Белка

Святослав Эдуардович Тарахов­ский родился в 1942 году. Сценарист, драматург. Окончил Институт восточных языков при МГУ и Высшие курсы сценаристов и режиссеров.
Автор книг «Продается Рубенс», «Победители жизни», «Вкус близости», «Немое кино без тапера» и сценариев четырех художественных фильмов и двух пьес, которые шли в Театре под руководством А.Джигарханяна.
Лауреат Всероссийского конкурса Госкино и Союза кинематографистов (2003).
Член Союза журналистов России и член Союза кинематографистов России

В старинном бабушкином кресле Зойка сидела у окна с маникюрной пилочкой в руках и делала вид, что бесконечно поглощена состоянием красных своих коготков. Уличное солнце освещало ее еще очень молодое лицо, длинные светлые волосы, неприступно сжатые губы.

 Эд ничего не мог понять. С самого начала все пошло не так, как он предполагал, как много раз представлял себе, лежа на нарах, вспоминая каждую нежную Зойкину ложбинку, каждый трепетный ее бугорок и скрипя зубами от тоски и невозможности. Теперь она сидела в трех метрах от него, но не становилась от этого доступней.

 Артистка. Когда-то он устроил ее в ансамбль, дал возможность петь, играть, выходить на сцену. Сейчас она играла не ту игру.

 Вместо радостного, уже с порога, крика, объятий, ищущих губ и привычного Зойкиного жара– сухое приглашение пройти в комнату и сесть на стоящий особняком обшарпанный стул. Место, хмыкнул он про себя, более чем подходящее для вернувшегося после долгой разлуки ненаглядного мужа. Он, однако, подчинился, сел, стул под ним ойкнул, и это был единственный живой, не вымученный звук их оглушительно торжественной встречи. Он попытался исправить ситуацию и завести разговор, как обычно шутливый, легкий, нежный, который всегда ему удавался, помогал в размолвках и, он это помнил, всегда нравился ей. Не получилось. С ее стороны последовал пинг-понг, отбой формальными ответами: «Славка здоров», «готовится к школе», «все хорошо», а также спрятанные в стороне глаза, абсолютное внимание на пальчики и ни одной теплой ноты ему, Эду – зацепиться не за что. И это после восьми лет разлуки?

– Зоя, – спросил он, – что происходит?

– Ничего, – сказала она. – Ты все знаешь.

 Общение прервалось, выродилось в натянутое молчание.

 Дурак, сказал он себе, не ломись в открытую дверь, ты ведь действительно все знаешь. Отвратительность этого знания, его, казалось бы, совершенная невероятность долго заставляли тебя это знание в себе глушить или отмахивать, как кусачую муху. Ты и глушил его, и гнал, но вот она, горячая встреча, состоялась, и, похоже, мерзкое знание окончательно обретает плоть.

 Спасибо, конечно, Зойке, она очень сильно порядочная и давно намекала тебе в письмах, что быть одной ей трудно, да еще с мальчишкой на руках. Ты понимал, что она права, что восемь лет одиночества непосильно для красивой женщины, ты благодарил ее за честность и даже, на словах, освобождал от себя, так что чего уж теперь тебе возникать, на кого сетовать? Она всегда твердила, что любит и будет ждать, но ее жалобы и намеки начались на второй год его заключения; для последнего же, решительного письма она, как сильно порядочная, словно специально, выбрала самый подходящий момент, когда ему было особенно весело: он валялся в лагерной санчасти с тяжелой формой дизентерии. Весу в нем оставалось сорок восемь килограммов, и санитары, два добрых татарина, таскали его по коридору под руки. «Забудь о сыне, Эд, – открыто и порядочно написала она. – У меня и у него теперь другая жизнь, он родился без тебя, никогда тебя не видел, не знал и знать не будет. Извини».

 Гуманно.

 Спасибо ей за тонкость, чуткость, благородство.

 А все-таки, даже после того письма он до конца Зойке не поверил. Не хотел верить. Ответил что-то гневно-формальное, что положено отвечать оскорбленному мужу, но про себя решил иначе. Вернусь, думал он, увижу, обниму, и забудет она всех других, и я все ей прощу, и будет у нас снова все хорошо и ей, и мне, и сыну, которого я еще не видел.

