Небо в алмазах

Николай Иванович Шадрин родился в 1947 году в Сибири. В 1972 году окончил институт искусств во Владивостоке. Работает актером.
Автор семи книг. Лауреат областной премии им. А.С. Пушкина, Всероссийской премии им. В.М. Шукшина (1999) за лучший короткий рассказ.
Живет в Курске.

1

В салоне автобуса душно. Старухи обложились узлами. Теснота. Рядом с Владом девушка. Похоже, студентка. На повороте, когда заваливало в сторону, Зимин нет-нет да и прижимался плечом к ее плечу. Посматривал искоса, ожидая ответного взгляда. Упорно смотрела перед собой, не желая вступать в разговор. Влад кашлянул, вытянул ноги: «Знала бы, с кем едешь!»

Чем дальше от города, тем больше трясет. И кидает. Теперь уж не нужно искать соприкосновения, на ухабах соседку бросало ему едва ли не на колени. Оба держались за уходящую дужку сиденья. Вроде бы по рассеянности взялся вплоть с ее рукой — отдернула оскорбительно резко. И опять упорно смотрели в противоположные окна на ползущие мимо поля и перелески. Сквозь прошлогоднюю, цвета мочала, траву уже пробивалась живая. А деревья голые. Ранняя весна. На обочине ярко-голубыми лужицами подснежники. Так и выскочил бы из автобуса и побежал вон в тот лесок. Там лежит еще полоска снега. Или что это? Удобрения?

— Что это? — повернулся к соседке.

Дрогнула, взглянула как баран на новые ворота, отвернулась. «Дура», — фыркнул Влад и опять отдался созерцанию мелькающей за окном юной природы. Вообще-то такое ощущение, будто хлебнул шампанского. Оттого-то и желание поговорить, а совсем не потому, что соседка вся из себя такая симпатичная. «Ну ее!» Мало ли видел он таких в самых разнообразных ракурсах. И тогда не он, а эти юные красавицы ластились. А деревенские красавицы, выходит, хоть и туповаты, в смысле интеллекта, но демонстративно неприступны? Да только так ли это? И уже забавляло ее холодное молчание.

— Парле ву франсе?

На лице непробиваемая маска. Мумия. Влад почти ненавидел красавицу в эту минуту. Автобус качнуло — пассажиров в едином поклоне бросило вперед.

— Станция Березай! Кому надо, вылезай!

Влад пошевелился, устраиваясь удобнее. Почему он должен ютиться на самом краю? Девушка отодвинулась в угол. За окном деревня. Серая, невзрачная. Дома подслеповаты, с пустыми глазницами. Брошены. Редко улыбнется белый наличник, голубая ограда — и опять запустение. За околицей ржавое кладбище техники. «Печальный вид». Без войны и нашествия. Уж который год. Правительство готово подставить плечо под падающие башни в городе Пиза — и с легкостью приносит в жертву свой народ.

На автобус разлаписто бросился тополь, взлетел — пассажиры, мимолетно обмерев в ощущении полета, утробно ухнули. Старик в цирковом кульбите опрокинулся через голову, мелькнул подошвами — все так смешалось и перевернулось, что Влад стукнулся и замер под теплой коленкой соседки.

И ужас: не сломал ли чего? Мысленно ощупывал ноги, руки и, боясь обрадоваться, не чувствовал боли. Кажется, на какое-то время потерял возможность слышать. Нет. Сверху над ним стонали. Влад чувствовал себя как патрон в канале ствола: зажат со всех сторон, не шевельнуться, вот-вот взорвешься от перенапряжения. Неподъемная тяжесть давила на плечи. Дернулся раз, другой, но только крепче упирался куда-то под теплое колено. Думал ли, что попадет в такое положение?.. В бок давило нестерпимо больно — ни охнуть, ни вздохнуть. Даже искры из глаз и звон в голове.

Все уже шевелили руками и ногами в поиске выхода из кучи-малы. Женская рука судорожно царапала воздух у его лица: соседка пыталась одернуть короткую юбку. В перевернутом, стиснутом положении нашлось место не только матерку, стону, но и обыкновенной стыдливости.

— Вы там вылезаете? — прохрипел Влад под колено попутчице.

Но внизу и без его советов уже стучали — били, кажется ногами, в дверь. Внезапно место освободилось, и теперь уже нужно цепляться за ножки сидений, чтоб не ускользнуть вниз головой. Опять охнули, но уже радуясь освобождению. Два-три конвульсивных рывка — и Зимин вывалился на мокрую траву.

