опять сижу с котом.
У нас есть теплая квартира.
Там пахнет кофе с молоком,
И книжками, и хлебом свежим.
За снегом снег, за домом дом,
А мир так бесконечно снежен...

Рождественское
Дивной ночью Вифлеемской
Радостно встречали звери,
Вспоминая сад Эдемский,
Как Царя, Христа в пещере.
Со звездою вместо свечки,
В яслях, будто в колыбели,
Он лежал, а все овечки
На Него тогда глядели.
Козочки, волы, ягнята
И верблюды у порога,
Так же как в раю когда-то,
Своего встречали Бога!



Алексей Поселенов

Алексей Николаевич Поселенов родился в 1969 году в Кемерове. По образованию юрист. В литературу пришел в достаточно зрелом возрасте. Основное направление — проза, но пишет и стихи, в том числе детские. Рассказы публиковались в литературных журналах «Дальний Восток», «Сура», «Этажи», в сборнике «Страницы литературы Сибири. Повести и рассказы сибирских писателей» (Бийск). Стихи для детей публиковались в журналах «Мурр+», «Просто­кваша», «Детское чтение для сердца и разума». Автор двух книг прозы: «Десять дней октября» (2021) и «Переплетение» (2022). Лауреат и финалист различных литературных конкурсов. Победитель конкурса «Писательские резиденции» от АСПИР (Сибирская резиденция, 2-я сессия, 2022 год). Живет в Кемерове.


Портрет
Рассказ

По главной набережной южного курортного города шел мужчина. Вернее, он даже не шел, а неспешно вышагивал по щербатой брусчатке. Звали мужчину Петр Семенович Дорошенко, и было ему пятьдесят семь лет.

Буквально два часа назад Петр Семенович заселился в один из недалеко расположенных отсюда санаториев, прилетев утренним рейсом из далекого сибирского города. Совершив первым делом обязательный в таких случаях визит к врачу, вторым делом он поторопился сюда.

Полуденное черноморское солнце жарило не на шутку, но мужчину это не пугало, а даже радовало: там, откуда он прилетел, лето выдалось прохладным, и он соскучился по теплу.

Раздувая ноздри, Дорошенко с удовольствием вдыхал подзабытый запах соленого морского воздуха. На голове у него красовалась купленная пять минут назад яхтсменка с золотым якорем на лбу, торс прикрывала яркая гавайская рубашка, а на ногах, обутых в сандалии, были длинные, ниже колен, парусиновые бриджи.

Петр Семенович пребывал в прекрасном расположении духа. По левую руку от него с тихим, ласковым шепотом накатывали на пляж морские волны, по правую тянулся нескончаемый ряд сувенирных магазинчиков вперемежку с разномастными заведениями общепита. Поглядывая на свое отражение в витринах, Дорошенко втягивал живот, распрямлял плечи и спину и довольный собой брел дальше, заложив руки за спину.

Глаза Петра Семеновича были скрыты темными очками, что позволяло ему без опаски и никого не стесняясь разглядывать прекрасную половину посетителей пляжа, лежащую прямо на гальке, на топчанах, или весело плескающуюся у кромки воды. Зрелище его радовало. Но больше всего в этот чудный июльский день его радовало то, что был он здесь один. Не в том смысле, что на всей набережной, кроме него, больше никого не было, а в том, что прилетел сюда он один.

Чета Дорошенко всегда отдыхала вместе в одном и том же санатории практически каждый год. И на этот раз они с супругой заранее, еще за полгода, оформили путевку на двоих, но в последний момент жену, занимавшую ответственную должность в одном государственном учреждении, в отпуск не отпустили: случился административный форс-мажор, и пришлось ей свои планы на отдых менять. Однако Петр Семенович свои планы менять отказался. Вернее, даже не он сам отказался, а ему на работе отказали в переносе отпуска, на чем настаивала супруга.

— Муся, ну что я могу поделать? — огорченно разводил руками Дорошенко-муж.

Свою жену Марию он обычно называл по-простому Машей или Марусей, а иногда, когда нужно было выказать особое расположение или лояльность, сокращал до Муси.

Муся повздыхала-повздыхала, но в конце концов разрешила мужу лететь на курорт одному. Дело в том, что при позднем аннулировании путевки терялась изрядная сумма денег, и если потерю одной путевки еще можно было пережить (да и деваться было попросту некуда), то терять две было жалко, тем более что муж был ни в чем не виноват.

Провожая мужа на юг, супруга дала Петру Семеновичу строжайший наказ, как себя вести. Если коротко, то он выражался в простых словах — ниже травы, тише воды. Муж согласно кивал, внимая Мусе, но душа его в эти секунды ликовала. Там гремели литавры, трубили трубы, взлетали салюты и сверкали фейерверки.

Дело в том, что постоянный совместный отдых с женой Петру Семеновичу изрядно надоел. Положа руку на сердце, хотелось отдохнуть и от нее. Редкие выезды на рыбалку с друзьями на день-два были не в счет, хотелось чего-то более значительного. И вот судьба преподнесла ему настоящий подарок, дав возможность провести две недели на Черноморском побережье без своей второй половины.

В самолете Дорошенко игриво улыбался стюардессам и, сидя в тесном и неудобном кресле и закрыв глаза, предавался мечтам. Его фантазия рисовала заманчивые картины посещения прибрежных ресторанов, изящных флиртов с постоялицами санатория, ночных гуляний по морскому побережью в компании какой-нибудь молодой и симпатичной представительницы прекрасного пола и много чего еще того же порядка. И при виде этих картин на его устах появлялась безмятежная улыбка.

Сейчас, пользуясь тонированной защитой на глазах, Петр Семенович брел по набережной и без стеснения рассматривал загорелых красавиц разных возрастов, коих вокруг было превеликое множество. Временами он ощущал себя настоящим охотником, этаким хищником, высматривающим добычу, и ему уже не терпелось вступить с кем-нибудь в контакт. Чайки ободряюще махали ему крыльями, пальмы приветливо покачивали огромными листьями, а солнце подмигивало с ясного, безоблачного неба.

Время подошло к обеду, но в свой первый отпускной день Дорошенко решил пожертвовать санаторной едой. Он присмотрел небольшой уютный ресторанчик, находящийся прямо на выступающем в море пирсе. Когда он вошел внутрь, бармен, стоявший за стойкой, приветливо кивнул ему:

— Присаживайтесь, официантка сейчас подойдет.

Петр Семенович кивнул в ответ и осмотрелся. Посетителей почти не было: в дальнем углу сидела пара, да за столиком у стального поручня, ограждающего пирс, пила через трубочку молочный коктейль девушка в соломенной широкополой шляпе. Она-то и привлекла его внимание.

— Вы позволите? — широко улыбнулся Дорошенко, подходя к столику и отодвигая стул.

Девушка глянула по сторонам, свободных мест было предостаточно, поэтому она подняла удивленные глаза на Петра Семеновича и, пожав плечиками, сказала:

— Пожалуйста... Я уже ухожу.

Дорошенко растерялся:

— Нет, нет... Вы не так меня поняли... Я не хотел вас прогонять. — Он растянул улыбку еще шире.

— Да ничего, все нормально... — Девушка вежливо и коротко улыбнулась в ответ, встала и, забрав сумочку, быстро удалилась.

Чуть сконфузившись, Петр Семенович подумал: «Однако поесть-то все же надо», — и сел за опустевший столик. Подошедшая официантка подала ему меню и унесла оставшуюся после девушки посуду. «Елки зеленые!» — Увидев цены, Дорошенко широко раскрыл глаза. У него тут же возникло желание встать и уйти прочь в поисках какой-нибудь недорогой столовки, как они всегда делали с женой, но он взял себя в руки: «Э-эх! Один раз живем! В кои-то веки без Машки отдохнуть вырвался, так чего я мелочиться буду...» Широким жестом он подозвал официантку и заказал порцию барабули, спагетти (в меню было написано «Паста») с морепродуктами и большой бокал красного полусладкого; хлеб подавался бесплатно.

В ожидании заказа Дорошенко обозревал пляж, вальяжно раскинувшись на ажурном металлическом стуле. Легкий морской ветерок приятно задувал со всех сторон, освежая успевшего вспотеть Петра Семеновича. Сняв яхтсменку, он положил ее на столик, подумав о своей голове: «Пусть дышит». В дышащей голове бродили приятные, бодрящие мысли о двух неделях отдыха, которые только-только начинались.

Увы, но обед, которым он хотел отпраздновать начало своего отпуска, не оправдал его ожиданий. Барабуля была недосоленной и слишком костистой. Покопавшись в ней вилкой, Дорошенко принялся за блюдо с морепродуктами, но мидии вызвали у него отвращение одним своим видом, и он, брезгливо отодвинув их в сторону, съел только креветки. А спагетти оказались «альденте», что ему тоже не пришлось по вкусу. В довершение всего красное вино оказалось не полу-, а приторно-сладким. Сделав недовольную мину, но промолчав, Дорошенко, дабы не оставлять чаевых, расплатился за обед карточкой.

Однако он решил, что, несмотря ни на что, не позволит «этой забегаловке» испортить себе настроение. Надев яхтсменку, он энергично поднялся со стула и, ойкнув, схватился за поясницу, которую вдруг пронзила резкая боль... «Ах ты ж, елки зеленые! Этого еще не хватало...» — Петр Семенович поморщился и, немного согнувшись, аккуратно пошел прочь. В последнее время у него стабильно раз в полгода обострялся поясничный хондроз. Но если дома это было, как говорится, еще туда-сюда, можно было отлежаться, взяв больничный, то сейчас это было явно не вовремя и не к месту.

Снова выйдя на набережную, Дорошенко облокотился на парапет, чтобы немного отдышаться. Какое-то время постоял так и стал аккуратно разгибать спину. «Ничего, ничего... Сейчас разомнусь, и все нормально будет, — успокаивал он себя. — Ничего...» Когда боль в пояснице немного утихла, он снова расправил плечи, втянул как мог живот и зашагал дальше. Спина продолжала неприятно ныть, не позволяла идти легко и расслабленно, но Петр Семенович надеялся, что «понемногу расходится».

Впереди, возле одного из ларьков с брелоками, разрисованными ракушками и магнитиками, стоял прислоненный к стене большой лист ДВП[1]. К нему были приколоты кнопками листики бумаги с нарисованными на них мужскими, женскими и детскими портретами. Тут же был установлен мольберт, возле которого топтался бородатый, лохматый мужчина в берете, напротив стояло пластиковое кресло, в котором, положив ногу на ногу, сидела симпатичная девушка. Мужчина то отшагивал назад от мольберта, то подходил к нему ближе, делая большим, толстым карандашом штрихи и бросая взгляд на сидящую девушку. «Художник», — догадался Дорошенко, подходя ближе.

Сначала он посмотрел на портреты, выставленные в качестве примеров. Они ему понравились, в них явно чувствовалась рука талантливого мастера. Некоторые рисунки были черно-белыми, а некоторые выполнены в цвете, но и те и другие были хороши.

— Сколько берете? — спросил Петр Семенович.

Художник мельком глянул на него и назвал цены — за черно-белый и цветной рисунок соответственно. Дорошенко отошел в сторонку, наблюдая за тем, как работает мужчина. Потом зашел за его спину и заглянул в мольберт. Сходство между рисунком и сидящей в кресле девушкой было поразительным. Петру Семеновичу даже показалось, что рисунок был лучше оригинала. Это его впечатлило. «А не сделать ли и мне себе портрет? — задумался он. — На память, так сказать... А что, цены вроде нормальные, могу себе позволить». К тому же у него ныла поясница, и он давно уже присматривал, где бы сесть посидеть, отдохнуть немного.

Дорошенко повертел головой по сторонам — люди рядом стояли, но было похоже, что они просто глазели, а не ждали своей очереди.

— А меня нарисуете? — снова обратился он к художнику.

Тот спокойно пожал плечами:

— Почему бы и нет? Если вы желаете, то пожалуйста. Сейчас вот девушку закончу — пару минут буквально — и возьмусь за вас...

Когда Петр Семенович занял кресло, художник поинтересовался:

— Вам как — в цвете, черно-белый?

— Давайте цветной, чего уж... — махнул тот рукой, откидываясь на спинку.

— Хорошо... Шапочку с очками снимете или так рисовать?

Подумав, Дорошенко снял очки, яхтсменку и положил их на колено.

— Давайте без них, а то какой это портрет будет? Кстати, долго это все у вас?

— Минут двадцать — двадцать пять... Черно-белый побыстрее, цветной подольше.

И художник принялся за работу. Петр Семенович оказался в центре внимания. Проходящие мимо люди останавливались, заглядывали в мольберт, сравнивали с моделью, одобрительно кивали и шли дальше.

Минут через пятнадцать подошли две молодые, лет по двадцать пять, девушки. Этакие сексапильные куколки: длинноногие, загорелые красотки в коротких джинсовых шортиках и облегающих топиках, одна брюнетка, вторая светленькая.

— Голову не поворачиваем, — сделал Петру Семеновичу замечание художник, когда тот, залюбовавшись девушками, невольно повернул голову в их сторону.

Брюнетка подошла к художнику и заглянула в мольберт, потом перевела взгляд на Дорошенко.

— Ну как? — с обворожительной, как ему казалось, улыбкой спросил тот. — Похоже?

Девушка заулыбалась и закивала:

— Супер! Вообще здоровски, прям один в один. — И она показала большой палец.