 И вот она Зойка, сидит напротив, играет с ним в безликий словесный пинг-понг и делает вид, что занята маникюром.

 Красивая женщина, думал, глядя на нее Эд, я мечтал о твоем запахе и твоем тепле, но, похоже, ты и вправду уже не моя. Ладно, пусть так, переварим и найдем другую. Но сына ты мне покажи, на твои благородные предложения я не согласен, и сейчас я об этом скажу.

– Я освободился, – продолжил он разговор, – вот справка. Я еще на пять лет поражен в правах и не имею права бывать в Москве. Я освободился и сразу приехал, я уже знаю, что мы чужие, не волнуйся, я приехал не к тебе.

– К кому? – задала она лишний вопрос.

– Я приехал нелегально, – сказал он. – Если ты меня выдашь или заловит патруль, мне, сто процентов, добавят, трешку, а то и пять.

– Очень умно, – сказала Зойка.– Я, конечно, немедленно тебя заложу.

– Все равно я рискую, – сказал он, – но я хочу увидеть сына.

– Зачем? – невинно спросила она. – Разве ты не читал моего письма?

– Будем считать, не читал, – сказал он. – В любом случае сын для меня важнее тебя. Первого сентября он впервые пойдет в школу, я хочу сам отвести его в первый класс. Ночь перекантуюсь где-нибудь в городе – не прошу остаться у тебя, но завтра хочу за руку отвести Славку в школу. Имею на это законное право.

– Хорошо, – сказала Зойка, – я разрешаю. Условие у меня одно.

– Говори.

 – Сейчас он войдет, и ты не скажешь ему, что ты его отец…

 Сейчас он войдет, вспыхнуло у Эда в мозгу, сейчас он войдет, его мальчик, его сын, которого он никогда еще не видел...

– …для него ты пока будешь просто дядей Эдиком. Потом, когда-нибудь, когда он повзрослеет, мы ему все расскажем, но не сейчас. Ты понимаешь меня?

 Что говорит эта безумная, о чем просит? Сейчас Славка войдет – его сын, его кровь, его счастливая надежда. Его Славка, которому он задолго до рождения придумал имя. И он должен будет отвернуться? Закрыть глаза? Сделать вид, что он это не он?

 – Глупо, Зоя, – сказал он. – Я не могу сказать сыну, что я какой-то дядя.

 – Послушай, Эд, не скручивай мальчику мозги, – сказала Зойка. – У него теперь другой отец, которого он с трех лет называет папой, и другая семья. Никто не виноват, что так получилось, Эд, не ломай сыну психику, я в данном случае переживаю за него, и ты должен за него переживать. Ты обещал мне, Эд.

 – Хорошо, я постараюсь, – сказал он и подумал про себя, что черта с два переживает она за сына: ее волнует собственное спокойствие в этой новой реальности, в новой, так называемой семье. Интересно все же, на кого она его променяла, кого себе нашла, что он за птица?

 Эд выдохнул, выпрямил спину и собрал пальцы в кулаки.

 Дверь отворилась, в комнату ступил и замер на пороге мальчик.

 У Эда заклинило сердце.

 В лагерь запрещалось присылать фотографии – проверяющие все равно бы отняли и наказали Эда, но в течение всех восьми лет никто не мог запретить Эду воображать чудесные черты родившегося без него сына и мечтать о встрече с ним. После же Зойкиных благородных просьб об отказе от отцовства, которые он отверг категорически и сразу, мечты о такой встрече стали для него смыслом жизни. И вот маленький человечек, плоть от плоти его стоит на пороге, и он видит его собственными глазами.

 «Твою мать, – подумал Эд. – Я могу врать, что он мне не сын, и Зойка тоже может врать – ничего у нас не получится. Я помню детские свои фотографии, мальчик чистая моя копия. Глаза, рот, нос, уши – все мое, даже детали!

 Мальчик был чистенький, худенький, невысокий, на тонких, кривоватых ножках, с кучерявой головкой и легкой улыбкой на губах. Зойка энергично орудовала пилкой, хранить молчание стоило ей труда. Мальчик смотрел на незнакомого мужчину и тоже молчал.

– Поздоровайся, Славочка, – бросила наконец Зойка. – Это дядя Эдик.

