Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Зима торжествующая

Михаил Поляков по профессии журналист, работал в газетах «Труд», «Трибуна», «Известия» и др. Повести, рассказы, очерки и критические статьи М.Полякова публиковались в журналах «Урал», «Сибирские огни», «День литературы», «Литературная Россия», «День и ночь», «Новый берег», «Кольцо А» (союз писателей Москвы), и мн. других.

Предисловие

Я знаю, что игра моя окончена, но этот парень, Мельников, доктор из второй хирургии, считает, что я ещё выкарабкаюсь. Ему за сорок, а наивен, как семиклассница, – думает, что на свете можно жить против воли. На днях он попросил меня записывать всё случившееся в последние месяцы. Дескать, разберёшься в себе, поймёшь, что к чему в твоей жизни, ну а там, глядишь, и на поправку потащишься... Моральное здоровье, внутренние резервы, то да сё... Понятно, что глупости, однако просьбу его я всё-таки выполнил. И мне, в конце концов, развлечение – не целыми же днями в потолок пялиться. Утешала, кстати, и надежда на то, что записки эти когда-нибудь дойдут и до… словом, до заинтересованных лиц, и я буду если не прощён, то хоть понят. Оставляю их в первозданном виде, безо всяких изменений. Во-первых, переделывая, только больше запутаю, а во-вторых, память начала подводить меня в последние дни, и боюсь, что, начав заново, не только не добавлю нового, но, пожалуй, упущу и то, что смог припомнить в первый раз. Надеюсь, сумбурность повествования не очень помешает воспринять написанное. Утешаюсь тем, что смыслы, пропущенные логикой и разумом, зачастую улавливаются иными рецепторами – теми, к примеру, что объясняют нам веру, любовь и красоту. Да, красоту! Я не пижон, однако почему же и мне хотя бы перед смертью не претендовать на некоторое достоинство?

Ну всё, хватит прелюдий. Чего ж вы ждёте, милый друг? Кидайте медную монету оборванцу с веслом и прыгайте скорее в лодку. Мы со стариной Вергилием кое-что вам покажем.

Итак,


Глава первая

Я почти убеждён в том, что долго он не готовился. Какие там, к чёрту, приготовления? Канистра бензина, какое-нибудь тряпьё, несколько газет и зажигалка… Сложнее было добраться до места. Ночью в том районе всегда темно и безлюдно, но он всё равно прятался от взглядов, вздрагивал от каждого шороха и замирал на месте, приметив где-нибудь вдалеке очертания человеческой фигуры. Впрочем, страх не тянул его назад, а толкал вперёд. Страх напоминал о самолюбии, а самолюбие – о ненависти, сжимавшей его странное, слабое сердце.

Подойдя к дому, он наверняка замер на мгновение, поражённый какой-нибудь внезапной мыслью, может быть, избитой, может быть, сто раз приходившей на ум и прежде, но теперь, вблизи работы, представившейся в странном, оцепеняющем свете. Возможно, он даже раздумывал несколько мгновений – не повернуть ли обратно? Допустим даже из лести (и мертвецы любят лесть) – задрожал и сделал шаг назад – впрочем, шаг робкий, шаг застенчивый, словно по хрупкому ноябрьскому льду. Но тут же, конечно, собрался и продолжил путь. Движения его были неловки, прямы и резки, как у деревянного болванчика. Он раскидал по периметру дома намоченные бензином тряпки, натолкал в щели между землёй и фундаментом газет, а затем осторожно, стараясь не попасть на себя, окатил из канистры деревянную стену. Торопливо достав зажигалку, чиркнул колёсиком. Сноп искр сорвался с кремня и волшебным золотым крошевом обдал доски. Взметнулся огонь, произведя звук, столь любимый в старину бывалыми моряками, звук хлопка паруса, натянутого суровым атлантическим бейдевиндом. Он постоял немного, расширяющимися зрачками зачарованно наблюдая за пламенем, словно разглядывая нечто таинственное, одному ему зримое средь алых и синих всполохов. Наконец опомнился, резко, как солдат на плацу, развернулся и пошёл прочь. Первый звук – истошный женский вопль – настиг его через полкилометра. Наверняка он так и представлял это себе ещё в первых, начальных мечтах, но всё-таки ему стоило большого усилия не ускорить теперь шаг. Стиснув зубы и не оборачиваясь, он шёл прямо, сосредоточенно глядя на дорогу. Разумеется, ему нравилось думать, что на лице его каменное, непроницаемое выражение, и нравилось чувство удовлетворения, плескавшееся в груди чуть пониже сердца, тёплое и ласковое, как материнское молоко. Но я знаю наверняка – никогда в жизни ему не было так больно, как в эту минуту.


Глава вторая

На огонь можно смотреть бесконечно, и описывать его тоже можно очень долго. Но мне кажется кощунственным смаковать тут это. Говорили, что было страшно, говорили, что зарево было видно за километр, говорили, что люди, не находя в дыму и гари иного выхода, выкидывались из окон, ломая руки и ноги, разбиваясь насмерть. Некоторые прыгали с детьми, прижимая их к груди и стараясь упасть так, чтобы удариться спиной. Получалось не у всех. Деревянное здание горело как свечка, и пожарным, которые лишь через полчаса добрались к нему через дворы, осторожно объезжая небрежно припаркованные машины местных буржуа, почти не осталось работы. Итог той ночи – семеро погибших, включая троих детей, и четыре десятка искалеченных. Две женщины сошли с ума. Одна – старая – не смогла смириться с потерей мужа и сына, другая – молодая – не вынесла вида своего изуродованного огнём лица. Приметы времени, хищные приметы времени.

С утра возле здания началась мрачная, злая сутолока. Медики, полицейские, журналисты, сами погорельцы, спасавшие из дома остатки имущества, – толкались, наперебой кричали, затевали грубые, неуместные ссоры. Там, средь ругани и злобы, сизым туманом висевших над остывающим пожарищем, средь отчаяния и тёмного людского горя, был, конечно, и Лёша Коробов, добрый мой приятель. Любите его и жалуйте, дамы и господа!


Глава третья

Алексей не мог не прийти ко мне, и он пришёл. В семь часов утра заверещал звонок, и я, наскоро накинув халат, в потёмках доковылял до прихожей и открыл дверь. На пороге стоял он, и он был растрёпан, утомлён и зол. И ещё торжественен. Я убеждён, что такие люди и живут лишь ради того, чтобы изредка торжествовать – иначе слишком горька была бы их чаша. Пропустив его в прихожую, я прошёл следом. Он плюхнулся на стул и пристально уставился на меня своими острыми зелёными глазами, как бы ожидая, что я заговорю первым. Но я молчал.

– Ваня, вот предупреждал я тебя, что общежитием дело не окончится, – волнуясь, начал он, крутя в руках свой длинный шерстяной шарф. – Ты ленты видел? Только что на Никитской дом сгорел.

– Я спал, – ответил я, глядя спокойно и безразлично. Он с минуту внимательно изучал меня. Моё спокойствие было, конечно, подозрительно ему. Спокойствие вообще всегда подозрительно.

– Ну вот жаль, – чуть сбившись, продолжил он. – А я только что с пожара. На этот раз всё совсем плохо – семь человек погибло, ты представляешь? Совсем страх потеряли, сволочи!

– И дракон там сейчас?

– Нет, самого его не заметил. Но Белов, я слышал, приезжал. Виноградов, председатель жилсовета, видел его БМВ, и Фетискина из квартиры на третьем этаже наталкивалась пару дней назад. Но всё это побоку, главное сейчас – документы.

Алексей порылся во внутреннем кармане пиджака, и извлёк на свет божий потрёпанную и взъерошенную пачку бумаги.

– Вот, смотри! – торжественно произнёс он, разглаживая на журнальном столике пожелтевшую бумагу. – Это договор подряда на ремонт канализации, который исполнял «Жилстандарт». Это, – на стол легла толстая пачка тёмно-зелёных листов, – рекламные предложения тех же ребят о выкупе квартир. А вот здесь, – он подал мне маленькую красную флэшку в форме бульдожьей головы, – здесь записи угроз, которые получали жители по телефону.

– Кто записывал? – поинтересовался я, разглядывая карту. Под моими пальцами она прогнулась и издала сиплый звук, напоминающий собачий лай. Пахло от неё апельсиновой шипучкой. Такие флэшки родители покупают детям, чтобы те переписывали в школьных компьютерных классах задания на дом. По ней одной была очевидна неразбериха, царившая теперь среди жильцов. Ясно, что несмотря на все разговоры, поджог застал их врасплох, иначе они давно заготовили бы целую батарею флэшек для раздачи прессе, а не скидывали информацию на первые попавшиеся носители.

– Записывала Фомина, местный активист, правозащитница. Она сейчас занимается всеми делами погорельцев. Ну, размещением там, прессой… Толковая, кажется, баба.

– И точно известно, что угрожали именно люди Гореславского?

– Ну а кто же ещё? – вскинулся Алексей. – Кому это выгодно, кроме них? У них и строительные подряды, и геодезические работы у дома они производили, и... Да вообще всё на них завязано!

– Понятно, – сдержанно откомментировал я.

– Я так считаю: пора нанести дракону визит, – продолжал наступать Лёша. – Помнишь, мы говорили пару недель назад? Ну, выложить ему все факты, объяснений потребовать. Одним словом, «иду на вы».

– Думаешь, он станет тебе отвечать?

– Станет. Теперь уже не отвертится, – убеждённо отчеканил Коробов.

– А не боишься? – спросил я, заранее зная ответ.

Он презрительно поморщился, а я, глядя на него, улыбнулся. Как приятно всё-таки иметь дело с цельным человеком!


Глава четвёртая

Мы просидели на кухне до утра. Пили чай, закусывая чёрствыми пряниками, обнаруженными в моей хлебнице. И не говорили. Всё было понятно без слов. Когда первые розовые лучи загорелись над мирными жулебинскими высотками, мы, не произнеся ни звука, поднялись и пошли к выходу. До логова нашего дракона – башни «Федерация» было сорок минут на метро. Мы ехали, держась за ледяные поручни и думая каждый о своём. На лице Алексея мелькали мрачные молнии. А я улыбался. Я размышлял о драконе, о свободе и о праве на красоту. Я размышлял о праве на красоту и вспоминал об одном известном мне шраме под выбитым глазом. Затем я стал думать о жалости и о том, равна ли она для природы погибшей красоте. Наконец, у меня задрожали пальцы, я снял руку с поручня и глянул на Алексея. Те же молнии, но – чаще, ярче. Для него жалость стоила красоты.


Глава пятая

… В первый раз Алексея Коробова я увидел ненастным октябрьским днём. Я торжественно восседал на бронзовом колене Михаила Васильевича Ломоносова во дворе журфака МГУ на Моховой и, покровительственно улыбаясь, оглядывал стайку студентов, беснующуюся у подножия монумента.

– Выше лезь! – кричали мне. – Выше! На голову заберись!

По плечам моим стучали крепкие дождевые капли, в глазах дрожали радуги, а в ушах стонал безжалостный осенний ветер.

– Выше давай! Выше! Вы-ы-ыше! – гудела толпа.

Я поднялся на ноги, обхватил Михал Василича за плечо и, глянув вниз, задумался. Мне захотелось закрыть глаза, отпустить руки и полететь головой вниз, так, чтобы удар пришёлся лбом о гранитные плиты. Или чтобы статуя вдруг ожила, обняла меня и принялась ласково укачивать в своих больших сильных лапах. И ещё очень хотелось расплакаться.

– Выше!

– На шею ему забирайся!

Я покрепче ухватился за шею Ломоносова и, оттолкнувшись ногой от колена, стал подтягиваться к плечу, когда внизу раздался звонкий голос.

– Да погодите вы! Не видите – плохо ему? Эй, парень! Давай слезай!

Толпа неодобрительно заворчала, но голос был настойчив.

– Слезай, там опасно! Не дури!

Я глянул вниз. На постаменте стоял парень лет двадцати, лопоухий, веснушчатый и в белой рубахе – воплощение комсомольца с какого-нибудь зовущего на БАМ плаката семидесятых годов.

– Давай руку и спускайся, я тебя поймаю, – уверял он.

Поразмышляв несколько мгновений, я доверчиво протянул руку, и он в самом деле поймал меня, как обещал.

– Ну что у тебя случилось? – спросил он, когда я оказался на земле.

– Долго рассказывать, – ответил я. Но всё же рассказал.

Послушайте уж и вы.


Глава шестая

С чего бы ни начинал я свою историю, в памяти так или иначе всплывает одна, главная дата, разделившая моё существование на две половины: на до и после, на детство и зрелость, на свет и тьму. Эта дата – 28 марта 2000 года. Тогда я впервые вошёл в переход между станциями метро «Пушкинская» и «Чеховская», скинул с плеча коричневую сумку с потёртой аппликацией Микки Мауса и, достав пачку пахнущих свежей типографской краской газет, выставил перед собой. Тогда, в первый день, торговля шла плохо. В палатке, распространявшей прессу оптом у метро «Улица 1905 года», я по неопытности купил двенадцать экземпляров «Гудка» – газета привлекла меня яркой фотографией спортсменов на первой странице. Они стояли, опираясь на лыжные палки, и улыбались задорными солнечными улыбками, так, как улыбаются люди, никогда не знавшие горя. Один из них напомнил мне отца.

«Гудок» оказался неходовым товаром – последний экземпляр я продал лишь в десять вечера. Его, вероятно, пожалев меня, купила полная старушка в зелёном плюшевом пальто.

– А где твои мама с папой? – спросила она, передавая мне аккуратно сложенную купюру.

В ответ я расплакался горькими, тяжёлыми слезами.

– Ну не плачь, маленький, – утешала старушка, обняв меня за плечи и прижав к своей уютной, пахнущей йодом и нафталином груди. – Всё будет хорошо. Ты хочешь кушать? Пошли со мной, я тебя покормлю. Макароны с сыром любишь?

Она взяла меня за руку, и я безвольно поплёлся за ней следом. Но на платформе вдруг вырвался и шмыгнул в закрывающиеся двери уходящего поезда. Пока вагон не скрылся в тоннеле, старушка провожала меня удивлённым печальным взглядом. Я же, прижавшись к стеклу, сквозь слёзы улыбался ей. В этот момент я ненавидел весь мир.


Глава седьмая

Отец ушёл ясным весенним утром накануне моего одиннадцатого дня рождения. Произошло это со свойственной всем подлинным трагедиям прозаичностью. За день до того они с матерью что-то с час обсуждали на кухне, затем он долго и тщательно упаковывал свои вещи в два огромных синих чемодана, а после вышел за дверь и навсегда исчез из нашей жизни. Я иногда серьёзно думаю о том, хорошо или плохо то, что он не поговорил со мной, не бросил на прощание хотя бы пару слов? Если бы он пообещал вернуться, я бы ждал его всё это время, а надежда даёт силу, способную свернуть горы. А если бы простился навсегда, я бы вырвал его из памяти, и возможно, это сделало бы меня твёрже и раньше научило главному человеческому искусству – умению ненавидеть. Но он оставил после себя лишь неопределённость. Неопределённость, у которой только одно достоинство – иногда её можно принять за свободу.

Мать никогда не говорила о причинах ухода отца. Впоследствии я догадался, что виной тому была её болезнь – за полгода до того у неё обнаружили рак костей таза. Опухоль ещё не очень беспокоила, а врачи обещали, что при должном лечении выздоровление неизбежно. Но, видимо, отцу был неприятен любой дискомфорт, связанный с болезнью. Мать, до последних минут жизни любившая его без памяти, как-то назвала его утончённым человеком. Я в самом деле припоминаю, что он окружал себя красивыми вещами – носил запонки со сверкающими голубыми камнями, ходил в длинном плаще от фирмы с тревожным названием, похожим на ворчание залитого водой костра, – «Гуччи», и брился серебристым лакированным станком с настоящей эбонитовой ручкой, такой тёмной, что, казалось, она способна поглощать солнечный свет. После я часто задумывался о том, как всё это удавалось ему с его зарплатой менеджера в автосалоне? Но однажды мать рассказала, что незадолго до ухода отец купил стиральную машину, взяв деньги из суммы, отложенной на лечение.

– Понимаешь, отец органически не переносил грязь, а стирать у нас было негде, – объясняла она тоном, в котором впервые в жизни я различал сомнение.

Нет, болезнь, окровавленные тряпки, рвота, унижение в очередях за лекарствами, пропахшие хлоркой и смертью больничные коридоры были, конечно, не для утончённого человека, озабоченного свежестью сорочек. Ему хотелось другой жизни – чистенькой, сытой, устроенной. Хотелось любой ценой. Такие как он искренне считают себя розами, которым судьбой назначено благоухать под утренней росой и распускать хрустальные свои лепестки навстречу солнцу. И, разумеется, розе плевать, из какой грязи тянется к небу её стебель. Чёрт возьми, иногда я мечтал убить его!

Нельзя сказать, что, оставшись одни, мы с матерью бедствовали. Она продолжала ходить на работу в своё картографическое агентство на Третьяковке, по утрам выгуливала Крамера – нашего карликового шпица, беззаботного, как летний дождик, а вечерами готовила чудесные печенья с корицей. Поначалу болезнь не беспокоила её, разве что изредка она просыпалась от ломоты в ногах и тихо всхлипывала, откинувшись головой на подушку и крепко прижав к глазам ладони. Эти звуки часто будили меня, но заходить к матери я не решался и, случалось, минутами простаивал у её комнаты на холодном полу, дрожа от страха и втягивая голову в плечи при каждом стоне. Но утром она всегда была весела.

– Что, башибузук, голову повесил? – интересовалась она, тонкой прозрачной рукой подавая мне тарелку с кашей. И я забывал о своём беспокойстве и улыбался. В этом непонятном слове – башибузук – мне слышалось что-то сглаживающее, примиряющее, прощающее. Ба-ши-бу-зук. Башибузук.

Однажды утром, это случилось через полтора года после ухода отца, мать впервые не смогла подняться с кровати. Приехавший по вызову врач объяснил, что в болезни наступило ухудшение, и без регулярного лечения не обойтись. Начались посещения докторов, лекарства, капельницы, рентгеновские снимки. И везде нужны были деньги. По-видимому, сначала их хватало – у матери всё ещё оставалась значительная сумма от сбережений, да и некоторые лекарства удавалось доставать бесплатно, по рецептам. Ещё нам помогала мамина сестра – тётя Аня, маленькая толстушка с желтушным лицом и добрыми карими глазами, часто по работе приезжавшая в Москву из Орла. Так мы протянули ещё год. Но наконец деньги стали иссякать. Конечно, отчасти в этом была и вина матери. Она почему-то до дрожи боялась любой бюрократии и так и не научилась как следует разбираться в документах. Возможно, знай она больше о своих правах, то оформила бы хоть какую-то помощь в городском отделе соцзащиты, смогла бы получать по льготе препараты, которые так дорого нам обходились, наконец, добилась бы наблюдения в серьёзной клинике…

Я не помню, в какой конкретно момент осознал наступающую катастрофу – мать никогда не жаловалась на материальные проблемы, но приближение её, очевидно, чувствовал давно. Я помню, что мне несколько раз приходила в голову мысль о том, чтобы найти какую-нибудь работу. Впрочем, планы эти были ещё совсем детские – я то собирался заправлять машины на бензоколонке, то торговать в школе открытками, то хотел устроиться помощником к какому-нибудь состоятельному бизнесмену. Но однажды, возвращаясь со школьной экскурсией из зоопарка, заметил мальчика примерно моих лет, продававшего газеты в вестибюле метро «Баррикадная». Незаметно отстав от класса, я подошёл к нему и расспросил о торговле. Мальчик смотрел на меня глазами затравленного котёнка и говорил неохотно, глядя в пол. Каким-то шестым чувством я осознал тогда, и догадка эта неприятно, как внезапное прикосновение к коже холодного металла, поразила меня, что занятия своего он стыдится и считает себя изгоем, непроницаемой стеной отделённым от мира обычных, нормальных детей, у которых есть школа, праздники, мороженое, поездки на море и красивые игрушки. Мира, к которому тогда принадлежал и я. Из его робкого, спутанного рассказа я узнал, что стоит он тут не с чьего-то позволения, а сам по себе, что газеты берёт в палатке на станции метро «Улица 1905 года» и что в день зарабатывает около ста рублей.

В конце девяносто девятого матери стало совсем плохо, и она почти перестала вставать с кровати. Всё хозяйство легло на меня. Каждый день, возвращаясь из школы, я находил на кухонном столе шестьдесят пять рублей – аккуратно сложенную синюю бумажку, придавленную тремя серебристыми кругляшами. По понедельникам, средам и пятницам я покупал буханку чёрного хлеба, полкило риса или килограмм картошки, а также литр молока в мягком пакете, «маечку», как называла мать. Во вторник, четверг и субботу – маленькую пачку грузинского чая в виде кубика, полкило сахара и несколько сдобных булочек. В воскресенье – растительное масло, бульонный концентрат и самые дешёвые развесные макароны, приготовление которых была настоящим искусством, потому что если не поймать во время варки нужный момент, то они или превращались в вязкую серую кашу, или противно хрустели на зубах. Однажды на столе вместо привычных шестидесяти пяти оказалось всего тридцать рублей мелкими монетами, а на другой день сумма уменьшилась уже до двадцати… Больше никаких объяснений мне не требовалось. В школу следующим утром я не пошёл. Вытряхнув из портфеля на кровать учебники с тетрадями и пересчитав сбережения, спрятанные в спичечном коробке в ящике жёлтого косолапого комода, служившего мне столом, я отправился на заработки. Выходя из комнаты, я оглянулся. При сером утреннем свете, скудно сочившемся сквозь плотные шторы, книги, небрежно разбросанные по кровати, напоминали миниатюрные развалины древнего, забытого города. То были руины моего детства.


Глава восьмая

Страшнее всех был Волосатик. Я хорошо помню его взъерошенную рыжую гриву, которой он был обязан своим прозвищем, глубоко посаженные глаза, сверкавшие холодным безразличием, и маленький нос кнопкой на бледном плоском лице. «Ну что, привет, мутант!» – говорил он, своими тонкими железными пальцами хватая жертву за плечо. Слово «мутант», видимо, очень нравилось ему, и произносил он его с оттяжкой, наслаждаясь каждым звуком: «му-у-у-тант». «Му-у-у» долго вибрировало в воздухе, как коровье мычание, а «тант» лаконично звенело, подобно щелчку взводимого затвора. Попасться Волосатику с газетами было хуже всего. Если два других милиционера – добродушный толстяк Васин и Семенко, которого за худобу и привычку ходить на выпрямленных ногах прозвали Циркулем, просто прогоняли торговцев со станции, то Волосатик обыкновенно тащил жертву в дежурку, где подвергал многочасовому допросу. Попавшись ему утром, можно было не сомневаться в том, что раньше вечера не освободишься. А значит, товар пропадёт и – прощай, дневной заработок. Заполняя протокол своим округлым и долгим, похожим на спутанную проволоку почерком, Волосатик всегда вёл с задержанным воспитательную беседу. Говорил он длинно и нудно, с частым вкраплением канцеляризмов, произносимых с таким глубоким почтением, что мне каждый раз вспоминалось то, как мать после ухода гостей бережно протирала полотенцем наши фамильные фарфоровые чашки.