Петр Семенович довольно крякнул и приосанился. Через пару минут художник отложил карандаши в сторону и сказал:

— Готово!

Дорошенко встал и тут же снова почувствовал довольно сильную боль в пояснице; от сидения в кресле она, казалось, стала еще злее. Чуть поморщившись, он распрямился и снова покосился на девушек, которые по-прежнему стояли здесь же: не заметили ли они его неловкость... Художник снял лист с мольберта и повернул его к Петру Семеновичу.

Увидев нарисованное, тот обомлел... С белого листа на него смотрело усталое, обрюзгшее лицо с крупными возрастными морщинами на лбу, переносице и вокруг губ. Потухший взгляд, под глазами тяжелые, серые мешки. Дорошенко казалось, что весь сеанс он бодро и мило улыбался, но уголки губ того, нарисованного Дорошенко были опущены вниз, изображая кислую гримасу. А под первым подбородком свисал на шею второй, явно не красивший своего владельца.

«Господи, — подумал Дорошенко, — неужели это я?» Он, видевший себя в зеркале каждый божий день, уже и не обращал внимания на все то, что заметила и так здорово отразила «рука талантливого мастера».

Нос у портретного Петра Семеновича имел отчетливый сливовый оттенок, на щеках алел нездоровый румянец, а на темени под редкими, зачесанными с боков волосами угадывалась довольно обширная плешь. «Лучше б в шапке и очках рисовал... — подумал Дорошенко. — И лучше б черно-белый...»

Он, еще на что-то надеясь, глянул на художника — а вдруг тот сейчас возьмет да и скажет, что он нарисовал дружеский шарж? Но тот быстро свернул портрет в трубочку, перетянул зеленой резиночкой и, отдав его модели, посмотрел на стоящих вокруг людей, приглашая занять освободившееся кресло.

Петр Семенович умоляюще глянул на девушек: может, они наконец-то перестанут улыбаться и решительно заявят, что получившаяся картинка совсем не похожа на оригинал, что художник в данном случае самым безобразным образом схалтурил, изобразил совсем не то? Но красотки по-прежнему улыбались.

— Здорово получилось, — заверила его блондинка. — Прям так похоже...

— Ага, — промямлил Петр Семенович и, достав деньги, передал оговоренную сумму художнику. — Спасибо...

— Пожалуйста. — Тот спрятал деньги в карман.

Дорошенко взял свернутую в трубочку «память» и засеменил в сторону санатория.

От беспрестанного шума прибоя и гортанного крика чаек у него разболелась голова. Сняв яхтсменку, Петр Семенович вытер ею мокрое от пота лицо и недовольно покосился на обилие обнаженных тел у кромки воды: «И какого черта они в такую жару тут вялятся? Делать больше нечего?» Стащив с носа надоевшие за день очки, он сунул их в нагрудный карман рубашки.

Часа через полтора, завидев издали корпуса своего санатория, он вдруг вспомнил жену. Вспомнил, как в прежние годы они вместе с ней прогуливались среди пальм и кипарисов по этим дорожкам, а на душе тогда было хорошо, покойно, несуетно. «Чего мне тут две недели делать-то одному? Я ж от скуки сдохну...» — поморщился Петр Семенович от тянущей боли в пояснице.

Вскоре, припадая на одну ногу и держась левой рукой за спину, он прибыл к месту. Поднявшись на второй этаж на лифте, Дорошенко вошел в свой одноместный полулюкс, еще с утра суливший ему такую массу удовольствий и возможностей, а сейчас показавшийся вдруг пустой одноместной камерой.

Небрежно бросив свой портрет на полку для обуви, он, кряхтя и морщась, лег на кровать. Нащупав рукой в тумбочке обручальное кольцо, предварительно и с большим трудом снятое им перед выходом на променад, он снова надел его на безымянный палец. Тяжело вздохнув, Дорошенко вынул из кармана бриджей мобильник и набрал номер жены.

— Да? — В голосе супруги послышались удивление и тревога. — Что случилось?

Дело в том, что звонок после прилета он уже сделал, а время очередного сеанса связи было назначено на шесть вечера (дома в это время было уже десять часов, после чего жена ложилась спать).

— Муся, слушай... — голосом умирающего произнес Петр Семенович. — Может, отпустят тебя все же, а? Приезжай... А то я чё-то уже соскучился по тебе...



Маргарита Гетман

Маргарита Алексеевна Гетман родилась в городе Ленинске-Кузнецком Кемеровской области. Историк по образованию. Окончила аспирантуру Томского государственного университета. Работала корреспондентом и редактором в одном из местных СМИ, учителем истории, преподавателем английского языка. Публиковалась в коллективных сборниках. Имеет научные публикации в академических журналах. Победительница Всероссийской литературной мастерской для молодых писателей «Мир литературы. Новое поколение» (Москва, 2022), участница Межрегиональной творческой мастерской молодых писателей (Екатеринбург, 2022), литературно-издательского форума «Авторизация» (Санкт-Петербург, 2020). Живет в Томске.


Роднулечки
Рассказ

На кухонном столе стоит ваза с грудой красных яблок. Яблоки гигантские, ароматные. Девочка лет шести ходит вокруг, теребит белую бахрому скатерти, принюхивается. Пахнут нектаром. Хочется откусить большой кусок. А в голове уже играет строго-скрипучий голос бабы: «Чего куски таскаешь?! Нажрешься вечно всякой хрени до обеда, потом не ешь нормальную еду!» Точно бы наорала, если б была сейчас дома. Не, слопать по-быстрому, пока не видят.

Она любит яблоки, красные, сладкие, с кислинкой, чтобы немножко мягкие, но не рыхлые. Больше других фруктов любит. А что она пробовала? Еще бананы, апельсины, мандарины на Новый год баба покупала. Мама приносила как-то йогурт со вкусом персика-маракуйи. Девочка спросила у нее: «Что такое маракуйя?» Оказалось, тоже фрукт. Про персики она знала, но никогда их не пробовала, даже не представляла, как они выглядят. Она пила персиковый сок с мякотью — обычно, сладко на вкус. Мякоть противная, хочется выплюнуть, но нельзя, баба заругается, скажет: «Чё продукты переводишь? За сок деньги заплатили. С едой так нельзя, надо всегда есть и пить что дают».

Если бабы нет дома и они остаются вдвоем с мамой, девочке можно есть что хочется. Мама разрешает таскать карамельки-рачки. Баба покупает только их. Жуешь конфету — хрустит, прилипает к зубам. Мама только для вида скажет: «Не грызи, а то все зубы поломаешь. И бабушке не говори». Ни за что не скажет, а то на обеих баба наругается. Еще мама варит на обед пельмени, а девочка съедает только тесто, а маленькие кругляшки мяса оставляет на тарелке. Мама спрашивает: «А это кому оставила? Кто доедать будет? Пушкин?» Девочка не знает, кто такой Пушкин, и выпытывает у мамы, а та отмахивается, а потом говорит, что это писатель. «Так когда он придет, чтоб съесть мой обед?» — интересуется девочка. Тогда мама смеется: «Дурочка, он уже умер, это просто так говорят». А зачем так говорят? Девочка не понимает.

Она выбирает самое крупное яблоко. Оно точно такого же цвета, как камень в мамином кольце, которое она надевает только по праздникам. Девочке это кольцо очень нравится, она хочет, чтоб мама отдала его ей. Когда она станет взрослой, конечно, потому что сейчас кольцо ей не по размеру — сваливается с пальца, даже с большого.

Бабин недовольный голос в голове замолкает, как только она откусывает кусок. Правильно, сейчас время обеда, она проголодалась, и потом — баба сама же ругается, если она ходит голодная. Кроме яблок, есть нечего. Девочка не очень любит есть яблоки с кожурой. Обычно мама чистит их для нее. Кожуру вкусно съедать отдельно. Сама девочка не умеет чистить яблоки. Попросить маму? Она кладет надкусанное яблоко обратно в вазу и идет в залу.

У мамы громко работает телевизор, а сама она валяется на диване и спит. Девочка находит пульт, заботливо обтянутый пленкой, и делает звук потише. Смотрит на маму. Ее черные волосы раскинулись по подушке, девочке хочется их погладить, потому что они мягкие. Она осторожно гладит, и мама мычит, фыркает, отворачивается к стенке. Девочка зовет:

— Мам, мамочка, ты не спишь, ты проснулась?

Мама морщится и сонным голосом спрашивает, чего ей надо.

— Яблочко почистить.

Нет, не только в нем дело: девочке скучно. Она ненавидит такие дни, когда баба с утра уходит на работу, а мама спит весь день и забывает отвести ее в детский сад. Хотя дома лучше, чем там.

Мама говорит, чтоб девочка отстала от нее со своими погаными яблоками. Но она не отстает:

— Мам, мне скучно, что делать?

— Снимать штаны и бегать, — отвечает мама и поднимается с дивана. У мамы красивая темно-зеленая пижама из шелка, красивые волосы, красивое лицо. От мамы всегда пахнет цветами.

Мама раздвигает оранжевые занавески, берет со стола массажку и расчесывает свои длинные волосы, а девочка наблюдает за каждым ее движением. Прямые черные волосы. Мама всегда их красит. Недавно красила в темно-фиолетовый, и баба материлась на нее. Еще был красно-рыжий цвет, и тогда материлась сама мама и плакала: «Уродина теперь, уродина!» Но мама всегда красивая. С любым цветом волос.

Мама делает телевизор погромче, находит бразильский сериал, который смотрит через раз, и начинает курить. Девочка терпеть не может запах сигарет и обычно сразу выбегает из комнаты, если мама или баба — они обе курят — начинают дымить. Но сейчас ей хочется побыть с мамой, и она терпит. Она так рада, что мама проснулась: значит, теперь не будет скучно, можно наконец-то достать игрушки, поиграть, пошуметь. Потому что, если мама спит, девочка должна вести себя тихо-тихо и сидеть на кухне. Хорошо, если успеет взять из залы мозаику или раскраску с фломастерами.

Мама спрашивает у нее:

— Чего смотришь?

Девочка пожимает плечами. Просто смотрит, и всё, без причины. Мама наконец раздавливает сигарету в стеклянной пепельнице и садится на пуфик перед зеркалом. Сейчас она будет краситься. У мамы много косметики, она прячет ее в ящике, а теперь достает одну за другой палетки теней, пушистую кисточку, тушь, карандаш. Она долго красится, старается, и девочка хочет, когда вырастет, краситься точно такой же косметикой, как мама. И выглядеть как мама. Она смотрит и запоминает. Мамины темно-синие тени и бирюзовые, мамины острые стрелки, мамины длинные пушистые ресницы, мамина ягодная помада. Мамина пудра, мамины румяна. Мамины духи в малюсеньком пузатом флакончике — сладкий, спелый запах, который пахнет как праздник.

Мама говорит:

— Ты только бабушке не рассказывай, что я спала и тебя в садик не отвела, ладно? А то будет орать. Не проболтаешься, как в тот раз? Смотри. Ну я переодеваюсь, чего пялишься-то? Нельзя, иди отсюда.

Девочка убегает на кухню, вспоминает про яблоко. То место, которое она надкусила, потемнело. Девочка думает: «Испортилось. Как теперь есть?» Выходит мама — в голубых джинсах и сиреневой майке. Взгляд девочки приковывается к маминой груди: из-под майки торчат соски. Мама замечает это и говорит девочке:

— Как не стыдно!

Девочка смущается и старается туда больше не смотреть.

Мама спрашивает, поела ли она, достает из холодильника гороховый суп, возмущается, что девочка ни хрена не жрет, но возмущается делано, несерьезно, не так, как баба. Когда ругается баба, девочке страшно по-настоящему, так, что она пошевелиться не может и ничего сказать не может. А маму она не боится. Мама разливает суп по эмалированным тарелкам, ставит их греться на плиту. Видит надкусанное яблоко:

— Чего не доела? Кому огрызки?

Берет овощечистку и чистит яблоко, отдает девочке.

Они садятся за стол и едят. Суп невкусный, противный — девочка пробует две ложки и больше никак. Она терпеть не может бабин гороховый суп, потому что, когда его ешь, надо вылавливать горох и лук. Мама говорит, что, кроме супа, ничего нет, а яблоками не наешься. Спрашивает:

— Ты вырасти хочешь? Хочешь быть как я? Надо есть суп. Ну почему не хочешь? А что ты хочешь? Ну вот, сама не знаешь, ешь давай.

Потом мама берет ее тарелку и выливает остатки супа в раковину, матерится. Тарелки она бросает в мойку, не ополаскивает их. Говорит, что ей нужно в магазин. Девочка хочет пойти с ней — она боится оставаться дома одна, потому что, когда дети остаются одни, в квартиру обязательно врываются грабители. Они ее свяжут, а потом убьют ножом. Она видела такое по телевизору, в «Криминальной России». Еще утюгом пытают, и с ней то же самое сделают. Мама фыркает:

— Какие глупости, нет у нас никаких воров, у нас и воровать нечего. — Спрашивает: — Не купить ли тебе чего-нибудь?

Девочка просит чипсы со вкусом сметаны и лука. Хотя любые бы подошли, она все любит. Мама качает головой — нет, чипсы не купит, дорого, предлагает «чупа-чупс» или «мамбу». Девочка соглашается.