Баба с выпученными глазами, как танк, перла обратно в салон:

— Тама сумка! Сумка!..

Ее оттесняли, помогали выбраться остальным. Покалеченных нет. Только одна трясла рукой, стонала сквозь зубы и в то же время хохотала. А рядом в зеленой траве копошились пушистые цыплята. Осторожно, чтоб не наступить, Влад отошел в сторонку. Закурил. Рука дрожала. Еще бы! Автобус стоял вертикально, демонстрируя неэстетичный грязный испод.

— Заклинило. — шофер изобразил неповоротливо тугой руль. — Заклинило.

Влад не поверил. Как это может заклинить?

— Ты не уснул ли?

Водила вскинулся и посмотрел внимательно.

По траве на обочине тянулся широкий ребристый след. Одна старушка все наклоняла голову к плечу да открывала рот. Другая бегала по лугу, ловила и усаживала в коробку солнечные комочки цыплят. Здесь и там крошечные огоньки мать-и-мачехи. После такой внезапной и необычной близости с девушкой Влад стеснялся ее. Старался не смотреть. Она тоже. Но в глазах обоих уже горела искра озорства.

Еще немного — и автобус опрокинулся бы вверх колесами, но каким-то чудом удержался. Влад с шофером пытались поставить его как следует, толкали — он лишь качался да жалобно скрипел. И тут бабы кинулись помогать, сначала осторожно, но, все больше смелея, облепили, толкали железную машину.

— Давайте, бабы, дружней! — командовала зычная старуха. — Раз, два — разом! Ишшо берем!

Автобус стронулся и, убыстряясь, повалился — счастливо завизжав, отскочили, — ухнул, подпрыгнул на колесах, прокатился несколько метров. Он хитро подмигивал одним подфарником, будто ведал что-то такое, о чем знать пассажирам не положено.

Наконец опять забрались в салон. Девушка все смотрела в сторону и, хотя были свободные места, села рядом с Владом. Автобус, точно желая загладить оплошность, шел ровно, скоро. Влад напряженно смотрел перед собой. Соседка тоже. Мочка уха ее розовела в лучах бьющего в окно солнца. Владу опять и опять вспоминалась увиденная картинка, и это мешало быть естественным. Так ничего и не выдумал сказать до самой остановки.

 

 

* * *

«Плод разочарования горек», — любила повторять учительница. Влада буквально пришибло, когда он увидел свои владения. Оно, конечно, весна: все голо, серо и уныло. Овраги, неудобья, пустынные поля. Пяток почерневших, развалившихся изб. «Ганина Береза». Чуть не заплакал от досады! Что можно получить с этой заброшенной, враждебно затаившейся земли?

Но деятельный человек не может упиваться унынием. Уже через минуту искал приметы границ, сравнивал с планом на карте. Водонапорная башня вознеслась ржавой гранатой; в низине тусклой анакондой сверкала сквозь заросли речка. Грязь. Мутные зеркальца луж. Влад брел по скользкому склону. По собственной земле! Хотелось осмотреть ее со всех сторон, но туфли тонули в мутной жиже, путь перегородил говорливый, с топким берегом ручей. Открыл кейс, развернул карту и имел возможность прочесть название водной артерии: Листок!

В кейсе бутерброды и ритуальная бутылка водки. Надо бы выпить в ознаменование вступления в права — но вокруг ни души, а начинать жизнь помещика с пьянки в одиночку как-то не по-барски.

Левый башмак промок. Влад поджимал пальцы ближе к пятке, на сухое. Но даже для предупреждения простуды пить один не стал. Озирался по рыжим, безлюдным увалам — никого. Задичала Россия. Обезлюдела. Только кудлатая собачонка выскочила из сивых зарослей и тут же юркнула обратно. «Да это ж волк!» — Зимина так и бросило в жар. он запоздало царапал замок кейса — там лежали не только бутерброды, но и пистолет. На всякий случай. Травматический. Долго высматривал: не шелохнется ли где трава? Топал ногой в чавкающую землю. Тишина.

С неба сеялось мелко, как сквозь сито. Брел вдоль ручья и мысленно прикидывал, где какую постройку заложить, где устроить выгон для скота, где сараи, где дворец! Скромный. Но на три этажа с четырьмя колоннами! И, помимо этих ретроградных мыслей, нет-нет да и мелькнет пленительный образ девушки-дворянки. Зимин потянулся и проскулил при этом что-то вроде: «Э-эх!» — в том смысле, что он не мог, конечно, одобрять сераль, но понимал и тех, кто относится к этому иначе. То есть в душе нового помещика зрела и некая червоточинка.

