Брачок

Юрий Михайлович Поляков — прозаик, публицист, драматург, поэт — родился в 1954 году в Моск­ве. Окончил МОПИ им. Крупской. После службы в армии работал  учителем русского языка и литературы.
В 1980 году вышел его первый сборник стихотворений «Время прибытия», а в 1981 году — книга «Разговор с другом». Широкую популярность писателю принесли повести «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба».
Ю.М. Поляков главный редактор «Литературной газеты», сопредседатель Международного Литфонда, член Русского Пенклуба.
Лауреат многих литературных премий, в том числе и зарубежных. В 2005 году за сборник прозы «Небо падших» писателю присуждена Государственная премия в области литературы.

Из книги «Совдетство»

Иногда из интереса я листаю книги, отмеченные литературными премиями. Попадаются сочинения и о детстве, прошедшем в Советском Союзе, где мне тоже довелось родиться и возмужать. От чтения этих произведений остается ощущение, что будущие литераторы выросли в стране, где их мучили, тиранили, терзали, унижали, пытая мраком безысходности, глумливо усиленной бодрыми пионерскими песнями. Оказывается, во дворе без устали били по шее за нетипичную форму носа или затейливую фамилию. Задав учителю неправильный вопрос про светлое будущее всего человечества коммунизм, можно было остаться на второй год или даже отправиться в колонию для малолетних преступников. Ну а тех вольнодумцев, кто отказывался ходить строем, ждал пожизненный волчий билет.

Особенно страдали дети, прозябавшие в высших слоях советского общества. Страшные дела творились в элитных цековских квартирах, в недоступных «артеках» и на академических дачах. Возможно, так оно там и было... Но вот у меня, выросшего в заводском общежитии маргаринового завода, от советского детства и отрочества остались совсем иные впечатленияесли и не радужные, то вполне терпимые, даже светлые. Об этом моя новая книга «Совдетство»; над ней я сейчас работаю, погружаясь сердцем в живую воду памяти и стараясь оживить словом тот мир, который исчез навсегда. Кстати, еще одно наблюдение: тем, кто не любит свое советское детство, и нынешняя Россия категорически не нравится. Правда, странно?

Вот вам один лишь рассказ из будущего сборника.

Я несчастен. Я готовлю уроки за круглым обеденным столом. Его, правда, можно превратить в овальный, если раздвинуть и вставить в середину запасную доску с деревянными шипами. Но так делают редко — только когда ждут гостей. Каждый раз повторяется одно и то же: половинки столешницы не хотят разъезжаться — будто срослись, а шипы никак не попадают в пазы. Отец багровеет, ругается, кричит, что бракоделам с Можайской экспериментальной фабрики надо оторвать руки, тогда они начнут наконец выпускать нормальную мебель. Я не понимаю, как они будут выпускать нормальную мебель, оставшись без рук? Мать просит не орать — тогда все получится. Он соглашается и, несмотря на требование дождаться гостей, достает из форточки авоську с охлаждающимися бутылками. Подцепив «козырек», отец срывает пробку, хлопает стаканчик и занюхивает хлебной корочкой. Она морщится, словно он пьет касторку, обещает принять меры, купить раскладушку, но шипы после этого на удивление легко входят в пазы.

— Как у Катеньки! — улыбается отец и подмигивает мне.

— Берись за концы! — колючим голосом приказывает мать: выражение «как у Катеньки» ей страшно не нравится.

Родители слаженно взмахивают накрахмаленной скатертью, полотно оседает на стол, но в середке остается воздушный горб. На него­то, приминая, и водружают миску с винегретом, украшенным лиловой розой из свеклы. Пока мать бегает на общую кухню проведать пироги в духовке, отец опрокидывает еще полстаканчика и прикладывает палец к губам. Я с пониманием киваю: мне нужен полтинник, чтобы съездить на птичий рынок за кормом для рыбок.

— Он выпивал? — тихо спрашивает она, вернувшись.

Я в подтверждение вздыхаю: мне необходима точилка для карандашей, которые я вынужден очинять обычным столовым ножом, забывая, как правило, потом вытереть лезвие. Заметив на масле или белом хлебе темные графитовые пятна, родители возмущаются, и мне приходится оправдываться, мол, задумался.

— О чем ты задумался, Пцыроха??

— Так, просто...

Нельзя же сознаться, что думал я о Шуре Казанцевой.