Мама уходит и закрывает дверь на ключ. У них тяжелая железная дверь, которую нужно придерживать плечом, чтоб закрыть или открыть. Сам вид ее немного пугает. Еще страшно, когда кто-то колотится. Такой громкий звук: тын-тын-тын! Или когда ключ поворачивается в замке — от этого звука у нее сердце трещать начинает.

Пока мамы нет, девочка места себе не находит от страха. Больше всего на свете она боится оставаться одна. Еще темноты боится, почти так же. И бабы, когда она злится. Девочка усиливает звук телевизора, листает каналы, ищет мультики и не находит. Можно включить видик, но она не умеет подключать провода к телевизору — надо маму просить. Она садится с ногами на диван и плачет. Мамы нет очень долго. А если она не вернется? Если она ушла специально, чтобы оставить ее одну? С бабой? Что она станет делать, если мама никогда больше не вернется?..

Прошла вечность, и наконец она слышит, как отпирают дверь. Она подскакивает и мчится в коридор. Мама ставит на пол черный, разлинованный золотыми полосками пакет и говорит:

— Ксюня, прости, забыла чупик купить.

Девочка — ее зовут Ксюша — уже и думать забыла о том, что мама обещала. Она возмущается по другому поводу:

— Мама, что ты так долго ходила?

Мама говорит, что ее не было от силы десять минут, ведь магазин совсем близко, в соседнем доме, что ты как маленькая плакса-вакса.

Мама ставит на стол три стеклянные бутылки и одну большую пластиковую. Ксюша понимает, что сейчас мама будет пить, а потом придет баба и они опять поругаются. Эти бутылки на столе всегда означали одно: вечером случится скандал, и Ксюше надо где-то прятаться. Если бы баба не возвращалась домой, никто бы не ругался. Поэтому Ксюша хмурится и у нее окончательно портится настроение.

Мама откупоривает стеклянную бутылку и наливает пиво в стакан. Говорит Ксюше:

— Хочешь пенку? Держи, полезно детям.

Ксюша осторожно потягивает губами пушистую пену и чувствует привкус хлеба. Мама отдергивает стакан, чтоб, не дай бог, Ксюша случайно не глотнула пива.

Сейчас надо обязательно сидеть с мамой, потому что она повеселеет, разговорится, может, даже поиграет с Ксюшей или почитает ей книжку. Ксюша любит, когда мама веселая и добрая, но не любит, что это случается только после того, как она выпьет пиво. Но по-другому никак, поэтому пусть пьет, лишь бы баба на нее не ругалась, как обычно.

Они уходят в залу, мама убирает звук телевизора и включает магнитофон. Перематывает кассету на песню, которую Ксюша, как и мама, очень любит. «Отпусти меня, у меня внутри будут биться птицы, ты на них смотри». Ксюша шепотом подпевает.

Диван мама не заправила и не сложила. Никогда его не складывает, потому что зачем — все равно скоро ложиться спать. На диване они спят вдвоем. Баба ложится на другой диван, который поменьше. Мама говорит, что это на самом деле не диван, а раскладное кресло, а Ксюша не верит.

Мама говорит, что ее задолбала эта убогая квартира и такая жизнь. Ксюша кивает. Мама опять курит. Деваться некуда — придется терпеть и нюхать.

— Ксюха, давай я накоплю денег побольше и мы переедем из этого гадюшника сраного. Работу бы нормальную найти. Или мужика. Чтоб не как твой папаша.

Ксюша никогда не видела папу. Ей даже кажется, что его и нет вовсе. Всегда были только мама и баба. Еще когда-то был деда, но он умер, и в шкафу, опираясь на хрустальные бокалы, стоит его черно-белая фотография. Ксюша его не видела тоже. Баба говорит, что дед умер на войне. Мама и про папу говорит, что он сдох на войне. Именно такое слово — «сдох». Баба, когда это слышит, ругается: «Что ты врешь ребенку? Жив этот придурок». Мама спорит: «Сдох он, я-то знаю, мне его мамаша передала».

А бывает, что мама рассказывает бабе, как видела папу на улице и как этот козел убегал от нее, а она его догоняла, чтоб в харю дать. Вот и думай, жив он или нет.

— Мог бы, паскуда, на день рождения дочке подарок подарить. Ну мог же, правда, Ксюша? Хоть бы открытку какую прислать. Сука, — шипела мама, и Ксюша грустно кивала.

Мама, когда напьется, разрешает Ксюше играть с ее косметикой. Ксюша садится перед зеркалом и воображает, что она такая же взрослая, как мама. Мама хохочет: забавно, как Ксюша копирует ее жесты, как она поправляет свои короткие волосишки и водит по щекам кисточкой. Мама говорит:

— Давай тебе ресницы накрасим.

После Ксюша спрашивает:

— Я похожа на тебя, мам?

— Похожа, похожа. — Смотрит в зеркало. — Нет, не очень, все такая же маленькая.

— Мам, а у тебя какого цвета глаза? Синие?

— Серые. Мышиные. — Мама смеется. — У тебя же точно такие же.

— Почему мышиные?

— Ну а мыши какого цвета?

— Серые.

— Ну вот. Помнишь, как бабушка за мышью охотилась? Старая дура!

— Помню. Смешно было. — Ксюша улыбается.

У них на кухне когда-то жила мышка, и баба расставила повсюду мышеловки. Мышь, конечно, пакостила, только они с мамой сильно переживали за мышку и желали, чтоб она не угодила ни в одну из бабиных ловушек.

Потом мама говорит, что завтра опять не поведет Ксюшу в детский сад. Нечего ей там делать, только болячки цеплять от других, сопливых детей. Вместо этого они пойдут в «Детский мир» и купят Ксюше все, что она захочет. Например, новую Барби. Хочет же она новую Барби? Мама ей купит. Мама все ей купит — хоть Барби, хоть машинку, хоть кукольный дом. Пускай Ксюша хорошенько подумает, чего ей хочется больше всего. А после они зайдут в кафе и съедят по офигенно вкусному мороженому.

— Только бабе ничего не говори. — Мама хихикает.

Ксюша представила, как достает из упаковки новую красивую Барби. Пусть у нее будет платье принцессы и туфельки. И длинные волосы! А еще она видела рекламу, где показывают дом для Барби, а там полно всякой мебели. Есть кухонный стол, стиральная машинка и много чего еще. Есть своя машина — ярко-розовая, очень красивая. Может, мама и это ей купит? Ксюша погружается в мечты, а мама говорит, чтоб Ксюша не вздумала вообще никогда в своей жизни связываться с мужиками, потому что толку от них «ноль повдоль».

Через некоторое время мама опять начинает засыпать, и Ксюша ее тормошит. Мама просит Ксюшу пойти поиграть или посмотреть телик. Пускай чем хочет, тем и занимается, только бабе ни слова, ни слова... Мама кутается в одеяло, и Ксюша ложится рядышком. Мама гладит ее по голове:

— Моя ты девочка, ты моя хорошая, моя родная.

Становится тепло и хорошо, и Ксюша засыпает.

Просыпается она, когда слышит стук: тын-тын-тын! Потом еще раз: тын-тын-тын. Тын-тын. Еще и еще.

— Мам, мам, стучатся.

— Иди открой, — сонно отвечает мама.

— Я не умею.

Мама мычит и поворачивается на другой бок, а через секунду резко подскакивает, чуть не толкнув Ксюшу, и бежит открывать. Это баба, наверное, вернулась с работы. Ксюша хочет с головой зарыться под теплое одеяло, чтоб не выходить оттуда никогда-никогда. Она слышит звуки ругани.

У бабы громкий голос, она легко перекричит хоть телевизор, хоть магнитофон. Ксюша слышит, как баба матерится, а мама отвечает что-то непонятное, словно не говорит, а мычит, не расслышать.

— Ты что, стерва такая паскудная, опять бухала весь день? — орет баба.

— Мумумумуму, — булькает из соседней комнаты мамин голос.

— Дочку из садика забрала хоть? А?

— Мумумуму.

— Падла. Куда намалевалась так? А? В зеркало себя видела? Уродина, вот уродина. Уйди с глаз моих.

— Мумуму.

— Сука, сидишь дома, так хоть бы убралась.

Ксюша слышит, как грохочут тарелки.

Баба врывается в залу и включает верхний свет. Ксюша под одеялом все равно жмурится. Одеяло сдергивают. Она видит над собой бабу. Толстая и высокая, она, казалось, может раздавить маму или Ксюшу, если захочет. Баба поджала красные губы. От нее пахло мылом и чем-то терпко-сладким и кислым одновременно. Баба скомандовала:

— Ксения, чего валяешься, ну-ка, встань быстро! Кому сказала? Встань! Чего кровать не заправили? Чего тут опять устроили? Мать тебя в детский сад водила? Я кого спрашиваю? Водила?

— Водила, — говорит Ксюша.

— В глаза мне смотри.

— Мам, да конечно, водила, что ты ребенка пытаешь! — Мама трется возле порога, словно не решается пройти в комнату, и умоляюще смотрит на Ксюшу.

— А ты молчи! — кричит баба. — Я не с тобой разговариваю. Ну?

Баба заглядывает Ксюше в лицо и выносит вердикт:

— По глазам вижу, что врешь. Паску-у-уды. Вот же две паску-у-у-уды.

Она хватает маму за волосы и тащит на кухню. Ксюша хочет встать с дивана, заступиться, но ей так страшно, что никак не сдвинуться с места. Она прилипла, онемела. Баба захлопывает дверь, Ксюша остается одна в зале и слышит крики, мат, шлепки. Мама плачет. Ксюша, чтоб не слышать ничего и чтоб было не так страшно, находит за подушкой пульт и включает телевизор. По Первому каналу новости. Показывают развалины дома и как люди в оранжевых касках ходят вокруг и ищут выживших. Ксюша выхватывает слова: «Москва, Каширское шоссе, теракт». Она слышит встревоженный голос за кадром, и ей самой становится тревожно. Она вообще немного побаивается смотреть телевизор, потому что там вечно крутят жуткие передачи, все время кого-то убивают и случается страшное.

Она помнит, как недавно в таких же вечерних новостях ведущая сказала: «Сейчас мы покажем видео, на котором запечатлена сцена казни российских солдат. Боевики обезглавили их. Просим на время показа убрать от экранов слабонервных и детей». Ксюша охнула, поняла, что сейчас покажут кошмар, и уткнулась в подушку.

Ксюша хмурится. А что, если их дом тоже взорвут? Она хочет спросить у мамы, но нельзя идти на кухню. Повсюду страх. Она переключает на кнопку AV, и экран становится ярко-синим.

Кажется, она может двигаться — шум ругани затих, кто-то ушел в ванную, и Ксюша оттаивает. Она открывает шкафчик, где хранятся видеокассеты, и находит свой любимый мультик — «Анастасия». Она всегда смотрит его. Мама удивляется: «Как тебе не надоедает одно и то же?» Но Ксюша любит одно и то же: кассеты с музыкой, с мультиками, еду. Только она загружает кассету в видеомагнитофон и включается автоматическая перемотка назад, как в комнату заходит баба и говорит, что надо ужинать.

— Баб, я не хочу. — У Ксюши от голода урчал живот, но она не хотела сидеть за столом с бабой, и ее еду она есть не хотела.

— Иди, иди давай, шуруй! — прикрикнула баба.

Ксюша снова будто прилипла к дивану. И баба начала ее оттаскивать.

Ксюша заплакала. Плакала и говорила бабе, что она злая и обижает маму и что Ксюше она не нужна, потому что у нее есть мама.

— Мать твоя шалава, паскуда и сучара. И тебя нагуляла хрен пойми от кого. И ты такая же будешь, когда вырастешь. Такая же неблагодарная сука. Я вас кормлю и пою, спасибо ни от кого не услышала ни разу. Так что рот свой закрыла и пошла жрать.

У Ксюши из носа бежали сопли, попадали в рот, и она чувствовала их солоноватый привкус. Она решила, что никогда больше не будет разговаривать с бабой. Есть тоже не будет. И в садик не пойдет.

Баба схватила ее и потащила на кухню, хотя Ксюша ревела и пыталась упираться ногами в пол.

Баба варила гречку. Сказала, что каша подоспеет через десять минут, а пока Ксюша пусть хлеба отрежет. Ничего, как умеет — надо приучаться к домашним делам. В кашу баба положила большой кусок масла, и от этого гречка запахла молоком. Ксюша терпеть не могла молоко, от него тошнило. Она ела кашу и давилась. Баба видела, но не обращала внимания. Ксюша не доела. Баба сказала:

— Ну и хрен с тобой. — И забрала у нее тарелку.

Мама до сих пор не вышла из ванной, и Ксюша беспокоилась.

Баба помыла тарелки, протерла скатерть влажной тряпкой, взяла одно яблоко из вазы и разрезала его на кусочки. Выложила на блюдечко и поставила перед Ксюшей.

— Ешь, — говорит. — Любишь же. Иди умойся и спать ложись.

А Ксюша это яблоко кое-как в себя запихнула. Потом вышла мама. Краски на лице у нее больше не было, все смыла. Наверное, она пряталась от бабы в ванной и плакала. Ксюша больше всего на свете хотела пожалеть ее. Она не знала, как это сделать. Может, погладить ее по голове? Угостить яблоком? Она не знала, что лучше, и потому просто смотрела на маму.

— Ну чё те надо? Чё смотришь? — рявкнула мама.