– Здравствуйте, дядя, – сказал мальчик. – Почему вы плачете?

– Ну нет, – замотал головой Эд, – я никогда не плачу, это ты зря… мошка в глаз попала… Подойди ко мне, дай руку. – Эд протянул ребенку огромную свою пятерню.

 Пилка замерла в воздухе, Зойка насторожилась.

 Приблизившись к мужчине, мальчик ощутил исходивший от него запах крепких дешевых папирос, тройного одеколона, еще чего-то незнакомого и сложного, что, впрочем, его не напугало и не оттолкнуло; он вложил свою руку в ладонь Эда.

 Эд выдохнул, и радость немного успокоила нервы.

– Горячая у тебя рука, – сказал он. – Меня зовут Эдик, Эдуард. Как зовут тебя?

– Слава, – сказал мальчик.

– Ух ты, – сказал Эд. – Хорошее имя. Мне нравится.

– А вы кто? – спросил мальчик.

– Я? – переспросил Эд; краем глаза он стрельнул на подавшуюся вперед Зойку, на ходу переменил ответ, выдал из себя нечто несуразное и этим временно спасся.

– Раньше, мальчик, я был артистом балета, танцевал на сцене, теперь не танцую, ищу работу. Вот так. – Неожиданно для себя самого Эд притянул мальчика к себе и обнял, прижавшись щекой к родному теплу, о котором столько лет мечтал.– А вообще-то, – громко зашептал он, – я мог бы быть твоим папой. Как ты считаешь, Славка? Мог бы?

– Эдуард, я немедленно все это прекращу! – взвилась Зойка. – Ты давал слово! Слава, дядя Эдик шутит.

– Я шучу, – сказал Эд и усмехнулся. – Мама знает лучше.

– Я знаю, что вы шутите, – сказал Слава. – Мой папа на работе. Он снимает кино. Он в городе Рязань, он скоро вернется.

– Молодец, Славочка, – сказала Зойка. – Иди к себе и готовься к школе. Ты все уже собрал, все уложил?

– Я могу помочь, – сказал Эд.

– Он, большой мальчик, все сделает сам, – сказала Зойка. – Слава, иди.

– До свидания, дядя Эдик, – сказал Слава.

 Эд успел поцеловать сына; мальчик вывернулся из-под его колючей щеки, скрылся за дверью, и влага с новой силой наехала Эду на глаза. Он не застал сынишку в драгоценном младенчестве, не таскал его, плачущего ночами, на руках, не выкармливал с ложечки, не сажал на горшок. Но, странным образом, сейчас ему показалось, что он делал с сыном и первое, и второе, и третье, что он прожил с ним все дни и ночи его короткой жизни, никогда с ним не расставался. И не расстанется.

– Ты не держишь слово, Эд, – сказала Зойка. – Я не пущу его завтра с тобой в школу.

 Эд не шелохнулся. Угроза была слишком жуткой. Сын, его замечательный, великолепный, единственный сын только что был рядом, он держал его руку, ощущал его тепло, единую с ним кровеносную систему и родную общность, и вдруг услышать такое! Но она могла. Он знал, она может.

– Послушай, Зоя, – холодно сказал он. – Я отсидел восемь лет. Ты знаешь, за что меня посадили. Я наказал негодяя, и я ничего не боюсь. Если ты постараешься отодвинуть меня от сына, я тебя просто убью.

 Он произнес это таким обыденным голосом и так нехорошо усмехнулся, что она поняла: убьет.

– Я пойду вместе с вами, – сказала Зоя.

– Прекрасно, – сказал Эд. – Все увидят, что у нас прекрасная семья.

– Ты стал много шутить, – сказала Зойка. – Раньше ты был серьезней.

– Зато ты не изменилась, – сказал Эд и подумал о том, что сказал правду.

 Она действительно не изменилась, была хороша как девять лет назад, и теперь еще более была ему желанна потому, что он давно с ней не был и до боли соскучился, а еще потому, что теперь у нее был другой мужчина, и это его заводило.

 Отважная мысль прошила мозги. Встать, подойти, опрокинуть навзничь, прорваться к алмазной улыбке, к теряющим соображение глазам и прямо в этом же кресле, как девять лет назад, невзирая на писк и крючья яростных пальцев, овладеть, и пусть она снова превратится в покорную, слабую, прерывисто дышащую Зойку, от которой у него всегда темнело в мозгах.