По буграм скакали обрадованные возвращением на родину дрозды. Выискивали что-то в жухлой траве, шумно взлетали и, сделав круг, падали из воздуха на такой же рыжий взлобок чуть в стороне и опять высоким скоком стегали бугор вдоль и поперек. И сырость не помеха. Весна! У самого ручья робким бархатом первая травка. Владу казалось, что и его жизнь только начинается, а до этого хмурого денька была подготовка, примерка, проба сил. Тянули же помещичью лямку и Толстой, и Тургенев. И даже Пушкин!

Обочину дороги обдуло, и можно подойти к сиротливо присмиревшим избушкам. Двери заколочены. Окна выбиты до последнего стекла. Ни жителей, ни кур, ни собак. Только слабо подрагивают пустые качели. Наверное, так же выглядели русские деревни после татарского набега.

Будто боясь подцепить оспу, Влад спешно просеменил мимо, принялся высматривать место для нового гнезда. На старом, опозоренном разрухой месте начинать свою жизнь не хотелось. Барский дом с постройками должен вырасти на веселом взлобке.

Но вот промок и другой башмак, и нужно выбираться из топких низин на дорогу. Скоро обратный автобус — не опоздать бы! Еще раз обежал увлажнившимся взглядом свое поместье, мысленно попрощался с колченогим журавлем над колодцем. Пора! Закупать стройматериал, голландских коров, борзых собак.

Разъезжаясь ногами на скользкой дороге, Влад подался на остановку.

 

 

2

 

Безработные селяне завидовали пенсионерам, каждый месяц получавшим какие-то деньги. И сахар покупай, и хлеб, и крупу — чего бы так-то не жить! Колхозы рухнули. Отвыкшая от труда молодежь, как вошь от мертвого тела, поползла из деревни в город. Но и там их встречала разруха, заводы закрывались один за другим, оборудование распродавалось на лом. Вечная поговорка: «Была бы шея — хомут найдется», — устарела. Найти хоть какую-то работу стало делом невозможным.

Тамара окаменела, слепо глядя на пламенеющий закатом горизонт. Будто ждала какого чуда, избавления от обступившего горя. Может, молила Господа помочь, отвести от того, на что была готова. Контору, где работала уборщицей, закрыли — подступил край. Хлеба не на что стало купить, не говоря уж об обутке и одежде. А учителя все спрашивают: и тетрадки им надо, и ручки, и учебники, — и все денег стоит. А где возьмешь? Не одну ночь покрутилась на койке, проклиная судьбу и жизнь. И как решилась на черное дело, что подтолкнуло — бог его знает.

Перед тем как окончательно погаснуть, бордовое солнце пробилось сквозь тучу, облило землю густым кровавым отсветом, моргнуло и кануло за горизонт. «Ну вот и все, — устало опустила Тамара плечи. — Надо…»

Дети уже дома. Потемки. Даже на плошку в избе нет ни постного масла, ни сала. Уроки старались готовить по свету, но если что-то надо еще прочитать — приоткрывали печную дверцу и читали при отблеске углей. Электричество кончилось еще прошлой осенью: ребята сняли со столбов провода. Алюминий! Он теперь денег стоит. Сдали да пропили — свои же, деревенские. Сами во всем виноваты. Привыкли, что и комбайны, и горючее, бывало, прут задаром. Думали, и теперь только попугают свободой — а как растащат по дворам коров да подсвинков, к весне опять навезут на откорм. Нет. Не привезли. Задержалась свобода. Выживай как хочешь.

Тамара села на лавку, собираясь высказать сыну то, на что решилась этой ночью. Одной не справиться. Так думала и этак… Нет. Нужен помощник.

Тишина. Только иногда треснет изба перележавшим бревном да хлопнет на чердаке — и опять немота. Дружок — и тот убежал со двора. В поле хоть какую мышку поймает, а здесь уж с полгода ни черствого куска. А ведь каждую ночь вернется. Сторожит. И выйдешь утром — так и засветится, бедный, от радости, визжит, кланяется. И что за преданность такая у собак? Люди друг дружку ругают: «Собака!» Да чем же они хуже нас, скажите? Если б мы были как они — давно бы и коммунизм построили, и Царство Небесное на земле не проморгали, не перегрызлись бы между собой, как…

Эля ушла на лежанку молчком. Сил-то уж на разговор не осталось. Побледнели все, как картофельный росток в подполье. Откроют хлебный шкафик, вздохнут затхлой пустотой — и молчок. А учится она хорошо! Учительница все не нахвалится.