Тогда Ксюша подумала, что с мамой она тоже никогда больше не заговорит. И опять потихоньку заплакала.

Мама сидела на подоконнике, болтала ногой, Ксюша сидела за столом и смотрела перед собой. Лишь бы не повернуть случайно голову в сторону мамы, не злить ее. Мама прикрикнула:

— Долго еще тут сидеть будешь, копуша? Доедай и спать иди.

Ксюша убегает. Бабу она боится, конечно, но еще сильнее боится, когда на нее прикрикивает мама. Ну а что поделать — протрезвела, снова злая стала.

Баба смотрит телевизор, развалившись на диване. Ксюша боязливо садится на деревянный стул с жестким сиденьем. Специально садится чуть подальше от бабы. Баба, как обычно, в своем пушистом бирюзовом халате с непонятным рисунком — не то цветы, не то какие-то микробы с усиками. Баба серьезная, сосредоточенная на сериале. Потом делает звук потише и говорит, как будто не обращаясь к Ксюше прямо, как будто сама себе, но так, чтобы Ксюша хорошо слышала:

— Мать твоя бессовестная. Неблагодарная. — Это слово — «неблагодарная» — Ксюша слышит от бабы постоянно. — Я ее вырастила, все одна, никто не помогал. Батрачу всю жизнь за копейки, все для нее и ради нее, а спасибо она мне хоть раз в жись сказала? Ни разу! Только позорила и кровь пила. Кормлю вас, кормлю, а толку-то. Ни помощи, ни хе-ра от вас не дождешься. Тебя вот нагуляла, сука такая, из института выгнали. Я говорила — замуж иди за того, кто тебе ребенка заделал, чтоб хоть семья у вас была. Она только плакала, головой билась об стену. Дура. А ты знаешь, Ксеня, что мать твоя собиралась сделать? Аборт! Ты знаешь, что такое аборт, дочь? А это когда ребенка вырезают из живота и убивают. Да-да, чего глаза пучишь? Ксень, запомни: мамаша твоя тебя убить хотела, не хотела рожать. Это я, я ее, дуру такую, отговорила. Грех это страшный, чего на душу-то брать. Если б не я, ты б не родилась, поняла? Ну что ты там сидишь, лахудрочка, как бедная родственница? Посиди хоть с бабушкой! Чего лохматая такая? Расчесывалась хоть раз сегодня? Мать за тобой совсем не следит. Ну, давай рассказывай, чем она тут занималась весь день. Курила при тебе? Да? Ох, простипома[2]. А ты-то чё сидела и нюхала? Нравится, что ль? Не вздумай пробовать даже. Узнаю, что куришь, убью сразу же. А дрыхла она до скольки? Кормила тебя? Мужиков приводила? Ну, хоть хватает стыда и мозгов при дочке себя прилично вести. Ну ничё, мне завтра не на смену, я ей мозги вправлю. Ничё-ничё. Так, дочь, я тебя сама в садик отведу утром. Пораньше ляжем. Иди давай умывайся да ложись, чё сидеть. Иди, иди!

Ксюша бежит в ванную, замечает краем глаза, что мама за столом. Только бы не ругалась на нее за то, что она с бабой разговаривала! Слышит вслед: «Маленькая паскуда», — и старается думать, что это мама о чем-то своем. Может, мышку вспомнила, которая жила у них на кухне. Мышка тоже маленькая. Как и Ксюша. И беззащитная.

Когда мама с бабой сильно ругаются, мама ложится спать на отдельном диванчике, на котором обычно спит бабушка. А Ксюше приходится спать на большом раскладном диване с бабой. Она терпеть не может спать с бабой. Потому что та громко храпит, еще губой пришлепывает. Мама говорит, что баба храпит как трактор. Ксюша, когда засыпает, ворочается, а баба на нее ругается: «Чего крутишься, как червяк? Ну хватит уже, спи!» Ксюша бы рада, да только никак не найти удобное положение. На боку устала лежать, на спине никак не засыпается. Наконец повернется на живот, обнимет подушку и провалится в сон. А через мгновение яркий свет, ее кто-то тормошит: «Ксеня, Ксень, вставай, в садик собираться». Как же так? Только же вот была ночь и она засыпала — и уже в садик! Еще от бабы не так вкусно, как от мамы, пахнет. Кислым пахнет, пылью. Баба старая. Ксюша не знает, как это объяснить, но ей неприятно, что баба такая старая и морщинистая, и кожа у нее пожухлая, и волосы не такие, как у мамы. Ей неприятно, что баба — это не мама. Мама не храпит. Мама перед сном Ксюшу гладит по голове — недолго, пару раз проведет, но этого хватает, чтоб Ксюша поскорее заснула.

Опять она лежит и смотрит в темноту комнаты. Вглядывается пристальнее, начинает различать контуры предметов, мебели. Вон шкаф, вон телевизор, вон еще шкаф. Комод с вещами, стол, диван, где мама. Цветы на подоконнике. Интересно, мама уже заснула или нет? Ксюша подумала: что, если забраться к ней? Взять подушку. Одеяло не получится: одно на двоих, и баба перетянула на себя большую часть. Ну и ладно. Им с мамой хватит небольшого одеялка, потому что они обе маленькие — гораздо меньше бабушки.

А потом Ксюша решила, резко и неожиданно, что хочет спать одна. На том самом раскладном диванчике. Не с мамой, не с бабой, а одна. Мама и баба пусть тут спят, вдвоем, пусть это мама ворочается, а баба ворчит на нее, пусть мама слушает бабин храп прямо под ухом. Пусть они вдвоем тут...

Ксюша засыпает и не успевает придумать дальше. Она ничего не успевает придумать перед сном. А обычно фантазирует, что живет в красивом доме с какими-то другими красивыми девочками, только все равно Ксюша там самая красивая и главная. Там нет бабы и мамы тоже нет. Они живут где-то в другом месте. Еще у Ксюши есть волшебные способности, она умеет летать и является самой сильной в мире волшебницей. И ее все-все любят. У Ксюши своя косметика — такая же, как у мамы, только еще больше, и флаконы с духами — ими заставлено все зеркало в ее комнате. Еще иногда в гости приходит мальчик, очень красивый, Ксюша не может его точно представить, потому что его не существует. Она вспоминает лица актеров, чтобы примерить их к его лицу. Когда она вырастет, то выйдет за него замуж. Когда она вырастет, то не будет жить с мамой и бабой. Но куда они денутся? Найдут свой собственный красивый дом.

* * *

Молодая женщина толкает вперед корзинку с продуктами и сверяется со списком. Что еще купить? Творог, сыр какой-нибудь приличный, виноград (под вопросом), зелень. Может, еще бутылку вина? Она не знает, какое лучше выбрать. Ладно, обойдемся, дорого. Куда она, блин, подевалась? Женщина оглядывается вокруг, ищет кого-то взглядом, недовольно цокает языком и катит тележку дальше.

Заворачивает в отдел с фруктами и чувствует сладкий запах. Принюхивается — пахнет яблоками. Яблок в списке не было, но аромат ее гипнотизирует, и она тут же решает, что надо их купить. Какие так вкусно пахнут? Она водит носом над ящиками с фруктами и останавливается на ярко-красных крупных плодах. Такие яблоки она обожала в детстве — они тогда все были вкусными, а сейчас сложно угадать. Пластиковые, пресные, никакущие. Это не красные так пахнут, а желто-зеленые. Свежий урожай. Она вздыхает. И все равно кладет в пакет два больших рубиновых яблока. А пусть невкусные. Зато детство вспомнит.

Где мать носится? Вот и что, искать ее по всей «Ленте» теперь? Женщина достает телефон и нажимает вызов. Мама конечно же не берет трубку. Не слышит, глухня. Они находят друг друга в отделе бакалеи. Мама задумчиво разглядывает полки со сладостями. Замечает дочку, спрашивает:

— Может, к чаю возьмем что-нибудь?

Дочка пожимает плечами. Она не любит сладкое. Точнее, любит, но старается не есть. А мама в последнее время налегла: все ей нужны конфетки да печенюшки в доме.

Дочка проверяет, все ли, что нужно, они купили. Мама говорит, что надо еще зайти в хозяйственный отдел. Мыло закончилось, паста зубная, прокладки, шампунь. Крем для рук надо.

— Господи, что у нас все разом закончилось? — ворчит дочка.

Мама разводит руками — а так всегда. И еще почти сорок минут они ходят по супермаркету. Как обычно — возьмешь мать с собой, застрянешь тут на два часа. Лучше б одна сходила, не психовала бы. Что она так медленно выбирает? Копуша, блин.

Когда они расплачиваются на кассе, мама сообщает, что ей надо еще в аптеку и в банкомат. Дочка незаметно закатывает глаза: сразу не могла сказать? Очень удобно с тремя пакетами продуктов стоять и ждать ее. Злится, но молчит.

— Ксюня, по дороге еще зайдем в тэцэшку. Новый отдел открыли, там кофточки красивые такие!

— Мам, мне с пакетами тяжело, давай в другой раз, — холодно отвечает Ксения.

— Чё ты такая злая! — фыркает мама и строит обиженную мордочку.

Ксения не обращает на нее внимания, и они молча идут до дома.

Ксюша и мама съехали от бабы, когда Ксюша училась в третьем классе. Мама встретила дядю Андрея. Они поженились, купили квартиру — маленькую двушку в старой хрущевке, в том же районе, где жила баба. Пожили вместе года четыре. Когда Ксюша была в седьмом классе, отчим ушел. Не, к Андрею вопросов никаких — классный мужик, до сих пор Ксению поздравляет с днем рождения и скидывает по тысяче на подарок, и квартиру им оставил. Это мама дура. Сама виновата, что он ушел. Неправильно приоритеты в жизни расставила. Из-за бабки они расстались.

Они просто сразу друг друга невзлюбили, Андрей и баба Тася. Невзлюбили и решили друг друга из жизни Ксении и мамы вытравить. Отчим никогда не препятствовал общению бабы с ними, просто... когда они возвращались от нее, Андрей на них так смотрел, будто они в говне измазались. Баба в свою очередь поливала зятя помоями, говорила, что он конченый наркоман, алкоголик, зэк, Ксеню, едва она подрастет, изнасилует, а потом вообще всех ночью зарежет. Слушать это было противно, невозможно, но мама — удивительно! — с бабой почти никогда не спорила. Так, бывало, не вытерпит, скажет резко: «Хватит нести всякую хрень». Ксения все удивлялась: почему она не заступается за Андрея? «Да чё тут говорить, не обращай внимания, у нее старческий маразм уже». И все. Но как не обращать-то?

Еще бабка стала плакаться, мол, бросили вы меня, оставили тут одну. «Помру, никто и не придет, через неделю найдете — и всё-о-о-о». И выла, выла от горя. Каждый раз их стращала: «Вот я помру, помру, помру-у-у-у...»

Потом бабка слегла, заболела. Мама начала за ней ухаживать. Ходила каждый день, делала всю работу по дому — убирала, готовила. Все выходные там. Андрей был недоволен, и они часто ругались: «Что это такое, у тебя ребенок некормленый, дома бардак и жрать нечего, у тебя семья, сдай ее в дом престарелых». Ксюша помнит, что мама отвечала.

— В смысле сдать? Это мать моя! Я как мать родную чужим людям отдам, это что такое? Она кому, кроме меня, нужна? Это натуральное предательство, я так с ней никогда не поступлю.

И продолжила ухаживать, еще и Ксюшу стала подключать, потому что «бабушке надо помогать, она для нас многое сделала». А что она сделала для них, Ксюша никак не могла понять.

Это продлилось почти месяц, и Андрей сказал маме: «Выбирай». И она выбрала бабку. Ксюша помнит, как они с мамой поругались. Ксюша кричала ей: «Какого хрена? Она тебя все время только била и материла, называла шлюхой, она тебя ненавидела, и меня тоже ненавидела, и что теперь? Да пусть сдохнет там одна, она это заслужила!» Мама со всей мочи ударила Ксюшу по губам.

Андрей и мама развелись. Они с Ксюшей остались вдвоем в квартире, но ненадолго. Бабка переехала к ним. Она поправилась, помолодела даже и, кажется, была счастлива, что ее «роднулечки» снова при ней. Ксюша, когда бабка умерла, окончила десятый класс.

Мама с тех пор так и не нашла хорошего мужчину. Были у нее какие-то отношения, и даже кого-то она иногда приводила в гости, но таких гоблинов, прости Господи, что Ксюша была в ужасе и просила, чтоб мама подыскала человека поприличнее. А не встречались поприличнее. В конце концов мама решила, что мужик нафиг ей не нужен. Какой от них вообще толк? Готовь им, обихаживай, спи с ними, а помощи не допросишься. Она сама вон и гвоздь забьет, и лампу вкрутит, надо будет, кран починит и тяжести до дома донесет. Все, с нее довольно — никто больше не вынесет ей мозг.

Ксюша живет с мамой, у нее тоже нет мужчины. Вечно попадаются хрен пойми кто. Иногда она думает, что никогда не найдет мужа и будет жить с мамой до старости. А когда мама заболеет, Ксюша превратится в сиделку. Все равно ведь рано или поздно заболеет и придется принести себя в жертву. Но сделать это проще, когда ты одна и никто, кроме мамы, не претендует на твои заботу и внимание. Мама, кстати, не против, что уже взрослая дочка живет с ней. Удобно вместе хозяйство вести, на продукты меньше денег тратят, не скучно, есть с кем поболтать. Красота. Когда Ксюше было восемнадцать, она думала, что переедет потом в старую бабину квартиру. Но мама ее продала, а на вырученные деньги они сделали ремонт у себя. Иногда Ксюша хочет пойти в банк и взять ипотеку, а мама ее отговаривает: «С ума сошла! Такие деньги платить сорок с лишним лет! Зачем? Есть же у нас жилье. Тебя отсюда разве кто-то выгоняет?»