 Он взглянул на Зойку, и она прочла его взгляд.

– Не сходи с ума, – сказала она. – Пожалуйста, прошу тебя, не сходи с ума. Это плохо кончится.

– Для тебя?

– Для меня тоже, Эд.

 Но притихла. Чем выдала собственное желание? Предварила, решись он на атаку, не особо твердое сопротивление? Окопалась для смертельного боя? Черт поймет этих женщин.

 Он не решился.

 Он достал папиросы.

– Кури, – разрешила она. – И успокойся.

 Он не успел закурить, снова вошел Слава.

– Мама, – сказал он. – У меня нет карандашей.

– То есть как это нет? – удивилась Зойка. – Где они все? Съел ты их что ли?

 Эд перехватил разговор.

– Сейчас пойдем и купим, Слава. Карандаши, все, что надо для школы. Пойдем? – спросил сына Эд и покосился на Зойку. – Мама нас отпустит?

– Мама вас отпустит, – сказала Зойка и отвернулась. «Господи, – быстро подумала она, как они похожи! В Славке совсем мало моего, все от Эда. Господи, Славочка! – мучительно призналась она себе. – Знал бы ты, что кроме счастья с твоим интеллигентным отцом-мужланом в моей жизни и не было ничего! И вот он ты, его сын, вот он сам, отец, и вот она я… его бывшая, до сих пор любимая женщина. Как было бы здорово и просто, если б можно было одним махом восстановить счастье! Никто не знает, почему люди так часто сами портят себе жизнь?

 Город был наполнен разнообразным шуршаньем, скрипами, стуками, выкриками и гудками, все они были веселы и звучали для него как единая симфония радости; под эту музыку он гордо шел по бульвару среди людей и держал в руке горячую маленькую руку. Он готов был сейчас простить и гада следователя, и несимпатичного прокурора, и продажную старуху судью, и злобных конвоиров, и всю неласковую страну, и всю несправедливую черную половину мира, потому что в тот момент знал твердо, что светлая половина мира все равно существует и силой своей превосходит черную. Ничем иным кроме как ее величием и всемогуществом нельзя было объяснить того, что восемь лет назад, когда на рассвете за ним явились менты, у него еще не было сына, а теперь он есть, и он идет рядом. В восторге от этой мысли он готов был сейчас простить и пожалеть даже неверную дуреху Зойку, потому что, при всем своем желании, не смогла она и не сможет отделить его от сына.

 Он купил мороженое, с горкой наложенное в два вафельных стаканчика. Сели на скамейку под цветущими липами Никитского бульвара. И он при близком и счастливом присутствии кудрявой головки сына, с жадным удовольствием уничтожил холодное лакомство и отметил, что Славка заглатывает мороженое с не меньшим, чем он, аппетитом и что вкус мороженого за прошедшие девять лет совсем не изменился.

– Папа не разрешает мне есть мороженое. Говорит, я часто болею, – сказал Слава.

– Он неправ, – сказал Эд. – Что еще он тебе не разрешает?

– Телевизор смотреть. Он мне книжки читает. Приходит с работы, немного отдохнет и какую-нибудь книжку мне читает. Он, даже когда сильно устал, все равно мне читает.

– Подумаешь, – сказал Эд. – Скоро ты сам будешь читать.

 День пелся как песня. Погода, июньская Москва, новые дома, Никитский бульвар, нарядные летние люди в легких платьях и теннисках и, казалось, ни одного поблизости подлеца! И главное – сын, рядом с Эдом топал сын! Он ничего ему более о себе рассказывать не будет. Он подождет, он потерпит. Скоро сын вырастет и все поймет сам. Кто его настоящий папа, за что его гноили в колонии и что, по женскому своему нетерпению, натворила мама.

 Потом они купили карандаши. Отличные простые – чехословацкие «Кохинор» и разнообразные цветные – под названием «Радуга». Слава попросил еще пару фломастеров, черный и красный, – Эд купил ему целый набор. Слава гордо держал коробки карандашей и фломастеров и был очень доволен; большой и добрый дядя Эдик казался ему великаном из сказки, который может все.