Жестяной будильник на столе: тяк-тяк, тяк-тяк, — жует, глотает жизнь по минутке. Затихла Эля. И сонного дыхания не слыхать. Тамара отстранилась от стены, собралась с силами, прошептала чуть слышно:

— Надо что-то делать.

Молчит, не шевельнется. Знает.

— Да ты живой ли?

Кашлянул, мол, слышу, говори. А у матери слово с губ не идет. Как на такое толкнуть? Да и самой пойти. Задохнулась, как на краю пропасти, и даже будто сознание на минутку потеряла — но сердце подпрыгнуло, застучало, и даже кинуло в жар. И рассердилась на себя: что же, подыхать?!

Надо идти. Молчит сын. Догадался. Как-то говорилось уж об этом, вскользь, намеком. И опять раздражение взыграло в груди ядовитой змеей.

— Ну и убирайся! И не нужен мне такой сын! — И опять молчание, тяжелое, недвижное. — Она уж и так не жилец на этом свете, — сменила тон на самый задушевный, — а нам зачем же подыхать?

— Не помрем, — еле слышным шепотом отозвался, и морозцем пробрало Тамару по спине от его шепота. Как неуверенно выговорил он это «не умрем». Какое-то время сидела и не шевелилась. Только будильник на столе будто молотком по голове: тяк! тяк!

— Посадят, — упавшим голосом сказал Марат.

— Ну и слава богу! — обрадовалась мать. — хоть накормлены будем. Обуты, одеты, вовремя положат, вовремя поднимут. Да еще и с деньгой оттуда вернемся, — торопилась она, будто разжигала затеплившийся огонек решимости. — Где топорик-то?

— Не надо! — вдруг гаркнул сын так, что оба испугались и притихли. И только стук часов.

— А что же, ножиком ли, что ли? — сипло прошептала.

— Молотком, — ответил, и слышно, как пристукнул им по лавке.

— Ну, пусть так, пусть так, — спешила согласиться: лучше уж без спору, как один человек, чтобы понимать с полуслова друг дружку. Дело-то… не дай бог никому. Поднялась, подошла к лежанке, послушала дыхание дочери. Накрыла покрывальцем — к ночи от речки сырость ползет.

Вышли во двор, под звезды. Марат нет-нет да и стукнет молотком: по столбику ли, по штакетине. Примеряется. Надолго этот молоток ему жизнь отравит. На всю жизнь. А не возьмешь — и вовсе жизни не будет никакой. И тут, как черт, из темноты выскочил Дружок, прыгнул на грудь, лизнул в щеку и в губы, и юлит, кланяется до земли, визжит от счастья видеть их. Не вовремя он. Увидит кто собаку у дома бабки Арины — догадаются. Да и лай поднимет. Ох, как не ко времени.

— Цыть! — глухо крикнула Тамара и пнула пса.

— Его-то за что? — прошипел сынок.

— А тетку Арину за что? Чего она кому плохого сделала?!

О, жизнь проклятая, чтоб она лопнула вместе с Гайдаром и его терапией! И даже будто всхлипнула от злости и бессилия. Знакомая, тысячу раз хоженая дорога, а то взгорбится — споткнешься и клюнешь носом в темноте, то нога оступится в ямку, будто сама дорога держит, не дает идти, не хочет, чтоб совершилось в деревне такое. Тамара даже попробовала помолиться. Уж чего просила у Бога — пожалуй, и сама-то не знала. Не килограмм же золота на этой грязной дороге! Хотя кто знает… Под Хабаровском, говорят, какой-то мужик нашел. Большой кусок. Чуть не на десять килограммов. Да только не с нашим счастьем случаются такие находки.

И что за затмение вышло: хотели ближней дорожкой пройти — а уж так получилось, не по тому проулку свернули, попали к сельсовету. И опять в потемках, по буеракам да ухабам к избушке.

Наконец, и она. И стайка, и банька в ложке. И окно красное — огонь. Не спит. И так-то жутко стало, и такой трус напал — ноги подсекаются.

— Ну чё, мам? — молодец Марат, не сробел. Держится.

— Погоди, сынок. Как делать-то будем?

— По обстоятельствам, — выговорил Марат вполне деловито. Как скоро человек привыкает к… обстоятельствам-то.

— Посмотри-ка, — еле могла выговорить одеревеневшими губами.