Нет, в том-то и дело, что мать даже не думает ее выгонять. И мыслей таких не возникает. Хорошо вдвоем с ребенком. Никто им больше не нужен.

Впрочем, иногда на маму находит странное настроение. Вот как сейчас за обедом. Ксюша пожарила мясо с овощами. Вкусно готовит, умница. Мама говорит:

— Ксюня, двадцать семь скоро.

— И?

— Ну, родить бы тебе. Внуков уже охота понянчить.

— Мам...

— Ну что «мам», что «мам»? После тридцати тяжелее рожать. Когда я была в твоем возрасте, ты уже в школу ходила.

— От кого рожать-то? — Ксюшу от подобных разговоров просто воротит. Бред.

Она поправляет длинные волнистые волосы, недавно выкрашенные в черный цвет. Думает, что надо было все-таки взять бутылку вина. Зря деньги пожалела. Хоть бы полегче стало на душе.

— Да какая разница. Ну, мужика ты, что ли, не найдешь? Ты же красавица. Мужик это дело, знаешь ли, второе. Главное, ребенка родить. Ой, Ксюнь! Лишь бы не девочку. Нам с тобой мальчик нужен. Роди мальчика, а? Чтоб на старости лет у нас помощник был.

Ксения смотрит на мать исподлобья и молчит. Не понимает даже, это она шутит или всерьез. Кажется, всерьез. Ксюша спрашивает:

— Какой судьбы ты своему внуку желаешь? В смысле такой же, как у меня?

Она не понимает.

— А что не так с твоей судьбой, Ксюнь? Крыша над головой есть, работа есть, мать жива-здорова. Надо ценить то, что имеешь.

Ценить то, что имеешь. Ксюша вспоминает, как однажды, году в девяносто девятом что ли, бабка сказала ей: «Мать твоя аборт хотела сделать, это я, я настояла, чтоб она ребенка оставила». Усмехается: видать, бабка тоже хотела внуков понянчить. Или чтоб еще одни рабочие руки в семье появились. Нет, мать, не дождешься.

Ксения откусывает большой кусок от красного яблока, хрустит, пережевывая. Яблоко почти несъедобное. Ни вкуса, ни аромата. Неужели она дожила до того момента, когда все, что было раньше, кажется лучше? Она откладывает яблоко в сторону. Мать спрашивает:

— Чего не доела?

Ксюша говорит, что не хочет. Потом.

Она кое-что вспомнила. Ей было шесть лет, мать с бабкой опять поругались — то ли из-за того, что мать напилась, то ли потому, что Ксюшу в сад не отвела, а может, все вместе. А мать, когда была пьяной, вечно обещала ей с три короба. Ксюша, как дурочка, верила каждый раз и ждала, что мама обещание выполнит. На этот раз точно.

Бабка утром отвела ее в сад, мать вечером пришла забирать. Трезвая и злая. Ксюша помнила, что мама обещала пойти в «Детский мир» и купить ей новую Барби. Идут домой, молчат. Ксюша не напоминает, ждет, когда мама сама поведет ее куда нужно. Еще мороженое обещала. Идут дальше. Никуда не заворачивают. Прямо домой идут. Мать держит Ксюшу за руку, давит, потягивает с силой, а Ксюша хочет отпустить ее ладонь и убежать. Обманула! Как обычно. Но почему-то именно в тот раз было обидно до слез, до боли. Ксюша вырывается и бежит вперед. Мама кричит на всю улицу: «Куда, сука, рванула, стой, стерва! Стой!» Догоняет, ловит, трясет за плечи. Люди проходят мимо, смотрят. Мало ли что, закапризничала девчонка, ой, дети такие противные, все канючат и канючат. Только Ксюша не просила ничего. Никогда. Всегда послушная, слушала маму, слушала бабу. Всех слушала, а себя не слушала.

— Мам, а ты почему от бабы не переехала сразу?

Мама смотрит на Ксюшу удивленно. Задумывается на мгновение, потом говорит:

— Ну как почему?.. Хотела съехать, конечно. Всегда хотела. У нее же характер был не дай бог, сама помнишь. Забеременела, с ребенком одной сложно тогда было — капец. Девяносто третий год, денег нет. Ну и все, осталась. Она тоже немного зарабатывала тогда — чё там, санитарка в больнице, — ну вот как-то выкручивались. А сама бы я как?

— Аборт бы сделала.

— Ксюша! — Мама аж взвизгнула. — Ты что такое говоришь-то?

— Тогда бы могла сразу уехать. Из-за меня ведь пришлось остаться. У тебя бы жизнь по-другому устроилась, ты же понимаешь?

— А зачем мне другая жизнь без тебя?

Ксюша не знала, что на это ответить. Откусила еще раз яблоко. Сказала наконец матери, что хочет жить отдельно. Мама никак не отреагировала, только опустила голову. А потом говорит:

— Обещай только, что не бросишь меня одну. Обещаешь?

— Обещаю, — кивает Ксюша.



Саша Зайцева

Саша Зайцева — писательница, поэтесса и арт-деятель, участница Лейпцигской книжной ярмарки (2015), а также десятка культурных проектов в Москве, Санкт-Петербурге, Вологде, Калининграде, Белгороде, Новосибирске. Работает UX-редактором, преподавала «Основы творческой деятельности» в Новосибирском государственном университете (Академгородок). Стихи публиковались в литературных журналах «Нева», «После 12», «Поэтоград». Автор сборника «Снег, которого не было» (2016), альбома мелодекламаций «Вереск» (2020), психологического нон-фикшена «Как я осталась одна и танцую» (2022). Обладательница нескольких литературных наград, в том числе международных, участница Сибирской литературной резиденции АСПИР (2022).


Дорога к монастырю Агарцин
Рассказ

Жажда раздражала, и Геля свернула от метро к ближайшей аптеке.

— Самую дешевую воду. Пожалуйста.

Надо было поздороваться.

— Вот, сорок девять. По карте? Ой, «Для ляль», смешное название, да? Вода «Для ляль».

— Ага. — Геля улыбнулась вполне искренне: фармацевт была хорошая, легкая.

Стоя на крыльце, она влила в себя едва ли не всю бутылочку.

— Девушка, вы мне не поможете? — Вопрос от красивого старика, одетого как хипстер[3]. У него плохо гнулись колени, но на ногах были красные кроссовки. Ей сразу понравился и этот старик, но ответила она опять нехорошо, грубо:

— А что такое?

— Мне нужно на Сергия Радонежского, шесть, вроде бы рядом, да куда здесь? Не понимаю, перекресток большой. — И он показал ей экран телефона с открытым гугл-мэпсом, где болтался во все стороны синий указатель.

— Знаете, я тоже вечно путаюсь в этой гугловской карте. Давайте я по своей посмотрю.

Уже десять минут, как Геля должна была стоять в галерее современного искусства и рукоплескать своему мужу и другим его собратьям по контемпорари-арту[4]. И она стала симпатизировать старику еще больше: искомый дом находился в том же направлении, но крюк удлинял путь минут на семь.

— Пойдемте.

Ангелина не спешила, и ей было радостно идти рядом с этим человеком. Ему ведь, вероятно, хорошо за шестьдесят, а выглядит круто.

— Светский разговор. Что там, на Радонежского?

— Танцы, рок-н-ролл.

— Рок-н-ролл? Ух ты, впервые?

— Нет, давно, просто руководитель разные помещения снимает, вот теперь здесь. Московский центр долголетия.

— Молодцы какие!

— Если вы москвичка, я бы вас пригласил. Потанцуем!

— Не, я из Питера, — удобно соврала она, зная, что никогда не пойдет, хотя, вероятно, и стоило.

Дальше шли молча. Она довела его до нужного крыльца и спросила:

— Как вас зовут?

— Роберт.

— Что ж, Роберт, вы — великолепны. Хорошего вам вечера.

Он потянулся ее обнять — и Геля сделала это тепло, словно они были друзьями.

— Спасибо. Как же вас величать?

— Ангелина.

Она уже уходила по Малой Андроньевской.

В галерее была толпа. К сожалению, открытие задержалось, и ей пришлось это выслушать:

— Сегодня мы с гордостью распахиваем перед Москвой грандиозный контемпорари-проект «Freedom». Пятьдесят семь участников, свыше двухсот работ. Наша цель заключается в исследовании выбора образов, связанного с эмоционально-волевым выражением. Мы хотим показать способность создавать искусство, независимое от современных и исторических трендов, декларируя свободное сознание через свой язык высказывания...

Куратор был слишком молодой и слишком дорого одет. «Свободы нет, искусства нет, а выставка есть», — смаковала про себя Геля.

Муж взял ее за локоть:

— Ты где была? Опоздала на полчаса!

— Помогала дедушке перейти через дорогу.

— Вечно ты...

Картины висели вплотную друг к другу, без подписей, от пола до потолка. Геле стало дурно.

— Ты видела моего «Оленя»?

— Мы оба знаем, что он не твой, Антоша.

— Геля, ты не понимаешь контемпорари. Ты устарела.

— Это плагиат, а воровство никогда не стареет.

— Геля! — Муж вскинул руку и нырнул вправо, уходя в толпу.

Его почти сразу окружили девочки лет двадцати, гладкие, восхищенные и яркие, как искусственные фрукты. Ангелина прошлась по залам с почти физическим страданием, вернулась к гардеробу, медленно оделась и вышла на улицу.

Грязная московская зима встретила ее неизъяснимой тоской. Переулок Вековой упирался в общежитие Суриковской академии. На последнем этаже блистали витриной окна чьей-то мастерской: там горел свет, и Геля видела края картин, развешанных по стенам. Отсюда было не разобрать, что там, но ей думалось, что это должно быть недурно — ей нравились эти сложные оттенки, — и захотелось подняться в мастерскую и познакомиться с художником.

Снова в ней острым тяжелым предметом заныло долгое, странное чувство: словно она одновременно проживает в двух временах, что сейчас — конец восьмидесятых, ветер голода и надежд. Она ощущала очень ясно, что может приехать на Октябрьскую и зайти в мастерскую Мити Сурского, захватив по дороге селедки и хлеба, и они будут пить чай, а может, дешевое вино в его низком подвале недалеко от старой Третьяковки и говорить о пластике Эль Греко. Митя будет молод, и она будет почти его ровесницей — и они не будут знать беды, что произойдет потом.

— У тебя прекрасные ноги. Они соединены плотно, без просвета, и в этом есть и нежность, и совершенная напряженность линий.

Он сказал ей это семь лет назад, когда она принесла ему ирисы и долго перебирала наброски, стоя у единственного узкого окна под потолком. Его слова обожгли прекрасным, живым огнем, и она побоялась приходить снова.

Затем Геля вышла замуж, а Митя умер. Мастерскую забрал город, и теперь там, вероятно, какой-то концептуальный бар. Картины спасла его одинокая дочь; они заняли обе комнаты в ее квартире, и живет она на кухне. Иногда удается организовать выставки, и тогда Ангелина пропадает в залах часами — ей кажется, что дышать она может только там, рядом с Митиными картинами.

На углу Вековой и Библиотечной ее встретил внезапно начавшийся снегопад. Геля прислонилась к стене старого особняка и долго смотрела вверх. Позвонил муж.

— Ты где? Почему ушла?

— Мне стало душно.

— Скажи, где ты, я подъеду.

Снег. Почему в Москве так мало снега и солнца?

— Как тебе выставка?

— Поедем выбирать вино. Я хочу выпить.

— На открытии было вино.

— Там я не хотела.

— И все же...

— Тоша, ты прекрасно знаешь, как я требовательна к вину, а к искусству — куда более. И тебе это не нравится.

— Гелика, почему ты никогда не говоришь, что ты думаешь на самом деле? На прямой вопрос.

— О’кей. Это было красочно и позитивненько. Визуальный опыт «Пятерочки».

— Что ты несешь? Какая «Пятерочка»? Ты знаешь, сколько стоят эти работы?

— И еще я думаю о том, какой чудовищный урон природе наносят подобные выставки. Ведь это сколько мусора, не пригодного к переработке! Впрочем, деревянные подрамники можно перемолоть в древесно-стружечные плиты... А вот лен от краски очищается, ты не знаешь?

— С тобой невозможно...

— Предупреждала.

Утром она уехала в Перово и пошла к памятнику непогребенным. Три склонившиеся фигуры и пустотные кресты у каждого в груди. Геля встала, как если бы была четвертой.

«Еще одно видение преследует и почти не покидает меня, прошедшего войну и мир, — предсмертная мука человека. Почему почти всегда человек расстается с жизнью в унизительных, нечеловеческих страданиях? Не подошло ли человечество к рубежу, на котором оно должно потребовать права на достойную смерть?»

Вадим Сидур[5] умер в год, когда она родилась. И все же, касаясь его скульптур, она ощущала отчетливо реальность ее жизни в восьмидесятых и нереальность текущей.