Отец, отругав меня, каждый раз обещает подарить точилку. Но обещанного семь лет ждут, а через семь лет я буду моряком или полярником и «проблема самоликвидируется» — так говорит дядя Юра. К тому же мне нужна не обычная точилка, не пластмассовая фитюлька с дырочкой, а настоящая, как у Петьки Коровякова. Называется она «канцелярская машина для очинки карандашей» и прикручивается к столу, наподобие мясорубки, а рабочее отверстие можно регулировать под карандаши разной толщины. Но пока у меня нет своего письменного стола, просить такую «машину» глупо. Куда ее прикручивать­то?

Я делаю уроки за обеденным столом и давно приноровился к упирающемуся в грудь закругленному торцу, почти привык к тому, что локти иногда соскальзывают с края. Но мне горько: у всех моих друзей есть письменные столы, а у Модзалевского — старинный, на львиных лапах, доставшийся ему от дедушки­академика, который умер с горя, когда закрыли его школу. Странные люди! Если бы нашу школу закрыли на пару недель, мы бы прыгали от радости. В общем, мне обидно, и если я делаю уроки при родителях, то мои локти постоянно срываются с ребристого полированного круга. Я даже чертыхаюсь для убедительности.

— Ребенку нужен стол! — твердит мать.

— Я уроки на коленках делал — и ничего, выучился! — отвечает отец, дымя канифолью и не отрываясь от ремонта «Рекорда».

— Чему ты выучился? Вторую неделю без телевизора.

— Он плохо показывал.

— А теперь вообще не показывает. Сказку на ночь посмотреть негде. Ребенок по соседям бегает.

— А Бареевы новый «Темп» купили. Экран вот тако­ой! — Я до отказа развожу руки в стороны.

— Есть же мужчины — все в дом! — вздыхает мать.

— Поговорите у меня еще!

В этот момент локоть снова соскальзывает. Я вскрикиваю, как от боли.

— Что случилось?

— Нерв задело, — отвечаю я.

— Какой еще, к лешему, нерв?

— Локтевой...

— Инвалидом ребенка сделаем! — вскакивает мать.

Я воображаю себя кем­то вроде бывшего моряка дяди Гриши из шестой комнаты. Говорит он словно жужжит и никак не может закончить одно слово, чтобы начать другое. Кажется, его на войне контузило. Другие объясняют: он упал за борт в Ледовитом океане. В любом случае руки у него ходят ходуном, поэтому бреет его раз в неделю и подолгу одинокая тетя Эмма со второго этажа. На кухне потом ее со смехом расспрашивают про бритье, а она, краснея, отвечает, что дядя Гриша, конечно, контуженный, но не весь.

— Да покупайте что хотите! — кричит в бешенстве отец: телевизор наконец включился, но вместо изображения на экране пляшут какие­то трескучие полосы.

— Предлагала же мастера вызвать!

— Вызывайте кого хотите!

Через неделю появляется мастер с чемоданчиком, заглядывает внутрь телевизора и ахает:

— Кто же сюда лазил?

Отец с матерью переглядываются и смотрят на меня. Я вздыхаю и опускаю голову, как бывший завхоз нашего общежития Жуков, укравший бидон половой краски. Приходится брать вину на себя: мне срочно нужен ниппель для велосипеда, а это — двадцать копеек.

— Детям лазить в телевизор нельзя. Может убить! — строго предупреждает мастер.

— А взрослым можно? — с усмешкой спрашивает мать.

— Взрослым тоже нельзя. Только специалистам.

— Я почему­то так и думала...

Отец, хмурясь, рассматривает голубей, целующихся на карнизе.

Понимая, что за письменный стол еще придется побороться, как за урожай и пятилетку, я планирую взять в союзники бабушку Аню. Мама боится ее до смерти. Узнав как­то, что меня выпустили на улицу без шарфа, бабушка кричала: «Без кашне? Ужас! За такие вещи родительских прав надо лишать!» С ней никто никогда не спорит. Себе дороже. «На то и свекровь — чтобы пить кровь!» Я уже прикидывал, как пожалуюсь бабушке на угрожающие признаки искривления позвоночника, репетировал перед зеркалом легкую кособокость. Конечно, за это никого никаких прав лишать не надо, а вот письменный стол ребенку купить просто необходимо.

И вдруг случилось чудо!