– Лицо, которое нарушает закон, занимаясь торговлей на территории метрополитена, подлежит предупреждению или штрафу в размере двух минимальных окладов, – гундосил он под стук колёс проносящихся за стеной вагонов. – В случае же, если указанное лицо совершает повторное правонарушение, оно может быть подвергнуто штрафу в размере от пяти до пятнадцати минимальных окладов или к принудительным работам на срок от двух до десяти суток. Это ясно тебе?

 Я обречённо кивал, ёжась от холода на кривоногом табурете и стараясь не смотреть на обезьянник в углу комнаты, за заржавелой решёткой которого возилась бесформенная чёрная масса и раздавался хриплый грудной кашель.

– А что такое административное правонарушение, к чему оно ведёт, ты в курсе?А ведёт оно, – продолжал он, не дожидаясь ответа, – ведёт оно к повышению криминогенной обстановки и созданию социальной напряжённости. Вот ты с целью личного обогащения начал торговлю газетами без соответствующего разрешения от администрации метрополитена. А что будет дальше? А дальше ты, щенок, встанешь на преступный путь, начнёшь продавать наркотики, воровать…

Говоря, он распалялся всё больше.

– И за тобой, ублюдком таким, вынуждены будут бегать надзорные органы. Десятки людей станут тебя ловить, учить жизни, бумажки вот заполнять! – он патетически взмахивал рукой над столом. – И всё из-за чего? Из-за того, что ты когда-то на шоколадку решил заработать? А если ты потом кого-нибудь убьёшь?..

Я всегда со страхом ожидал окончания этого монолога. Иногда Волосатик успокаивался, равнодушно пожимал плечами и уже молча заполнял остаток протокола, но бывало и так, что он вскакивал с места, крепко хватал меня за руку и, распахнув дверь обезьянника, с силой вталкивал внутрь. Хорошо, если я оказывался там один или на пару с каким-нибудь бомжем, дремавшим в луже собственных испражнений. Но случалось, в клетке ко мне придвигался ушлого вида парень – какой-нибудь карманник, задержанный накануне в метро. Когда милиционер выходил из помещения, мой сосед молча зажимал мне рот пропахшей табаком ладонью, и принимался методично обшаривать карманы. Были и моменты, о которых я не хочу вспоминать…

За одно я благодарен Волосатику – то ли из боязни волокиты, то ли по собственной некомпетентности он не передал моё дело в органы опеки. Страшно представить, как повернулась бы тогда моя жизнь. Мне едва исполнилось двенадцать лет, моя мать была лежачей больной, и возьмись за меня чиновники, я почти наверняка попал бы в детский дом…


Глава девятая

Если же не считать Волосатика, то дела пошли довольно сносно. Обыкновенно я сбегал из школы с последних двух уроков, и сразу отправлялся за газетами. Матери притом говорил, что остаюсь заниматься у друзей, и она всегда без вопросов отпускала меня. Я боялся, что она сочтёт моё отсутствие предательством, но, думаю, она была даже рада тому, что я не сижу один дома, наблюдая её страдания.

Ошибку с «Гудком» я больше не повторял. Теперь я покупал популярные «Московский комсомолец» и «Вечернюю Москву», а если оставались деньги – ещё и «Советский спорт». В день удавалось заработать от ста до трёхсот рублей, из которых я откладывал половину, чтобы во вторник вечером забрать из пункта распространения тяжёлую, как гиря, укутанную в толстую плёнку пачку «Семи дней». В удачное время журнал расходился за считанные часы и приносил больше, чем все остальные издания за неделю. С другими торговцами, стоящими на станции, я подружился сразу. По правде говоря, большого труда для этого не требовалось – во-первых, сами условия нашей работы требовали доверия и взаимовыручки, а во-вторых, большинство торговцев были людьми пожилыми и относились ко мне с некой родительской снисходительностью. Странно мне иногда вспоминать тех, с кем довелось стоять в переходе, – там были и полубомжи, торговавшие газетами объявлений, чтобы выручить денег на бутылку, и непризнанные поэты, каждое утро как на алтаре раскладывавшие на грязном гранитном полу собственные книги, и даже доктора наук, оставшиеся на пенсии без средств к существованию. Это разношёрстное общество, подобного которому не встретишь нигде на свете, то и дело разругивалось вдрызг и тут же мирилось, сплетничало, унижалось перед милицией, жаловалось на жизнь и в бесконечном людском потоке томилось от одиночества. Среди них случались и бедолаги, влачившие нищенское существование, и местные олигархи, про которых говорили, что на продаже глянцевых календарей и малахитовых бус они зарабатывают миллионы, а затем покупают в Москве квартиры и машины.

Если бы меня попросили описать работу на станции в двух словах, я сказал бы: «Бег и стыд». Работая с газетами, я перемещался исключительно бегом. Бег от милиции, бег за новой порцией газет, даже на улицу – в туалет или за бутылкой воды я бежал, перескакивая через металлические ступени эскалатора. Бег был насущной необходимостью – упустишь в час пик несколько драгоценных минут– и забудь о дневной выручке. Если другие продавцы, проводившие в метро весь день, никуда особенно не спешили – товар они могли сбыть и следующим утром, то я обязан был распродать всё вечером – утром я шёл в школу.

Бег был жарок, одышлив, потлив, но однообразен. Стыд же ежедневно являлся мне во множестве мучительных образов. Он обжигал меня презрительным взглядом буржуа в верблюжьем пальто, равнодушно толкал в грудь каменным плечом работяги, угрюмо бредущего на вечернюю смену, колол снисходительным любопытством девушки-подростка, коротающей в переходе время в ожидании подруги. Только теперь я понял робость мальчика с Баррикадной, открывшего мне тайны газетной торговли. В глазах прохожих мы, продавцы, мало чем отличались от нищих. В толпе меня часто обругивали, толкали, мою сумку безжалостно пинали, если она хоть чуть мешала проходу. Несколько раз меня грабили прямо в переходе, на глазах у сотни человек – и никто не приходил мне на помощь. Случалось, какой-нибудь подвыпивший шутник отбирал у меня газеты и подкидывал их над головой, и я должен был, ползая по полу, сгребать в кучу грязные листы. Когда приходилось совсем плохо, я убегал со станции, садился в поезд, и, забившись в угол вагона, не видимый никем, горько плакал над своими несчастьями. Слёзы всегда приносили мне облегчение. И – детство, милое моё, розовое детство – странным образом и сам я, наконец, начинал жалеть своих обидчиков. «Они не знают, как мы живём, – наивно размышлял я. – Если бы я рассказал им о маме, о том, как тяжело приходится мне с газетами, они бы оставили меня в покое». Однажды я в самом деле принялся навзрыд перечислять свои проблемы двум парням в кожаных куртках, решившим обшарить мои карманы. Один из них, толстяк с обвислыми щеками и прыщавым багровым лицом, рассмеялся и резко толкнул меня ладонью в лоб, так что я больно ударился затылком о мраморную стену…

Годами эти воспоминания раздражали меня, но прошлое умеет возвращать долги, и теперь они даже нравятся мне. Нравится их неизбывная пряная горечь, нравится мягкое тепло, разливающееся по жилам при мысли о том, что старые беды не вернутся, и нравится глухая тоска, напоминающая о том, что детство ушло безвозвратно.

Но я солгал бы, если б сказал, что вокруг меня было лишь зло. Оглядываясь на прошлое, я и сейчас различаю несколько ярких звёздочек, приветливо подмигивающих из вязкой чёрной мглы. Я помню маленькую сухую старушку Марию Алексеевну, продававшую на станции цветы. Она часто приносила мне то новые ботинки, то пальтишко под мой размер, то несколько ситцевых рубашек. Ефим Николаевич, хмурый суеверный белорус, торговавший лечебными травами, каждый день угощал меня чашкой чаю из термоса и пирожком с повидлом. Саша и Лера – молодые супруги, стоявшие с китайским ширпотребом, часто отдавали мне что-нибудь из нераспроданного товара – сумку, зонт или набор тетрадок. И удивительно, с каким тактом преподносились эти подарки. У нищих собственная гордость, и я скорее бросился бы под поезд, чем согласился принять от кого-то милостыню. Когда Мария Алексеевна в первый раз принесла мне одежду, я наотрез отказался что-либо брать у неё. Отвернувшись в сторону и краснея как рак, я сбивчиво бормотал что-то о том, что дома у меня всё есть, что мама недавно купила мне целую кучу замечательных вещей, которые я не ношу, чтобы не испортить, что подарки велики, и не подойдут мне… Тогда она придумала хитрость – сложив одежду в пакет, она незаметно поместила его в переходе неподалёку от меня. Вечером, уходя домой (я всегда покидал станцию последним), я забрал его с собой, полагая, что он забыт кем-нибудь из наших. Но на другой день оказалось, что пакет ничейный, и мне не оставалось ничего иного, как взять его себе. Так она поступала и после. Я, конечно, немедленно догадался о том, кто моя благодетельница, и если бы добрая старушка выдала себя хоть одним словом или жестом, я тут же вернул бы подарки. Но за два года она ни разу не сказала этого слова и не сделала этого жеста… Ефим Николаевич, идя обедать, всегда дёргал меня за плечо. «Пошли, что ли, посидим со мной? – мрачно произносил он. – Не могу один есци». Я нехотя соглашался, каждый раз снова убеждая себя, что не приму от него угощения. Но во время еды он вдруг начинал жаловаться на «клятый шлунак» (желудок), который вновь у него «заплыл желчью», и, театрально охая и хватаясь за живот, всё-таки уламывал меня скушать пирожок и выпить чашку чая. «Испортится же пишша», – ворчал он, с упрёком глядя своими огромными изумрудными очами, в которых бушевали былинные беловежские просторы.

Часто случайный прохожий останавливался поговорить со мной, подробно расспрашивал о жизни и работе, и, сочувственно покивав головой, уходил, напоследок сунув в ладонь пару влажных полтинников. Какая-нибудь жалостливая тётушка порой угощала меня бутербродом с колбасой или шоколадкой. Один глухонемой старик, лысый как яйцо и с понурым коровьим взглядом, ежемесячно одаривал меня кремовым тортом. Неразборчиво промычав что-то, он ласково трепал меня по волосам и торжественно вручал роскошную, пахнущую парными сливками картонную коробку. Не знаю, чего стоила бедняге эта щедрость, но можно представить, какой необыкновенной радостью было подобное угощение для меня, порой целыми неделями сидевшего на одном хлебе с чаем.

Все эти люди ничего от меня не ждали, ни на что не рассчитывали, и именно потому они сберегли мою чёртову веру в человечество, веру, которая мучает меня больше той дыры в желудке размером с грецкий орех, через которую утекает сейчас моя жизнь.   


Глава десятая

Наверное, поначалу я слишком преувеличивал наши семейные трудности. Не пойди я продавать газеты, и мать где-нибудь да достала бы денег. Она ещё была в полном сознании и вполне могла позвонить кому-нибудь из знакомых, сестре, в конце концов – обратиться за помощью к начальству на работе. Но со временем мой заработок стал нам необходим. Мать всё чаще находилась в бессознательном состоянии, переходном между жизнью и смертью, и материальные проблемы совсем перестали её волновать. Думаю, она даже не очень беспокоилась о том, откуда берутся средства на продукты и лекарства, а если б и знала, то вряд ли б остановила меня. Жалость – роскошь, которую могут позволить себе лишь благополучные и здоровые, болезнь же и бедность всегда эгоистичны.

Примерно раз в месяц мы ходили к врачу. Мучительнее этих моментов не было ничего. Начиналось всё с раннего утра, когда я должен был одеть мать, накормить, собрать все необходимые документы, а после – довести до поликлиники, что находилась в километре от нашего дома. Даже заставить мать встать с кровати было непросто. В её комнату я заходил задолго до рассвета, часов в шесть. «Мама, вставай! Вставай, мама!» – шептал я, теребя её за тёплое костлявое плечо. Она долго шептала что-то про себя, отворачивалась к стене, даже гнала меня, но, наконец, просыпалась. Одевать её было страшно. К тому времени она сильно похудела, и в своей прозрачной белой ночнушке, испачканной испражнениями, напоминала покойницу в саване, как их изображают в фильмах ужасов. Поднявшись с постели, она долго стояла голыми ногами на холодном полу, покачиваясь от слабости и злобно бормоча что-то под нос, словно проклиная Бога за то, что ей предстоит прожить на Земле ещё один день. Меня в первые моменты не узнавала, и когда я подходил с одеждой, в ужасе отшатывалась, смотря с таким удивлением и возмущением, что я порой в слезах выбегал из комнаты. Иногда, постояв немного, она бессильно валилась обратно на кровать, и какого труда мне стоило тогда заставить её подняться снова! Наконец, позволяла одеть себя, и мы выходили из дому. Каждая лужа на нашем пути, каждая кочка были для матери непреодолимым препятствием, перед которым она в недоумении останавливалась. До больницы, расположенной в километре от нас, мы добирались не меньше чем за два-три часа. Там – длинная, тяжёлая очередь. Измождённые, уставшие люди с худыми синими лицами. Вонь, духота, невнятное бормотание, стоны, внезапные вскрики… Главное же, что вся эта пытка была совершенно бесполезна. Врач просто выписывал рецепты на самые необходимые лекарства и отправлял мать на «амбулаторное лечение». Это означало – идти домой умирать.

К середине 2001 года я вынужден был бросить газеты. Началось знаменитое лужковское «наведение порядка» в метро. Стоять на станции стало невозможно – милиция ходила через каждые двадцать минут, и уже не ограничивалась простым разгоном торговцев. На нас стали составлять протоколы, выписывать огромные, неподъёмные штрафы… Сначала я нанялся раздавать листовки у входа в метро, потом торговал бусами, затем в компании двух таджиков вставлял пластиковые окна. К концу осени я нашёл работу в прачечной на Курской, сначала показавшуюся мне очень лёгкой, но к концу первого же дня вымотавшую настолько, что я буквально потерял способность говорить и мыслить. Однако вскоре мне повезло – по объявлению я устроился курьером в «Российское агентство страхования», расположенное на третьем этаже похожего на утюг стеклянного делового центра «Восток» неподалёку от Павелецкой. Работа оказалась проста – надо было носить документы из офиса в офис на подпись, а после – развозить их по различным государственным учреждениям. Иногда мне поручали доставлять подарки – «благодарность», как это называлось, московским чиновникам. То я волок в мэрию пахнущую ванилью и мускусом корзину, наполненную деликатесами, то отвозил пыльную, с потёртой этикеткой, бутылку коньяка чиновнику из префектуры, то, кряхтя и сгибаясь под тяжестью ноши, тащил бронзовый письменный прибор в местное отделение милиции. Очевидно, в этой деятельности было нечто, не совсем законное, потому что меня каждый раз снабжали подробной инструкцией на случай, если что-то пойдёт не так. «Ваня, смотри, как зайдёшь к Анатолию Николаичу, сразу ставь коробку на стол секретаря, и выходи не задерживаясь, – заговорщическим тоном внушала мне менеджер по связям с общественностью Ира, кудрявая блондинка с прокуренным голосом и наивными небесно-голубыми глазами. – Там знают, от кого это. Если в кабинет зайдёт такой толстый, лысый мужик и спросит, откуда ты, скажи, что курьер из магазина. Если тётка в синей кофте с помпонами будет приставать, объяснишь, что тебя на улице остановили и попросили занести коробку, а кому – ты не знаешь. И, главное, побольше помалкивай, да под дурачка коси».

В агентстве платили семь тысяч рублей в месяц – деньги по тем временам огромные, особенно учитывая то, что большую часть времени я был предоставлен сам себе. Вся работа оканчивалась в шесть часов, с уходом из офиса последнего сотрудника, я же оставался в экспедиционном отделе – тесной холодной комнатке возле серверной, и до восьми вечера занимался своими делами – пил чай с шоферами, делал уроки, играл на компьютере… Один такой вечер, в самом начале октября 2002 года, я запомнил навсегда. Перед самым моим уходом в экспедиторскую постучались. На пороге стоял маленький бородач в лимонно-жёлтом плаще, с блестящими, как мытая вишня, энергичными глазами.

– А молодёжи кроме тебя больше никого нет? – хлопоча лицом и заглядывая мне через плечо, поинтересовался он.

– Нет, я один, – ответил я.

– Ну пошли, пошли тогда со мной, – сказал он, маленькой цепкой лапкой ухватив меня за локоть. – Давно тут работаешь? – спрашивал он через минуту, бесцеремонно волоча меня по тёмному пустому коридору.

Я рассеянно кивнул, с беспокойством оглядываясь по сторонам.

– Видел внизу табличку – «Новая школа журналистики»? Вот это мы. Сегодня к нам Марианна Максимовская приезжает, а народу пришло мало. Гаврики наши кто на учёбе, кто болеет, кто экзамены сдаёт. Посидишь часок, чаю выпьешь, пообщаешься с интересной женщиной. Слышал о Максимовской, а? Ну, телеведущая?

– Н-н-нет… – неуверенно промямлил я.

– Ничего, освоишься! – безапелляционно заявил он.

Через минуту мы оказались в широкой чистой зале, похожей на кинотеатр, с пятью рядами мягких кресел и небольшой трибуной у стены. В углу, на отдельном столике, были приготовлены бутерброды и напитки. Сама встреча мне почти не запомнилась – красивая рыжая женщина что-то рассказывала о журналистской этике, правах корреспондентов, каких-то своих встречах с политиками – словом, о вещах, совершенно мне не интересных. Я скучал, глядел в окно и один за другим уплетал бутерброды. Но на выходе из аудитории мой новый бородатый знакомый поймал меня за руку.

– Слушай, раз уж ты здесь, не хочешь ли к нам записаться? – спросил он.

Краснея и отворачиваясь в сторону, я начал лепетать что-то о занятости, об отсутствии лишних денег…

– Да не надо денег! – замахал он руками. – До конца семестра учись бесплатно. Не понравится – уйдёшь в любой момент. Ну что, договорились?

Я отмалчивался.

– Журналистом станешь, будешь по всему миру ездить, с интересными людьми встречаться. – уговаривал он. – Ты хоть попробуй!

Я нехотя кивнул.

– Ну вот и прекрасно, – обрадовался бородатый, и тут же принялся энергично хлопать по карманам. – Эй, Санёк! – оглянулся он на худого паренька в джинсовой куртке, разбиравшего на столе в углу бумаги. – Ручка есть?

Неизвестно, как повернулась бы моя судьба, не окажись у Санька ручки. Но ручка нашлась, и мой собеседник, вырвав из блокнота лист, тонким косым почерком набросал номер своего телефона, и торжественно вручил бумажку мне.

– Ну вот и всё! С завтрашнего дня ждём тебя на занятиях!


Глава одиннадцатая

Новая жизнь началась для меня незаметно. Я всё так же ухаживал за матерью и работал курьером, между делом успевая кое-как учиться, но центром моего мира, вытеснив всё остальное, постепенно стал залитый лимонно-жёлтым светом зал с двумя шеренгами лакированных красных парт. И – низкий хрипловатый голос, то торжественно, то таинственно, то тревожно, подобно звуку набата, звучащий в его стылом пространстве. Зал находился на первом этаже нашего офисного центра, а голос принадлежал новому моему знакомому – Ефиму Николаевичу Базелеву, основателю и директору «Новой школы журналистики». Мало чему я удивлялся в жизни так, как этому человеку. Он, несомненно, был создан для монументальной работы. Во времена торжественного итальянского Возрождения он, вероятно, стал бы великим художником, в США конца позапрошлого века – могущественным стальным магнатом, а в сталинские годы – учёным, кропотливо постигающим тайны атома. Такие люди умеют увлекаться до умопомрачения, самозабвения и зачастую становятся затворниками, полностью посвящая себя одному своему призванию. Но судьба определила ему родиться в России, а Россия – страна, в которой ничто не делается в одиночку. Он никогда не оставался без компании – везде у него были знакомые, деловые партнёры, друзья, различные нужные и полезные люди. Он чрезвычайно легко умел сойтись с человеком и тут же вовлекал его в свои дела – звал на какую-нибудь презентацию, знакомил с кем-нибудь, уговаривал приняться за совместный проект. Я с удивлением узнал несколько лет спустя, что большинство приглашённых лекторов в нашей школе (а у нас побывали почти все звёзды отечественной журналистики), едва знали Базелева – кого-то он подцепил за локоть на модной вечеринке, кто-то был дальним приятелем, коих у него имелось несколько сотен, если не тысяч, ещё с кем-то столкнулся в коридоре Останкинского телецентра… В молодости Базелев работал в «Московском комсомольце», но рамки журналистики оказались тесны ему. В девяностых ему удалось развернуться. Он стоял во главе десятка фирм – продавал компьютеры, делал колбасу, выпускал какую-то необыкновенную пластмассу… Но, ни на чём не задерживаясь подолгу, так и не смог сколотить хоть какого-то состояния. После краха очередного предприятия он решил вернуться в журналистику, но и тут не успокоился. Запустил несколько новостных сайтов, организовал небольшое издательство и даже открыл крохотную типографию где-то в Кузьминках. Одним из его проектов была и наша школа журналистики, в которой он оказался одновременно директором, бухгалтером, завхозом и единственным преподавателем. Каждая его лекция была представлением. Начинал он обыкновенно скучно – с разъяснения профессиональных терминов, повествования о правах журналистов, этике и так далее. Но по ходу выступления всё более увлекался и, наконец, полностью преображался – маленький бородатый мужичок в поношенном чесучовом пиджаке исчезал, и на сцену вступал гигант с громовым голосом, глазами, сверкавшими молниями и мощными молотоподобными руками, энергично рубившими холодный воздух аудитории. Его страстью были журналистские расследования. Он наизусть цитировал статьи Боровика, Политковской и Холодова, рассказывал о зарубежных поездках, горячих точках, о корреспондентах, внедрявшихся в банды и секты, даже вступавших в ряды террористов.