 Обратную дорогу можно было проделать на метро, но Эд, давно не видевший Москвы, решил пройтись по Арбату.

 Шли, беседовали как равные о школе, учебниках и отметках, и все шло хорошо, пока не поравнялись с зоомагазином. Можно было бы его миновать, но Эд на свою беду задержался на зрелище выставленного в витрине аквариума. Гордые скалярии, сине– красные неоны и шустрые меченосцы, плававшие среди яркой зелени, пузырьков воздуха и гротов, завораживали его с детства.

– Тебе нравится? – спросил он Славку.

– Очень нравится, – ответил сын.

 Через мгновение мужчины оказались в магазине.

 Здесь было множество аквариумов, больших и маленьких – целая стена зелено-голубых окошек в природу, в которой шевелились прекрасные, рожденные в неволе океанские рыбки

 Но было здесь и другое зрелище; именно оно сразу и накрепко ухватило Славку за глаза и внимание. В клетке было устроено колесо, внутри которого, разгоняя его быстрыми лапками, бежала белка; колесо со страшной скоростью вращалось, пушистый зверек, без устали пытаясь его обогнать, стремился к какой-то своей, неизвестной миру людей цели.

– Хочешь аквариум с рыбками? – спросил сына Эд.

– Я хочу белку, – сказал Слава.

– Аквариум лучше, – сказал Эд. – Он красивый, в нем много всякой жизни, за рыбами так интересно наблюдать…

– Нет, – сказал Слава. – Я хочу белку.

 «Мой характер, – подумал Эд, – не отступит». Он тотчас взглянул на ценник, болтавшийся на клетке, и поморщился от неудовольствия. Он купит сыну десять белок, когда станет на ноги, но сейчас он сделать этого не сможет.

– Ну вот, – сказал он, – на все посмотрели, все увидели, пора домой, Слава. Пошли.

 Бусина беличьего глаза гипнотизировала; мальчику казалось, что белка смотрит только на него, и с места сдвинуться он не смог.

– Я хочу белку, – сказал он.

 Эд увидел его глаза.

 Или – или, мгновенно ударило Эда. Или ты отец, или… Придумай что-нибудь, наизнанку вывернись, но обеспечь сыну белку!

– Стой здесь, – приказал он Славке.

 Миновав продавцов, он прямиком прошел к директору.

 Он поведал милой черноглазой женщине о балете, о своей судьбе, о возникшей ситуации и попросил отдать ему белку в долг, под его честное человеческое слово, что деньги будут возвращены в кратчайший срок. Он пустил в ход все природное красноречие, все свое побеждающее обаяние и умение убеждать; улыбнувшись, он попытался встать перед ней на колени. Он явно произвел многообещающее (и даже с перспективой на общение) впечатление на женщину, она смутилась, раскраснелась, расположилась к симпатичному незнакомцу податливым сердцем, но белку отдать не решилась. «Когда сможете, – сказала она, – приходите лично ко мне, я подберу вам самую лучшую белку, а сейчас, поймите меня правильно – не имею права». «Я понял», – сказал он. «Я понял тебя правильно, – добавил он про себя, – ты сухая бессердечная вобла».

 Он вышел в зал и обнял Славку за плечи.

– Пойдем, Слава, – мягко сказал он. – Мама будет волноваться. Тебе ведь завтра в школу… Обещаю, я куплю тебе белку в следующий раз. Обещаю.

 Не смог он признаться Славке, что нет у него денег. Не смог и все тут. Он сказал, как сказал и снова встретился с глазами сына.

 Добрый и всесильный волшебник исчез. Славкины глаза разочарованно потухли.

– Ты не мог быть моим папой, – сказал Слава. – Я скажу настоящему папе, и он купит мне белку.

 Эд сжался, но смолчал.

 На другой день он повел сына в первый класс. Обнял на счастье, наснимал фотографий на старенький ФЭД, а ночью, едва набрав денег на билет, уехал общим вагоном в Мичуринск, где ему разрешено было жить. Спать не мог, курил в тамбуре и думал о том, что произошло у него со Славкой. Эх, с горечью думал он, купи я эту несчастную белку, Славка наверняка относился бы ко мне по-другому. А все же он был счастлив, что своей рукой проводил сына в будущее, в школу.