Я сидел в детском зале библиотеки имени Пушкина и читал. У нас в доме из книг только здоровенный том о «Вкусной и здоровой пище», «“Муму” и другие рассказы» да еще старые отцовские учебники по электричеству. Оказывается, если обуть галоши, можно браться голой рукой хоть за высоковольтные провода! Ненавижу галоши! Мой отец — смелый человек, он без страха чинит выключатели и меняет пробки с «жучками» в войлочных тапках, а когда сыплются искры, только отдергивает руки, восклицая одно и то же: «Твою мать!» На уроке русского языка Ольга Владимировна велела классу придумать пять предложений с восклицательным знаком. Я среди прочих написал и это папино выражение, поставив сразу три восклицательных знака, как в «Трех мушкетерах»: «“Пощадите, я так молода!!!” — взмолилась миледи». И получил почему­то тройку с минусом.

Из библиотеки меня обещала забрать по пути с семинара мама. В детстве я был уверен, что семинар называется так, потому что люди там грызут семечки, как наши пенсионерки в скверике. Вообще­то я давно хожу всюду один, без взрослых: и в школу, и в библиотеку, и в кружки. На фехтование я вообще ездил на 45­м трамвае в Сокольники, но только три раза, так как тренер объяснил, что рапиру в руки нам дадут через полгода. А ведь смысл спорта в том и заключается, чтобы из твоей сумки с надписью «Спартак» торчал гибкий клинок, обмотанный для безопасности тряпочкой, и все пассажиры, включая девочек, со значением переглядывались: вот он, живой фехтовальщик, едет на тренировку! Кому же охота таскаться в Сокольники без рапиры?

Но недавно объявился какой­то жуткий преступник «Мосгаз», он всюду носит с собой топор и зверски рубит подвернувшихся под руку людей. Я почему­то представлял себе преступника в виде мясника из гастронома: в замызганном окровавленном фартуке, докторской шапочке и с химическим карандашом за ухом — это для того, чтобы чиркать на серой оберточной бумаге, сколько в отрубленном куске обнаружено весу. Мама страшно испугалась и запретила мне выходить одному из дому — только в школу. Как будто «Мосгаз» не может подстеречь меня по пути в класс и зверски убить. На всякий случай я стал носить с собой перочинный ножик.

В тот день я читал в библиотеке продолжение «Волшебника Изумрудного города» и дошел до того места, когда коварный столяр Урфин Джюс выстрогал из палисандра генерала для своей захватнической армии дуболомов и собирался оживить его чудо­порошком, который изготовлен из высушенных сорняков, неведомо откуда принесенных ветром. Если бы такой порошок был у меня, я бы посыпал им парты, они, ожив, разбежались бы, а пока их ловили по всему городу, нас бы отпустили на внеочередные каникулы...

Прервав мои мечты, в зал заглянула мама. Я нехотя пошел к стойке — сдавать книгу.

— Ну, как тебе? — спросила грустная библиотекарша.

— Не понятно...

— Что тебе, Юра, не понятно?

— Если генералы сделаны из палисандра, то из какого дерева маршалы?

— Не знаю... — как­то странно улыбнулась она, и непроходящие прыщи на ее щеке покраснели.

На улице уже зажглись фонари, но в светлых сумерках они выглядели блеклыми и ненужными. Наш троллейбус № 22 был переполнен, и водитель никак не мог закрыть складные двери. Веселый дядька несколько раз затянулся, бросил окурок, разбежался, врезался в пассажиров, свисавших с подножки, втолкнул их внутрь и сам тоже поместился. Двери сомкнулись, и троллейбус, щелкая длинными рогами по искрящим проводам, отполз.

Мы решили прогуляться до дому пешком, а заодно заглянуть в мебельный магазин, чтобы встать в очередь на письменный стол. Мама уже поинтересовалась и выяснила: нужно записаться и ждать открытку.

— Сколько?

— От двух до шести месяцев.

— Так долго? — удивился я.

— А что же ты хочешь? Мебель делается из дерева, и прежде, чем срубить одно, надо подождать, пока вырастет другое.

Не зря она ходит на семинар агитаторов и пропагандистов.

— А нельзя, например, взять ящики со двора и сделать из них столы?

На первом этаже нашего общежития расположена заводская столовая. Лимонад, пиво, банки с соком и томатной пастой сюда провозят в деревянных ящиках, которые называются тарой. Из нее грузчики сложили в углу целый «вавилон» — так называет эту кучу бабушка Аня и требует, чтобы кто­то просигналил пожарным. Если забраться на самый верх «вавилона» и заглянуть за забор, то можно увидеть неторопливую суету маргаринового завода. Однажды лопнула огромная бочка, и рабочие ходили по колено в яичном порошке, как в желтом снегу.