– Журналист – это не профессия. Это миссия! – торжественно вещал он, закинув голову и сложив руки на груди наподобие римского сенатора, выступающего с обличительной речью против врагов Patriadilectus. – Понимаете: мис-си-я! Он берёт на себя обязанность обеспечивать общество самым ценным – информацией, и для этого должен быть готов ко всему, к любым жертвам. Не верьте тем, кто говорит, что журналист – это профессиональный дилетант. Хороший журналист одновременно высококлассный военный, актёр, путешественник, медик, строитель. Вот, к примеру, был такой немецкий корреспондент – Гюнтер Вальраф. Как-то он решил написать репортаж об условиях труда мигрантов в Германии, и для этого покрасил волосы, придал коже смуглый цвет и устроился в «Макдональдс», назвавшись арабом Али. Проработал он там несколько месяцев, и каждый день гримировался, говорил с акцентом, подчинялся любым, самым оскорбительным распоряжениям начальства. И за всё это время никто, вы только представьте – никто, ни один человек в ресторане, включая настоящих арабов, не усомнился в его легенде! Подумайте, кто из профессиональных актёров выдержал бы такое испытание? Или другой журналист, уже наш, российский – Юрий Пожаров, был ранен в центре Грозного и с сопровождавшим его сотрудником милиции скрывался от террористов в подвале разрушенного здания рядом с площадью Минутка. В двадцати метрах от них боевики устроили свой лагерь, и Пожаров сквозь закоптелое подвальное окошко каждый день наблюдал, как они ели, пили, справляли нужду, устраивали советы, допрашивали пленных. Выбраться из здания незамеченными оказалось невозможно, еды у ребят было всего ничего – две бутылки кока-колы и пачка сосисок. Кроме того, на третий день у милиционера начался нервный срыв, его мучили галлюцинации, он пытался кричать, рвался сдаться боевикам. И вот представьте – Пожаров не только сам сохранил присутствие духа, но и смог успокоить милиционера. Двадцать дней они вместе просидели в каменном мешке, почти не шевелясь, пока бандиты не перенесли стоянку в другое место. Ну какой психолог, какой специалист по выживанию способен на такое? А ещё был Юрий Сенкевич, вырезавший себе аппендицит во время путешествия в Антарктиде и попавший за это в книгу рекордов Гиннеса, и Тур Хейердал, на плоту и утлой деревянной лодчонке обошедший половину мира…

Меня захватывали эти рассказы. Я воображал себя то боевиком в чеченском отряде, тайно спасающим пленных солдат от казни, то матросом на браконьерском судне, то бесстрашным обличителем всевластных коррупционеров. Прежде я никогда не мечтал – моя жизнь была зажата в четырёх мрачных стенах, среди запаха испражнений и ядовитых аптечных ароматов, для мечты же нужен широкий простор. Базелев подарил мне этот простор. Я впервые задумался о будущем, об иной жизни, нежели то угрюмое, постылое существование, которое влачил по сей день. Я ещё не знал, хочу ли быть журналистом, но возможность очень заинтриговала меня.

В базелевской школе мы каждую неделю готовили по статье на тему, заданную нашим преподавателем, а затем он разносил их по различным газетам, где у него имелись связи. После публикации каждый материал заверялся печатью, подписывался, и складывался в определённый портфель, необходимый для поступления на факультет журналистики МГУ. Всего нужно было сдать пять заметок для дневного отделения и десять – для вечернего. Задания давались самые разные – к примеру, требовалось рассказать о ливневой канализации, об истории московского трамвая или о бедах какой-нибудь многодетной семьи, долгие годы стоящей в очереди на жильё. Мы сами собирали материал, отыскивали телефоны нужных чиновников, брали интервью. Затем Базелев внимательно прочитывал каждый текст, отмечая ошибки огромным красным карандашом. Во время этого процесса студенты, не дыша и не шевелясь, стояли вокруг его стола.

– Так, так, так… – бормотал он, ведя карандашом по строчкам и рисуя в конце предложений маленькие кружочки, похожие на божьих коровок. Закончив проверять текст, он обычно перечёркивал его по диагонали, резюмируя: «Пошлость!» Студент вздыхал и с опавшим сердцем отходил от стола. Изо всех материалов отсеивалось процентов девяносто, и только изредка Базелев довольно крякал: «Прилично!» – и втискивал статью в худенькую стопку, предназначенную для публикации.

Как ни странно, писать у меня получилось, и мои сочинения чаще других откладывалась в стол. Наверное, у меня действительно имелись некие способности, но главную роль сыграло всё же другое – мне очень хотелось отличиться перед своими однокашниками по журналистской школе. Позже я часто презирал себя за эту банальность, но, конечно, тут не было ничего удивительного. Из-за болезни матери почти всю сознательную жизнь я провёл в тени, и если был прежде замечаем сверстниками, то только для того, чтобы стать объектом насмешек и издевательств. Здешние же ребята обращались ко мне по имени, а не «эй ты!», как в школе, показывали свои заметки, прежде чем отдать преподавателю, приглашали в гости, и вообще, считали своим в доску. Всё это особенно льстило мне потому, что мои новые приятели были детьми из обеспеченных семей, я же по-прежнему оставался нищим. Я чувствовал себя тем немецким журналистом, о котором рассказывал Базелев, с той единственной поправкой, что тот, перевоплощаясь в араба, спускался по социальной лестнице, я же поднимался по ней.

Весной две тысячи пятого года я подал документы на журфак МГУ и, успешно сдав совсем не сложные экзамены, был зачислен на учёбу. Я отчётливо помню тот роскошный сияющий августовский день, когда я нашёл свою фамилию в списке учащихся первого курса, вывешенном в тёмном холле здания на Моховой. День, когда я пешком обошёл половину Москвы, взахлёб мечтая, жмурясь на яркое солнце и уплетая мороженое. День, когда я впервые почувствовал дыхание настоящей, взрослой жизни, и ярко осознал, что люди понимают под счастьем.

День, когда умерла моя мать.


Глава двенадцатая

Вернувшись вечером домой, я нашёл её лежащей на полу у кровати. В руке она сжимала пластиковый чехольчик от градусника. Этот чехольчик долго преследовал меня. Зачем мать взяла его? На прикроватном столике, где находился градусник, лежали ещё бумага с фломастером. Когда мать была в сознании, она писала мне небольшие записки – к тому времени рак распространился на лёгкие, и говорить она уже не могла. Наверное, чувствуя приближение смерти, она протянула руку за фломастером, чтобы оставить мне какую-нибудь записку, но перепутала его с чехлом. Мысль о том, что именно она могла написать в этой записке, по сей день жжёт меня. Хотела ли она извиниться за то, что из-за болезни не смогла отдать мне те любовь и ласку, что положены ребёнку от матери? Или винила за то, что меня не оказалось рядом в последние минуты? Или… Но нет, об этом я не мог подумать без страха и отвращения. Примерно за полгода до смерти мать впервые подняла эту тему, и впоследствии не проходило дня, чтобы она не напомнила о ней. Она хотела встретиться с отцом. Я как мог уходил от разговора, но она была настойчива.

– Ваня, а что если отцу написать? Может быть, он приедет? – говорила она, и её яркие голубые глаза умоляюще смотрели из впалых чёрных глазниц.

– Мам, ну куда он приедет? – бормотал я, отворачиваясь в сторону – этот взгляд жёг меня. – Он, наверное, живёт сейчас где-то далеко, не в Москве, и у него своя семья… может быть, даже дети.

Напоминание о том, что отец мог найти другую женщину, доставляло матери физическое страдание, её лицо искажала судорога, она замолкала и, отвернувшись к стене, поджимала ноги к животу. Мне было страшно смотреть на неё, но ещё страшнее было бы выполнить её просьбу. Наверное, отыскать след отца не составило бы особого труда. Смутно я представлял, что у него ещё имелись некие обязанности по отношению к нам. Несмотря на то что с матерью он давно развёлся – бумаги пришли по почте спустя год после его ухода, я всё-таки оставался его сыном, и по закону он должен был как-то участвовать в моей жизни, по крайней мере платить алименты. Следовательно, можно было обратиться в какие-нибудь органы, которые помогли бы найти его – в прокуратуру, соцзащиту, в опеку… Но я лучше вскрыл бы вены, чем сделал это. Отца я ненавидел всей душой. В детстве я ещё не сознавал ни нашего положения, ни причин, по которым он ушёл. Мне казалось, что для этого был какой-то серьёзный, взрослый повод, ещё недоступный моему детскому пониманию. Но чем старше я становился, тем больше меня возмущала чудовищная подлость происшедшего. Бросить тяжелобольную женщину и маленького ребёнка наедине со смертью и нуждой – в этом было что-то бесчеловечное, изуверское… Я ещё понял бы, будь у нас в Москве какие-нибудь родственники, способные взять меня и мать на попечение, но отец прекрасно знал, что оставлял нас на произвол судьбы – у матери из близких имелась только сестра, но та сама нуждалась, да и жила очень далеко. Мать часто с благоговением повторяла, что отец был твёрдым человеком – однажды решив что-то, он к вопросу больше не возвращался. Возможно, пять лет назад он в очередной раз проявил эту свою хвалёную твёрдость. «Да протянут как-нибудь», – наверное, подумал он, выходя за дверь, и все те годы, что мать медленно умирала, от боли царапая ногтями стены, а я голодал и ходил в обносках, ни разу о нас не вспомнил. При мысли о том, что он даже гордился этим поступком, подтверждающим его принципиальность и несгибаемость, меня охватывало холодное бешенство.

А что если б он всё-таки согласился приехать? Я часто представлял себе эту сцену. Мать, моя бедная больная мать наверняка переволновалась бы и, собрав все силы, приготовила бы что-нибудь на стол и, конечно, накрасилась перед встречей. Как она хотела ему нравиться! Но, увидев её бледное высохшее лицо с пятнами под глазами, похожими на чернильные кляксы, он бы только брезгливо поморщился, а затем всё время простоял бы где-нибудь в углу, глядя в пол, стараясь не дышать раковым смрадом и односложно отвечая на вопросы. И, поспешив придумать какой-нибудь предлог, накинул бы своё дорогое пальто и поспешно убежал, вжав голову в плечи, как тогда, пять лет назад. Я уверен, что это свидание, случись оно в действительности, убило бы мать намного раньше отведённого ей срока. Нет, даже если на то была её последняя воля, я не желал разыскивать отца. Я хотел одного – стереть из памяти его имя и никогда больше не видеть его самого.

Похоронами занималась тётка Анна, по телеграмме соседей приехавшая из Орла. Вместе с ней в дом снова вошли жизнь и движение. Она моментально разобралась со всеми мелкими вопросами – привела в порядок документы, договорилась с какими-то людьми из похоронного агентства, чтобы они обмыли и переодели мать, купила гроб и место на кладбище. С утра до ночи у нас было не протолкнуться. Каждые пять минут в дверь звонили, в коридоре слышались незнакомые голоса и тяжёлая поступь, кто-то без конца гремел мебелью, ронял посуду, вполголоса ругался… Несколько раз вызывали и меня – заверить какие-то бумаги, подписаться под медицинским протоколом или в счёте за ритуальные услуги. А затем были похороны. Провожали мать только мы с тёткой – знакомые давно не навещали нас, а сам я и не знал, где их отыскать, и не имел на то моральных сил. Я помню длинный гроб с серой блестящей крышкой, помню трёх мужчин в чёрных костюмах и с пустыми лицами, аккуратно нёсших его на округлых могучих плечах, помню мелкий дождик, раздражавший меня именно потому, что он был мелкий – мне хотелось грозы, молний, ливня… Помню землю, падавшую на гроб, и помню ощущение отчаяния в тот момент, когда крышка окончательно скрылась под землёй. От кладбища мы ехали на автобусе. Знакомые места по дороге домой сплошь представлялись мне чем-то необычным. Казалось, я вижу эти высотки, парки, дорожки впервые, и всякий раз между ними находилась какая-нибудь деталь, необыкновенно удивлявшая меня. Всё вокруг словно сговорилось, чтобы раздражать меня. Почему я никогда не обращал внимания на то, как разрослись две липы возле кинотеатра «Иллюзион»? В этом буйстве природы, в толстых, переплетённых ветвях, похожих на сцепленные мускулистые руки, мне виделось что-то безобразное, противоестественное. Почему скамейки в сквере выкрашены в такой странный, режущий глаза синий цвет? Почему всё вокруг – здания, тротуары, фонари – такой правильной, до отвращения симметричной формы? Мне становилось тошно смотреть в окно, я закрывал глаза и видел пустоту. Густую, гиблую пустоту, в которой хотелось увязнуть, пропасть навсегда…

Вечером мы с тёткой сидели на кухне. Говорили о матери и её болезни, об отце, о жизни после его ухода. Тётку мой рассказ поразил. Оказывается, она не имела ни малейшего понятия о наших несчастьях. Слушая о том, как я продавал газеты на станции, работал курьером и ухаживал за матерью, она только качала головой, пришёптывая: «Бедный мальчик!» К моему удивлению, мать почти ничего не рассказывала ей ни о расставании с отцом, ни о своей болезни. Тётка была искренне уверена, что отец уходил от нас совсем ненадолго, а после вернулся, и что её сестра болеет какой-то лёгкой формой рака, причём активно лечится. Не знаю, зачем мать обманывала её все эти годы. Наверное, сначала она и сама верила в то, что возвращение отца – дело ближайших недель, а болезнь её, как и обещали когда-то врачи, вполне излечима. А после, когда действительность не оставила места для иллюзий, не хотела, чтобы любимый муж представал в дурном свете в чужих глазах, и вместе с тем не желала становиться тёте Ане обузой. Возможно, за этим молчанием скрывался и какой-то давний конфликт с сестрой. Тётка однажды обмолвилась, что мой отец ей не нравился до такой степени, что она отказалась приехать на их с матерью свадьбу…

Больше всего тётю Аню поразило то, что нами в нашем положении за три года ни разу не заинтересовались никакие государственные службы.

– Ну а что же в школе? Неужели никто не удивлялся, что мать не ходит на родительские собрания? – возмущалась она.

– Я говорил, что она болеет, – отвечал я. – В крайнем случае, соседей просил сходить.

– Ну а из ЖЭКа или собеса никто не приходил?

– Нет, никого не было.

– А что же врачи? Врачи разве не знали, что выписывают дорогие лекарства, а женщина не работает и не может себе их позволить?

– В больнице меня тоже ни о чём не спрашивали.

– Ну и дела, ну и дела… – растерянно пожимала плечами тётка.

Но меня всё это не удивляло тогда и не удивляет сейчас. Тусклые лучи общественного внимания освещают лишь выдающееся – или чрезвычайную нужду, которую невозможно скрыть, или такое же чрезвычайное богатство. Мы же с матерью жили в тени, в той вечной тени, что с начала времён в бескорыстной своей заботе о бесценном общественном спокойствии скрадывает и умаляет людские страдания. В школе мной не интересовались – я учился с тройки на четвёрку и не доставлял учителям проблем, врачей наши трудности не волновали, социальные службы и милиция к нам не наведывались потому, что мы никак о себе не заявляли – не просили о помощи и не устраивали скандалов…

Тётка уговаривала меня отправиться с ней в Орёл, но я наотрез отказался – у меня в кармане уже лежал студенческий билет, и я был твёрдо намерен учиться. Перед отъездом она оставила мне свой домашний телефон, и около десяти тысяч рублей наличными – всё, что имела с собой. Вернувшись вечером с вокзала, я зашёл в опустевшую комнату матери, где резко пахло карболкой и лекарствами, и без света просидел там до утра. Глядя на бледные уличные тени, которые, то увеличиваясь, то сжимаясь, скользили по тёмным стенам, я вспоминал события последних дней. Я видел лицо матери с резко очерченными под тонкой, пергаментно-жёлтой кожей скулами и сухими малиновыми губами. Она шептала мне что-то и улыбалась так, как только и умела улыбаться в последние месяцы перед смертью – в мучительном усилии едва растягивая уголки губ. Видел сотрудников похоронного агентства, в фигурах и привычных, округлых движениях которых читались усталость и безразличие, слышал дробный, сухой стук земли о гроб… Одна за другой меня охватывали противоположные эмоции – я то жалел мать, то винил себя за то, что не был рядом с ней в последние минуты, то ругал отца. Но главным впечатлением, подавлявшим все остальные, было горькое, сосущее ощущение одиночества. Я отчётливо осознал, что остался один, совсем один на всём чёртовом свете.


Глава тринадцатая

Смерть матери оказалась для меня полной неожиданностью, к которой я совершенно не был готов. Возможно, взрослому человеку, терявшему близких уже в зрелом возрасте, странно будет прочесть эти строки. Но ребёнок воспринимает жизнь иначе. Я вовсе не считал смерть матери чем-то неизбежным. Мне всё казалось, что она вот-вот пойдёт на поправку, что новое лекарство, выписанное доктором, окажется спасительным, что физические упражнения, которые рекомендовали в больнице, резко изменят её состояние. Каждое улучшение самочувствия, которые так часто бывают даже у самых тяжёлых больных, я принимал за начало выздоровления и отказывался верить в скорый исход даже тогда, когда болезнь окончательно приковала мать к кровати. «Просто нужно подождать, потерпеть немного, и она поправится», – уговаривал я себя. Уход её я никак не мог принять. Главное, он казался мне какой-то невероятной, чудовищной несправедливостью, которой просто не может быть на свете. Несмотря на всё перенесённое, на все невзгоды, на нищету, я, как ни странно, сохранял какую-то веру в то, что можно назвать мировой гармонией. Это было какое-то странное ощущение гуманизма мира, свойственное только детям, некая религия без бога. После смерти матери вера эта пошатнулась. Сначала у меня случился приступ депрессии – две недели я пролежал дома на кровати, никуда не выходя, не принимая пищи и почти без сна. Затем был затяжной приступ тоски, когда я метался от одного к другому – то подолгу шлялся по улицам, то часами сидел в каком-нибудь кафе, забившись в угол и ощупывая посетителей холодным злым взглядом, то заводил ссоры, а однажды, купив в магазине две бутылки водки, впервые в жизни напился до потери сознания. На учёбу, начавшуюся в начале сентября, я ходил раз от раза – пропускал важные лекции, не общался со сверстниками, грубил преподавателям. Знания меня не интересовали – на лекциях я ничего не записывал, на семинарах не отвечал и до октября даже не получил в библиотеке учебники. У меня вдруг обнаружилась склонность к странным выходкам. Однажды я стащил у однокурсника важную тетрадь с записями и Бог знает зачем порвал её и смыл в туалет. Затем выкинул ключ от аудитории, переданный мне преподавателем, и наша группа в течение часа дожидалась в коридоре, пока из учебной части не принесли дубликат. Когда же мне предъявили претензии по этому поводу, я устроил скандал с истерикой и криками, чудом обошедшийся без драки. В другой раз заметил, что нравлюсь однокурснице – милой маленькой брюнетке, видимо, принявшей мою нервную вздорность за некую эксцентричность. Она часто подходила ко мне под разными предлогами, и когда это случилось снова, я при всех обнял её и насильно поцеловал в губы. Девушка расплакалась в три ручья, как маленькая, убежала и после старалась держаться от меня подальше. Были и другие проделки такого же рода. Если бы не последняя выходка со статуей и не последовавшее за ней избавление, я б и дальше катился по наклонной и через пару месяцев наверняка добился исключения из университета.

… Всё это я поведал своему новому знакомому, сидя на металлической скамейке под тяжёлыми дубовыми ветвями в Александровском саду. Впервые я так подробно рассказывал о себе – и кому? Совершенно чужому, постороннему человеку… Я говорил взахлёб, перебивая сам себя и скача с одного на другое – совсем как маленький ребёнок, жалующийся взрослому на обиды. Но клянусь – если бы Алексей в этот момент отнёсся ко мне хоть чуть снисходительно, я бы возненавидел его на всю жизнь! Но он слушал с осторожным вниманием, подперев щёку своей худой ладонью, не перебивая и не задавая вопросов. Смешно, но во всей Москве был, может быть, десяток человек, которые могли по-настоящему понять меня и которым хватило бы ума и такта не приставать с дешёвым сочувствием. И одним из них был он – Алексей Коробов – мой будущий лучший друг и смертельный враг в одном лице. Он много раз говорил после, что во мне увидел себя. Он также из бедной семьи – его отец ослеп на один глаз и лишился ног после аварии на заводе, а мать получала гроши, работая медсестрой в поликлинике. Алексею не пришлось самому зарабатывать деньги, но все домашние заботы легли на него – он должен был водить двух младших братьев в садик и школу, обстирывать их, обшивать, следить, чтобы они всегда были накормлены и здоровы. Между делом он помогал и отцу, который устроил дома небольшую гончарную мастерскую и делал на продажу горшки и тарелки. Всё это было, конечно, тяжело, но вообще детство Алексея нельзя было сравнить с моим. Его семья жила, что называется, в тесноте, да не в обиде, и была бедна, да и только. А между бедностью и нищетой – пропасть, глубиной с Марианскую впадину. Бедность только укрепляет характер, подобно тому, как небольшой морозец закаляет тело, нищета же, как арктическая стужа – сушит и истощает. Алексей не представлял, каково это – голодать два дня подряд и не знать, будешь ли есть на третий, не знал, что значит ходить в дырявой обуви с картоном вместо стелек, к вечеру превращающимся в холодную коричневую кашу, трястись от страха в ожидании того, что вьюга, зимними вечерами гудевшая в окнах, выдавит из рамы стекло в твоей комнате, и ты замёрзнешь насмерть. У него не было неизлечимо больной матери, он не унижался перед рэкетирами, умоляя оставить на хлеб хотя бы двадцать рублей из дневной выручки, не сидел в грязном обезьяннике до поздней ночи и не сбегал следующим утром с уроков, чтобы простоять целый день на станции в безнадёжной надежде сбыть вчерашние газеты…

Первое время мне было даже лестно то, что Алексей ставит свои детские несчастья на одну доску с моими. Затем, когда я научился уважать своё прошлое, это смешило меня. Теперь же я ненавижу его за это.


Глава четырнадцатая

Алексей поступил на журфак не случайно, как я, а вполне осознанно. Была там какая-то история о бабке из соседнего подъезда, которой долго не чинили электричество, а после его заметки в районной газете из ЖЭКа всё-таки прислали монтёра. Словом, нечто в этом роде, не помню подробностей. Главное, что этот случай настолько вдохновил его, что он решил стать журналистом. И к делу подошёл серьёзно. Чуть ли ни три года он готовился к поступлению: занимался до седьмого пота, упражнялся в написании статей, читал книги об известных корреспондентах, и так далее. Словом, ужасная банальщина, похожая на сюжет какого-нибудь духоподъёмного американского фильма. Вообще, Алексей, как и почти все волевые люди, до нелепости банален – это, может быть, главное, что надо о нём знать. На факультете он также развил бурную деятельность – организовал газету с глупейшим названием «Студенческая магистраль», в которой собрал чуть ли ни три десятка авторов, устраивал какие-то конкурсы, розыгрыши, акции. Его затеи регулярно проваливались – одни ввиду наивности, другие – из-за недостатка средств, третьи просто сходили на нет вместе с энтузиазмом организатора, которому не терпелось приняться за что-то ещё. Этим он напоминал моего наставника по журналистской школе Базелева с той лишь поправкой, что, в отличие от последнего, Алексей искренне презирал деньги. Во всех его делах так или иначе участвовал и я. Вообще, со мной, особенно в первое время, он возился, как с маленьким, вероятно, опасаясь, что я повторю свой фокус с медным Ломоносовым. В этом, впрочем, не было никакой необходимости – после нашего разговора во мне словно что-то перещёлкнуло. Не знаю, было ли дело в стыде или в том, что мне действительно надо было выговориться, только с этого момента чудить я перестал, и даже с некой внезапной брезгливостью начал смотреть на прошлые выходки.