Подбежал, прилип к окошку. Темно, хоть глаз коли. Погасила свет? Тамара стояла, тряслась и слушала: не идет ли кто? Дружок убежал. Обиделся. Или тоже промышляет? О господи, грехи наши тяжкие! И что это творится такое на белом свете? Но не дала себе воли, а подошла, ухватила за ручку двери, дернула — закрыто. На крючок бабка заложилась. И, будто кипятком, окатило радостью — не получилось! И уж была готова, для порядка посетовав, отправиться домой — донеслось:

— Хто тама? — голос немощный, замогильный.

— Я, тетка Арина, я. Чего заложилась-то? Боишься, украдут тебя?

В ответ трескучий кашель… скрипнула половица. А вот и крючок скрежетнул, вылез из гнезда. И, как ни слаб свет плошки — по глазам так и ударило. И тетка Арина — кудлатая, ровно баба-яга. Голова трясется, и глаза будто стеклянные.

— Тамара, ты, что ли? — и отступает, пропускает, и неприветливо как-то. Будто почуяла.

— Да не… Я это… — засмеялась Тамара.

А бабка говорит что-то, шамкает, а у Тамары будто какая струна в ухе гудит — слышит и не понимает.

Вошли в горницу. И здесь такой же будильник стучит. Только вроде как помедленней. Плошка горит, пахнет чадом. Бледный огонек колыхнется и вытянется. И тени по стенкам — как слоны: с большущей головой и хоботом машут.

— Дак чё не спится-то? — отступила бабка к белой печке, потрогала тепло ли.

— А то и не спится — с докукой к тебе… Ты деньгами не богата?

— О! Да откуда же? — изумилась Арина. — Ни копейки — хоть шаром покати! Пенцаю второй месяц не плотят.

«Врет! Почтальонка еще третьего дня пенсионерам деньги разнесла!.. Врет!» — С этой мыслью пришли ожесточение и злость на бабку, а жалость к ней растаяла.

— А ты из гробовых мне дай… — На этом слове бабкин взгляд стрелой метнулся в сторону комода, даже и еще точней: к среднему ящику. Этот бабкин взгляд пробудил в Тамаре охотника. И Марат вырос на пороге.

— Я отдам, — говорила Тамара уже без просьбы, а спокойно, уверенно. — Отдам, не бойся.

Тетка Арина уж ложилась спать — ночная рубашонка теперь зыбко трепетала. Догадалась? Смотрит то на Тамару, то на Марата.

— Да ты чё же, — заговорила она западающим голосом, — да какие же у меня деньги? Да откуда? Я уж сколь годов не работаю.

— Пенсия! — поелозила большим пальцем по указательному Тамара.

— Я посмотрю! — с готовностью кинулся к комоду Марат.

— Я те погляжу! — прорезался голос у бабки Арины. —я те!..

И здесь все нелепо сплелось, завертелось… Тамара и не поняла: мелькнуло, хлопнуло — и бабка Арина уже на полу сучит ногами, мычит, пучит глаза, а из головы хлещет черное. Марат побледнел, как лист бумаги, бросил молоток.

Во дворе Дружок залаял. Кто-то идет! Бросились вон из избы. Остановилась Тамара у порога. Стояла. Слушала. Только кровь в голове стучит. А там тишина. Никого. Затаились? Или как? Что же теперь…

На цыпочках вернулась, вытащила неудобный, наперекос встающий ящик. Да. Вот! В углу саван, ненадеванные тапочки, и в одном — узелок. Достала. На ощупь догадалась, что они. Деньги. Сунула под лифчик. Осмотрелась. Увидела молоток. Подобрала. Протерла тряпкой ручку комода, как это делают бандиты в кино. Бабка Арина не шевельнется. Только кровь толчками выходит, и вокруг головы — черное.

— Прости меня, Арина Кузьмовна, — поклонилась Тамара, подошла к столу, наклонилась над слабо шипящим огоньком, дунула — и будто в погреб провалилась — темень.

Медленно, слепо шаря руками, тронулась к выходу, больно ударилась коленом. Наверно, об лавку. Нащупала дверь, вышла в провонявшие солеными огурцами сенцы и оттуда на волю. Под звезды. Никого. Дружок скулит. Марата не видать. Где же? Убежал.

— Ма-арик, — позвала чуть слышно — и влетело в голову: теперь всю жизнь будешь так шипеть, как змея подколодная.

— Здесь! — отозвался сын в полный голос.

 

 

3

 

Итальянский кирпич в пластиковой оболочке. Разгружали краном. Кирпич ярко-красный, фигурный — Зимин радовался не хуже ребенка. А ночью его «увели». И ведь как? Без крана не поднимешь. Но не слышно, чтоб гудел. Никто ничего не слыхал. А вышли утром — как корова языком слизнула. Нету! И все вздыхают, охают — а по глазам видно: рады! Как же, капиталиста обворовали, классового врага!