В ящиках мы с пацанами играем в войну, прячась по дощатым лабиринтам, как партизаны в одесских каменоломнях. Одна беда: из деревяшек торчат гвозди, они цепляются за одежду, и мне уже несколько раз крепко доставалось за порванные рубашки и штаны. А за клок ватина, вылезший из разодранного зимнего пальто, меня даже выпороли. Узнав об этом, бабушка Аня обещала маму лишить всех родительских прав, хотя ремнем наказывал меня отец. «Сноха всегда плоха!» — вздыхала бабушка Маня...

— Мебель из ящиков? Интересная мысль! — кивнула мать. — Я обязательно скажу в райкоме.

Она всегда так говорит, если речь идет о чем­то несбыточном.

— Скажи обязательно!

В моем представлении райком — это такое особое учреждение, где работают волшебники, способные исполнить любую мечту или пожелание, но волшебная палочка у них одна на всех, и за ней, как за всем остальным у нас, нужно стоять в длинной очереди, поэтому сказки так долго не становятся былью. Иногда все­таки становятся. Жаловались, жаловались в райком, что у нас в Балакиревском переулке нет скверика, чтобы прогуливать детей в колясках и пешком. Без толку. Как любит говорить дядя Юра: «Пшиш». Но вдруг перед самым голосованием к нам понаехало много машин с бетонными плитами и черной землей, пригромыхал даже подъемный кран, вроде того, что я собирал из дырчатых деталей конструктора. Следом привезли саженцы в остроносом грузовике, похожем издали на огромного дикобраза. Человек двадцать рабочих во главе с бригадиром Палычем, без остановки ругавшимся самыми запрещенными словами, неделю трудились днем и даже ночью — в свете прожекторов. Палыч бегал вокруг них и кричал, что никому не закроет наряд, даже если его посадят. Потом прибыл важный дядя в шляпе, все обошел, осмотрел, посадил деревцо в оставленную ямку, пожал рабочим руки, пообещал бригадиру выговор и приказал в клумбу воткнуть табличку «По газонам не ходить!». Палыч потом выпивал с нашими мужиками за доминошным столом и жалким голосом грозился дойти до ЦК. Так у нас появился свой скверик. Наверное, ящики уберут так же внезапно, накануне какого­нибудь праздника.

Пока я размышлял, мы прошли мимо памятника Бауману, убитому каким­то «черносотником», и поравнялись с голубой Елоховской церковью, поднимавшейся к небу золотыми уступами куполов. В высоких зарешеченных окнах таинственно трепетали огоньки свечей и двигались силуэты. У входа толпились женщины и старушки в платочках. Я с удивлением заметил там двух детей моего возраста, разумеется, без пионерских галстуков.

— Они что, все в Бога верят? — удивленно спросил я.

— Наверное, верят, раз пришли.

— Но Его же нет!

— Они этого не знают...

— Надо им сказать!

— Вырастешь — скажешь.

— А ты?

— Когда помоложе была, говорила.

— А теперь?

— А теперь я и сама не знаю.

— Что ты не знаешь?

— Под ноги смотри — по лужам шлепаешь! В следующий раз пойдешь в калошах.

Я молчу: такого позора — явиться в школу в калошах — мне не пережить. Я и шарф­то, выйдя во двор, всегда прячу в карман, чтобы ребята не смеялись.

Вот наконец и мебельный магазин, занимающий весь первый этаж углового кирпичного дома. У входа несколько фургонов с надписью: «Доставка мебели населению».

— Куда повезем? — спросил, подскочив, юркий шофер в фуражке без кокарды.

— Пока никуда, — холодно ответила мать.

Я подумал: если в таком фургоне поместить кровать, стол, стулья, тумбочку, буфет, телевизор, холодильник «Саратов», аквариум, то вполне можно путешествовать по всему миру, точно в собственном доме на колесах. Удивительно, что никому такое еще не пришло в голову! Надо бы подсказать райкому.