Сначала я был кем-то вроде ответственного секретаря в «Студенческой магистрали» – отбирал материалы для номера и следил за выходом его в срок. Параллельно с этим Алексей затащил меня в один благотворительный фонд, и мы на улице собирали пожертвования то ли в пользу брошенных домашних животных, то ли на каких-то инвалидов. Ещё мы вместе стажировались в «Известиях», где мой приятель замучил половину редакции своими прожектами, один из которых предполагал, между прочим, что газета возьмёт шефство надо всеми детскими домами России одновременно. Я, конечно, был не единственным его другом, вокруг Лёши постоянно ошивалось человек двадцать. Он в самом деле умел как-то увлечь за собой, хотя после зачастую не знал, что делать с им же поднятой волной энтузиазма. В этой черте было столько русского, то есть безрассудного и залихватского, что Аполлон Григорьев и Данилевский, глядя на Алексея, могли бы обняться и плакать, роняя тяжёлые слёзы умиления.

Но, наверное, изо всех его знакомых я один относился к нему скептически. Вообще, я был в те годы страшным скептиком, что, впрочем, объясняется легко: скептицизм – первое и главное, чему учит нищета. Все его проекты казались мне наивными, что же до, собственно, журналистских способностей, то надо признать прямо – журналист из него получился посредственный. Он совершенно не старался быть объективным и даже, пожалуй, презирал это необходимое свойство нашей профессии. В его палитре присутствовали только чёрная и белая краски, которыми он, ничтоже сумняше, густо мазал направо и налево. Какой-нибудь преподаватель, из педантичности или от дурного настроения валивший на зачёте студентов, получался у него сущим дьяволом, живущим исключительно для того, чтобы рушить невинные юношеские судьбы, экзаменуемые же, напротив, все как один являли образцы кристальной чистоты и добродетели. Профессор, про которого ходили слухи, что тот берёт взятки, изображался неким Гобсеком, получающим садистское удовольствие от шантажа студентов. Всё это добавляло известности, хотя действительно бесило чиновников. Ещё Коробов клеймил бюрократов из учебной части, предрекая всему университету гибель из-за их вечных проволочек с документами, библиотеку за отсутствие нужных книг, которые требовалось докупать в ларьке факультета (ясно, что и тут был заговор), столовую за высокие цены и так далее. Всё это, конечно, появлялось только в нашей с ним «Магистрали», в серьёзных изданиях, где моему приятелю случалось стажироваться, подобный продукт неизменно браковался. Надо, впрочем, отдать ему должное – он оказался достаточно умён, чтобы и здесь не отыскивать чью-нибудь злую волю.

Однако усердие превозмогает всё, как гласит древний лозунг наших предков, и со временем Коробов начал становиться вполне сносным писакой. В его материалах появились и смысл, и направление, и серьёзные аргументы, основанные не только на эмоциях. Правда, шло его развитие как-то вкривь и вкось, но тут надо винить природу, которая порой искренне располагает нас к тому, к чему мы имеем меньше всего таланта. Я после часто говорил Алексею, что гораздо больше ему подошла бы роль политика или пиарщика, но он только отмахивался – дескать, не моё это всё. У Андерсена есть сказка под названием «Старый фонарь», в которой говорится о светильнике, способном переносить человека в потусторонние миры, показывать невероятной красоты картины, если только он зажжёт в нём огонь. Но хозяева каморки, в которой стоял этот необыкновенный прибор, были бедны и, не имея лишнего огарка свечи, так и не узнали о его волшебных свойствах. Удивительно, до чего же часто подобное происходит и с людьми…

Наши с Алексеем отношения нельзя было назвать идеальными. Несмотря на то что, как я упомянул, общались мы много, особенно в самое первое время, лидером или наставником я его не признавал. Почти всё время мы спорили. По убеждениям он был кем-то вроде либерала, из того направления либерализма, которое порождает правозащитников и борцов за экологию. Думаю, в случае Алексея либерализм был просто удобной формой, подошедшей под его гуманистические убеждения. В прежние годы из таких людей получались первые христиане, аболиционисты и социальные гуманисты. Про себя я всегда понимал это, но при каждом удобном случае стыдил Алексея его убеждениями, напоминая о других либералах – социальных дарвинистах, либертарианцах и сторонниках имущественных цензов. Для меня это стало чем-то, вроде забавы. Только он заводил разговор о необходимости люстрации вороватых чиновников, как я напоминал ему о Чубайсе и Грефе, заговаривал о правах человека – и я язвительно вставлял какую-нибудь людоедскую цитату Латыниной или Новодворской. В тёмном болотце русского либерализма можно поймать любую жабу, однако я отнюдь не стремился при том добиться истины, мне лишь хотелось уколоть моего приятеля. Как огни современного города раздражали бы дикаря, вышедшего из тёмной пещеры, так и меня, пережившего нужду и смерть матери, выбешивали его жизнелюбие и искрящаяся энергия. Мне всё казалось, что он занимается чем-то не тем и не так. Он и в самом деле c энтузиазмом кидался на всё, что встречалось ему на пути. А что могло встретиться в нашей, даже и по сей день сытенькой, пустенькой университетской среде? Всё у нас было чужое – кумиры, язык, время. Активистов, вроде Алексея, среди студентов хватало, что неудивительно – юность есть юность. Но реальные беды нашего многострадального Отечества их не занимали. Даже протест у них был подражанием протесту западному – надо же было так выхолостить себя! Протестовали всё против чего-то, вычитанного в американских журналах и высмотренного на американском телевидении, причём зачастую даже не утруждая себя переносом воспринятого на местную почву. Выходило очень смешно. К примеру, однажды у нас на факультете прошёл целый митинг против загрязнения речки в каком-то затрапезном городке в Коннектикуте (об этом загрязнении возмущённо писали в New Musial Express). По итогам его собравшиеся приняли огромную резолюцию на двенадцати листах, а затем всей гурьбой, отволокли её в американское посольство, к огромному удивлению тамошних служащих. Вообще, надо заметить, что американцы частенько удивляются тому, как перед ними подпрыгивают наши прогрессисты и адепты западных ценностей. Вероятно, ценностям этим они придают куда меньше значения, чем наши доморощенные общечеловеки, что должно бы, кажется, наводить последних на некоторые размышления. Ещё мне запомнилась акция (кажется, выплеснувшаяся из того же NME) в поддержку некоего американского музыканта, из-за болезни потерявшего голос. Её участники из солидарности со своим кумиром обязаны были молчать несколько недель подряд. В подобных клоунадах Алексей не участвовал, однако и на его долю пришлось немало глупостей. Он воевал против вырубки тропических лесов, использования в супермаркетах полиэтиленовых пакетов, против какой-то европейской химической компании, не очень бережно обращавшейся с производственными отходами, и прочих первостепенных российских бед. Разговоры наши почти всегда шли по одному шаблону.

– Я сегодня убегаю на акцию, ты со мной? – обыкновенно вопрошал Алексей, когда мы в университетской библиотеке оканчивали возиться с очередным номером нашей «Магистрали».

– Что за акция? – интересовался я.

– Ты слышал о движении «Freehugs»?

– Не слышал.

– Ну, короче, мы надеваем бэйджики с надписью: «Бесплатные объятия», идём по городу, и обнимаемся со всеми, кто захочет, – с энтузиазмом вещал Алексей. – А заодно напоминаем людям о разных актуальных проблемах. Здорово, да?

– И какие же это актуальные проблемы? – язвительно улыбался я.

– Ну, сегодня будем говорить о вырубке парка в Раменском. Представляешь, там уничтожают древний столетний дуб! Дерево ещё можно вылечить, но чиновникам жалко на это денег, и они решили от него просто избавиться.

– Нет, не пойду, – отказывался я.

– Ну как же не пойдёшь? Сам подумай, тут и экология, и традиции – это дерево сто лет простояло, его все местные с детства помнят. Неужели тебе не интересно?

– Не интересно.

– Почему же? – возмущался Алексей, резко плюхаясь на стул рядом со мной.

– Да потому, что вся эта твоя экология – модный тренд, только и всего. Пустая затея.

– Почему же обязательно пустая? – кипятился Алексей. – Тебе что, не важен воздух, которым мы дышим? Не важно будущее страны?

– Потому, что всё это вы, либералы, с Запада переняли под копирку, – ехидствовал я. – Там бегают «зелёные», и у нас, значит, надо, там есть организации, следящие за чистотой воды, и у нас это повторяют, причём совершенно бездумно, как попугаи. Несерьёзно это всё.

– Так что же, нужно забыть о важных вещах только потому, что ими и на Западе занимаются?

– Да какие это важные вещи… – спокойно говорил я (как я наслаждался тогда этим спокойствием!) – Ты меня прости, но, когда дом горит, надо пожар тушить, а не нужники в нём ремонтировать. У нас вон двадцать миллионов нищих, у нас старики в двадцать первом веке дровами печи топят, в деревнях в двухстах километрах от Москвы – каменный век – ни канализации, ни медицины, ни электричества. А ты тут пристаёшь со своим чёртовым дубом. И не один ты. Вся ваша экология, ещё эти… как их там… «городские проекты» – не более чем глупые игры сытеньких детишек. Для вас всех эта борьба – такой же модный аксессуар, как для Надьки Березовской из нашей группы – томик Маркеса, с которым она в кафе ходит. Сядет с томным видом у окошка, и когда замечает, что на неё кавалер смотрит, головку набок склоняет и изображает задумчивость. А спроси её, о чём там в этих «Сто лет одиночества», так она на тебя как на привидение вылупится... Какой вообще толк ото всей вашей движухи? Фоточек наделаете для блогов, только и всего.

– Поверь, я и деревнями займусь! – бушевал Алексей. – Но не бросать же серьёзное дело, то, что у тебя прямо сейчас под носом происходит, ради чего-то далёкого и эфемерного?

– Да, иди ты на свою акцию, спасай дерево, – махал я рукой. – А что до людей, то как там ваш Чубайс говорил? «Русские бабы ещё нарожают»?

Не находя ответа, Алексей убегал, хлопнув дверью. Забавно, кстати, то, что на следующий день после подобных эскапад он всегда являлся ко мне объясняться. Лепетал какой-то официоз об успехе вчерашней акции и важности экологических проблем, притом виновато глядя в сторону и вообще имея вид бледный. По всей видимости, он и сам сомневался во всей этой весёленькой деятельности, и это сомнение успело изрядно измучить его. Во всяком случае, ему ни разу не пришёл в голову очевидный вопрос ко мне: «Хорошо, тебе не нравятся наша работа, ну а сам-то ты, любезный, что делаешь?» Я не нашёлся бы, что ответить на это. Мало того, что я действительно сидел сложа руки все пять университетских лет, но я бездельничал в самом пошлом и нелепом стиле, а именно – цинично и с направлением. Об этом хотелось бы отдельно сказать несколько недобрых, но, на мой взгляд, любопытных словечек. Собственно, откуда у меня в двадцать лет взялся цинизм, думаю, объяснять не надо. Нищета, смерть матери, оглушившая как обухом, одиночество и отсутствие авторитетов – всё это, понятно, ни к чему другому привести не могло. Но интересно то, что цинизм никак не повлиял на моё мировоззрение, то есть в смысле общем и системообразующем. На это я всегда смотрел как на камешек в огород современных наших чахленьких представлений об общественной морали, и, может быть, не без оснований. Я не стал ни трусливым подонком, ни оголтелым приобретателем, ни равнодушным забитым хлюпиком (последнего, кстати, всю жизнь боялся с трепетом). Цинизм обретался во мне как-то сам по себе, вроде какого-нибудь вируса гриппа, и расцветал (как и грипп) лишь в моменты крайнего душевного напряжения, окрашивая действительность в самые неожиданные и выразительные цвета. За что я, кстати, почти благодарен ему. И какой это был цинизм! Извините, если заговорю ярко, литературно, и, может быть, в ущерб повествованию –увлекаюсь от восторга! Вообще, если рассуждать о самом явлении, то цинизм, в прежние века питавшийся лишь болезнями, банкротствами да любовными неудачами, прозябавший на задворках человеческой природы и только изредка являвшийся на публике в образах разных там гарпагонов да печориных, именно сегодня развился до события огромного и повсеместного, став буквально характеристикой времени. И вместе с тем, как ни парадоксально, настоящих циников нынче мало. Разве назовёшь циником какого-нибудь вчерашнего школьника, маменькино сокровище, что начитается Айн Рэнд и бежит совершать подвиги эгоизма, почти всегда ограничиваясь мелкими подлянками? Или любителя рэп-баттлов, таскающего джинсы не по размеру и уверенного в том, что его воспитала улица, хотя всё воспитание ограничилось хлестанием «Яги» в обделанном подъезде да отжатым под мухой мобильником? Или менеджера средней руки, этого рыцаря экселя и косынки, что всю неделю трескает доширак в своём потном закутке, а в пятницу идёт в бар клеить поддатых баб с открытым кукбуком на смартфоне и флакончиком мирамистина в кармане? Или государственного дармоеда, хранящего в ящике рабочего стола грамоту о присвоении наследного дворянства, а в обезличенной банковской ячейке – пачку акций американских компаний на предъявителя? Нет, друзья, всё это не цинизм, а лишь явный или скрытый, понимаемый или неосознанный социальный дарвинизм. А дарвинизм, по сути своей, не то что не цинизм – он даже не зло. Как все человеконенавистнические теории, он создан исключительно и полностью для комфорта, это его основная функция. Не верите? Докажу. Взять для наглядности хоть такое милое ответвление дарвинизма, как нацизм. Удобнейшая же штука – родился с нужным цветом кожи и разрезом глаз – и вот тебе и ощущение превосходства, и друзья, и враги. Но главное – идея! За идею иной горы перевернёт, пешком по морю пройдёт, вызубрит энциклопедии – да не отыщет ничего. Тут же всё тебе даётся на старте, в готовом и разжёванном виде, а это, поверьте, дорогого стоит. Дарвинизм из той же оперы, но здесь ситуация несколько заковыристее, с парочкой весьма любопытных психологических вывертов. В дарвинизме ты со старта, если не повезло, конечно, родиться с серебряной ложечкой во рту, мышонок слабенький, преследуемый, и, казалось бы, должен всю замечательную конструкцию презирать. Но в жизни почти всегда наоборот. Мышата современные, к удивлению кантов и робеспьеров, эту систему координат принимают с радостью. Даже наличие в ней котов, перед которыми они беспомощны, ничуть их не расстраивает. Находятся и такие мышки, которые искренне котом гордятся, причём тем более гордятся, чем страшнее он душегуб. И не только гордятся – порой отринули бы всю систему, не будь в ней кота, способного их в секунду раздавить. И не только они находятся, но составляют, пожалуй, преимущественную массу. Есть, знаете ли, в бессилии, не в окончательном бессилии, а в таком, где у тебя остаётся ступенька над пропастью, маленькая норочка, в которой можно укрыться от жестокого мира, нечто безумно соблазнительное. В этом соблазне, я глубоко убеждён, втайне состоит главная привлекательность дарвинизма для любого, самого преданного и отчаянного его апологета, даже из тех, что выгадали себе местечко полакомее в пищевой цепочке. А если так, то где тут место цинизму, посудите сами? Цинику тесно будет в этой норке, ему требуется простор, нужен весь мир, дабы презирать его изо всех могучих своих сил. Ему не комфорт нужен, а страдание, как бы он ни скрывал этого ото всех, и в первую очередь от самого себя. Впрочем, это я разболтался, хоть и не без задней мысли – да чтоб те же путевые вехи расставить. Что же до меня, то я, повторюсь, был не фальшивым и надутым, а натуральным, ветхозаветным циником. Циником, какими они задуманы природой, циником обиженным, циником от страдания. Притом хочу отметить такую особенность (может быть, лично мою): в цинизме, как это ни странно, мне нравилась отнюдь не моральная свобода, напротив, в первую очередь привлекало одно его свойство, сознаваемое лишь неким шестым чувством, краешком сознания – и то лишь в моменты крайнего обострения интуиции – способность отвергнуть безразличие и в один момент развернуться к самому искреннему и пламенному гуманизму. Эта черта, свойственная лишь натуральному, выстраданному цинизму, известна даже из истории. Присмотритесь повнимательнее к Наполеону, Гоббсу, к нашему Ивану Грозному – и вы убедитесь в моей правоте.

Радовало в цинизме и то, что он, в отличие от множества похвальных и прекрасных чувств, не был статичен, а развивался, искал себе почву. Не знаю, что бы вышло из этого, если бы я не был на ту пору одинок и задумчив. Может быть, остался бы одним из тех миллионов неоконченных людей, что здесь бросили на полпути идею, тут не сделали важного вывода, там не додумали принципиальную мысль и которые так и доживают убогими обрубками, ни к чему не способными интеллектуальными инвалидами, тащась до любого решения на костылях чужих идей и не ими сочинённых теорий. У меня получилось иначе, я достроил себя. Но какие горы мусора пришлось перелопатить! Счастливые воспоминания, влюблённости – преимущественно пустые, сомнения, угрызения совести – всё было аккуратно разобрано, очищено от пыли и расставлено по полочкам. Главной же находкой, определившей направление, оказалась старая моя, ещё детская, обида на мир. Сначала я почти не придал ей значения, но, едва потянув за кончик, чтобы вытащить из-под груды хлама, понял, что наконец наткнулся на что-то серьёзное. От одного прикосновения задрожало всё здание, посыпалась штукатурка и замигал свет. Корни обиды обнаружились везде – сквозь прошлое и настоящее они прорастали в будущее, заполоняли собой всё, затмевали солнце, наполняли воздух пряным и едким своим ароматом. С невероятной радостью (подобную же испытывают некоторые странные люди, отрастив у себя какую-нибудь невероятных размеров мозоль), я бережно ощупывал свою находку: и уход отца, и нищета, и оскорбления на станции и, наконец, главное – смерть матери – всё было на месте, всё отзывалось привычной ноющей болью. Из нового, правда, ещё ничего не было, но тут я надеялся подкопить. Были, конечно, и кое-какие изменения. К примеру, я, уже успев пожить немного на свете, не мог и теперь, как пять лет назад, наивно считать болезнь матери какой-то небывальщиной, чем-то исключительным и предназначенным неведомым роком персонально мне в наказание. Но на первоначальном чувстве, как на компосте, за это время выросла уже целая идеология. И она оказалась удивительно гармонична – вот что значит свободное цветение! Я не поменял в ней почти ничего, лишь подрубил кое-какие кустики, окопал корни да подрезал здесь и там веточки. Разрешились многие противоречия, были додуманы мысли, прежде ставившие в тупик.

Впрочем, вывод, сделанный изо всего, оказался предельно банален. Дескать, раз уж не повезло мне в жизни, то убирайтесь-ка вы все, люди, к чёртовой матери. Я буду жить для себя, смотреть на вас презрительно и никогда ни перед чем не остановлюсь. С тоской резюмирую, что всё это в итоге сделало меня попросту озлобленным и скучным. Однако поначалу обещало немало интересного.


Глава пятнадцатая

После университета наши с Алексеем пути на несколько лет разошлись. Я устроился корреспондентом в одну солидную ведомственную газету, он же пустился во все тяжкие – то работал пресс-секретарём некой полуэкстремистской и полулегальной партии, то координировал движение против точечных застроек, то защищал мигрантов в обществе каких-то посыпанных нафталином борцов за права человека. Всё это, конечно, без какого-либо успеха и даже без особых на него претензий. Помыкавшись по подобного рода конторкам, он на некоторое время осел в «Лучшем завтра» – правозащитном фонде средней руки.

– Ты знаешь, дела-то в целом идут хорошо. Вот, к примеру, в Марьино на рынке скоро инспекция будет по нашей наводке – проверят, в каких условиях рабочие живут,– объяснял он мне однажды, когда мы сидели в стеклянных интерьерах «Старбакса» на Тверской и над нами, словно призраки, медленно плавали тёплые ванильные облачка. – Ещё Сургутова из «Архнадзора» удалось с зоны вытащить. Но всё-таки, понимаешь, хочется чего-то… – он пошевелил пальцами.

– Серьёзного? – лукаво улыбнулся я, помешивая кофе.

– Нет, ну мы и так серьёзными делами занимаемся, – обиделся Алексей. – Один рынок чего стоит – семьдесят человек из дерьма выдернем. Или вот наш проект помощи бездомным на «трёх вокзалах», слышал, наверное, о нём? В «Аргументах» на прошлой неделе целый разворот о нём.

Я не ответил. С минуту Алексей молчал, глядя в окно.

– Но вообще-то да, можно и так сказать, – наконец, хмуро произнёс он. – Не хватает пока масштаба, что ли… Признаться, надоели мне все эти кролики-чинуши, крючкотворство по судам, жалобы, отписки, претензии… Не то это.

– Чего же ты хочешь? – спросил я.

– Дракон мне нужен, – с тоской выговорил Алексей.

– Какой ещё дракон?

– Настоящий. Огнедышащий. Чтоб искры сверкали, вихрь от крыльев летел и пламя землю плавило. Мне драка нужна, понимаешь? Серьёзная, большая драка.

Слушая это, я только снисходительно улыбался. Мне казалось, что пройдёт ещё несколько месяцев, и проза жизни вылечит его от этого детского энтузиазма. Но предчувствие обмануло меня. Вместо того чтобы разочароваться в работе, он погрузился в неё с головой. Со временем он начал даже приобретать некоторую известность. Дракон ему покамест не попался, однако победы определённо были. За два года он отметился в известном процессе подмосковных прокуроров, провёл громкое расследование о чиновничьих дачах в Валентиновке, из-за которого два депутата Мособлдумы лишились мандатов, и обнародовал материалы о коррупции в сфере социального строительства. Работал он на износ, в буквальном смысле не щадя себя ради дела. Например, однажды ему пришлось защищать права участников дачного кооператива в небольшом подмосковном городке. Местные власти решили снести старые домишки на окраине – у мэра на землю были свои планы. Однако в суде жители каждый раз одолевали администрацию. Тогда мэр решил схитрить. Публично пообещав дачникам отложить снос, он тем же вечером подвёл к спорной территории бульдозеры. Жители выстроились перед своими участками живой цепью. Назревал скандал. Не было никакого сомнения в том, что рано или поздно бунт будет подавлен, причём безо всяких последствий для чиновников – местной прессе ситуацию освещать запретили, а федеральных журналистов конфликт в крошечном городке в сотне километров от Москвы не интересовал. Однако в разгар противостояния к мэру, приехавшему лично наблюдать за сносом, прорвался Алексей.