 Прошло пять лет.

 Слава подрос, повзрослел. Семья кинооператора с Мосфильма получила новую квартиру, и теперь у Славы была своя маленькая комната и маленькая собака пудель, купленная ему настоящим папой.

 Дядя Эдик окончательно вернулся в Москву. Он снова работал в Москонцерте, сам теперь не танцевал, но ставил номера молодым; он женился, и новая жена, бывшая артистка художественного чтения, молоденькая Ирина родила ему чудную дочку Ксению.

 Чтобы повидать Славку, Эд приходил к нему в школу. Зойка, сражаясь за здоровую психику ребенка, всеми силами мешала им встречаться, зато директриса школы, душевная Юлия Терентьевна, прониклась к Эду и его судьбе сочувствием и, как могла, способствовала их родственному общению. Она отпускала Славу с уроков, чтобы отец и сын могли побыть вместе в школьном саду или в прогулке по городу.

 Однажды возле кинотеатра, уцепившись за слова, на них напали четверо приблатненных верзил.

– Стань за меня, сын! – сказал Эд и волноломом выступил вперед.

Слава ничего не успел сообразить; ужасным ударом Эд опрокинул в городскую пыль одного из нападавших и ухватил приемом на удушение другого; двое остальных дружков немедленно сделали ноги. Слава раз и навсегда понял тогда, что такое мужская твердость и надежная мужская рука. Теперь он с уважением и сочувствием разглядывал раннюю лысину и сломанные в камере уголовниками пальцы Эдуарда, он, поумневший, уже знал, что никакой это не дядя Эдик, а настоящий его отец. Он уже выспросил у мамы всю давнюю семейную историю и знал, что Эд отсидел за то, что покалечил старого козла, покушавшегося на юную Зойкину сестренку. Он ни за что не желал отказываться от гордой фамилии и отчества отца, но все-таки папой по-прежнему называл не Эда, а того доброго маминого мужа, которого любил с младенчества, того, что выкармливал его с ложечки, сажал на горшок и читал ему книги.

– Послушай, Слава, – спросил его однажды обиженный Эд, – Неужели тебе ничего не подсказывает родная кровь? Почему ты не называешь меня папой?

– Не знаю, – искренне ответил ему Слава. – Само так получается.

– А ты попробуй, назови хоть однажды, – предложил Эд, – Отец – так только в анкетах пишут, но мы-то с тобой не анкету пишем, мы по душе. Назови. Увидишь, и тебе, и мне сразу станет легче.

Слава попытался; сосредоточился, посерьезнел, вздохнул, но жалостно скривился и замотал головой.

– Не могу, – сказал Слава, – прости…

Он прав, подумал Эд. Что толку в том, что он назовет меня папой, если чувства такого у него ко мне нет? Проклятая белка.

 Прошло еще пятнадцать лет.

 Слава окончил школу, отслужил в армии, окончил биофак, женился на хорошей девушке Рите и родил дочь Машу. Зойка постарела; она особенно заметно сдала после внезапной, прямо на съемке смерти мужа-кинооператора.

 День был серенький, безветренный, спокойный. Народу на похоронах было немного, мать и сын, сцепив руки, стояли подле друг друга у обитого кумачом гроба и молча смотрели на любимое, единственное, навсегда покидающее их и землю лицо. Первое мужское лицо, которое когда-то увидел над своей кроваткой младенец Слава, первое, самое привычное и самое родное лицо. Теперь его не станет. Назвать после этого кого-нибудь другого папой стало бы для Славы тем более невозможным, невероятным и кощунственным предательством.

 Прошло еще несколько лет.

 Слава и Эдуард общались все доверительней и ближе. Перезнакомили семьи и стали ходить друг другу в гости. Славка с удовольствием общался с подросшей Ксенией и родившимся у Эдуарда малышом сыном, единокровным братом своим Дмитрием, Эдуард же обожал внучку Марию. Зойкина ревность к Эдуарду по поводу Славки поутихла, как зубная боль, она, пытаясь заново устроить свою жизнь, еще знакомилась с мужчинами, к Эдуарду же относилась очень по-женски: дружелюбно, но равнодушно.