Мы вошли в большое светлое помещение, пахнущее деревом, клеем, лаком и еще чем­то магазинным. Мебели было навалом, и на каждом диване или серванте аккуратная табличка: «Образец не продается». К некоторым прилеплен маленький квиток, а это значит: товар выписан — люди побежали за деньгами. Ведь сколько может быть денег в кошельке у нормального человека? Ну, рубль с мелочью, максимум — три. У дяди Юры в большом бумажнике всегда есть красная десятка, но он по вечерам после службы барабанит в ресторане, где пьяные граждане, как говорит тетя Валя, швыряют деньги на ветер. Наверное, там, куда ветер их уносит, разноцветные бумажки падают с неба — только хватай. Можно легко насобирать на велосипед с мотором. Мать же выдает отцу каждое утро на обед — восемьдесят копеек. Правда, у него есть еще «подкожные», про которые, выпив, он с гордостью пробалтывается, а потом с виноватым видом отдает в семью.

Мы прошли по магазину, огляделись и заметили в углу восхитительный однотумбовый стол, как раз такой, какой мне и нужен. На нем почему­то не было ни таблички, ни квитка.

— Стол! — зашептал я.

— Вижу. Он не продается.

— На нем же не написано.

— Забыли бумажку прилепить.

— Спроси!

— Сам спроси!

Мама у меня страшно стеснительная, хотя ведет большую общественную работу и участвует в самодеятельности. 8 марта, например, она читала в заводском клубе стихи о девушке, которая выкрасила волосы в седой цвет. Заканчивались они так:

Я не против дерзости в моде.

Я за то, чтобы модною слыть,

Но седины, как славу, как орден,

Надо девушке заслужить!

Маме долго хлопали. Отец, хотя и работает на другом заводе, тоже сидел на концерте, как муж; он гордо хмурился и в тот вечер настойчиво разрешил мне погулять подольше. Я собрался, взял клюшку, но потом вернулся от двери и спросил:

— А что значит «слыть»?

— Ну, это же очень просто, — объяснил отец, подталкивая меня к выходу. — Понимаешь... это когда... это если... Лида, растолкуй же ему, наконец!

— Слыть — значит казаться, но на самом деле быть не таким. Вот наш папа слывет в общежитии электриком, а у нас в комнате проводка хуже некуда...

— Заменю!

— Ага, — понял я, — это как с отцом Сашки Филатова.

— При чем тут отец Сашки Филатова?

— Когда его вызывают в школу, он всегда приходит, так как слывет отцом, но с ними давно не живет. Бросил жену и ребенка ради какой­то...

— Где ты слышал это слово?

— Везде.

— Никогда больше не повторяй — выпорю. Иди, профессор, проветри мозги!

Когда я вернулся с гулянья, подобревшая мать, напевая, штопала мою куртку, порванную в ящиках, а отец, встав на стул, слабо чинил проводку.

— А может, не продан?

— Продан...

Мы стояли перед столом и безнадежно им любовались. Я погладил липкую полировку, выдвинул ящик и нашел там витую стружку, пахнущую смолой, как шишка.

— Ну, спроси, спроси! — нудил я, протягивая руку к журналу «Работница», лежавшему на углу удивительного стола.

— Не трогай!

— Почему?

— Не ты положил — не тебе брать.

— Хочешь, я спрошу?

— И спрашивать нечего. Чудес не бывает. Надо записываться в очередь.

— О чем спор? — поинтересовался, подходя к нам, продавец в синем халате.

— Стол... Он выписан, наверное?

— Нет, гражданочка, мебель в широкой продаже, — ответил тот с веселой снисходительностью и сверкнул золотым зубом.

— А сколько стоит?

— Тридцать четыре рубля!

— Новыми? — машинально переспросила мать.

— А какими же еще?

— Ах, ну да... — смутилась она.

Деньги поменяли три года назад, и десятка стала рублем. Вроде бы ничего страшного, но взрослые до сих пор никак не успокоятся. Родня за воскресным столом, выпив, сразу сворачивает разговор на реформу, ведь коробка спичек, стоившая копейку, так и осталась копеечной, а следовательно, подорожала в десять раз. То же самое произошло с солью. Эту копейку они никак не могут простить партии и правительству.

— Обобрали народ! Обещали коммунизм — и пшиш! — говорит дядя Юра, самый состоятельный в нашей родне: у него два выходных костюма и пять галстуков.

— Ну, что же делать, если нет у нас монеты меньше копейки! — мать, как партийная, оправдывает начальство.

— А при царе были и полушка, и четвертушка... гроши, — сообщает бабушка Маня.

— Ну и что, помогли твоему царю эти полушки­четвертушки? Свергли! — желчно улыбается отец и переводит разговор на дикторшу телевидения, которой на ВДНХ племенной бык рогом высадил глаз.