– Вы же говорили, что посёлок без решения суда сносить не будете! – крикнул он сановнику, стоящему в кольце охраны.

– Без комментариев, – отмахнулся тот.

Тогда Алексей с размаху бросил ему в лицо цветастую женскую юбку.

– На! Тебе пойдёт! Мужик сказал – мужик сделал. А ты – баба!

Разъярённый мэр отдал приказ своим гаврикам, Лёшу повалили на землю и от души отдубасили. В больнице у него диагностировали сотрясение мозга и перелом ребра, но ролик с происшествием тем же вечером попал в интернет и за неделю собрал три миллиона просмотров. В дело наконец вмешались крупные СМИ и московские правоохранители, и снос был отменён. Алексей не остановился и тут, и довёл бы дело даже до увольнения мэра, если б не вмешались высокие покровители, сделавшие дальнейшую борьбу невозможной. Вообще, Коробов всегда и во всём шёл до конца, и эта черта ужасно нравилась мне в нём. До той поры, пока я не испытал его решительность на себе.


Глава шестнадцатая

Первое время моя жизнь шла как бы между делом, словно в ожидании чего-то. От скуки я стал шататься по разным светским мероприятиям, приглашения на которые приходили в нашу редакцию, и постепенно привык к презентациям, банкетам и клубам. Всё мне там нравилось – и вежливость, и ласковые либеральные беседы о судьбах Родины за чашкой макиато с коньяком, и подарки от спонсоров, и лобстер под сливочным соусом. Пожалуй, нравилось даже слишком, до того, что стало уже входить в привычку. Дорожка эта хорошо известна, по ней в последние двадцать лет пробежала каждая рафинированная дрянь, пробивавшаяся у нас из грязи в князи. Я всё понимал, и у себя видел кой-какие признаки, но не противился – лень было, да и к грязи легко привыкаешь. Свою ноту вставляла и та же взлелеянная обида: «Дескать, вот куда ты толкаешь меня, проклятая судьба? Ну так получай же – испохаблюсь тебе на зло!» Понятно, что звучит натянуто, но в юности таких тонкостей ещё не замечаешь, зато за яркие фразы цепляешься с восторгом. Возможно, лет через десять-пятнадцать я, всё так же продолжая обижаться, обзавёлся бы кабинетом с видом на набережную Шевченко, служебным «мерседесом» и уютной квартиркой на Большой Бронной, тем более что к этой квинтэссенции человеческого счастья шёл семимильными шагами. У меня уже появились некоторые знакомства: кое-кому я оказывал по информационной части довольно специфические услуги, а кое-кто успел задолжать услугу и мне. В своей газете я был на прекрасном счету. Наш редактор, Алексей Анатольевич Филиппов, оказался милейшей души человеком. В крупных ведомствах, таких, как наше, редакторскую должность зачастую навязывают какому-нибудь крупному чиновнику, который совмещает руководство газетой со своей основной работой. В этом случае редакторство его чисто номинально, а изданием распоряжается какой-нибудь из формальных заместителей. Так было и у нас – Алексей Анатольевич долгое время тихо-мирно руководил своим департаментом, совершенно не интересуясь газетной жизнью. Но однажды он, ко всеобщему ужасу журналистов, обнаружил в тайных кладовых неглубокой души своей вкус к печатному слову, причём в довольно оригинальной форме. При нём газета, прежде рассказывавшая о выплавке металлов и трудовых нормах на производстве, постепенно превратилась в жёлтый листок, состоящий из интервью с местными руководителями разного калибра, светских обзоров и очерков из жизни министерских элитариев. Кроме того, в редакции обосновалась жена Филиппова – крикливая, дебелая и тупая сорокалетняя баба. Она целыми днями таскалась по кабинетам и раздавала сотрудникам бестолковые и противоречивые указания. Притом возражений не терпела, поднимая в ответ такой визг, что во всём здании дрожали стёкла.

Несложно догадаться, какое впечатление произвели эти перемены на редакционную общественность. В газете зрела фронда – журналисты одну за другой царапали коллективные жалобы, составляли претензии, обращались со слёзными мольбами к знакомым чиновникам. Всё было бесполезно – положение Филиппова и его деловые связи, как намекали, в высших кругах нашего ведомства делали его неуязвимым. С другой стороны, и Алексей Анатольевич не был рад создавшемуся положению. Разогнать редакционных старожилов он не имел никакой возможности – поднялся бы уже настоящий скандал, а скандалов, как и вообще шума, он не любил. Но и бросить издание после стольких усилий не желал. Он сделал ставку на немногочисленную газетную молодёжь, и почти все поручения редколлегии отдавал через меня и ответственного секретаря редакции Чеповского. Впрочем, Чеповский – пухленький и глупенький тридцатилетний ребёнок, быстро вышел из доверия, и в делах шеф начал полагаться на одного меня. Роль агента влияния показалась мне довольно забавной. Я шпионил и интриговал изо всех сил. Филиппову докладывал о планах и заговорах газетчиков, редакционным же мафусаилам излагал тайные намерения начальства, причём и там и там врал с три короба. Иногда я нёс такую околесицу, что, ей-богу, и сейчас не понимаю, как мне верили. Списываю всё разве что на ослепляющее действие страха. С Алексеем Анатольевичем оказалось особенно весело. В общении с ним я выбрал роль эдакого опереточного миньона: и льстил, и унижался напропалую. Делал комплименты его качествам руководителя, расхваливал причёску и костюмы (он, кстати сказать, был плюгавенького вида мужичонка, и любая одежда висела на нём, как тряпьё на пугале), даже его жену находил очень красивой женщиной – и всё это совершенно серьёзно, с каменным лицом. Не знаю, то ли у чиновников приняты подобные изъявления преданности, то ли Филиппов был совсем недалёк, но мои слова он, по всей видимости, принимал за чистую монету. А я рад был стараться, тем более что льстить ему мне очень понравилось. Вообще, лесть – довольно интересная штука, способная доставить немало удовольствия понимающему человеку. Есть, знаете ли, что-то утончённое в отторжении здравого смысла, логики и принуждении себя к вере в совершенно зачастую нелепое и противоестественное. Замечу – именно к вере, настоящей и абсолютно искренней, пусть даже и длится она всего те несколько мгновений, что произносятся слова. А сколько ещё наслаждения в самоуничижении! Много тут всего – и вызов природе с её дурацким инстинктом самосохранения, и настоящий, древний жертвенный пыл, и восторг растворения в личности восхваляемого, который тем пикантнее, чем она отвратительнее. В лести порой чувствуется что-то глубокое, хтоническое, приближающее вас к коллективному бессознательному и вместе с тем вызывающее чувство наподобие религиозного экстаза. Притом всё это удовольствие не требует ни особого развития, ни какого бы то ни было образования, а, как дар Прометея, доступно абсолютно каждому. Словом, игра очень даже стоит свеч.

Мои усилия быстро дали результаты. Из простого корреспондента я всего за год стал спецкором, а затем получил и должность редактора новостного отдела. Филиппов всё больше доверял мне. Со временем я вошёл и в курс кое-каких его личных делишек. Жизнь он вёл прям-таки образцово чиновничью – имел несколько содержанок, офшорный счёт и обвитый плющом домик на окраине Парижа, где очень наивно надеялся когда-нибудь окончить свои дни. Серьёзных заданий мне, конечно, первое время не давали. Я заказывал авиабилеты для его женщин, снимал номера, покупал одежду и украшения, доставал разные интимные вещички – в общем, делал то, чего не поручишь секретарю. Этот лакейский труд щедро оплачивался – Филиппов с барского плеча отстёгивал мне то сто, то двести тысяч рублей, и ещё столько же я выгадывал за счёт промо-акций, бонусных карт и знакомств в Третьяковском проезде. Вскоре я узнал об одной забавной странности милого моего патрона, впоследствии сыгравшей важнейшую роль в этой истории. Несмотря на свою невзрачную внешность и физическую немощь, в личной жизни Филиппов был настоящим тираном. Ровный и спокойный на работе, со своим ближним кругом он распускался до такой степени, что по сравнению с ним любой рыночный торгаш или таксист показался бы образцом хорошего тона из парижской палаты мер и весов. Он ругался как сапожник, орал, плевался и при малейшем поводе пускал в ход хлипкие свои ручонки. Доставалось и вашему покорному слуге, причём мне большого труда стоило порой не выйти из восхитительной роли мизерабля и не дать сдачи. Однако из правила имелось исключение – свою жену он за всю жизнь не тронул и пальцем. Правда, на то существовала отдельная причина. Она была дочерью крупного чиновника, за счёт которого он, собственно, и сделал карьеру. Говорят, тесть его отличался нравом ещё более дряным, нежели наш любезный Алексей Анатольевич, с зятем обращался как со скотиной, причём ничуть не стесняясь даже подчинённых. Забавный факт – Филиппов, как оказалось, был вовсе не Филипповым, а каким-то Задонским или Забродским – тесть вынудил его взять фамилию супруги. Жена его многое переняла у отца – о страшных скандалах, которые она закатывала мужу, ходили легенды. Не имея возможности ответить дражайшей супруге, обиды он вымещал на подручных, вроде меня, и своих женщинах. Одним словом, всё в этом милом семействе дышало экспрессией, как зима вьюгой. До сих пор завидую – надо же было так уютно устроиться в жизни!


Глава семнадцатая

Женщин Филиппов менял как перчатки, причём к выбору их подходил с большой оригинальностью. Опасаясь огласки своих амурных похождений, подруг искал не в собственном кругу, а, беря пример с шаловливых английских аристократов восемнадцатого века, обращался к общественным низам. В специально купленной квартире в «Алых парусах» он селил разнообразных уборщиц, официанток из дешёвых забегаловок, продавщиц с рынка, а пару раз приводил даже каких-то мигранток из Средней Азии. Вкус у него был превосходный – цеплял он сплошь красавиц, как с картинки. Но, несмотря на то что Филиппов окружал девушек роскошью и заваливал дорогими подарками, редкая выдерживала с ним больше пары месяцев. Он избивал их до полусмерти, доводил до истерик, придумывал какие-то жуткие извращения… Забота о бедолагах, пострадавших от оригинальности его характера, постепенно стала моей основной задачей. Я утешал их, покупал подарки, договаривался при необходимости с неболтливыми докторами… Как-то мне пришла в голову мысль о том, чтобы собрать на милого патрона своеобразный компроматец и после выцыганить из него миллиончиков двадцать. Выдумал я это не из какой-то там алчности, а, так сказать, от неспокойного сердца. Очень мне хотелось уколоть Филиппова, а эту сумму я как раз полагал для него существенной. Бешенство на него собиралась во мне по крупице. Знаете, вся эта сволочь, я имею в виду элитариев вообще, ужасно полагается на деньги, считая их силой великой и в своём роде всепрощающей. За эту идейку они держатся крепко, как за нечто сакральное, а между тем она в корне ошибочна. Уверяю вас, что любой, совершенно любой человек, будь то даже самый подлый и алчный ублюдок, забесплатно сделает в тысячу раз больше, чем за деньги. Правда, тут торг пойдёт уже эмоциональный, а с эмоциями в ихних эмпиреях потяжелее, чем с золотишком, что испокон веков и отражается на бренном нашем мире. Так и Филиппов – на наличность он не скупился, но притом обращался со мной, как с безмысленным бревном. Мол, я тут напакостил, а ты, Ванька, помой за мной, прибери, да помалкивай, вошь ты серая. Даже сообщал мне об очередном приключении тем же сухим деловым тоном, каким на работе отдавал распоряжения. И ни капли раскаяния, ни крупицы благодарности, за которые я, клянусь, кой в какие моменты всё простил бы ему! В подобном отношении было нечто от Клеопатры, что раздевалась перед рабом, не считая того за мужчину, и оно ужасно бесило меня – и чем дальше, тем больше. Обмен души на дензнаки вообще процесс довольно болезненный, особенно если душонка не успела ещё задохнуться в каком-нибудь потребительском или честолюбивом мороке, а покуда живёт и трепещет. Вознаграждение, получаемое от Филиппова, совершенно не компенсировало унижений, даже больше скажу, в последние месяцы я вовсе не считал вручаемых мне сумм, безразлично швыряя нераскрытые конверты в ящик стола. Одним словом, на сцену выбралась моя старая подруга – обида, а вместе с ней мелькнуло и данное самому себе обещание «никогда ни перед чем не останавливаться». Итог вышел забавный и с привкусом некоего сюрреализма, впрочем, пошленького, – едва научившись презирать деньги, я первым же делом на деньги и бросился.

Прежде чем закрутить интригу, я основательно прощупал почву. Первой мыслью был шантаж Филиппова разглашением супружеской неверности. Но его жена, как я вскоре выяснил, оказалась дамой мудрой и понимающей, о романах мужа была прекрасно осведомлена и смотрела на них сквозь пальцы. Начальства он также не боялся – во-первых, существовали деловые связи, за которые, как известно, всё прощается, а во-вторых, на нашем Олимпе и не было строгих моралистов. По-настоящему Филиппову мог повредить лишь серьёзный публичный скандал, и вот его-то он действительно изо всех сил стремился избежать, тщательно маскируя свои похождения. План мой был прост и неприхотлив. Я решил сговориться с одной из его жертв, и убедить подать заявление в полицию. Затем, оказавшись посредником между ним и девушкой, разгулялся бы сполна и вытряс из нашего доморощенного Калигулы максимум возможного. В успехе дела сомнений не было. Во-первых, зная характер Филиппова, я понимал, что тот не станет решать вопрос с потерпевшей напрямую, а во-вторых справедливо полагал, что он прибегнет именно к моему посредничеству – вряд ли в подобных обстоятельствах ему захочется широко распространяться. Однако воплотить этот план в жизнь оказалось сложновато. На первых же порах я столкнулся с десятком непредвиденных трудностей. Главное же, как я ни старался, жертвы и слышать не хотели ни о каких юридических разборках – одних Филиппов напугал до смерти, другие ещё надеялись на добровольную подачку от него, третьи просто желали забыть о нём, как о страшном сне. Однако надежды я не оставлял и ждал подходящего случая.

Однажды Филиппов вызвал меня в «Алые паруса» в полвторого ночи.

– Чтоб через двадцать минут был, – крикнул он в трубку, причём в его голосе, к моему удивлению, отчётливо различился страх. Я понял, что случилось нечто, выходящее из ряда. Дверь в квартире была открыта, и я беспрепятственно прошёл внутрь. Филиппов ждал меня в зале. Он был полностью одет и сидел в кожаном кресле у журнального столика, сложив руки на груди и опустив голову. Когда я окликнул его, он поднял голову и посмотрел на меня затравленным щенячьим взглядом. Лицо было бледно, глаза странно блестели.

– Что случилось? – спросил я.

 Не ответив, он быстро поднялся с места и резким пружинистым шагом вышел из комнаты. Я поплёлся следом, предчувствуя недоброе. В огромной спальне была приоткрыта дверь, и через щель цедился слабенький жёлтый свет. На полу, посреди серо-голубого дизайнерского ковра, усеянного яркими пятнами крови, лежала совершенно голая женщина. Я сначала даже не различил её лица – оно совершенно распухло и являло собой бесформенную фиолетовую маску. Синяки были и по всему телу. Одной рукой, неестественно изогнутой, словно насильно вывернутой, она держалась за ножку кровати, а другой прикрывала грудь.

– Вот… – сухо промямлил Филиппов. – Посмотри, что можно придумать. Может, врача вызвать, или там ещё что…

 Я шагнул к девушке и тронул её за руку. К моему великому удивлению, бедняга была жива и даже в сознании – в ответ на моё прикосновение она слабо застонала. Я попробовал поднять её, но не смог – любое движение, видимо, причиняло ей резкую боль, и она начинала громко стонать.

Мы с Филипповым вышли в коридор, где у нас состоялся продолжительный разговор. Он явно был растерян – юлил, петлял, скакал с одного на другое. Больше всего он боялся ответственности – очевидно было, что без медицины на этот раз обойтись не получится, но вызвать скорую в нашей ситуации означало фактически сдаться милиции – кто-нибудь из врачей непременно набрал бы ноль два. А там хлопоты, деньги, и самое страшное – огласка… Глядя на то, как он суетится и подпрыгивает, я напряжённо размышлял. Это был мой шанс. Даже для Филиппова этот случай – выдающийся, тут имелись уже не мелкие побои, на которые наша Фемида всегда равнодушно закрывает глаза, а серьёзные увечья, способные вызвать серьёзные же юридические последствия. Кроме того, я полагал, что и сама жертва на этот раз не откажется от мести обидчику. У меня созрела мысль перевезти девушку к себе, вылечить и убедить выступить на моей стороне. Оставалось только уломать патрона передать мне её, но пока я поспешно сочинял аргументы в пользу этой идейки, проблема решалась сама собой. Немного помявшись, Филиппов сам предложил забрать беднягу. Собственно, другого выхода у него и не было. Избитая отчаянно нуждалась в медицинской помощи, а таскать врачей в «Алые паруса» было занятием рискованным. Собственника квартиры в доме хорошо знали, и кое-кто из местных обитателей вполне мог задаться, наконец, не совсем удобными вопросами.

Мы наспех условились о деталях, включая, разумеется, и материальную сторону дела, затем укутали избитую в одеяло и осторожно дотащили до машины в подземном паркинге.

Эта ночь моей гостье далась непросто. До пяти часов она пролежала без сознания, затем поднялась температура и начался бред. Знакомый врач, приехавший к семи утра, вколол обезболивающее и провёл полный осмотр. У бедняги обнаружились вывих руки, ушибы мягких тканей, сотрясение мозга, а главное – разрыв радужной оболочки правого глаза. Глаз, как выяснилось, был повреждён окончательно, после его пришлось удалить. Но в целом дела оказались не так уж плохи – жизненно важные органы оказались без повреждений, и даже не потребовалась, к огромной радости Алексея Анатольевича, какая бы то ни было госпитализация.

Распоряжением Филиппова в редакции мне дали двухмесячный отпуск, и я всё это время посвятил заботе о девушке. Первое время она не могла вставать, жевать пищу, так что по совету докторов кормить её приходилось через трубку измельчённой овсяной кашей. Я менял ей памперсы, бегал за лекарствами, приводил врачей. Всё это было не так уж сложно, а кроме того, у меня имелся огромный опыт заботы о матери. Время летело быстро. В конце второго месяца больная поправилась почти полностью, разве что врачи ещё не разрешали снять повязку с глаза (операцию на нём сделали на вторую неделю, как только она смогла ходить самостоятельно). Тогда мы уже активно общались. Оказалось, что девушку зовут Машей, она приехала в Москву из Перми к своему брату, жившему в столице два года и работающему тут официантом в каком-то ресторанчике. Брат, у которого уже была семья, взять её к себе отказался, а больше в Москве бедняге устроиться было некуда. Первое время, пока у девушки ещё оставались деньги, она жила в маленькой семейной гостинице в Бутово, а когда те кончились, подвернулось место у одной старушки на Баррикадной. Эта старушка, бывшая сотрудница цирка на Цветном бульваре, болела какой-то дурной и неизлечимой болезнью и требовала постоянного ухода. Мария заботилась о ней, готовила, убиралась, доставала таблетки и так далее. Старуха, впрочем, оказалась какой-то странной шовинистской, искренне презирала свою помощницу за то, что та была не москвичка, и подозревала за ней всякие гадости, к примеру, то, что девушка собирается отобрать её квартиру. Жизнь Маши постоянно отравлялась придирками, издевательствами и унижениями, которых даже эта кроткая овечка не смогла, наконец, терпеть. Вскоре она нашла место на овощебазе при марьинском рынке «Садовод», которое особенно привлекло тем, что там иногородним давалось общежитие. В этот период её и обнаружил Филиппов, который регулярно рыскал по подобным злачным местечкам в поисках жертв. Он обхаживал её несколько недель – водил по ресторанам, которые она прежде видела только по телевизору, задаривал дорогими украшениями, таскал с собой в заграничные командировки и, наконец, уговорил переехать к себе. По всей видимости, она совершенно искренне поверила ему (что, как увидит после читатель, было неким нравственным оксюмороном), а кроме того, он, несмотря на свою плюгавенькую наружность, несомненно, по-настоящему понравился ей как мужчина. Причину, по которой он её избил, она и после, спустя месяцы не могла припомнить, да, впрочем, Филиппову и не нужен был для этого какой-либо особенный повод.

Меня Маша с самого начала сочла своим спасителем, неким рыцарем в сияющих доспехах, специально спустившимся в ад, чтобы вырвать её из чёрных когтей Сатаны. Я мало рассказывал о себе, кроме самых очевидных фактов, которые нельзя было скрыть – то есть того, что я был подчинённым Филиппова и работал журналистом, и она сама сочинила остальную историю подобно тому, как в средние века менестрели слагали баллады во славу благородных героев. Сказка, которая она придумала, была неоригинальна: дескать, я вёл некое расследование по Филиппову и, зная о наклонностях своего патрона, наконец подкараулил его в «Алых парусах», как раз в тот момент, когда он напал на девушку. Моя забота о ней, конечно, подтверждала эту теорию. Ещё её подтверждали мои постоянные расспросы об её отношениях с Филипповым и уговоры подать на того заявление в милицию, что, как уже известно вам, нужно было мне в собственных целях. Но это последнее, к огромному моему удивлению и ещё большему разочарованию, встречало постоянный и твёрдый отпор. Девушка кротко отказывалась от моих предложений, а когда я принимался настаивать, лепетала что-то о прощении, христианской добродетели и прочей ерунде. Я напоминал ей об унижениях, которые она терпела от Филиппова, в красках расписывал процесс над ним, упрашивал вспомнить о собственном здоровье... В ответ она только отрицательно качала головой и отмалчивалась. Я даже угрожал: дескать, милиция в конце концов поймает Филиппова, выяснит, что ты не сдала его, когда могла, и заведёт дело. Она верила, искренне пугалась, но всё-таки продолжала твердить свои мантры о прощении. Однажды, когда я был особенно настойчив и даже прикрикнул на неё, она кротко глянула на меня своим единственным глазом, тихо встала, наскоро оделась, и сбежала из дома. Я насилу догнал её, когда она спускалась в метро, и лишь долгими уговорами и чуть ли ни вставанием на колени смог вернуть обратно. Признаться, я считал сначала, что девушка всё ещё влюблена в своего мучителя, и так как иных причин, кроме материальных, этому чувству не видел, то мнение о ней составил весьма нелестное. «Полюбились крыске сахарные крендельки», – размышлял я, с презрением поглядывая на неё. Однако, понаблюдав так с пару недель, понял, что ошибался. Дело было не в любви, а в некой жалости к нему, той жалости к угнетателю от забитости и кротости, что встречается только у русского человека. Это чувство не так уж редко у нас; оно очаровательно, во-первых, своей непредсказуемостью, потому что проявляется у самых неожиданных личностей, а во-вторых, тем, что служит своеобразным выражением собственного достоинства, вместе с тем поднимая человека на невероятную моральную высоту, которая тем значительнее, чем меньше он сознаёт её. Уж не знаю, что человеческого Маша находила в Филиппове, чем оправдывала его. Подозреваю, что проделки его она списывала на психическое расстройство, и пожалуй, была близка к истине. Даже я, несмотря на всю свою обиду, не раз признавался себе, что одной лишь испорченностью его чудачества объяснить нельзя. Так или иначе, эта «жалость из бездны» была мне не по зубам, и как я ни старался переубедить девушку, но не добился ровным счётом ничего.