 Отец и сын сблизились настолько, что стали друг другу необходимы как два закадычных верных товарища. Общались ежедневно, если не лично, то по телефону, тайн друг от друга у них не осталось. Они вместе отдыхали на Славкиной даче, оставшейся от кинооператора, играли до темноты в большой теннис, до которого оба оказались охочи, они ловили с лодки золотых лещей, пили в баре-погребке темное пиво, и все между ними было тепло и проникновенно, если не считать, что Слава никогда не называл Эда папой.

– Отец, – спрашивал он с утра Эда, – ты как?

– Нормально, мужик, – охотно отвечал Эд; со стороны было похоже, что он даже был рад, что сын солидно называет его отцом, большего от него он не запрашивал.

 А потом он заболел.

 Болезнь зацепила обыкновенная и страшная.

 В нем снова осталось сорок восемь килограммов – последний весовой предел, положенный большому мужчине природой, за ним следовало небытие.

 Дни его отлетали, как осенью листья, он ослабел настолько, что не мог говорить. Только смотрел и слушал Славку, который не отходил от него в больнице.

 Однажды Слава, присев на край кровати, в шутку и для бодрости настроения поведал отцу о том, как, гуляя с маленькой Машей, зашел в зоомагазин. Представь, смеясь, начал он, я хотел купить ей котенка, модного пушистого персиянина, на худой конец аквариум с красными рыбками, что когда-то хотел купить мне ты, но, когда она увидела белку в колесе, с ней случилось то же, что много лет назад случилось со мной: она до посинения захотела белку. Я не знаю, почему я ей отказал, может по вредности своей или из чувства давней солидарности с тобой, но она ужасно разревелась; мы вышли из магазина, и она заявила, что я вообще ей не папа. Представь, такая маленькая и такая несносная она колючка! Точно как я!

 Его смех оборвался, когда он заметил в глазах Эда муку.

– Что, отец? – с тревогой спросил он. – Говори! Что ты хочешь сказать?

 Эд слабо сжал его руку. Он силился что-то произнести или о чем-то попросить сына, но сил у него уже не было.

– Что? – пытался угадать Слава, – воды? болит? сестру? укол? – но так и не смог угадать желание отца. Эд затих, мука во взгляде не отпускала, и напуганный Слава кликнул сестру.

 Через неделю Эда не стало.

 Его похоронили на продуваемом, болотистом, чавкающем под ногами поле, превращенном благодеянием власти в многотысячный могильник. Грустная церемония кончилась, и Слава, придерживая ослабевшую Зою, двинулся к выходу, к дальним чугунным воротам, за которыми сновали люди, толклись такси и подъезжали автобусы. Дорожка вилась через хилый молодой сосняк, разделявший кладбище на две равные половины; вдруг что-то словно толкнуло Славу в грудь, он поднял голову и на сосне увидел белку.

– Что случилось? – спросила Зоя.

 Легким наметом белка перебегала с ветки на ветку, делалась все ближе к матери и сыну. Быстрые лапки, бусины глаз, кисточки ушей – Слава неслышно ахнул. Откуда взялось это чудо на кладбище, среди угнетенных горем людей? Для чего она здесь, для чего попалась ему на глаза?

 Воспоминания детства разом ожили в нем. Зоомагазин, аквариумы с рыбками и белка, на которую у бедного дяди Эдика не хватило денег. Еще мгновение, и он окончательно прозрел. Белка, сказал он, я все понял. Прости меня, отец. Я знаю, чего ты так хотел, что всегда жаждал от меня услышать, о чем мечтал за мгновение до смерти. «Папа». Ты тоже мой папа. Я говорю тебе это слишком поздно, потому, что я дурак. Я говорю тебе это окончательно, я повторю это тысячу раз, я надеюсь, что ты меня слышишь. Я никого не предаю. Плохо, когда нет отца, хорошо, когда он есть, счастлив тот, у кого их двое. Прости меня, папа. Не в количестве дело, люди, не в родстве и не в общности крови. Все дело только в том, чего нам всем всегда не хватает. Я имею в виду любовь.

 Подошел автобус. Слава пропустил вперед мать, поднялся следом сам и стал в салоне так, чтобы прикрыть Зойку от напиравшей толпы.