— Она как раз от мужа хотела уйти к другому, — сообщил вполголоса осведомленный дядя Юра. — А куда теперь без глаза? Проблема самоликвидировалась.

Потом, конечно, вспоминали тетю Галю Калугину со второго этажа: как она в ночной рубашке, с бумажными рулончиками в волосах выбежала, крича, из своей комнаты и два дня пряталась у соседей. Оказалось, целый год она откладывала тайком от мужа Толика деньги на зимнее пальто с чернобуркой. А вот когда нужно было срочно поменять старые бумажки на новые, тетя Галя сломала, поскользнувшись в цеху, ногу и лежала дома, а признаться про заначку побоялась. Когда же наконец она решилась сказать правду, прежние деньги в сберкассе уже не принимали. Дядя Толик хотел ее прибить на месте, но она убежала, схоронилась, но кто­то успел сообщить в профком. Сразу вызвали обоих и отругали: его за вспыльчивость, а ее за скрытность, потом позвонили куда­то и выяснили: в центральном банке открыт пункт, где могут обменять старые купюры те, кто замечтался или отсутствовал в длительной командировке. Они так и сделали; тетя Галя на радостях испекла пироги и угощала все общежитие, а дядя Толик, выпив беленькой, разрешил ей купить пальто, но только с цигейкой.

— Я бы за такое ей даже трусы с начесом не купил! — мрачно заметил по этому поводу мой отец.

После денежной реформы, в первое время, если цена казалась слишком высокой, на всякий случай спрашивали у продавцов, мол, это новыми или старыми деньгами? Потом такой вопрос стал вроде удивления: мол, почему так дорого?! Когда мама принесла первую зарплату новыми деньгами, отец, увидев коричневую рублевку чуть больше спичечного коробка, аж крякнул:

— И это деньги? Как жить­то будем!

Но ничего, жили. Скопили сначала на гардероб со скрипучей самооткрывающейся дверцей, потом на хрустальную вазу, затем на китайский стенной ковер с оленями и, наконец, мне на письменный стол.

— Вещь совсем недорогая. Отечественная, — объяснял продавец. — Такой же стол, но румынский стоит семьдесят два рубля. Берете?

— Выпишите! — согласилась мать дрогнувшим голосом.

— Только видите ли, гражданочка...

— Ну, вот... так и знала... Сказали б сразу, что это образец, — с рыдающим укором начала она.

Слезы у нее всегда близко.

— Ну почему же образец? Товар продается, товар хороший, отличный даже товар, но с брачком.

— С каким таким брачком?

— А вот! — продавец, словно фокусник, сдернул с угла журнал «Работница» — и открылось страшное зрелище.

Полированная, почти зеркальная поверхность стола в этом месте была похожа на рваную рану, затянувшуюся лакированными струпьями, как сбитая коленка.

— Кошмар! — вскрикнула мама. — Как же такое ОТК пропустил?

— В ОТК тоже люди работают, — вздохнул продавец. — И вовсе даже не кошмар. — он положил на угол журнал, и стол снова стал совершенством советской мебельной промышленности. — Ну и что — выписывать?

— Даже не знаю... — она сняла журнал с бракованного угла и в ужасе вернула на место.

— Тогда записывайтесь в очередь... Думайте! Стол мигом уйдет! — шепотом предупредил он, пряча приготовленную чековую книжку и карандаш в нагрудный карман.

Я в отчаянии представил себе, как стол, стуча деревянными ножками, будто посыпанный порошком Урфин Джюса, выходит из магазина и пропадает в толпе трудящихся, которые удивленно расступаются перед ним.

— Что же делать? — дрожащим голосом спросила мама и посмотрела на меня.

Она снова и снова открывала и закрывала рану журналом — с обложки смело смотрела женщина­водолаз. В отличие от нее, моя мать страдает жуткой нерешительностью. Покупка, даже самая незначительная, — для нее мука. Сколько раз было так: она со счастливой готовностью говорит: «заверните!» — но, пока идет к кассе, на ее лице появляется сомнение, которое к тому времени, когда надо доставать из сумки деньги и платить, превращается в отчаяние.

— Гражданочка, выбивать будем? — сердится кассирша, занеся маникюр над клавишами аппарата, изукрашенного бронзовыми завитками. В маленьких окошечках прыгают цифры, это чтобы покупатели не сомневались. На аппарате чеканная надпись: «Rheinmetall». Я учу немецкий и могу прочитать.