Глава восемнадцатая

Крушение моего хитрого миллионного плана, признаться, окончательно сбило меня с толку. Главное же – я совершенно не понимал, что теперь делать с Машей. Гнать её на улицу я не хотел, да и не решился бы ни при каких обстоятельствах (бывают сволочи сильные, а я слабенькая), Филиппов же, которому я при случае напомнил о девушке, вдруг обнаружил полное равнодушие к её судьбе. Впрочем, невзначай осведомился – не осталось ли у неё каких-нибудь фотографий из квартиры в «Алых парусах»? Я немедленно подхватил – дескать, Маша действительно намекала на некую пикантную коллекцию. И тут же верноподданно поинтересовался – не желает ли, мол, дорогой руководитель поручить мне разобраться в деле? Мои услуги он, однако, не принял – то ли я плохо сыграл свою роль, и он что-то заподозрил, то ли решил залечь на дно и подождать естественного развития событий. Разумеется, на деле никаких снимков у нас не имелось, да и они в любом случае были бы бесполезны без согласия Маши на участие в игре. Я оказался в патовой ситуации – с блефом, который можно было, подобно сигаретному дыму, развеять одним взмахом ладони, с одной стороны, и бездомной и больной девушкой, совершенно не желающей сотрудничать – с другой. Надеяться можно было лишь на то, что рано или поздно у Филиппова не выдержат нервы, и он купится на мою фальшивую карту. Тогда я выступлю мнимым посредником между ним и Машей, и дело всё-таки выгорит, хотя и не с таким шиком (и, конечно, не в том масштабе), как я ожидал. Но время и тут работало против меня – синяки постепенно проходили, раны заживали, а вместе с тем и шансы наши таяли…

Ещё одним ударом оказалась депрессия Маши. Через месяц после операции врачи наконец сняли повязку с её глаза. Лицо оказалось повреждено не сильно, однако под самым глазом, от кончика века до переносицы шёл уродливый багровый шрам, похожий на раздавленного червяка. О том, чтобы избавиться от него окончательно, не могло быть и речи. Девушка закрылась в своей комнате (я отдал ей бывшую спальню матери) и целыми часами рыдала, не пуская меня и отказываясь от еды. Я чуть ли ни ночевал у её двери, упрашивал образумиться, напоминал о будущем, о близких, которые её любят. Но это только усиливало слёзы, из чего я, кстати, сделал неутешительные выводы о её семейной ситуации. Со временем Маша начала приходить в себя – стала принимать пищу и, пусть и на короткое время, но выходить из комнаты. Дважды она заглядывала в мой рабочий кабинет и каждый раз по нескольку минут стояла в дверях, словно собираясь заговорить о чём-то. Но, так ни на что и не решившись, уходила. Я не догонял её и не расспрашивал, но в душе ликовал, предчувствуя, что, переварив свою трагедию, она всё-таки ухватится за идею о мести. Однако случилось нечто совершенно неожиданное. Однажды утром Маша собралась и отправилась прямо к своему обидчику домой. Подробности этой истории, и то очень обрывочные, она поведала мне лишь несколько месяцев спустя, и, по большей части о ней я сужу лишь по слухам да со скудных слов самого Филиппова. Достоверно известно то, что дома она своего кавалера не застала, зато встретила любезную супругу, которая была так ошарашена этим нежданным визитом, что, вопреки своему характеру, не закатила тут же один из своих знаменитых скандалов, а, усадив девушку в гостиной, терпеливо выслушала. Маша битый час подробно рассказывала о квартире в «Алых парусах», о подарках, поездках, и о любовных ласках любезного Алексея Анатольевича. Посреди разговора она, кстати, сдёрнула повязку, которую носила на глазу, и продемонстрировала женщине своё изуродованное лицо. Судя по дальнейшим событиям, на Филиппову эта беседа произвела неизгладимое впечатление. О проделках мужа она, как уже упоминалось, имела некоторое представление, но, очевидно, не подозревала в них такой драматической глубины. Подкупила, конечно, и скромность девушки, которая, не требуя ничего для себя лично, только просила повлиять на мужа «чтобы больше никто не пострадал». Филиппов немедленно был вызван с работы для объяснений. Дома он кроме жены застал Машу и Филиппова-старшего, которого боялся пуще чумы. Я, наверное, отдал бы почку, чтобы посмотреть на физиономию дорогого начальника, когда тот, переступив порог собственной квартиры, наткнулся на эту весёленькую компанию. Порка продолжалась не меньше трёх часов. По итогам её наш герой лишился квартиры в «Парусах», счета и карты его подверглись строжайшей ревизии, а сам он оказался фактически под домашним арестом – отныне выезжать куда-либо, кроме работы, ему категорически запрещалось. Говорили, кстати, что во время экзекуции он расплакался, как пятилетняя девочка, размазывая по красной мордашке сопли и слюни, и битый час ползал перед женой и тестем на колени… Что касается Маши, то ей предполагалось выделить некую сумму на лечение и даже снять жильё, однако она от всего благородно отказалась. Там, разумеется, никто особенно не настаивал.

Мне о происшествии Маша не обмолвилась ни словом, и потому события дня следующего оказались полной неожиданностью. Филиппов с утра вызвал меня в кабинет и устроил жесточайшую экзекуцию. Я оказался виноват во всём – и в том, что не следил за девушкой, и что не запугал её как следует, и, наконец, в том, что не вывез куда-нибудь из Москвы «как мы договаривались» (в реальности о том и речи не было). Я думал, что Филиппов теперь выгонит меня к чёртовой матери с работы, однако он, видимо, струсил. Ведь его жертва всё ещё жила у меня, и кто знает, к кому она отправится в следующий раз? Он сглупил – притащил её пару раз к каким-то своим родственникам и близким друзьям, и некоторые адреса она могла запомнить. Мне было строго-настрого наказано сидеть дома, никуда не пускать Марию, а кроме того, я получил из неких тайных сбережений довольно приличную сумму на лечение. Деньги, к слову, в самом деле ушли врачам – я не взял из них ни копейки. Девушке вставили искусственный глаз, сделали хорошую пластику, и хотя шрам убрать окончательно не удалось, всё-таки различить его теперь можно было лишь вблизи.

С тех пор мы зажили странной, нервной жизнью, в которой и теперь я ни черта не понимаю. За пару недель мы едва ли сказали друг дружке и десяток слов. Маша всё время проводила в своей комнате, никуда не выходя, я же сидел у себя, занимаясь редакционными делами. После я узнал, что история с Филипповым стоила моей гостье немалой крови. Она и радовалась тому, что всё окончилось благополучно, и винила себя в том, что не смогла до конца соблюсти свою проклятую кротость. Разоткровенничавшись много после, она созналась, что, вид умоляющего и приниженного Филиппова неожиданно доставил ей огромное удовольствие, и более того, она с трудом удержалась от того, чтобы не толкнуть того ногой. Странно – она совершенно искренне не гордилась своим самоотверженным поступком, но эту секундную слабость, несколько принижавшую его значение, переживала ужасно, словно военачальник, одержавший победу в кровопролитной битве, но всё-таки упустивший вражеский флаг. Какими тонкими, изящными линиями вычерчивается порой характер!

 Моя же деятельность вся свелась к ожиданию. Я не знал ни намерений Филиппова относительно девушки, ни того, какие выгоды можно перехватить в этой ситуации. Посвящённость в его тайны была существенным капиталом, который со временем принёс бы значительные дивиденды, но чем больше я рассуждал, тем отчётливее понимал, что осуществление плана потребует от меня непомерных усилий. Главное – моральных. Придётся врать, юлить, выкручиваться – а подлость всё-таки не даётся в юности легко, что бы там ни рассказывали на мотивационных бизнес-тренингах. Мне всё чаще казалось, что я выбрал в жизни неверное направление, а все мои игры, начатые от скуки и злобы, зашли слишком уж далеко. Я словно стоял на перепутье, и впору было решать – делать ли карьеру или попробовать себя в чём-то новом? В такие моменты я частенько поглядывал на Алексея, который со своим нелепым донкихотством был всё-таки очень симпатичен мне. Он жил чистой, правильной, хотя и несколько игрушечной жизнью, я же существовал словно по колено в дёгте, он шагал по широкой дороге с развёрнутым знаменем в руках, у меня же имелись лишь грязные делишки да тёмное, как нора, будущее, в которое предстояло протискиваться, потея и извиваясь…

Что до Маши, то после выходки с Филипповым мне стало видеться в ней что-то мрачное, почти мистическое. Она представлялась мне некой суровой Немезидой, спустившейся с Олимпа, чтобы разить грешников, и я, понимая за собой кое-что, без шуток побаивался её. Однако вскоре стал замечать за своей Немезидой довольно странные поступки. Сталкиваясь со мной в коридоре, она застывала на месте и краснела. Когда мне приходилось глянуть в её сторону, поспешно отворачивалась и, кроме того, приобрела привычку без особой причины заходить ко мне в комнату и интересоваться всякой ерундой, вроде погоды и времени. С изумлением я догадался, наконец, что Маша просто-напросто по уши влюбилась в меня. Впрочем, если рассуждать здраво, то иначе и быть не могло. Не зная ничего ни о моих отношениях с Филипповым, ни о планах на неё, она приписывала мне какое-то необыкновенное, рыцарское благородство. Рискуя жизнью, я спас её от могущественного злодея, заботился о ней, лечил, истратив на это огромные деньги (вероятно, все свои сбережения), при этом не требуя ничего взамен. Будь на моём месте Квазимодо, она, конечно, втрескалась бы и в него.

Масла в огонь подлил и Алексей, который время от времени навещал меня. Историю с Филипповым, которую я ему нехотя рассказал (надо же было как-то объяснить девушку), он раздул до небес, и расхваливал меня Маше на все лады. Прежде он относился к моей работе без особого энтузиазма, и я всё время чувствовал, что он чем-то пытается оправдать про себя моё тёпленькое буржуазное существование. Теперь же всё стало на места. Я, конечно, был виноват перед человечеством за то, что не вступил в какую-нибудь нищую благотворительную шарашку подобно ему, Алексею, но душу всё же не продал и, едва заприметив несправедливость, немедленно выступил в защиту униженных и оскорблённых. Всё это он, кстати, однажды с восторгом высказал мне. Я слушал, закатывал глаза и тосковал. Маша же чуть ни подпрыгивала от восхищения. Обычно молчаливая, она часами расспрашивала Лёшу своим тихим, робким голоском о нашем знакомстве, моём характере, других подвигах, которые он тут же находил в памяти, на лету производя из мух слонов.

Вообще, с тех пор, как Маша поселилась у меня, Коробов стал показываться в моей берлоге намного чаще, и я то и дело замечал, что он бросает на девушку грустные и задумчивые взгляды. Впрочем, и посмотреть было на что – даже несмотря на своё увечье Маша была весьма симпатична. Роста небольшого, но зато стройная, с густыми русыми волосами, непослушной копной спадающими на плечи, с выразительным, несколько удлинённым лицом, вздёрнутым носиком, пухлыми короткими губами и выдающимся, несколько даже грубовато очерченным подбородком. Не знаю, собирался ли он за ней ухаживать – во всяком случае, ни разу не спросил меня о том, свободна ли она. Ему, видимо, казалось, что у нас уже наклюнулись какие-то отношения, и, конечно, влезать между нами он ни за что бы не стал.


Глава девятнадцатая

Что ж, отношения эти в самом деле начались. Не помню, как всё случилось – кажется, был какой-то ужин при свечах, лишняя бутылка вина, тихая музыка, откровенные разговоры… Отчётливо помню лишь то, что во время нашей близости мне не давала покоя мысль об её уродстве. Я боялся лишний раз пошевелиться, мне чудилось, что стеклянный глаз вот-вот выпадет из глазницы, и я с отвращением предчувствовал его холодное влажное касание... Сами же отношения казались мне чем-то мимолётным, и я как-то по умолчанию полагал, что так же считает и Маша. Подоплёка была гаденькая – мол, должна же калека понимать своё место? Впрочем, это только чувствовалось на уровне эмоций, а не отчётливо проговаривалось, даже мысленно – разница всё же есть. Но тянулись месяцы, прошёл год, а мы ещё жили вместе. Я постепенно привык к ней, а она явно привязалась ко мне. Со временем она всё чаще заговаривала о свадьбе. Я редко спорил, хотя эти беседы раздражали меня. Мне виделось что-то даже оскорбительное в том, чтобы навсегда связаться с изуродованной содержанкой своего начальника. Зная историю и характер Маши, я понимал, что подобные штампы – не про неё, но всё-таки сердился. Наверное, я и сам немного поверил в своё необычайное благородство, о котором мне так часто твердил Алексей, иначе признался бы себе откровенно, что просто ожидал варианта получше…

Между тем появилась определённость и в отношениях с Филипповым. Случилось самое банальное и в то же время самое неожиданное из возможного: он помирился с женой. Она простила его, вернула доступ к деньгам и даже разрешила кое-какие из прежних шалостей. Не знаю, почему я сомневался в этом, люди они были разумные и, главное, привычные. Тесть, кроме того, нашёл ему сладенькое местечко в новом министерстве по делам национальностей. Филиппов часто намекал прежде, что не забудет меня, когда пойдёт на повышение, и после этого назначения я с нетерпением ждал от него звонка. Я суетился, нервничал, злился, но, когда спустя месяц он всё же позвонил, неожиданно для самого себя отказался от приглашения. Не знаю, то ли тут сказались некие прежние размышления, то ли во время разговора мелькнуло на мгновение, как вспышка, какое-нибудь гаденькое воспоминание, но одна мысль о том, чтобы работать с этой мразью, улаживать её делишки, рыться в грязном белье показалась мне невыносимой. Он уговаривал, даже настаивал, но я не уступил. Беседа наша, впрочем, окончилась на мажорной ноте. Филиппов пожелал мне удачи и наговорил множество комплиментов. Он обмолвился, кстати, о том, что я всегда ему нравился, потому что, дескать, напоминаю его самого в молодости. Я усмехнулся про себя – ровно то же я слышал несколько лет назад от Алексея Коробова. На каких, однако, странных тропках встречаются порой совершенно противоположные люди… О Маше он не сказал ни слова, я же от греха подальше решил не напоминать. Думаю, после примирения с женой он перестал так уж сильно бояться разоблачения – всё, дескать, можно решить. Не завидую я девчонкам, которым впоследствии не повезло столкнуться с ним на жизненном пути…

Некоторое время я продолжал работать в редакции. Впрочем, именно работы было мало – мне почти ничего не поручали, так как из-за своих делишек с Филипповым из газетного процесса я давно выпал, но в то же время боялись и уволить. Я переписывал кое-какие статейки, проводил летучки в своём отделе, состоявшем из двух вечно дремлющих пенсионеров, а в остальное время торчал в кабинете, попивая чай и копаясь в интернете. Всё это могло тянуться бесконечно долго, однако было смертельно скучно. Как-то утром я вошёл в кабинет главного редактора, смурного старика с усеянным красными бородавками лбом, и положил ему на стол заявление об уходе. Видимо, неопределённость моего положения вкупе с солидными связями сильно беспокоила его прежде, потому что ему большого труда стоило скрыть свою радость. Он даже улыбнулся, чего прежде никогда не замечалось за ним, став при этом ужасно похож на замшелый пень, вдруг освещённый заблудившимся в чаще солнечным лучом.

 Первые несколько месяцев после увольнения я оставался фрилансером. Писал для онлайн-изданий, промышлял копирайтом и даже черкал кое-что о путешествиях и чудесах науки в глянцевые журналы, вроде Cosmo,Vogue и Elle. Глянец платил больше всего – 300–400 долларов за статью, однако меня просто тошнило, когда я обнаруживал свой текст рядом с материалом об эрогенных зонах, десяти способах заставить мужчину покупать подарки, сплетнях об обитателях Дома–2 и прочей розовой блевотиной. Денег, конечно, не хватало. Работая с Филипповым, я получал от двухсот до трёхсот тысяч, живя затем на одну зарплату в редакции, был ограничен ста двадцатью, фриланс же давал не больше шестидесяти – и то в хороший месяц. Одни материальные трудности меня бы не тронули так сильно, однако на них наложился серьёзный психологический кризис. Уйдя из редакции, я перевернул страницу в жизни, но на обороте нашёл одну пустоту. Я отказался от гарантированной карьеры, от хороших денег, и ради чего? Чтобы за копейки писать всякую чушь в глупые журнальчики да править бессмысленные статейки для мусорных сайтов? Для того чтобы разобраться в себе, найти новые цели, требовалась большая внутренняя работа. Но с налёту её нельзя было сделать, и моё раздражение, как это часто бывает, выплёскивалось на самое очевидное. Деньги, которым я прежде не придавал значения, теперь превратились дома в главную тему для разговоров. Любая трудность – случалось ли нам с Машей экономить на продуктах, покупать технику попроще на замену прежней дорогой или откладывать путешествие – становилась у меня поводом для нытья. Я жаловался на жизнь, вспоминал прежние времена, когда можно было ни в чём себе не отказывать, и монотонно, словно расчёсывая зудящую рану, одну за другой припоминал наши неприятности. Маша всё выносила кротко. Она очень наивно приняла мои стенания на свой счёт, решив, что потеря денег расстраивает меня только потому, что я боюсь вместе с ними лишиться и её. И потому как могла успокаивала, убеждала, что не бросит ни за что на свете, что согласна ради нашей любви сидеть на хлебе с водой и так далее. Всё это, разумеется, со светящимися глазками (точнее – глазиком) и дрожащим голоском. Подобная сентиментальщина и всегда бесила меня, теперь же просто выть хотелось. Впрочем – отмалчивался, про себя копя раздражение. Странное это было время – глупое, жестокое, пустое.

 Из него, из этого времени, вспоминается один эпизод, который обязательно надо рассказать – требует сердце. Как-то утром Маша ушла из дома до рассвета, а вечером прислала эсэмэску о том, что устроилась на работу в салон сотовой связи. Причиной тому были, конечно, мои постоянные жалобы на трудности с деньгами. Однако я не обрадовался этой новости, а испугался и разозлился. Врачи ещё запрещали девушке работать, и, кроме того, на недавнем приёме выяснилось, что у неё снова начало ухудшаться зрение. Я боялся, что переутомление в итоге приведёт к тому, что Маша перестанет видеть совсем. Волновался, разумеется, не за неё, а за себя – не хватало мне ещё возиться со слепой. Получив сообщение, я немедленно отправился в этот чёртов салон, чтобы уговорить её бросить работу. Располагался он на «Киевской», у входа в многоэтажный торговый комплекс. Это был длинный, очень узкий магазин с запылёнными стеклянными стенами, вдоль которых длинными рядами тянулись полки с товаром. Машу я заметил сразу – в фирменной жёлтой маечке она возилась у витрины с какими-то аксессуарами, ловко и быстро расставляя их по местам. Я даже остановился, залюбовавшись на неё. И простоял так долго, минут десять. Странное чувство – смесь стыда, умиления и жалости – вдруг обездвижило меня. Впервые в жизни я переживал нечто подобное, и, клянусь, легче бы перенёс раскалённые иглы под ногтями! Я вспоминал о кроткой, бескорыстной привязанности девушки ко мне, и о том, как дважды обманул её – сначала попытавшись воспользоваться её горем в своих целях, а после – со скуки закрутив с ней роман. Вспомнил, что собираюсь обмануть снова – ведь рано или поздно я брошу её, и что тогда? Она останется совсем одна в чужом городе, униженная, больная, разочарованная… Я причинил и неизбежно причиню ей ещё столько зла, и вот она трудится, жертвуя слабеньким своим здоровьем, чтобы я мог лишний раз сходить в кафе или купить какие-нибудь чёртовы джинсы. Сердце тяжело бухало в груди, в голове копошилось чёрное, вязкое… Мелко сеялся холодный дождь, а я стоял, растерянно глядя то на Машу за стеклом, то на мокрые плиты тротуара, в которых тускло блестел жёлто-красный московский вечер, то на одинокую берёзу у входа в здание, чьи тёмные ветви, похожие на воздетые к небу в безмолвном отчаянии руки грешника, отчётливо рисовались на фоне ярких витрин.

Не знаю, что произошло со мной вдруг. Словно током ударило: захотелось ворваться в салон, упасть перед Машей на колени, рассказать ей обо всём и за всё попросить прощения. «И Филиппов на коленях стоял», – с какой-то даже радостью, резко блеснувшей в уме, вдруг вспомнил я. Целую минуту я боролся с собой, целую страшную, мучительную минуту в душе моей ломался лёд, шумел ветер и ревела талая вода. Как часто вспоминаю я этот момент! Решись я тогда – и, наверное, Бог во мне победил бы, и я, покаявшись, примирился бы с миром. Но я желал ненавидеть, хотел войны, и потому – проиграл. Сначала редко, а потом чаще, ярче замелькали прежние подозрения, сомнения, страхи. Наконец, воспоминание о Машином увечье жёлто-зелёной слизью хлынуло в сознание, заполнило старые, натёртые рубцы, и привычная холодная брезгливость, отступившая было на миг, вернулась на прежнее место. Я постоял ещё немного, а затем развернулся и ушёл, оставив на том мокром тротуаре своё сердце.


Глава двадцатая

В начале недели позвонил Алексей с неожиданными новостями. Выяснилось, что он ушёл из своего фонда и устроился в «Московский курьер», старую либеральную газету, существующую с самого начала девяностых. Там же оказалось местечко и для меня. Я согласился с радостью – от скуки мне уже в пору было лезть на стену.