Совершенные, как иероглифы, его вещи меняли ее дыхание, как меняет прикосновение любимого человека. Она понимала, что этот скульптор знал и любил ее тело и что она принадлежала ему больше, чем принадлежала когда-либо мужу.

«Я не верю, что не все кончается с земной жизнью. Я знаю, что умрут все и не воскреснет никто, и в этом вижу высшую демократичность истинно божественного начала».

В музее Сидура, когда грузная смотрительница, устав стоять и убедившись, что Ангелина безопасна, ушла к кассам, Геля провела боковой стороной указательного пальца по грудям деревянной старухи из «Бабьего Яра».

Они были такими, как она предполагала: слегка морщинистыми, теплыми и, несомненно, живыми. Через секунду эта старуха будет расстреляна и ляжет в овраг вместе с тысячами других, и ужас сковал ее, превратив в вытянутого, как древние артефакты, истукана. И секунда эта длится вечно, но не становится легче и не отпускает — ни ее, ни других таких же несчастных, стоящих перед расстрелом, ни тех, кто будет погибать сегодня, в момент, когда Геля прикусывает язык, стараясь избавиться от острого чувства длящейся беды напополам с любовью.

Нет, конечно, он не мог знать ее.

Нет, конечно, ничего бы не изменилось, если бы тогда Митя нарисовал ее. Может, он и не хотел этого — она часто додумывает то, чего нет. Он просто сказал про ноги — потому что так думал и чувствовал в тот момент. Быть может, он так и не понял, куда она пропала и почему больше не звонит. Быть может, он тоже временами тосковал по ней — потому что она тосковала по нему.

Митя все равно бы умер, а она все равно бы осталась жива, обреченная дышать только тихими картинами Сурского без надежды на то, что когда-нибудь станет легче.

— Сколько ты заплатил за то, чтобы выставиться в этой галерее?

— Восемь тысяч за «Оленя» и пять — за обнаженную с автоматом.

— Что-то недорого нынче ценится обнаженка.

— Там от формата зависит.

— Есть такса по сантиметрам?

— А ты что думала? Конечно.

— Скажи, вот ты купил картину у неизвестной художницы в Туле за триста рублей, картина и впрямь дурная, и девочка это не скрывала, но затем ты приписал к ней маркером вот это: «Я — олень, мечтающий стать северным сиянием», — и теперь это что? Контемпорари или как называется?

— Геля, ты ничего не понимаешь в трендах. Ты вечно торчишь часами перед мазней всяких стариков и не видишь, что мир изменился и все это уже не нужно.

Он злился и клацал в телефон — она видела, что это Тиндер[6], и Тоша уже давно ничего не скрывал. Подборка не старше двадцати семи. Он писал им, что известный художник, что богат, учится в аспирантуре и хочет детей. Все это было некоторым преувеличением, кроме денег. Впрочем, ни одна девушка не задерживалась больше, чем на три дня, а спать он приходил всегда домой, пусть и далеко за полночь — несмотря на то что Геля давно уже жила в отдельной комнате. «Наверное, он по-своему любит меня, как любят эгоистичные пятилетние дети, — бессильно думала Ангелина, — но вероятнее всего, он не любит никого».

— Гелика, давай с тобой сделаем новый выставочный проект. Поможешь мне? Перекрасим вот эти картины, они мне уже не нравятся. Красным и синим, как думаешь, будет концептуально? Сюда полосу и сюда. А для этой я хочу заказать решетку, пусть Мишаня сварит. Получится голая баба, запертая в тюрьме. Круто?

Ночью она проснулась оттого, что говорила с Сидуром. «Умрут все. Никто не воскреснет. Только Лето вернется, если войны не будет».

Если войны не будет. Она вылила в бокал остатки вина, открыла окно, но прохлада не принесла ей покоя. За окном темнела вертикаль новой высотки. Сколько в ней будет этажей? Пятьдесят? Восемьдесят?

Так не может продолжаться вечно. Нужно что-то сделать.

Геля знала ответ, но ответ был невозможен.

Утром Антон с аппетитом уничтожил яйца пашот, тосты и салат с авокадо.

— А кофе у нас есть?

«Ты никогда не умел просить нормально», — улыбнулась Геля про себя и налила ему кофе. — Впрочем...» — думала она, отгоняя ночную слабость, она уже привыкла к этому проживанию — в разных комнатах, в разных, взаимно непонятных, словах и неразделенных чувствах. В этом была какая-то горькая, прекрасная история — а ведь она любила всегда именно такие. В конце концов, ведь и со своей реальностью, со своим временем, городом, страной, жизнью она была как бы полуразведена, оставаясь бесконечно погруженной и растворенной в ином измерении.

— Сегодня в «Сюр-баре» тусовка, зовут Ваня с Алиной, хочешь пойти?

— Не-а.

— Ты никогда ничего не хочешь. Я тогда Наташку позову, надеюсь, ты не будешь возражать?

— Я бы хотела умереть на золотой дороге к монастырю Агарцин. — Геля сказала это без помпы и позерства, отчетливо увидев для себя спасение, воздух, которого ей так не хватало.

— Да что ты опять несешь!

Она была там пять лет назад, в октябре, — улетела, похоронив Митю. Ему не исполнилось и семидесяти, и в гробу он был удивительно красив, и Геля страдала так, словно отпускала в холод земли собственного сына, не принимая и не ощущая ни времени, ни возраста, ни его смерти, ни себя. Она склонилась и поцеловала ему руки — они ответили ей ужасающим, космическим холодом.

А ведь она никогда не касалась его живого.

Таксист, который вез ее из Еревана, все норовил завести разговор, но в конце концов сдался и включил музыку. Вкус у него был хороший, и это согрело ей сердце.

Был солнечный день, и деревья, утопающие в желтом, казались таким простым и ясным объяснением всей гнетущей спирали существования, что она беззвучно заплакала.

Водитель заметил и остановился, как только нашел на серпантине место.

— Милая, джан, да что же это?

— Ничего, простите, я вас напугала. Просто очень красиво. Это очень красивое место. Красивый день.

— О да! Армения — самая красивая страна. Вы знаете, Агарцин такой красивый, что даже один богатый мусульманин, когда увидел, пожертвовал миллионы долларов, чтобы его восстановить!.. Мусульманин, да? Эка история! Только зачем плакать? Радоваться надо, джан! Радоваться! Очень красиво!

Теперь, сидя в Москве на пустой кухне, — муж ушел в душ, оставив привычно грязную посуду на столе, — она сожалела только о том, что сердце ее не разорвалось тогда от неизбывной любви и горькой красоты. Тогда Агарцин и золотая октябрьская к нему дорога были бы последним, что она видела.

Ведь Митино сердце просто остановилось редким солнечным утром, когда он вышел на кухню. Почему это же самое не случилось — и никак, никак, никак не случится с ней?



Диана Рейн

Диана Вячеславовна Рейн родилась в городе Бердске Новосибирской области. Окончила педагогический университет по специальности «библиотечный менеджмент». Работала в библиотеке новосибирского Академгородка. Писать прозу начала с 13 лет. Автор романа «Этот несносный Джеффри» (2016). Участница писательских мастерских и литературной резиденции АСПИР, победительница конкурса подростковой прозы «TeenLife», призер конкурса «Young Adult».


Ее улыбка
Рассказы


Как в Бердске Новый год встречали

Антип Варнаков сморгнул иней с ресниц, коротко вдохнул морозный воздух и осторожно двинулся в самую гущу рынка. Народу — яблоку негде упасть, и Типа сновал между людьми, стараясь никого не задеть. Сегодня двадцать четвертое декабря, суббота, еще бы тут никого не было. И, несмотря на ловкость, мальчишка все равно получал то удар локтем в бок, то тяжелый сапог на свою ногу, то просто толчок, отчего его худое тело вздрагивало.

Но, как известно, толпа — это лучшая маскировка для вора.

А еще среди людей было теплее. Здесь не так ощущался разыгравшийся ветерок, и Типа смог отвлечься от холода и приступить к делу. Быстрые темные глаза бегали туда-сюда, высматривая товар на прилавках, тонкие озябшие руки в перчатках пока спрятаны в глубоких карманах.

Перед праздником в Бердск — в новый Бердск! — приехала уйма народа. Из Новосибирска, с окрестных сел и все местные подтянулись. Деревенские больше обменивались и выгружали товар прямо на сани, а сами искоса присматривались к соседям. Предлагали они шматы мяса, целые тушки гусей, домашнюю колбасу, сало...

Типа невольно замедлил шаг и задержался взглядом на этом богатстве, рассматривая куски ветчины и гирлянды сосисок. Ну и праздник устроят себе те, кому по карману такая вкуснятина. Желудок больно сжало от голода, и он поспешил прочь.

Вот переедут они с братиком Тошкой на новое место — будут каждое утро завтракать бутербродами с колбасой!

Он прошел мимо прилавков с коврами, вязаными и льняными вышитыми салфетками, мимо бородача, который разливал керосин в бидоны. Ему бы немного керосинчика тоже пригодилось, в лампе осталось совсем немного. Но это подождет.

К Новому году люди особенно охотно брали игрушки — глиняные и деревянные, которые в большинстве своем тоже привозили деревенские. Свистульки, которые, наполненные водой, заливались как настоящие птицы, деревянные трещотки и, конечно, «кузнецы».

Типа запретил себе болтаться по площади попросту, мозоля глаза людей, но тут снова замешкался помимо воли. До чего ладная вещица! С одной стороны косолапый мишка с молоточком, с другой — мужичок с молоточком. Двигаешь планки туда-сюда, и они без устали трудятся, стуча своим инструментом по наковальне. Вот бы раздобыть Тошке такую игрушку — братик бы с ума сошел от счастья...

Типа мелко вздрогнул, вдруг встретившись с прямым взглядом продавца, и тут же поспешил прочь, пригнув голову.

Пора убираться отсюда.

Типа сжимал и разжимал окоченевшие пальцы, осторожно подбираясь к лотку с выпечкой. Ровные ряды каралек[7], ватрушек, пирогов покрывали собой весь прилавок. Возле него топтались несколько человек, выбирая выпечку попышнее, порумянее, а заодно были не прочь перекинуться с хозяйкой словечком-другим. Типа незаметно подошел и встал рядом с покупателями. Пальцы свело от волнения.

Пока женщины болтали меж собой, а глава семейства рассматривал банки с соленьями у соседнего прилавка, Типа присмотрел ватрушку, самую крайнюю. Быстро размял замерзшие пальцы в карманах. Искоса глянул через плечо. Потом снова на соседей. В последний раз на болтливую товарку...

Раз-два — и он уже уходит прочь, бесследно теряясь в толпе. Правая рука осторожно придерживала в кармане булочку, как будто еще теплую, с твердой корочкой. Он старался ни на кого не смотреть, ни с кем не встречаться глазами, но и не переходить на чересчур быстрый шаг. Ничем не выделяться из толпы. Раствориться в ней. Пропасть.

Выйдя с площади на улицу, он позволил себе перейти на легкий бег, чтобы немного согреться и как можно скорее добраться до дома Матвея, где сейчас его ждал Тошка. Завтра братишка получит от него настоящий подарок.

У Типы сжало горло, но он списал это на морозный воздух. Это их последняя встреча Нового года в старом Бердске. Последний год нищеты и воровства. В новом, пятьдесят шестом, у них будет свой дом, у Типы будет нормальная работа. И потом, уже на пятьдесят седьмой год, он подарит Тоше ту самую игрушку с кузнецами, и ватрушек, которые сам купит, и много еще всякого.

Он ускорил шаг, представил, как братик завтра обрадуется, и сам едва не улыбнулся. В следующем году у них начнется новая жизнь. Это уж точно.


Ее улыбка

— Ты не видел мой мобильник?

— Прости, нет.

— Ах да, точно.

Она смеется, шутливо треплет меня по волосам и хватает свой телефон, который лежал передо мной на столе. Убегает, на ходу крича, чтобы я не отставал. Но мне все равно не догнать ее — она всегда впереди меня на несколько шагов. И она это знает.

— Захвати мою сумку! Она там, осталась на кресле.

Ее голос раздается где-то далеко, а затем хлопает входная дверь. Вечно она забывает свои вещи, оставляя их по всему моему дому. Может, она думает, это мое излюбленное занятие — собирать их за ней?

Сумку я нахожу быстро, но не учел, что она (как обычно, впрочем) оказалась расстегнута. Все вещи вываливаются мне на ноги, а среди них бутылка с водой, толстый блокнот и что-то еще тяжелое. Я собираю это все обратно, еще долго шарю руками под креслом — на случай, если что-нибудь закатилось туда, и наконец тоже могу идти. На улице уже вовсю сигналит машина.

— Скорее, копуша!

Нагрянуть среди бела дня, разбросать свои вещи по моему дому, без спроса потащить куда-то на природу и при всем этом еще и обвинять меня? Это все Кэри.

Она нетерпеливо выхватывает у меня сумку, одним тычком заталкивает в машину, и не успеваю я пристегнуться, как мы срываемся с места. В такой спешке я даже не могу вспомнить, выключил ли чайник, закрыл ли дом и переодел ли футболку от пижамы. Как бы то ни было — уже поздно, мы несемся по дороге, и сильные порывы ветра треплют меня по лицу.