Разглядели на траве след грузовика. В спешке оброненные кирпичи. Значит, распотрошив упаковку, сложили в кузов. И поддоны с собой увезли! Влад и погладит заморский кирпич, и щекой-то припадет к зеркальной поверхности. И так-то жалко потери — что пробивала слеза. Денег оставалось в обрез, но решил закупить еще раз. Назло! «Лопну, а обложу фасад фигурным кирпичом».

Через два дня всю украденную партию нашли сваленной в кучу. И недалеко — в посадке. Зимин старался не показывать виду, но радость так и брызгала: то счастливым хохотком, то козлиным подскоком, и глаза горели, как у кота. Известно: найдя потерянную овцу, хозяин радуется больше, чем оставшейся отаре. И созовет друзей на пир, чтоб разделить с ними веселье. Влад поставил пол-ящика водки и устроил тем вечером грандиозный сабантуй.

Ночью выставили дозор.

…Вышел из коморки на воздух. Долго стоял в заполненном «неоновым» светом мире, пока не озяб до дрожи, и уж подался к лежанке, под одеяло, — как что-то… шевельнулось. Да! Вспыхнуло и погасло у штабеля. Что это? Все тихо. Неподвижно. Только шелестит, звенит едва уловимо — да это лунный свет! И опять зеркально вспыхнуло — кто-то на куче досок. В руках… неужели книга? Она. И узнал прибившегося молодого учителя. Говорит, собрался жениться, потому и пришел — заработать. Под ногами оглушительно хрустнуло — учитель вздрогнул, обернулся. Щека его сияла в свете полной луны.

— Ты чего? — громко, как разговаривают днем, спросил хозяин. — Читаешь?

Покачал головой:

— Темно.

Помолчали. По небу беззвучно полз далекий огонек. Спутник, наверное. От штабеля кирпича четко обрезанные, непроглядные тени. Поле серебрилось в лучах отраженного света и казалось пушистым.

— Зачем вы это делаете?

— Охота! — Хотел сказать, что и другие потянутся к изобильной жизни и тогда расцветет страна по имени Россия. Промолчал.

Соловей у речки лунным, капающим звуком щелкнул раз, другой и, радуясь своему голосу, залился длинной трелью — и они невольно замерли, слушая. Луна светила ясно, ровно.

— У Толстого… — Влад сказал только это, но учитель понял и вспомнил не только бессонную ночь князя Болконского, а и Наташу.

— Да, были девушки, — грустно согласился педагог.

— Есть и сейчас.

Соловей пел в изнеможении счастья. А вокруг — до бесконечности — природа, облитая фосфорическим светом. Живое серебро ряби в мелких волнах черного Листка. Бесконечный сонный простор.

— Россия.

А соловей, прикрыв глаза, трепещет, булькает горлышком — костяным звуком щелкает, и опять капающий, глубокий, мелодичный звук.

— Хрен так споешь! — И молча, не шевелясь, слушали волшебные звуки волшебной ночи. И вдруг пробила такая дрожь озноба, что зубы застучали во рту — Влад передернулся всем телом.

— А тебе не холодно?

— Я в фуфайке.

Влад подпрыгнул пару раз, потер под мышками — уходить не хотелось. Трава, черные кусты, плоская, убегающая в бесконечность долина — все сияло мерцающим, берущим за душу светом. Соловей заливался, торопился пропеть свою «песнь песней», захлебывался, сбивался с ритма. Молодой. Очень уж радостно бывает узнать, что у тебя такой голос, такой слух, такая песня. А ведь там, на благословенном теплом юге, говорят, он не поет.

Прозрачной тучкой, будто ажурной салфеткой, прикрыло луну. И на землю пала тень. И присмирело. Смолк и соловей. Странно: здесь тихо, чуть тронет щеку шелковистый ветерок — а там, наверху, летят рваными клочьями облака, буря там какая-то. «Домового ли хоронят, ведьму ль замуж отдают».

— А вы женаты? — учитель недавно из института и всем еще говорил «вы».

— Не-а! — дурашливо дернулся Влад.

— Для кого же хоромы?

— А-а… это так. Продам! — Зимин не мог говорить с малознакомым на темы сокровенные. И сам-то еще толком не знал, зачем ему дворец, чего хочет от жизни, какую невесту приведет сюда.