Редакция располагалась в просторном двухэтажном здании на Цветном бульваре, в квартале от метро. За почти двадцать лет своего существования газета пережила множество метаморфоз. Открыл её известный в начале девяностых авторитетный бизнесмен Черненко, двумя годами позже застреленный знаменитым Солоником в тёмном арбатском переулке. Деятель это был чрезвычайно оригинальный, и в высшей степени русский, несмотря на то что имел глубокие еврейские корни. Как человек русский, он страдал от безыдейности, постигшей российское общество с крушением Союза, а как оригинальный – полагал, что проблему можно решить с напора и одним махом. «Московский курьер» задумывался им как некий идеологический центр, едва ли ни институционального характера, и был призван ни много ни мало разрешить противоречия между либералами и почвенниками, по возможности обратив последних в либерализм, а следом за тем утвердить либеральную идею в качестве краеугольного камня российской ментальности. Сейчас это звучит ужасно наивно, но в девяностые в подобных планах не было ничего ни удивительного, ни редкого. Переломные моменты в истории вообще всегда отмечены гигантоманией. Впрочем, с самого своего создания «Курьер» ничем не отличался от сотни точно таких же изданий «с идеей», которых в те годы развелось как грибов после дождя. Несмотря на то что в газете сотрудничали известнейшие в то время журналисты, она прошла ровно тот же путь, что и любое другое тогдашнее либеральное издание. Началось всё с интеллигентных и весьма симпатичных мечтаний о западной цивилизации и правах человека, а окончилось года три спустя в том жанре, который лучше всего характеризует классическое – «этот стон у нас песней зовётся», – то есть на ужасном русском народе, не сумевшем понять демократию, тяжёлом наследии коммунизма, рабском менталитете, и тому подобном. Отличие было только в том, что если прочие либеральные прогрессисты рассуждали на подобные темы отвлечённо, то «Московский курьер», ввиду наличия значительных средств, не переводившихся у Черненко, успешно подвизавшегося на благодатной ниве торговли контрафактом и махинаций с недвижимостью, имел на то своего рода эмпирические основания. К примеру, осенью 94-го года редакция затеяла пафосный проект по «реконструкции городского культурного пространства», названный в честь голландского уличного художника Марка Вернье (личность, к слову, выбирали именно из соображений малоизвестности, элитарность тогда ещё не успела опошлиться). На эту «реконструкцию», с пафосом презентованную в холодных мраморных стенах «Президент-отеля», были выделены колоссальные по тем временам двести тысяч долларов. Разумеется, закончилось всё пшиком – разрисованными сюрреалистическими узорами скамейками на Гоголевском бульваре, да какими-то странными качелями в форме улитки, поставленными у входа парк Горького. Но главная беда постигла центральную задумку проекта – так называемый «Концертофон», торжественно открытый в Ботаническом саду. Прибор этот представлял себой торчащую из земли изогнутую трубу с динамиком, на грани которой находился ряд кнопок, нажимая которые, можно было проигрывать различные классические произведения. Вокруг «Концертофона» были по примеру греческого театра в четыре ряда поставлены каменные лавочки для зрителей. Ясно, что желающих сидеть на холодном камне вокруг странного прибора оказалось немного (что, впрочем, и неудивительно, учитывая особенно то, что открытие произошло в середине ноября), и «Концертофон» всю зиму поэтично ржавел среди пустынных аллей сада. А с наступлением тепла какая-то пьяненькая компания насовала в динамик проигрывателя окурков, тем самым выведя его из строя и окончательно поставив крест на прогрессивном начинании. Ремонтировать устройство не стали, а вместо того у подножия его в обстановке, торжественностью не уступавшей самому открытию, водрузили чугунную табличку с надписью, отлитой аршинными буквами: «Не работает по причине вандализма». После этого газета разразилась серией панегириков о варварстве и бескультурье, с непременным выводом о том, как несчастны немногочисленные интеллигентные обитатели этой страны. Впрочем, были и другие мнения. В частности, в прохановской «Завтра» о табличке ехидно отозвались как о надгробии либерализму первой волны, которое он, что примечательно, сам же себе и установил. После трагической гибели Черненко от безжалостной руки киллера судьба долго швыряла газету туда-сюда. Она побывала и в сальных ручонках криминального банкира, наполнившего её джинсой и отмывавшего через бухгалтерию деньги, и в составе крупного издательского холдинга, превратившего газету в холодный деловой дайджест, и просуществовала пару лет в качестве ведомственного издания крупной промышленной группы, канувшей в лету после ряда громких уголовных дел. Наконец, «Московский курьер» был выкуплен за символические деньги собственной редакционной коллегией. Что удивительно, читателей он не растерял и даже спустя годы имел устойчивый пул подписчиков. Отчасти дело было в том, что издание, сохранив либерализм в качестве основного направления, в то же время претендовало на некую идеологическую полифонию. Тут привечали и пламенных социалистов, за излишний экстремизм отлучённых от изжёлта-серых полос прохановской «Завтра», и монархистов, и правых либералов, и даже либертарианцев, оказавшихся не у дел после разгрома «Ленты» и «Газеты». Поразительно, но вся эта публика уживалась под одной крышей на удивление легко. Споры между коллегами, конечно, случались, причём весьма жаркие, а в виде исключения бывали и драки. Но, впрочем, даже последнее происходило почти в рамках приличия и не заканчивалось настоящими, бесповоротными ссорами. Отчасти дело заключалось в том, что иным из сотрудников было больше некуда деваться, и не будь «Курьера», им пришлось бы обустраиваться за пределами профессии. Так или иначе, этот коктейль из разнообразных взглядов и зачастую противоположных убеждений полюбился думающему читателю, одновременно и уставшему от кондовой пропаганды больших изданий, и не желающему кидаться в объятия к радикалам.


Глава двадцать первая

Мы с Алексеем замечательно устроились в «Курьере». Я черкал кое-какие новостные заметки да понемногу редактировал тексты, шедшие в номер, Алексей же занялся своими расследованиями. Конкретно в моей работе не было ничего сверхъестественного. Новости в большинстве наших изданий вообще пишутся элементарно – вы просто переставляете слова в сообщении с ленты ТАСС или Интерфакса, ну или, если хотите отличиться, звоните какому-нибудь чиновнику, чья компетенция близка к информационному поводу, да берёте у того кратенький комментарий. В день я писал одну-две заметки, и, не особенно напрягаясь, справлялся до обеда. Во второй половине дня «искал материалы», то есть сидел в интернете, пил кофе да таскался по презентациям и пресс-конференциям. На большее покамест не посягал, и дело было отнюдь не в лени или беспечности (как бы я, кстати, хотел быть лентяем или раздолбаем!). Просто я находился в неком ментальном ступоре. У меня ещё с филипповской газеты остался неразрешённым вопрос о собственном месте в профессии. Работая там, я сетовал на казёнщину и затхлую атмосферу, затем, занимаясь фрилансом, жаловался на легковесность тем. Теперь же, оказавшись на вольном просторе, уже не мог придумывать отговорки. Так что, пользуясь передышкой, я внимательно присматривался к происходящему, пытаясь отыскать своё место. Что до Алексея, то он цвёл и благоухал, как майская сирень. Вот уж у кого никогда не было сомнений по поводу призвания! Он бросался на всё подряд – собирал материалы о коррупции в правоохранительной системе, копался в тёмных делишках чиновников разного калибра, влезал в дела каждого униженного и оскорблённого, забредавшего в редакцию. На прежней работе в фонде он занимался преимущественно социальными вопросами, причём постоянно был завален нудной бумажной работой, теперь же у него оказались развязаны руки. В статусе журналиста его борьба за справедливость заиграла новыми красками – он получил возможность официально проводить расследования, запрашивать документы, встречаться с чиновниками. Его немного подводило незнание законов и непонимание специфики работы органов власти, но зато энергии имелось с избытком, и дела худо-бедно шли в гору. Первое время успехи были лишь с мелюзгой – с милиционерами, выдававшими регистрационные свидетельства на угнанные машины, с сотрудниками наркоконтроля, торговавшими изъятой травкой, с чиновниками Мостранса, незаконно штрафовавшими занятых на ремонте дорог мигрантов... Но однажды над Алексеем, шумя тяжёлыми кожистыми крылами, пронёсся дракон. Тот самый – со стальной чешуёй, когтистыми чёрными лапами и огненным дыханием, о котором он так давно и отчаянно мечтал. Вообще-то былинный ящер уже давно кружил над Москвой, питаясь овечками, поросятами и прочей мелкой живностью. Ему на удивление долго удавалось оставаться незамеченным, но однажды подвела жадность. Как-то дракону приглянулся тучный буйвол, ненароком отбившийся от стада. Он не рассчитал сил и в завязавшейся драке получил мощный удар рогами в бок. Со шкуры его со звоном сорвалась одна блестящая чешуйка и унеслась, влекомая дымным столичным ветром. Ветер долго таскал её над городом и наконец отпустил на все четыре стороны над редакцией нашего «Курьера». Покувыркавшись немного в воздухе, она залетела в окно коробовского кабинета и аккуратно опустилась на стол, где по волшебству обернулась истрёпанным канцелярским бланком. Значилось в нём следующее.

«Вниманию средств массовой информации!

Академия послевузовского образования “Велес” обращается к вам с просьбой оказать информационную помощь нашей организации. В прошлом году мы столкнулись с рейдерским захватом нашей собственности со стороны ООО “Первая строительная компания”. На наше здание, расположенное по адресу: улица генерала Тюленева, дом 154, был наложен судебный запрет. Мы выяснили, что ООО “Первая строительная компания” имеет планы на строительство по указанному адресу многоэтажного торгового комплекса и давно предъявляет претензии к городским властям по поводу права собственности на данное здание. Несмотря на то, что АПО “Велес” выиграла апелляционный суд, а также подтвердила право собственности в отделении Росреестра города Москвы, ООО “Первая строительная компания” продолжило внесудебное давление на АПО “Велес”. 18 сентября 2012 года в указанное помещение ворвались вооружённые молодчики, которые силой выгнали преподавательский коллектив АПО “Велес” на улицу, и заняли помещение. Приехавшему на вызов наряду полиции были предъявлены фальшивые регистрационные документы, якобы подтверждавшие принадлежность здания “Первой строительной компании”. Присутствовавший на месте первый заместитель директора указанной фирмы Н.А. Белов с сотрудниками АПО “Велес” беседовать отказался. Вечером этого же дня здание было освобождено прибывшими силами московского ОМОНа, однако нам известно о новых противозаконных акциях, которые готовят представители ООО “Первая строительная компания”. Просьба обратить внимание на ситуацию и по возможности предать её огласке.

Генеральный директор АПО “Велес” Смирнов Антон Викторович.

Историческая справка. Академия послевузовского образования “Велес” существует с 1994 года и объединяет более шестидесяти преподавателей, профильных специалистов и научных работников. Мы повышаем квалификацию сотрудников химической, металлургической и лёгкой промышленности, работая по тридцати шести направлениям. За годы работы “Велес” выпустил более сорока тысяч специалистов, ныне работающих в различных отраслях реального сектора экономики России».

Рейдерские захваты стали в последнее время настолько заурядным делом, что, наверное, изо всей московской журналистской братии один Алексей с его молодым задором не проигнорировал это сообщение. Он связался с руководством «Велеса» и выяснил подробности атаки. Оказалось, однако, что к этому моменту ситуация разрешилась, причём самым приятным для академии образом. Мир со строителями был заключён, и кроме того, учреждение получило значительную компенсацию за понесённые издержки. Другой бы на месте Лёши успокоился, однако наш герой продолжил копать. У строительной компании оказался интересный послужной список. Создана она была в конце девяностых весьма известным и ныне деятелем – Степаном Ильичом Гореславским. Он проявил себя с такой энергией, что собрать данные оказалось просто. Сеть полнилась слухами о его криминальных делишках в начале девяностых, среди которых мелькали такие подвиги, как крышевание проституции, рэкет, торговля конфискатом и тому подобное. Милиция раз двадцать заводила на него уголовные дела, однако безрезультатно – Гореславский, во-первых, был осторожен и документально нигде не следил, а во-вторых, умел мастерски запугивать немногочисленных свидетелей, которые один за другим отказывались от показаний. В его «бригаде» состояло, по разным оценкам, до ста пятидесяти человек, и размах свершений был впечатляющим. Однако, как все умные бандиты, Гореславский стремился выйти в легальное поле, и в девяносто восьмом году организовал три вполне официальных бизнеса. Два из них – транспортные услуги и торговля автомобилями – прогорели почти сразу. А вот с третьим направлением – строительством – Гореславскому повезло. «Первая строительная компания», как он назвал свою фирму, росла не по дням, а по часам. К середине двухтысячных её оборот составлял почти триста миллионов долларов. Занимались в основном коммерческой недвижимостью и инфраструктурными проектами – клали по муниципальному заказу трубы и силовые кабели, возводили электрические подстанции и водонапорные башни для новых микрорайонов Москвы, росших как на дрожжах. Методы использовали грязненькие – в одном месте действовали взяткой, в другом угрожали, в третьем подключали нечистых на руку чиновников. При этом жалоб на компанию не было, во всяком случае, значительных – в жертвы себе они выбирали или совсем слабых и неспособных защищаться, или таких же мутных дельцов, как они сами. Впрочем, в последние года два строители стали атаковать дичь покрупнее – академия «Велес» в этом списке оказалась лишь одним из множества пунктов. Алексей отметил между прочим одну странную закономерность. В течение полугода два из примерно десятка объектов, на которые претендовал Гореславский, неожиданно сгорели. Первое здание – склад сельхозтехники в Бутово – пожар уничтожил в начале июля, второе – бывшее общежитие завода «Москвич», находившееся в Чертаново – полыхнуло в сентябре. В обоих случаях никто не пострадал, никаких вопросов не возникло и у правоохранительных органов. И склад, и общежитие были давно заброшены, причём общежитие, стоявшее на отшибе, частенько посещали бездомные, разводившие там для своих нехитрых нужд огонь. Но дотошный Алексей добыл материалы обоих дел и снова обнаружил странное совпадение: и в Чертаново, и в Бутово выявились некоторые признаки поджога – рядом с постройками нашли мешки с тряпками и пустые канистры от бензина. По всему было видно, что следователей эти предметы не заинтересовали – и валялись они достаточно далеко от зданий, и вид имели потрёпанный, так что могли пролежать на земле сколь угодно долго. Алексей и сам бы, наверное, ни о чём не догадался, если бы не один штришок – канистры оказались одного типа, с клеймом венгерской фирмы «Narda» на днищах. Он пробил название в интернет-поисковиках и сразу выяснил, что эта фирма – достаточно небольшая, владеет всего одним крошечным заводом, в Россию продукцию никогда не поставляла. Следовательно, канистры ввезло в страну частное лицо, и, судя по штучности товара, им был или поджигатель, или некто, тесно с ним связанный. Между тем мэрия Москвы предписала снести сгоревшие здания как находящиеся в аварийном состоянии и представляющие опасность для людей и экологии, и вскоре их выставили на торги вместе с землёй – самостоятельно возиться со сносом аварийных построек собственники не пожелали. Алексей совсем не удивился, когда оказалось, что склад в Бутово купила небольшая фирма «Санрайз-экспресс», аффилированная с Николаем Беловым – тем самым, что упоминался в письме «Велеса» как заместитель Гореславского в «Первой строительной». Вскоре ещё одна связанная с ним компания – «Венор» подала заявку на участие в торгах по чертановскому общежитию… Впрочем, выяснив всё это, Алексей лишь иронично усмехнулся весёленьким нравам московской бизнес-среды, и только. Участвовать в имущественных спорах у него не было никакого желания. Да оно и понятно – дело героя спасать мир со сверкающей шпагой в руке, тут же предстояла кропотливая бумажная работа, притом с результатом, не стоящим ломаного гроша. В лучшем случае одно юрлицо чуть обогатится, а другое несколько обеднеет. Скука смертная! Но в январе следующего года пламенное дыхание дракона вновь обожгло город, и на этот раз не обошлось без жертв. Речь шла о небольшом универмаге в Замоскворечье. Здание, находившееся на берегу Москвы-реки, было построено в конце сороковых годов пленными немцами из армии Паулюса, окружённой под Сталинградом. Когда-то оно обслуживало нужды рабочего посёлка, по совместительству являясь сельской администрацией, библиотекой и клубом, затем было перепрофилировано в универсальный магазин, а в наши дни на него положили глаз строители. Вокруг здания давно и стремительно возводилась элитная недвижимость – бизнес-парки, виллы, яхт-клубы с причалами. Рабочий посёлок постепенно расселили, а домики снесли. Здание трубного завода, к которому он некогда относился, переделали под новомодные лофты, и только старый универмаг мозолил глаза девелоперам. Его единственным собственником было небольшое агентство недвижимости «Файзер», которое стояло насмерть и ни за что не соглашалось продать объект. Разумеется, испробовали всё – и шантаж, и деньги, и административное давление, но ничего не вышло. Я уж не помню, в чём конкретно там было дело, кажется, у одного из файзеровцев имелись связи в прокуратуре или что-то в этом роде. Сама же компания, как выяснилось, вовсе не намеревалась сносить старый универмаг, а собиралась отреставрировать здание и переделать его в досуговый центр. Там считали, что сорвали банк – элитной недвижимости, построенной на месте рабочего посёлка, катастрофически не хватало инфраструктуры. Территорию застраивали несколько фирм, постоянно конфликтовавших друг с другом, и, увлёкшись разборками, они так и не договорились о возведении минимальных для жилья такого класса удобств – ресторанов, магазинов и фитнес-клубов. Собственникам роскошных вилл и лофтов предстояло выезжать за продуктами и развлечениями в город, толкаясь по пробкам, что, конечно, никуда не годилось. Вопрос постепенно решался, однако до этого момента старый универмаг как минимум на пару лет мог стать единственным торгово-развлекательным центром элитного городка, принеся за это время сказочные барыши своим владельцам. Перестройка его под нужды миллионеров велась полным ходом. Там уже шли отделочные работы. Ежедневно подъезжали грузовики со стройматериалами и автобусы, гружённые смуглолицыми рабочими, раздавался дробный грохот отбойных молотков. И вот в самом начале января, когда ремонт на время новогодних праздников остановился, в здании случился чудовищный пожар. Начавшись в три часа ночи, он в считанные минуты сожрал перекрытия на первом этаже и по деревянной лестнице перекинулся на второй. Там перекрытия тоже держались недолго, и всего через полчаса здание с оглушительным треском накренилось на левый бок. Посыпалась штукатурка, зазвенели стёкла, и универмаг наконец обвалился совсем, подняв в воздух колоссальное облако пыли и пепла. Приехавшим вскоре пожарным не нашлось работы – от строения остались одна шиферная крыша да кирпичные обломки, разбросанные на пару десятков метров кругом. Но когда пожарные собирались уезжать, передав эстафету прибывшим полицейским, кто-то из них расслышал из-под руин слабый стон. Раскидав баграми кирпичи, спасатели обнаружили девочку лет семи в ситцевом платьице и красных ботиночках. Охрипнув от крика, она только тихо стонала, протягивая к людям свои худые ручонки. Один из пожарных взял девочку на руки, но тут же заметил, что она пытается вырваться, показывая пальчиком на разбитый дом. Понять, что ей нужно, не удалось – бедняжка совсем потеряла голос и на все вопросы лишь тихонько хрипела. Всё прояснил представитель «Файзера», прибывший на место трагедии полчаса спустя. Выяснилось, что в здании бывшего универмага ночевал сторож, нанятый для охраны материалов, назначенных для ремонта. Девочка же оказалась его внучкой, которую он часто брал с собой на дежурство. Сторож был старичок лет шестидесяти пяти, живший в спальном микрорайоне в километре от элитного посёлка. Он, вероятно, задохнулся во сне – его тело, изуродованное огнём, нашли несколько после, разбирая руины. Полицейские решили было, что в трагедии виноват именно погибший – дескать, забыл выключить какой-нибудь электроприбор или не потушил сигарету, но это предположение с возмущением опровергли и его родственники, и сотрудники «Файзера». Все в один голос характеризовали сторожа как человека трезвого и ответственного – дескать, не пил, не курил, и даже, несмотря на возраст, занимался каким-то спортом. Спасённая девочка также рассказала, что никаких опасных приборов в доме не было, а перед сном дед сделал тщательный обход здания.


Глава двадцать вторая

Алексею информация о пожаре попалась только в феврале, через месяц после трагедии, да и то как-то случайно, вместе с другими сводками происшествий. Он, однако, немедленно обратил на неё самое пристальное внимание. И первые же розыски дали результаты – среди найденного на месте преступления вновь мелькнула известная канистра от бензина, уже в третьей своей инкарнации. Алексей кинулся обзванивать знакомых следователей, искать документы по делу, обходить свидетелей. Бумажная работа оказалась сложной. На здание претендовали два десятка компаний, и среди них настоящие титаны индустрии, вроде «Мортона», «ДСК–1» и «НДВ». Каждая из них так или иначе была заинтересована в пожаре, однако Алексей принялся копать в сторону «Первой строительной», и не ошибся. Оказалось, что незадолго до событий небольшая фирма «Инженерные системы» купила рядом с универмагом крошечный клочок земли, якобы под некие исследовательские работы, связанные с изучением грунтовых вод в районе. Из-за недавно внесённых в местные нормативные акты изменений она обладала правом преимущественного выкупа соседнего здания вместе с территорией. Несложно догадаться, что компания эта оказалась аффилирована с фирмой Гореславского… Алексей кинулся в бой. Были написаны десятки заявлений в правоохранительные органы, выпущены статьи, отправлены обращения всем депутатам и правозащитникам, фамилии которых обнаружились в его записной книжке. Семью погибшего старика он навещал каждый день. Оказалось, что Саша, девочка, пострадавшая при пожаре, тяжело заболела – у неё обнаружили множественные ушибы внутренних органов. Алексей, конечно, кинулся на помощь: доставал врачей, собирал в интернете деньги на процедуры и лекарства, обращался в благотворительные фонды. Поначалу в семье к нему отнеслись с подозрением – доброта в наше время штука дефицитная и редко обходится без личного интереса. Увидев, что мой приятель не стремится пиариться на трагедии (это было бы ещё понятно), его начали подозревать Бог знает в чём, в том числе и в такой нелепости, будто он сам – поджигатель, который вдруг раскаялся, узрев дело рук своих. Мать Саши, женщина бедная, измождённая и больная, одно время даже не хотела пускать Алексея к дочери. Впрочем, он даже не заметил этих предубеждений и работу свою не бросал, навещая больную чуть ли ни ежедневно. Как-то он потащил с собой и меня. Жили Домницкие недалеко от метро «Полянка» в сырой, холодной хрущёвке, отделанной на фасаде каким-то грязным и везде обтрескавшимся кирпичом. Алексей нёс огромного плюшевого медведя для девочки, и пока мы поднимались по лестнице, то и дело задевал его огромной головой то грязную стену, то облезшие перила, и весело ругался. Он вообще был очень доволен, предчувствуя, какое впечатление подарок произведёт на больную. Дверь нам открыла худая, усталая женщина с болезненно-серым невыразительным лицом, на котором странно и как-то пронзительно выделялись чёрные как сливы глаза. Увидев Алексея, она не сказала ему ни слова, как «своему», семейному человеку, и сразу указала на комнату дочки в дальнем конце коридора. Квартира была бедная – кое-что из «Икеи», кое-что старое, ещё советское, уродливо рассохшееся. Обои от сырости всюду тёмные и по углам отставшие, на стене – дешёвый телефонный аппарат с трещиной на трубке. Везде, я помню, бардак, развал, и в коридоре всё заставлено обувью, преимущественно старой и негодной, на выброс, но которую жалеют выбросить; на кухне заняты все столы, полки, посудой, которую не успели помыть. Не знаю, прав ли я, но есть признак предельной, чрезвычайной бедности – в жилье всё чем-то загромождено, негде встать, негде присесть, на столе чашку не уместишь. Ей-богу, часто и у многих это замечал, да и у нас с матерью так было когда-то. В комнате девочки мы уселись на двух пуфиках у кроватки. Перед кроватью – маленький столик, уставленный лекарствами, грязными стаканами, тарелками. Игрушек, к моему удивлению, почти не оказалось – две или три куклы лежали у изголовья кровати да на подушке, нелепо раскинув лапы, валялась фиолетовая шестилапая зверюшка, уродец из породы каких-нибудь смешариков или телепузиков. Сама девочка, маленькая, худенькая, беленькая, с искажённым страданием бескровным личиком, лежала у самой стены, до подбородка натянув одеяло. Увидев Алексея, она сделала усилие и подняла головку над подушкой.