По пути у Кэри звонит телефон, и она долго болтает, громко смеясь и отпуская двусмысленные шутки. Наверное, это Хэл — ее новый приятель, с которым она познакомилась на какой-то вечеринке. Я с ним никогда не встречался, да и не хотелось бы, но мне кажется, что он подходит взбалмошной Кэри. В таком случае это с ним она сейчас должна была ехать в машине, а не со мной. Но ее поступки никогда не поддавались логике, и потому я просто радуюсь, что она взяла меня с собой. Мне не так уж часто удается куда-то выбраться.

Кэри резко останавливает машину, и я едва не вылетаю через лобовое стекло. Кругом свежий ветер, куча насекомых и душные запахи травы и цветов. Кэри чем-то грохочет, тряся своей сумкой, и я с ужасом понимаю, что все же оставил что-то из ее вещей дома. И это непременно что-то важное.

Но тут весь шум стихает, Кэри без предупреждения хватает меня за руку и тащит вперед.

— Смотри-смотри, обалденное местечко! Там внизу озеро, про которое я тебе рассказывала, а с этого места отлично видно диких уток! Их семеро — мама-утка и шесть детишек. Это тебе не толстые, ленивые проглоты из парка. Настоящая дичайшая природа!

Она хохочет и отплевывается от своих же волос, которые развевает ветер, и они прилипают к ее губам. У меня тоже пряди бьют по щекам и очкам, но я их не убираю. Смотрю вниз, на диких уток, и улыбаюсь.

— Тебе нравится? — спрашивает Кэри. — Мне тоже очень нравится. Ой, скорее смотри, как тот утенок...

Она не договаривает, и я не узнаю, что там вытворяет птенец. Странно. Обычно Кэри не обрывает предложения и думает над тем, что она ляпнула, уже после.

Но она затихает, и я вдруг чувствую, как она берет меня под локоть и прижимается боком. Мне неловко и даже немного страшно. Я стою неподвижно, чувствуя сладкий аромат ее духов, запах мятной жвачки, и слышу, как колотятся два сердца.

— Скажи, что я не зря притащила тебя сюда, — говорит Кэри, и я улавливаю тень вины в ее голосе.

Вины? Такого еще не было. Я в принципе не подозревал, что Кэри способна испытывать стыд или раскаяние.

— Конечно, не зря, — неловко отвечаю я. — Сам бы я никогда не нашел это озеро. Я даже отсюда слышу, как плещется утиное семейство.

Кэри сразу успокаивается и принимается болтать дальше. Она не отпускает и не отходит от меня, хотя сквозь ее болтовню я слышу, как снова начинает звонить телефон, оставленный в машине. Что ж, на этот раз Хэл останется без ответа.

Я слышу, как Кэри взмахивает руками, указывая на что-то, и смеется. Она то и дело теребит меня и комментирует действия утят, хотя ей прекрасно известно, что я все равно ничего не вижу.

И хотя я никогда не видел ее улыбку и саму Кэри, я знаю, что она самая замечательная девушка на свете.


Бумажная любовь

Ты все еще хранишь письма, которые я тебе прислала? С рядами мелких буковок, тонких, как будто следы от лапок крапивника. Я вымачивала бумагу в кофе, чтобы она стала красивого цвета и приятно пахла. Собиралась еще надушить своим парфюмом, но это было бы чересчур вульгарно. Все-таки мы уже живем не в девятнадцатом веке, премного благодарна! Не знаю, что бы делала без телефона и пластинок.

Я писала тебе в библиотеке, соорудив неприступную крепость из романов Бронте, Шекспира, Остин и Бёрнетт. Эти старые книги приготовили, чтобы отправить на переработку, но они послужили мне в последний раз — спрятали меня от чужих глаз.

Да, я знаю, как ты расстраиваешься, когда узнаешь, что со мной заговаривают юноши. Ты начинаешь делать ошибки в письме, путать местами слова, говорить невпопад и сразу становишься таким потерянным и таким грустным, что у меня больно сжимается сердце.

Ты не веришь, что можешь быть лучше незнакомцев из библиотеки, или из трамвая, или с рынка. Я столько раз тебе говорила, как боюсь незнакомых парней и не люблю, когда они со мной разговаривают, но ты все равно расстраиваешься каждый раз.

Не надо. Пожалуйста, не надо.

Ты все еще хранишь мои фотокарточки?

Я не очень хорошо получаюсь на снимках и поэтому часто прячу лицо за книгами, шарфиками или цветами. Да, я знаю, ты говорил, чтобы я не стеснялась себя, что я очень мила и у меня прелестная улыбка. Я постараюсь быть смелее, и у тебя будет больше фотокарточек с моим лицом.

Я храню все-все твои фотографии. Тебя, твоих собак, даже простых улиц, по которым ты ходишь. Ты отправляешь мне столько фотокарточек, что впору заводить для них отдельный альбом! Я храню их между страниц любимых книг, в дневнике и бюро. Так я часто вижу твое лицо, встречаю тебя то тут, то там. Приятно встречать тебя хотя бы так, хотя бы издали.

Ты не забыл мой голос? Мне так жаль, что я не могу записать наши редкие разговоры по телефону на пластинки, чтобы потом проигрывать их перед сном, как личные колыбельные. Вместо этого я про себя проговариваю то, что ты сказал мне в последний раз, или ставлю пластинку Фрэнка Синатры, которую ты мне прислал, и в сотый раз шепчу: «In other words, please be true, in other words, I love you...»[8] До чего хочется верить, что в этом есть послание от тебя самого.

Мне жаль, что засушенные цветы рано или поздно рассыпаются в прах, а чернила выцветают. Уголки писем и почтовых карточек мнутся, на бумаге вдруг появляются заломы. Это так грустно — видеть, как память о тебе, как твои слова, частичка тебя самого разрушается и стареет. Ведь твои письма, открытки и посылки — это все, что у меня есть. Все, что может доказать то, что ты существуешь.

Тебя не смущает подружка, которую можно только прочитать и порой услышать, но никак не коснуться и не позвать в гости?

Удивительно, как все отношения могут поместиться в одной коробке. Как весь человек может поместиться в одной коробке.

Я храню твои письма, фотографии и подарки в коробке из-под фарфоровой куклы. Еще осталось свободное место, но совсем немного. Скоро мне понадобится новая. Мне интересно, сколько коробок накопится у меня к концу жизни? Мне не жаль отдать и всю комнату для этого, но только... Будет ли что-то больше коробки? Мне было бы очень грустно заканчивать свое существование в чьей-то жизни под кроватью или в шкафу, среди желтой бумаги, бледных фотокарточек и пыльных пластинок. Выцветшей, помятой, забытой.

Это удивительно, как сильно можно скучать по человеку, которого никогда не видел вживую, как вообще можно думать о ком-то как о живом человеке, если все, что у тебя есть, только фотокарточка и разговор по телефону. Фотокарточка и разговор, который давным-давно бесследно растаял в воздухе, исчезнув навсегда. Но нет. Ты существуешь в книгах, которые советовал мне, в кинофильмах, которые смотрел. В музыке, которой подпевал, в названиях цветов, которые рвал. Я не могу положить это в коробку. Я не могу показать это сестрам. Я могу только носить это у себя в сердце, невидимое и неосязаемое.

Ты все еще помнишь меня? Ты все еще хранишь меня в своей коробке?



Надежда Кузнецова

Надежда Леонидовна Кузнецова родилась в Семипалатинске. Окончила Новосибирский университет (истфак) и филологический факультет Семипалатинского пединститута. Писатель, драматург, культуролог. Печаталась в сибирской прессе. Автор девяти книг прозы, двенадцати пьес и двух сценариев. Пьесы поставлены в театрах Москвы, Санкт-Петербурга, Улан-Удэ, Новосибирской области и Красноярского края. Лауреат литературных конкурсов «Время драмы», юмористического рассказа имени А.П. Чехова, «Мастерской драмы», Решетовского фестиваля, а также дипломант конкурсов «Любимовка», «Ремарка» и др. Участница проекта АСПИ «Литературные резиденции» в Комарово (2022). Живет в Санкт-Петербурге.


Лёнька
Рассказ

Большая деревня Катаево. Кругом поля. Лето. Дело к вечеру. Мужики курят на бревнах. Бабы заняты со скотиной. Старухи в огородах. Вдруг среди этого вечернего смирения раздался пронзительный вскрик, потом снова и снова...

— Опять Сашко Лёньку лупцуят...

— Ня убил бо...

— Как парнишко-то выдярживат...

— Пойди, Петро, останови! Забьет парня...

На своем дворе молодой мужик Сашко злобно бьет мальчишку лет десяти. Тот не плачет, а вскрикивает. А Сашко хлещет его ремнем. Через некоторое время Лёнька, так зовут мальчугана, замолкает, безвольно болтается в руках Сашко.

Из сарайки с пустым ведром выходит молодая женщина. Это Степанида, жена Сашко:

— Сашко, хватит!

— Не, мало еще, — растягивая слова, отвечает Сашко.

— Хватит, говорю! — кричит Степанида.

— Разлил молоко, гадёныш, пусть получит! — переходит на крик Сашко.

— Хватит! Убьешь же! Отпусти! — просит молодая женщина.

— Он нас с тобой переживет, — подытоживает Сашко и презрительно смотрит на Лёньку, который молча слушает диалог своего отца и своей мачехи.

— Хватит, дурак! — пытается унять мужа Степанида.

— Молчишь, щенок?! Весь в мать свою... — Глаза Сашко наливаются кровью.

— Сашко, вон соседи ужо идут... — Степанида недовольно всматривается в конец улицы, по которой к их двору идут несколько человек.

— Пусть их! Я его пока не убью — бить буду! — орет Сашко, и жилы на его тонкой шее страшно натягиваются от напряжения.

— Дурак! — обреченно бросает Степанида, поднимается на крыльцо и уходит в избу.

Из раскрытого окошка за происходящим во дворе наблюдали две маленькие головки. Это мальчики-погодки Митяй и Сережка. Дети не были испуганы. Скорее их разбирало любопытство. Из избы раздался недовольный голос Степаниды: «Чё вылупились, паршивцы, а ну — пошли на печь!» Окно захлопнулось...

Первой подошла к дому Сашко соседка, тетка Валя:

— Сашко, пусти-тко Лёньку, ирод!

— Чё это ты здесь раскомандовалась? — прошипел Сашко в ответ.

— Пьяный опять? За чё ты яво?

— Он знает за что. А что пьяный — ошибаешься... — Сашко в упор уставился на тетку Валю. — Где ты пьяного увидела?! Кто здесь пьяный?!

Тетка Валя попятилась от Сашко, а тот злорадно ухмылялся.

Подбежала бабка Феня, Сашкина мать.

— Опять дуришь? Ох ты окаянный! Ты ж отец яму! — вопила старая Феня, задыхаясь.

— Я-то ему отец, да он мне не сын, — угрюмо сказал Сашко.

Старуха не унималась:

— Чё Дашке ня дал?! Просила же тябя! В ногах валялась... Чё ня дал Лёньку?! Пусть бы с матерью жил!

— Ишь чего захотела! С матерью, говоришь?! Сначала бросила, а потом отдай ей... На-тко — выкуси! Мне всю жизнь поломала, так я ее отродью житья не дам! Вот так! А как ты хотела? Мать она, видите ли... А я отец! — И Сашко стал выкручивать перед своей старой матерью всякие фигуры и гримасы.

— Отпусти мальца, Сашко, — взмолилась Феня.

Сашко разжал руку и выпустил Лёньку. Тот, как куль, упал в пыль и начал отползать от отца.

А Сашко, обращаясь к старой Фене, визгливо кричал:

— Не могу! Не могу! Как увижу этого щенка, ненависть такая! Любил же я эту...

— Лёнька в том ня вяноват, что Дашка тябя бросила, — не сдавалась бабка Феня. — У тябя новая жизнь и у няё! Чё тябе ящё?!

Подступили соседские мужики.

— Ты чё, Сашко, издеваешься так над Лёнькой-то?

— Не трогай! Хороший ведь парень растет...

Сашко зло посмотрел на всех и зашагал к дому. На Лёньку даже не взглянул. И уже на крыльце повернулся:

— Бил и бить буду! Нашлись заступнички! За кого заступаетесь? За эту... Да я — механизатор-передовик! Собрались тут! Буду бить до тех пор, пока снег летом не выпадет!

Дверь захлопнулась. Мужики ушли. А тетка Валя подошла к бабке Фене.

— Сынок у тя, Феня, злой... Ня повязло тябе... Слыхала, чё говорит?! Снега яму летом надо... — вздохнула тетка Валя.

— Убьет он парня... Сам сядет... А вядь работящий мужик... У Стяпаниды ужо двоя, а он все ня уймется, окаянный, — качала головой бабка Феня.

— Дашка-то в городе, говорят, хорошо живет... Муж — начальник большой...

— Лёнька-то — сирота при живых родителях...

— Ня даст яму Сашко житья... Извядет...

А Лёнька сообразил, что бить его больше не будут, и весь обмяк. Он лежал на теплой земле лицом вниз и тихо плакал. Плечи его не вздрагивали. Слезы обильно лились с лица в пыль. «Никому я не нужен в целом свете. Как жить? Бежать надо, бежать...»

И Лёнька пополз. Он дополз до лестницы на сеновал. Все виделось и слышалось ему как во сне.

«Бежать...» — только одна мысль стучала в висках.

Лёнька знал, что Сашко сейчас напьется и не дай бог попасться ему на глаза.