— Дамочка, побыстрей! — возмущаются в очереди.

— Я... думаю...

— Тогда не мешайте другим! Отойдите и думайте!

Но даже если она совершала над собой нечеловеческое усилие, решилась, купила и принесла вещь домой, начиналась новая мука. Выложив обновку на кровать, мама сначала радостно ею любовалась, затем хмурилась, потом начинала всхлипывать, понимая, что совершила чудовищную жизненную ошибку. Она лихорадочно искала чек, шуршала серой оберточной бумагой, упаковывая как было, и бросалась вон — сдавать покупку. Однако по мере приближения к магазину вещь снова начинала ей нравиться. Она возвращалась, снова раскладывала обновку на кровати... И так несколько раз. Мучения обычно прекращал отец, вернувшись со смены. По красным, заплаканным глазам несчастной он сразу определял, в чем дело, и грозно кричал:

— Где эта чертова тряпка? Дай мне сюда! Порву на куски! Разделаю, как черт черепаху!

Я никогда не видел, чтобы он действительно порвал в клочья какую­нибудь обновку, но, возможно, еще до моего рождения нечто подобное все­таки произошло, потому что при этих словах мама жутко пугалась и сразу приходила в себя. Лишиться покупки, пусть и неудачной, она, конечно, не хотела...

— Гражданочка, думайте скорей! — поторопил продавец. — Скоро закрываемся.

— Ну?! — она с надеждой посмотрела на меня.

— Там будет стоять настольная лампа! — солидно объявил я.

— Правда! Ну, конечно, лампа! Выписывайте немедленно!

— Вот, сразу видно, в доме есть мужчина! — продавец снова вынул из нагрудного кармана карандаш и чековую книжку.

— Стойте! — взмолилась мать и повернулась ко мне. — А если отцу с этим... с брачком, не понравится?

— Понравится! — ответил я с той железной уверенностью, с какой в кино большевики убеждают несознательные массы.

— Точно?

— Абсолютно! У ФЭДа ведь выдержка на «125» не работает, а папе все равно нравится.

Речь шла о фотоаппарате, купленном месяц назад. Придя домой, отец сразу обнаружил неполадку, но возвращать покупку в магазин не стал, несмотря на долгие уговоры матери.

— А ну их к лешему! Поработаю диафрагмой.

Услышав про ФЭД, она не обрадовалась, а побледнела.

— Господи, как же я забыла!

Оказалось, деньги, скопленные на мой письменный стол, ушли на увеличитель, кюветы, бачок для проявителя пленок, фигурный резак и прочие радости фотолюбителя. Мать пошла на все эти траты, чтобы отца не тянуло по воскресеньям из дому. Меня вот тоже все время тянет во двор, в ящики, но мне почему­то за это никто не купил фотоаппарат, даже пионерскую «Смену».

— А можно оплатить завтра? — жалобно спросила она.

— Только для вас! — вздохнул продавец, явно от нас уставший.

— В обед...

— В порядке исключения. Но не позже!

— Выписывайте! — коротко, словно решившись на безумство, выдохнула она.

— Как вывозить будем?

— У нас есть... на заводе...

— Значит, самовывоз? А то можем заказать грузовик.

— Сколько?

— Вы где живете?

— В Балакиревском переулке.

— Возле Казанки, — солидно уточнил я.

— Этаж?

— Второй.

— Лифт?

— Ну, какой у нас лифт!

— Рубля три доставкой нащелкает.

— Нет, самовывоз! — отшатнулась мать.

— Ну, как знаете. Хозяин — барин! — продавец лихо выписал чек и подмигнул мне — мол, видишь, как все хорошо получилось.

Мы вышли на улицу. Там совсем стемнело, и фонари оплывали густым ярким светом. Прохожих поубавилось. Мимо нас большая лохматая собака протащила на поводке свою очкастую хозяйку — мою ровесницу.

— Стоять, Рекс, фу! — строго пищала девочка и гордо озиралась.

Заговорить о пользе собаки в домашнем хозяйстве сразу после покупки стола я не решился, отложив на будущее.

Напротив, возле витрины гастронома, толстый мужчина в шапке­пирожке громко объяснял милиционерам на мотоцикле, что он ни в одном глазу и сам прекрасно дойдет до дому. Но старшина крепко держал его за рукав и ласково увлекал в коляску. Тот гневно отказывался. Зря! Я бы прокатился с удовольствием.