— Хорошо, — прогудел учитель. Кажется, ему тоже хотелось очутиться на месте помещика. Уж развернулся бы тогда, началась бы для него жизнь вполне счастливая! Как в сказке у Аркадия Гайдара. И облака, будто согласившись с этой мыслью, ускользнули — и опять воссияла луна.

— А как вы думаете... — учитель замялся, подбирая слово. — страна выберется?

Влад молчал.

— Или окончательный каюк?

Соловей у речки щелкнул раз, другой и опять закатился во всю широту. Ему все равно, на каком языке здесь будут разговаривать люди и какой политэкономической системы держаться. Главное, чтобы текла речка, росла трава да цвела черемуха — остальное приложится!

 

 

4

 

На другое утро Тамара проснулась ни свет ни заря. Лежала какое-то время, прислушивалась: не загремят ли сапоги на крыльце? А перед глазами картина: старуха и толчками истекающая кровь. И как теперь себя вести, чтоб не догадались? И на Марата можно ли надеяться? Одной надо было. Справилась бы как-нибудь. Что делать этого было нельзя ни под каким видом — и в голову не приходило. Не с бухты-барахты решилась. Обдумала все со всех сторон. Следов бы только не оставить. Да какие следы — такая сушь! Но нет-нет да и придет… минута радости! Спроворила! Вывернулась из положения! Но тут же, будто в прорубь, в ледяную воду до самой макушки: докопаются! С собаками найдут. И позор. На веки вечные. И останавливается сердце, и пресекается дыхание. Поднялась. Расчесалась. Ребятишки спят. Марат сбросил одеяло. Бормочет: «Стой! Стой… не выпутать!»

Конечно, лучше бы сидеть дома, варить картошку, а в лавку и носа не показывать, но не хватило терпежу. Покрыла голову праздничным платком, подалась в ларек. А там чего только нет! Хлеб — всякий. Сыр. Колбаса. Пряники да печенье. Жевательные резинки стопками стоят. Хотелось набрать всего этого, устроить горький праздник. Да нет. Схитрила. Хлеба взяла, крупу, концентратов. И все. И домой.

Дружок с другого края деревни учуял, что хозяйка хлебом разжилась! Прибежал, скулит, трясет штанишками, норовит руки облизать. И не поймешь, выпрашивает ли себе кусочек или уж так рад за хозяев, что не подохнут, сыты будут. По радио на столбе тоже веселая музыка. Оно теперь себя называет настоящим. Век такой пришел, каждый сам себя величает.

А голосистая деваха уж поет, заливается матерной частушкой. Видно, вот он, подступил конец света. А с волками жить — по-волчьи выть. И пожалела, что поскупилась, не взяла чего-нибудь вкусненького. Ребятишки ведь — хочется. А они, бедные, слаще брюквы и не ели ничего. Но тут же и будто на стенку налетит — так и встанет. На какие деньги разжилась, за чей счет собиралась сладенькое есть?

Надо сходить к Арине, поплакать, вымолить у ней прощение. И тут же капризная мысль: «Сама виноватая! Дала бы взаймы — и жила бы себе на здоровье». Разве не вернула бы? Все говорят: вот-вот понаедут толстосумы из Москвы скупать чернозем, а его по пяти гектаров на душу нарезано. Продала бы землю — первым долгом Арине с поклоном и благодарностью вернула бы. В ножки бы ей поклонилась, что не поскупилась, выручила в трудную минуту. «Нету, — говорит, — у самой ни копья, вот ей-богу!» И опять покривилась Тамара, ровно от зубной боли, вспомнила, что ничего-то теперь не говорит Арина и до самого страшного суда не скажет. И опять перед ней вот она, рана с бурлящей пеной.

И темнело в глазах, и рассудок не выдерживал, будто кто нашептывал… непонятное. На тарабарском языке. Да и есть с чего.

Боялась, что с самого утра прибегут с криком: «Алексеевна, ты погляди-ка, что сотворилось!» Но нет. Будто воды все в рот набрали. Молчат. И в ларек-то затем пораньше побежала, чтоб услышать со стороны, — молчат. И буфетчица ни гу-гу. Уж она-то всегда все раньше всех узнает. Отсчитывает бумажки, мурлычет что-то вместе с засунутым в ухо китайским радио, будто и дела нет до смерти бабушки Арины.