Кое-как мальчонка вскарабкался по деревянной лестнице на сеновал. Неловко отпнул лестницу ногой. Лестница отлетела далеко и громко хлопнулась о землю, даже подпрыгнула... Лёнька не видел этого, но услышал гул и на время затих... Кругом было спокойно. Никому не было дела до избитого мальчишки. Он повалился на свежее сено и почти моментально забылся... Очнулся уже ночью. Было темно и холодно. Очень хотелось пить. Лёнька не к месту вспомнил старую Фису, свою прабабку, которая нянчила его маленького... Выносила летом кружку холодного молока или морса во двор, где он играл, и приговаривала: «На-тко, дитятко! Пявни, пявни маненько...» А потом гладила маленького Лёньчика по головке... Лёнька глотнул воздух, но не смог проглотить — комок так и застрял. Только запах сухой травы ударил в нос. «Убегу! В город... Мамку буду искать... Справку украду...» Тело болело, голова ныла. Мальчонка поглубже зарылся в сено, и постепенно его начало клонить в сон. Засыпая, Лёнька продолжал бормотать сухими, потрескавшимися губами...

Когда он проснулся, было уже светло. Вставать не хотелось. Что делать-то? Голова трещала. Лёнька от холода свернулся клубком.

На дворе слышался шум. То ли соседи ругались, а может Сашко с похмелья буянил.

«Лучше пока не высовываться», — решил мальчик.

Он хотел есть, но еще больше пить. Нестерпимо хотел пить. Губы высохли, на них запеклись кровавые трещины.

«Надо незаметно пробраться к ручью, сдохну без воды... Потом в лес, хоть ягод каких пожевать, а може, порыбалить повезет...»

Свои рыбацкие снасти Лёнька прятал на заброшенной мельнице в соседней деревушке Шишовке. Туда бегом полчаса... Зато там никто не бывает... Все Лёнькино добро хранилось на этой заброшенной мельнице: удочка-самоделка и мятый котелок, которые отдал сосед — дед Овсей, свинчатка, которую выиграл в «асики», солдатская пряжка, подаренная дядькой Валерой, шофером с МТС[9], самодельный ножичек, сделанный Лёнькой прошлым летом из сломанной ложки, гвоздь из нержавейки, который втихаря стащил из кузни... И фотография матери, совсем для него чужой, красивой, улыбающейся женщины...

Стук прилаживаемой лестницы вывел Лёньку из задумчивости. Он весь сжался.

— А ну, слазь! Я знаю, что ты там, — услышал он голос Сашко.

Лёнька решил молчать.

— Слазь! Хуже будет! — повторил Сашко.

Лёнька медленно, но покорно подполз к окну сеновала и выглянул наружу.

Кругом сколько хватало глаз было белым-бело. Ночью выпал снег.

Лёнька моргал глазами, ничего не соображая...

Во дворе у Сашко собралась, наверное, вся деревня. Даже агроном на подводе прикатил.

— Сашко, ну чё скажешь?

— Прошла лафа Лёньку лупить...

— Зря ты, Сашко, вчера про снег выступил...

— Ха-ха-ха...

— Просил снега? Снег вон, туточки!

— Ха-а-а...

— Аккурат сёдня у Дашки день рождения... Во как!

— Есть Бог на свете!

— Слазь, не бойся! — крикнул Сашко Лёньке.

Мальчишка медленно, на негнущихся ногах спустился с сеновала и подошел к отцу. Сашко смотрел на сына холодными, светлыми глазами.

— Уходи, а то убью я тебя... — тихо сказал Сашко. — В избу зайди, Степанида справку даст... И уходи скорее от греха.

Лёнька кинулся в избу, а Сашко перевел пустой взгляд на толпу собравшихся.

— Чё?! Делать, чё ли, нечего?! Рты разинули! — не выдержал Сашко.

Лёнька быстро удалялся в поля. Он торопился. Сначала нужно было забежать на заброшенную мельницу в Шишовке — и в город. Как добраться до города, Лёнька знал, хотя сам ни разу там не был, но деревенские мальчишки смышленые.

— Ничего! Доберусь! Мамку найду! — неожиданно вслух проговорил мальчонка.

Он не оглядывался. Никто не смотрел уже ему вслед.

Лёнька вспомнил, как зашел в избу за справкой, как Степанида встретила его у самого порога. Женщина молча протянула Лёньке свернутую вчетверо справку о рождении и небольшой узелок, в котором оказались чистая рубаха, кусок сала и краюха свежего хлеба...

Снег уже растаял. Трава ярко блестела на солнце. День обещал быть жарким, и начинался он для Лёньки очень удачно — 22 июня 1941 года...



Валерия Приставко

Валерия Вячеславовна Приставко родилась в Новосибирске. Окончила Новосибирский государственный технический университет по специальности «филология». Работала журналистом, преподавателем. С 2014 по 2017 год — организатор больших творческих квартирников «Чтецы» в Новосибирске и Челябинске. В 2018 году — редактор первого романа Тьерри Мариньяка на русском «Морфин Моноджет и блудные сыновья». Сейчас работает сценаристом и редактором художественных текстов. Живет в Челябинске.


«Легкость бытия»
Рассказ

Стук в окно. Время девять вечера: для деревни осенью — глубокая ночь. Стучит с силой, от души, аж стекло трясется. Ну точно пьяный, просить чего-то пришел. Не встаю.

Стук. Еще стук. Сижу.

Стук. «Ле-е-е-ра-а-а-а!..» Стук. Выдыхаю. Сижу.

Снова стук. «Ну Ле-е-ер!..»

Прерываю рабочий созвон, закрываю зум, набрасываю кофту, выхожу в сенки.

— Ну чего, дядь Вить?

— Все хорошо? — И смеется.

«Заставь, — думаю, — дурака Богу молиться, он и лоб расшибет!» Но улыбаюсь против воли — как-то в прошлый приезд мне пришлось выгонять со своего двора неизвестного ханыжку[10], так я в шутку тогда поддела Витю: что ж ты, мол, не следишь по-соседски, кто тут шастает? Поддела на свою голову: теперь ходит дважды в сутки — убедиться, что со мной все в порядке, каждый раз завещая «смотреть как за дочкой».

— Хорошо все!

— У тебя топор есть?

— Топор? Ну есть... вон лежит.

— А то мне уйти надо.

— Куда? — Упорно не понимаю, куда он собрался идти с моим топором.

Неожиданно тупит глаза и хихикает.

— Ну... на блудни.

— А топор-то тебе зачем?

— Да тебе топор, для защиты!

— Тьфу! Да ну тебя!

— Ну ладно, я тогда пошел!

Не вижу, но знаю, что прощально машет рукой в темноте.

— Давай, жених!

Со смехом закрываю дверь. Ишь, ходок...

Витя вроде бы ровесник моей мамы и вроде бы даже учился с ней — то ли в одном классе, то ли на класс младше. Но на вид — вечный деревенский старик и вечный же пьяница. Богодул[11], одним словом. Широкое лицо без возраста, облысевшая до плеши голова, путаный шаг и постоянный жуткий скрип зубов при разговоре. Такой, что меня еще с полчаса послевкусием бьют мурашки, как от железа по стеклу. Но взгляд — мальчишки, всегда со смехом, да и сам с шутками, смеется часто и охотно. Хотя, казалось бы, над чем тут хохотать?

Живет Витя в брошенной косой хатке, на дрова перепиливает остатки забора, воду носит от людей, от них в основном и все пропитание. Кто хлеба даст, кто супа отольет, а кто из города, бывает, колбасы привезет или пельменей. Налить тоже просит, но этого бесплатно почти никто не дает — чтоб не приучать. Кое-когда где-то и сам подкалымит.

Как он в этой хатке оказался, никто уже и не знает. Вроде родители у него в деревне жили, и сестра, и дом был. Вроде и в армии когда-то служил и даже работал. А потом что в твоем кино: «А за что сидел?» — «Да ты еще спроси, за что пьет!»

Своей семьи у него никогда не было, а вот любовная драма — обязательно. И раза не было, чтоб он, поддавши, ее не вспомнил. А это уж лет тридцать прошло! «Ну какая красивая была! А за такого кугута[12] пошла — еле-еле поц[13], ей-богу! Хантрай![14] Ну, зато не сидевший!» — И с хохотом изобразит корявую присядку. Похохочет-похохочет да затянет: «Хто-о-о в любо-о-о-ві не-е-е знається, той горя-а-а не зна-а-а-є...»

Петь, кстати, Витя любит почти так же, как смеяться. Как-то моя мама по доброте душевной дала ему тридцать рублей.

— Вить, ну ты скажи хоть, что ты на эти гроши купишь-то.

— Как что? Боярышник, — озорно просиял Витя своим широким лицом.

— Так самогонкой торгуют!

— Так дорого. А мне уж очень плохо, щас надо.

А к ночи, поправившись и наломав гладиолусов в соседском палисаднике, вернулся Витя с букетом под окна маминой спальни и долго заводил да приплясывал: «Живет-живет в этом доме Га-а-ли-и-на...»

— Ну а что ты хотела? — говорю. — Благодарность.

Удивительно, как его животные любят. Три собаки у Вити было, и каждая ему, считай, ангел-хранитель. Последняя, Бося, — маленькая дворняжка с кривыми лапками, редкого ума собачонка. А уж от Вити ни на шаг не отходит, всюду хвостиком. Один раз их только в разлуке видела. Пришла я ее кормить, Бося жует, я чешу ее за ухом и разговариваю. «Где, — говорю, — Бося, твой хозяин, не дома, что ли?» Смотрит на меня, скулит и на улицу мордой тянет. Поворачиваюсь — идет наш весельчак, красиво идет, широко, края улицы в одно собирает да песню ведет. Два дома не дошел — край за край улицы запнулся и Витю за собой потянул. Лежит под лавкой, встать уже не может, но поет. А тут и песня кончилась, а там уже прихрапывания слышно. «Ну, Бося, надо, — говорю, — хозяина выручать. Иди поднимай, веди домой. А то замерзнет». Так побежала же мигом! В лицо тычется, облизывает, лает что есть мочи. И расшевелила же, и подняла! Домой уже вдвоем пошли, как обычно.

Из всех радостей жизни в Витиной хатке только свет. И... книги. Прошлым летом пришел ко мне лампочку просить.

— Так зачем тебе лампочка, дядь Вить? Темнеет поздно, светает рано.

— Так читать-то ночью темно.

— Что тебе ночью темно?! — так сильно я не удивлялась даже разуму его собаки.

— Ну, читать... — Витя тупит глаза и едва улыбается, а на широком лице его мелькает смущение. — Я когда с похмела болею, спать совсем не могу. А телевизора у меня нет. Так я читаю.

С тех пор Витя чаще всего ходит ко мне просить две вещи: лампочки и книги.

— Ты книжки привезла? Дай мне почитать чего-нибудь. Только не фантастику, я ее не люблю.

— «Мастер и Маргарита» есть, будешь?

— Ну, я ее, правда, в восьмидесятых читал. Но перечитаю!

А вчера стучит в окно. Пока набрасываю кофту и выхожу в сенки, успевает постучать еще трижды и дважды крикнуть: «Ле-е-е-ра-а-а-а!.. Ну Ле-е-ер!..»

— Ну чего, дядь Вить?

— Я книжку принес! Дай другую.

— Я много с собой не брала, одна осталась. Вот такую будешь? — выношу ему книгу.

— Кун-де-ра[15], — протягивает Витя, пытаясь прочитать название в темноте. — Не-вы-но-си-мая лег-кость бы-ти-я... — Немного вздыхает, медлит и улыбается. — Хо-х!.. Ай-й, ну давай! — решает Витя и размашисто рубит рукой воздух.

— Держи...

Закрываю дверь и улыбаюсь тоже. Невыносимая легкость бытия...

 

[1] ДВП — древесно-волокнистая плита.

[2] Простипома — то же, что проститутка (перен.).

[3] Хипстер — представитель околобогемной светской тусовки.

[4] Контемпорари-арт (современное искусство) — совокупность художественных практик, сложившихся во второй половине ХХ века, то есть это искусство, восходящее к модернизму или находящееся в противоречии с этим явлением.

[5] Вадим Абрамович Сидур (1924–1986) — советский художник и скульптор-нонконформист, авангардист, график, ветеран Великой Отечественной войны. Главная тема творчества — травматический опыт человечества в ХХ веке.

[6] Тиндер — одно из мобильных приложений, предназначенных для знакомств.

[7] Каралька — сладкая плюшка, сибирский калач в виде узелочка.

[8] Другими словами, пожалуйста, пусть это будет правдой, другими словами, я тебя люблю (англ.) — фрагмент песни Фрэнка Синатры.

[9] МТС — машинно-тракторная станция.

[10] Ханыжка — асоциальный элемент, опустившийся человек. Этим словом называют алкоголиков, уголовников, маргиналов, попрошаек, доходяг, бездельников.

[11] Богодул — бомж, бродяга, алкоголик (разг.).

[12] Кугут — деревенские, малообразованные люди, не обученные нормам приличия и не способные нормально себя вести в культурном обществе, которые не умеют пристойно выражаться, у них маленький словарный запас, и они разговаривают только на смеси украинского и русского языков.

[13] Еле-еле поц — пустое место (одесский жаргон).

[14] Хантрай — злой дух (перен.).

[15] Милан Кундера (род. 1929) — выдающийся чешский писатель и драматург, автор знаменитого романа «Невыносимая легкость бытия».





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0