— Наверное, не надо было... — вздохнула мать, — с брачком...

— Надо! — возразил я, понимая, что начинается приступ нерешительности.

— Может, все­таки потерпеть в очереди и взять нормальный стол?

— Там будет стоять лампа. Забыла?

— Нет, но...

— Бабушка Аня сказала, что у меня искривление позвоночника.

— Кому она сказала? Господи, не свекровь, а наказание!

— Пока только тете Клаве.

— Ах, ну что же мне делать?

— Купить настольную лампу.

На следующий день мать взяла деньги в заводской кассе взаимной помощи и попросила у начальника транспортного отдела Компанейца «каблучок» — грузовой автомобиль «Москвич». Когда я вернулся из школы, у подоконника уже стоял мой письменный стол. Поврежденный угол прикрывала своим широким основанием черная лампа. Я чуть не заплакал от радости, подбежал, погладил полировку и нажал кнопку, но свет не зажегся.

— Ты думаешь, папе понравится? — с тоской спросила мать.

— Конечно! А почему не горит?

— Сломалась... она с завода... списанная...

Когда отец вернулся с работы, я сидел за письменным столом и, разложив учебники по заранее продуманной системе, делал уроки. Мои локти надежно упирались в ровную поверхность.

— Удобно? — спросил он, ласково потрепав меня по волосам.

— Очень!

— Хлипкий какой­то стол... — усомнился отец.

— Это стиль теперь такой, — занервничала, оправдываясь, она. — Современный. Сейчас вся мебель такая.

— Допустим. А почему без света глаза портим? — спросил он и тоже нажал кнопку на основании светильника.

— Не работает, — объяснил я.

— Зачем же ты купила сломанную лампу, кулёма? — отец хмуро посмотрел на мать.

— Я не купила... это с завода...

— Позор несунам и взяточникам! — громким плакатным голосом объявил он.

— Ты что, она списанная... Мне просто так отдали. Но ты же починишь?

— Конечно! Или у нас в семье нет электрика? — он потянулся к черной шее лампы, чтобы осмотреть неисправность.

Мы с мамой переглянулись. В ее глазах было отчаяние, даже паника. Разведчицы из нее явно не получилось бы.

— В воскресенье починю! — передумал электрик и направился к телевизору. — А что у нас на ужин­то?

— Солянка.

— Да? К солянке полагалось бы... — несбыточно вздохнул он.

После ухода мастера отец решил кое­что доделать в «Рекорде», поэтому теперь на экране метались искаженные тени, в которых можно с трудом угадать футболистов, бегающих по полю за мячом. Но зато голос спортивного комментатора Озерова отчетлив и громок: «...выходит к штрафной площадке, обводит защитника. Удар! Го­о­ол!»

— Твою мать! — взревел отец и без спросу полез в форточку за авоськой.

— Миш, селедочку разделать? — тепло спросила мать.

— Разде­елать... — ответил он и посмотрел на нее с подозрением.

Помогая расставлять посуду, я вдруг замер и чуть не выронил из рук тарелку. Меня осенило, что «канцелярскую машину для очинки карандашей» можно привинтить как раз к дефектному месту. А если еще подложить под упор дощечку, якобы для сохранности полировки, то брачок будет надежно и навсегда скрыт от лишних глаз. Дощечек у нас осталось много с тех пор, как я увлекался выпиливанием лобзиком.

Когда отец после ужина вышел на лестницу покурить и обсудить с соседями невероятный разгром «Спартака» каким­то «Локомотивом», я торопливо выложил матери свой план сокрытия нашей тайны. У нее от радости даже округлились глаза: больше всего на свете она не любит, когда ее называют кулёмой.

— А где это продается?

— В «Канцтоварах» у метро. Но ты все равно не купишь...

— Почему?

— Очень дорого.

— Ну, сколько?

— Шесть рублей.

— Новыми! — ахнула она.

— А какими же еще?

— Куплю. Завтра в обед сбегаю и куплю!

В тот вечер я долго не мог уснуть от счастья и все старался различить в полутьме родные очертания письменного стола. Удивленные рыбки толпились у освещенного стекла, разглядывая мое счастливое приобретение. Отец кряхтел, ворчал и ворочался, переживая за свой продувший «Спартак», потом встал, пошаркал к подоконнику и выключил рефлектор. Для обитателей аквариума тоже настала ночь.

2016, Переделкино







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0