Вон дед на лавочке сидит, дымом пыхтит, тоже будто только на свет народился — лыбится и знать ничего не знает. «Да уж не жива ли она?! — охнула Тамара и едва не села здесь же, на дороге. — Марат совсем мальчишка — кого он… И крови-то множко ли вытекло? Все всё знают! — тихо ужаснулась она. — Притаились только, глядят: как себя поведет?.. Может, заест совесть-то? Встанет на колени да прощения у мира попросит: “Судите меня, злодейку! Виновата. Я это убила, я! Жизнь до того довела!” Вот и ребятишки пробежали и нарочно отвернулись — тоже знают, все знают! И уж блузка прилипла к спине, и под мышками побежало. Что делать?» А ноги бегут, и пару раз споткнулась на ровном месте. «Да чего же я?! — одернула она себя. — Кому в голову может такое прийти? Уж если бы узнали — с утра бы набежали с дубьем и топорами…»

— Тамара! Тамара! — так и стучит в голове. Обернулась на голос — и вот он. Стоит, улыбается от уха до уха.

Да нет! Да не может быть! «Мак… Максим!» — и опять ноги подогнулись и душа занялась.

— Ты откуда, Максим? — и заплакала, и обессиленно упала на его пахнущую родным потом грудь. И так она плакала, что зуб на зуб не попадал, слова не вымолвить.

— Ну, ну, в натуре, — с полузабытой нежностью гладил ее по голове. — Тома, ну на хрена же… Ну и я сопли распущу. Ты чего?

А она ударила его в грудь: как же мог так опоздать?! Почему не вернулся вчера?! Ничего бы не было. Ах, в какую ловушку поймала судьба!

Но не до отчаяния! Так-то сладко чувствовать его ладонь, видеть свет его глаз — и пошли, на удивление и радость деревни, посередке улицы, распугивая гусынь с желто-пушистыми гусятами. Только гусак зло зашипел вслед, норовит ущипнуть за пятку. И дегтярно-черные от грязи свиньи пустили вязкую волну, встали из лужи, поворачивают обрубленные носы и хрюкают: «Гляди-ка, Максим воротился. Опять!»

Макс рассекал вдоль по деревне, свободный, с любимой женой, ясным солнечным утром — что еще нужно для счастья? И, обнимая жену, уж крутил головой в поисках старых дружков и подружек. Праздник! Душа просит разгуляться. Но и в первую же минуту встречи вместе с радостью видеть родные черты озадачила печать бедности.

Едва успели сделать десяток шагов по малой родине, как свободный человек поинтересовался, нет ли у жены деньжонок на бутылку счастья. И Тамара будто проснулась: от кого ждала она помощи! А он уж и про блок сигарет что-то мурлычет, а сам щекочет пальчиком под грудью.

— Да откуда же у меня деньги? — нашла силы отстраниться. — Работы никакой. Бабушка как умерла — пенсия и кончилась. То хоть от нее какая копейка перепадала, а теперь — шаром покати! —и осеклась, вспомнив, что повторяет вчерашние слова бабки Арины.

Нахмурился Макс. Засопел. Баба-дура праздник портит. И уж жалко ей его, и рука сама тянется пригладить его непокорный вихор. Такой же петушиный гребешок и у Марика растет.

— Да-а, постарела ты…

Ничего не ответила — сама знает, что не помолодела. Не о себе теперь и дума — детей надо спасать. Вела непутевого мужика домой в надежде, что увидит — проснется в нем совесть да жалость к родным кровинкам своим, и заживут нормально, как добрые люди. Семьей. Не до семидесяти же лет скакать по миру да искать себе на загривок приключений. Пора и за ум взяться!

Дружок не знал хозяина. Залаял зло, приступом, того и гляди, за ногу счалит!

— Цыть! — ловко пнул пса Максим, и тот, не обрывая лая, уполз хвостом в конуру. — Я этого не люблю!

Дружок в ответ рычал да горел глазами.

Вошли в прохладную тишину и невольно замерли.

— Никого, — прошептала Тамара из глубин грешной души.

Макс положил ладони на ее тугую грудь и, приглушенно завизжав, с наслаждением помял. Она, стыдливо хихикнув, отступила. Отвыкла от мужской ласки. Он плотно проплыл ладонями по талии и ниже и, крепко сжав, потянул на себя.

— Закрючь дверь, — прошептала Тамара западающим голосом…

 

Дети откуда-то узнали, прибежали, повисли на папке, облепили со всех сторон, как чертенята грешную душу.

— А мне вам и подарить нечего! — весело объявил он, а дети хохотали, льнули. Ничего им и не надо на всем белом свете, кроме возможности видеть, слышать, любить ненаглядного папку. И Марат ничего, будто и не стряслось ничего страшного м

Комментарии 1 - 0 из 0