– Здравствуйте, дядя Лёша, – через силу пролепетала она, часто моргая.

– Здравствуй, маленькая, – произнёс Алексей. – Вот, мишку тебе принёс. Нравится? Михал Потапычем зовут.

– А что он умеет?

– Умеет мёд кушать, по деревьям лазать, берлогу копать.

– Как же он в моей комнате берлогу выкопает? – с ноткой истеричности в голосе, отличающей всех сильно страдающих, рассмеялась девочка, обнимая игрушку.

– А он в лесу сделает, а будет к тебе в гости приходить.

– А я не отпущу его! Он мой теперь!

Так они болтали с полчаса. Странно, но я за всё время не вставил в беседу ни слова, и вообще, наблюдал за ними с неким оцепенением. Мне почему-то ужасно тяжела была и эта беседа, и вид искалеченной девочки, и энтузиазм Алексея, и я облегчённо вздохнул, когда мать наконец заглянула и пригласила на кухню. Там мы долго разбирались в документах. Дела оказались плохи – ни «Файзер», ни государственные органы не желали компенсировать семье смерть деда. Денег между тем не хватало – женщина по уши погрязла в кредитах, зарабатывала же какие-то копейки, что-то около двадцати пяти тысяч. С мужем она не была в разводе, но жил он отдельно, с другой семьёй, и совсем не помогал. Алексей долго разъяснял Домницкой каждый сложный вопрос, рассказывал, куда и к кому обращаться, снабжал её контактами бесплатных адвокатов из профильных фондов на случай заявления в суд. Однако видно было, что женщина боится и не хочет никакой юридической волокиты. Алексей даже злился на неё, впрочем, беззлобно, как злятся люди широкой души – с сочувствием к забитости и слабости.


Глава двадцать третья

В середине мая девочка скончалась. Случилось это как-то внезапно – вдруг ночью начался кашель, затем пошла горлом кровь, и через десять минут она вся посинела и перестала дышать. Мать вызвала «скорую», но медики уже не могли помочь. Алексей приехал по звонку Домницкой чуть позже врачей и застал Сашу уже мёртвой. Он буквально не находил себя от горя и, как я слышал после от него самого (он сообщил с гордостью), всю ночь прорыдал над покойницей в обнимку с матерью. Сашенька незадолго до смерти сделала для него рисунок на листке бумаги – он стоит у ёлки с корзинкой, из которой торчат фантастически огромные грибы, она в синем платьице держит его за руку. Я сильно подозреваю, кстати, что картинку девочку уговорила нарисовать мать в благодарность Алексею за помощь, во всяком случае, я не видел в её комнате ни других рисунков, ни даже карандашей или альбома. Этот листок Алексей хранил как некое бесценное сокровище, купил для него особую рамку и повесил над своим столом в кабинете. Похоронами занимался он один. Отец девочки так и не появился (да и не знаю, сообщили ли ему вообще), а мать с момента смерти пребывала в некой прострации, сама ни с кем не говорила, на вопросы отвечала односложно и даже несколько дней подряд не меняла одежду, так что от неё наконец начал распространяться характерный запах. На свои деньги Алексей купил сосновый гробик, очень красиво отделанный розовым глазетом, заказал особое платьице для покойницы, нашёл место на Алтуфьевском кладбище и даже организовал поминки со столом и всем необходимым. На похоронах было многолюдно, пришло человек пятьдесят. Были и родственники, и люди случайные, откликнувшиеся на какие-то Лёшины публикации в соцсетях. Получилось очень трогательно – могилку всю усыпали цветами и уложили игрушками, многие плакали, мать девочки окружили вниманием, наперебой предлагали ей помощь, деньги. Она сама вышла, наконец, из своего каменного состояния, растрогалась и уже не могла остановиться – и плакала, и обнимала всех, к ней подходивших. Выступил и Алексей. Мне почему-то казалось, что он выкинет нечто глупое и эксцентричное – прочитает, к примеру, над могилой стих собственного сочинения или исполнит горестную песню, но он только спросил у матери разрешения положить девочке в гробик часики, которые купил незадолго до кончины и не успел отдать. Их Сашенька попросила недели две назад – ей хотелось иметь часы, похожие на те, что носила её мать. У той действительно имелись очень красивые ходики с узорчатым алюминиевым браслетом, и Алексей достал почти точно такие же, но на серебряном браслете и с малахитовыми вставками. Причём часть браслета у них была съёмная, на вырост. Он надеялся, вероятно, что Саша, когда вырастет большой, будет надевать его подарок и вспоминать о нём. Эта сцена растрогала всех. При мысли о том, что девочка никогда уже не станет взрослой и не наденет часы, даже я чуть не пустил слезу. Пишу это даже потому, что вообще история с похоронами произвела на меня странное действие. Всё там почему-то ужасно раздражало меня, во всём настойчиво виделось некое лицемерие – и в скорби собравшихся, и в преувеличенном, как казалось, старании Алексея угодить всем, и даже в отчаянии матери. Помню, я как-то чересчур энергично ходил между людьми и, словно разыскивая кого-то, заглядывал в лица, прислушивался к разговорам, замечал жесты… Я был даже груб – одного молодого человека сильно толкнул, резко огрызнулся на замечание ещё какой-то девушки. Я начал, наконец, ловить на себе недоумённые и даже возмущённые взгляды, но мне было плевать. Мне как-то алчно желалось различить в присутствующих неискренность, подловить кого-нибудь на лжи, и я страшно рад был, когда чувствовал нечто, хоть отдалённо похожее. Покинул я кладбище раньше всех, и ушёл с брезгливым ощущением, которое усилилось по дороге до такой степени, что дома меня стошнило. Маша, решившая, что я болен, бросилась на помощь, но я, поспешно отмахнувшись, вышел из квартиры и отправился сам не знаю куда. По пути мне попался какой-то паршивый торговый центр, из тех, что торгуют не брендами, а безвестной китайщиной. Я зашёл там в кафешку, торопливо выпил чаю, а потом часа полтора шатался от витрины к витрине. Потребленное, пусть и низкосортное, неплохо так расслабило меня, увлекло даже до энтузиазма, в пылу которого был, впрочем, момент, когда я с удивлением и некоторой ошарашенностью оглянулся на себя. Я даже купил там какой-то замухрышистый синтетический свитер, который, однако, потом ни разу не надел. Если озабочусь завещанием, то обязательно попрошу, чтобы именно в нём меня и закопали.

Между тем Алексей всё же совершил глупость, которой я ожидал от него. Пока я отсутствовал, он зашёл к нам и с час проторчал на кухне наедине с Машей, очевидно, желая завести какой-то разговор. Но никак не решался. Девушка, всё ещё напуганная моим внезапным появлением и столь же внезапной отлучкой, решила, что со мной случилось что-то неладное, и извела Алексея расспросами. Но он лишь краснел и отмалчивался, доведя беднягу до белого каления. Наконец она решительно потребовала от него ответа. Лёша принялся бормотать что-то, но из его бессвязной речи нельзя было ничего разобрать. Что-то там было про сомнения, страдания, нечистую совесть и так далее. Наконец Маша догадалась, что его посещение связано вовсе не со мной, а каким-то образом касается её самой. Но, едва подобравшись к сути, Коробов вскочил как ужаленный, схватил с вешалки куртку и пулей вылетел за дверь.

Через минуту он позвонил мне и сбивчиво поведал обо всём, тут же объяснив, что не мог поступить иначе, что ему хотелось, как он выразился, «оторвать пластырь», и что если при встрече я дам ему по морде, он поймёт. Признаться, из этого путаного монолога я не понял ровным счётом ничего, полностью списав его на шоковое состояние Коробова после похорон. В дальнейшем мы ни разу даже не обсуждали этот разговор, хотя Лёша, судя по кой-каким намёкам, и стремился. Уж не знаю почему – то ли действительно стыдился, то ли желал высказаться, разъясниться окончательно, разумеется, в первую очередь не мне, а самому себе. В этой истории для него в самом деле было много таинственного и неловкого, что и выяснилось несколько после.


Глава двадцать четвёртая

После смерти девочки Алексей как в омут с головой бросился в открытую схватку с драконом. Он кинулся в полицию, написал, наверное, сотню запросов в прокуратуру и ФСБ, связался со всеми правозащитными и благотворительными организациями, какие смог найти в своей записной книжке. Но везде были неудачи. Полиции его улик не хватало, прокуратура одну за другой строчила отписки, а в ФСБ и прочих смежных ведомствах заявляли, что подобные расследования не имеют отношения к их деятельности. Алексей не ограничился заявлениями, а лично пошёл по кабинетам, но и тут не выгорело. Где-то не приняли, где-то отказали, где-то мягко дали от ворот поворот, взяв дело на рассмотрение, но тут же кубарем спустив по инстанциям. Больше всего от Коробова досталось личному составу УВД Замоскворецкого района, на земле которого, собственно, и случился пожар. На несколько дней он буквально прописался в отделе – таскал туда каких-то адвокатов и правозащитников, писал заявления, приставал ко всем следователям, которые имели несчастье попасться ему на пути. Наконец он до такой степени надоел полицейским, что начальник отделения лично распорядился ни под каким соусом не пускать его в здание. Но Алексей всё-таки как-то прорвался со своими бумажками, и на этот раз добился обстоятельного и откровенного разговора с одним из руководителей. Тот честно объяснил настырному журналисту, что у дела его, в принципе, перспективы есть, а при удачном стечении обстоятельств, может быть, и неплохие, однако улик собрано пренебрежительно мало. Одинаковые на всех трёх пожарах канистры и подставные фирмы, на которые опиралась «Первая строительная», конечно, произведут впечатление на обывателя, но для суда они всего лишь косвенные доказательства. Даже самый честный судья, которые, к слову, в практике по подобным случаям встречаются исключительно редко, и тот отправит дело на доследование. А для следствия каждая такая история – сущий кошмар. Тут речь не о каких-то алкашах, спьяну спаливших курятник. Вопрос серьёзный, связанный с большими деньгами, и в работе по нему обязательно придётся столкнуться с людьми со связями, с важными чиновниками, с умными и опытными юристами. «Если расследование начать сейчас, – уныло резюмировал полицейский, – то из него очень скоро выйдет очередной “висяк”, а строители мало того что останутся безнаказанными, так ещё и получат законную возможность ознакомиться с материалами дела, благодаря чему окончательно упрячут концы в воду».

Алексей вышел из полиции со сложным чувством. С одной стороны, очевидно было нежелание служителей Фемиды браться за запутанное дело, с другой же – и в словах следователя чувствовалась правда. Коробов, конечно, руки не отпустил и с усиленной энергией взялся за расследование. За полгода он проделал огромную работу – собрал информацию о руководстве «Первой строительной компании», нашёл её финансовые документы, как бывшие в открытом доступе, так и секретные (в последнем эпизодически помогали ребята из пиар-служб конкурирующих строительных корпораций). Он вывесил на стену над своим столом организационную диаграмму фирмы, которая постоянно дополнялась и учитывала всё – дочерние компании, объём контрактов, откаты, случаи ухода от налогов, которые можно было подтвердить документально, и так далее. Рядом с диаграммой над столом висела и та самая картинка, портрет Лёши, сделанный умершей девочкой, и каждый раз, входя в кабинет, он первым делом видел именно её. Я считал это некой пошлостью и даже с какой-то брезгливостью относился, но это от тогдашнего моего наивного цинизма, который я, как все маленькие детишки, принимал за знание жизни и беспристрастность. Немножко помаявшись на этом свете, начинаешь понимать, что настоящая, искренняя сентиментальность никогда не бывает пошлой.

Словом, Коробов бушевал. Ворвавшись в пещеру дракона, он орал во весь голос и отважно размахивал перед его бугристой мордой горящим факелом. И дракон проснулся и заметил его. Ещё не зная, чего ожидать от странного героя, дерзко нарушившего его покой, он поднялся с места и от греха подальше убрался вглубь своего убежища. Несколько мгновений слышалось шумное, рассерженное дыхание, раздавался тяжёлый топот огромных когтистых лап и тускло блестел в свете факела извивающийся кольцами чешуйчатый хвост... А затем всё стихло. Из реестров пропали дочерние фирмы «Первой строительной», был закрыт доступ к технической документации, приостановлено участие компании в сомнительных закупках… Коробов не отступал ни на секунду, но дракон был слишком прыток. Источники переставали отвечать на звонки, корпоративные протоколы стремительно исчезали из интернета, конкурсы засекречивались. Работа, занявшая месяцы напряжённого, кропотливого труда, целиком и полностью пошла насмарку. В этот момент мне очень интересно было наблюдать за Алексеем. Я не без удовольствия заметил у него признаки хорошо мне известного чувства – обиды, славной, горькой обиды на весь свет. Но если я упивался своей обидой, Алексей тяготился ей, я копил её, он же стремился поскорее избавиться. Но обида как огонь: огородите его чугунным экраном – и он согреет вас холодным зимним вечером, отпустите на волю – и он сожжёт ваш дом. Алексей по неопытности дал обиде свободу. С людьми, которые помогали ему собирать информацию, рискуя положением, он почти в одночасье перессорился, обвинив их в трусости и недостаточной решимости, полицейских и чиновников, связанных с расследованием и, казалось бы, готовых содействовать, одного за другим оттолкнул от себя, назвав жуликами и взяточниками. До того он осмотрительно воздерживался от публикаций по делу «Первой строительной», приберегая всё для одного, главного удара, теперь же выпустил целый цикл статей с громкими заголовками и голословными обвинениями. Его авторитет упал ниже плинтуса, и лучше всего это было видно по позиции атакуемой им компании, которая, считая дело оконченным, даже не подавала на него в суд, несмотря на хорошие перспективы иска, а ограничивалась коротенькими пресс-релизами на своём сайте, в которых называла нашу газету «бульварным листком», а Коробова – «журналистом, гоняющимся за жёлтой славой». В последнее время Алексей стал совсем сдавать. От отчаяния он решался на совсем уж очевидные глупости, от которых я его с трудом отговаривал. У него, к примеру, была навязчивая мысль объявить «Первой строительной» ультиматум. Эта идея превратилась у него наконец в некую манию. Он часто в красках и с каким-то больным вдохновением расписывал, как было бы замечательно явиться к строителям в офис, продемонстрировать Гореславскому и Белову все документы, найденные за время расследования, и повергнуть их тем самым в прах. Об их признании при этом хоть и мечтал, но как-то в самую последнюю очередь – и сам в него не верил, и даже почти в нём не нуждался. Ему хотелось огня, энергии, движения, и главное – законченности. Того, например, чтобы его как-нибудь окончательно обругали, то есть чтобы и сказать было больше нечего. И может быть, при этом по-скотски поступили – выгнали, к примеру, пинками на улицу, или избили, или посмеялись откровенно и нараспашку – одним словом, показали себя абсолютными и беспринципными подлецами, полностью отдающими себе отчёт в собственной подлости. Вообще, от бессилия порой страшно хочется пострадать. Страдание имеет собственное, абсолютное значение – оно и искупает слабость, и прощает ошибки, и обещает спасение.

И одновременно с тем он, совершенно не веря в успех, где-то в глубине души всё же предполагал его возможность. В этом я уверен потому, что знаю – если бы он объективно чувствовал впереди одно лишь поражение, то не пошёл бы совсем, как, например, пошёл бы я (и даже с наслаждением), или какой-нибудь ещё слабонервный простачок. Слишком мало он тогда был разочарован и слишком ещё любил жизнь. Вообще, обиженные порой чёрт знает чего ожидают от своей обиды. Сужу по собственному опыту. Иногда так горит в тебе чувство справедливости, что совершенно искренне веришь, что человек, который по всем точкам тебя обставил, который сильнее, а то и умнее стократно, вдруг извинится перед тобой, причём как-нибудь совершенно неподобающе – униженно и плаксиво, а затем полностью сдастся на твою милость и откажется ото всех претензий. И настолько свято веришь этому, как никогда ни во что не верил. И главное, веришь не зря – ведь случается же и такое в жизни, причём на удивление часто. Обида, повторюсь, чувство глубокое.

Я думаю, что мечта Алексея об ультиматуме так и осталась бы без воплощения. Решись он на это серьёзно, кто-нибудь, да отговорил бы его – не я, так редактор или ребята из юротдела. Но всё изменил случай. Давно, ещё в самом начале расследования, в первый раз обнаружив то самое совпадение с канистрами, Алексей составил список потенциальных жертв «Первой строительной». Тогда компания ещё вела себя неосторожно, и сделать это оказалось довольно просто. В этом списке было около десятка объектов, интересных возможным поджигателям, среди них – многоэтажка в кленовом парке почти в самом центре Москвы, на Никитской улице. Претензии на её территорию имели несколько строительных конгломератов, причём в начале двухтысячных некоторые уже и покушались на расселение дома, но отступали. Во-первых, бучу поднимали жители, а тогда к общественному мнению ещё прислушивались, во-вторых, местные законы требовали давать жильё расселяемым в том же самом районе, где находился сносимый объект, что казалось коммерсантам экономически нецелесообразным. Однако в последние годы ситуация изменилась. В 2011-м был принят знаменитый закон, позволяющий предоставлять собственникам расселяемых домов жильё за пределами их округа, да и прежних жителей, крепко державшихся друг за друга, в доме почти не осталось. Кто-то поменял жильё и разъехался с детьми, кто-то продал квартиру, кто-то попросту умер. Почти сразу вслед за принятием закона здание официально, несмотря на все возражения жильцов, было признано аварийным и подлежащим сносу. Стало ясно, что новой атаки не избежать. Ещё шли суды, оспаривающие соответствующие решения СЭС, БТИ и противопожарной службы, а к собственникам уже являлись представители строительных компаний и предлагали варианты для расселения. Среди них были и ребятки из «Первой строительной», к примеру, на место не раз заезжал уже упомянутый здесь заместитель директора Николай Белов. Сыпались намёки и требования, случались и угрозы… Алексей не мог предвидеть новый пожар, но, когда тот случился, нисколько не удивился. Разумеется, сразу приступил к делу. Причём теперь, в отличие ото всего прежнего, у него на руках были сразу несколько козырей. Тут и показания жильцов, подтверждающие претензии строителей, и кое-какие документы, и материалы судебных заседаний, где были уже установлены и доказаны некоторые весьма любопытные факты. Кроме того, на этот раз из-за множества погибших в пожаре можно было рассчитывать на серьёзный общественный резонанс, особенно если аккуратно подойти к освещению истории. Когда Алексей в ночь пожара возник у меня на пороге, я всё это немедленно оценил и взвесил. Прежде я досадовал на своего приятеля за излишнюю вспыльчивость, теперь же поход к Гореславскому с этим его чёртовым ультиматумом показался мне отнюдь не лишённым смысла. Если прежде подобная выходка прошла бы по категории курьёзов и принесла бы нам разве что судебный иск, то нынче, благодаря пожару, она представала в совершенно ином свете. Во-первых, был очень возможен скандал, и чем громче он оказался бы, тем лучше. Теперь-то уж никто не обвинит нас в погоне за сенсациями и не обзовёт «охотниками за жёлтой славой». Дорогие коллеги немедленно припомнят Лёшину возню со строителями и сделают из неё нужные выводы. В глазах общественности мы станем борцами за справедливость, неподкупными рыцарями пера, которые, несмотря на травлю, продолжали гнуть свою линию и, хоть и тщетно, но пытались разоблачить злодеев и предупредить о грядущей опасности. Героями, которые, узнав о трагедии, первыми отправились в логово чудовища, дабы бросить вызов свирепому хищнику, и были избиты, оскорблены, унижены (нужное тут подчеркнуть). Первую скрипку в партии будет играть Алексей, но и мне, рассудил я, достанется немало аплодисментов. Во-вторых, некоторый расчёт был на то, что Гореславский, чем чёрт не шутит, действительно о чём-нибудь проболтается в пылу гнева. Человек он был, по слухам, вспыльчивый и не всегда сдержанный на язык. Ну а в-третьих, сознаюсь со смущением, имелся у меня и собственный, несколько нездоровый интерес. Я, как вы знаете, обижался тогда на мир (заметьте – именно обижался, а не был обижен – пишу как о процессе), и со временем черта эта выразилась в нескольких любопытных привычках. К примеру, я часто принимался выдумывать себе различные беды и оскорбления. Скажем, если приходилось мне видеть на улице, как милиционеры останавливают какого-нибудь прохожего для проверки документов, я тут же представлял себя на его месте, и воображал чёрт знает что – будто в ответ на законные замечания они схватили меня под руки, оттащили в отделение, избили там до полусмерти и после остались безнаказанными. Если читал в интернете о каких-нибудь мошенниках, то опять ставил себя на место обманутых, безуспешно пытающихся добиться справедливости. Эти мечты (да, именно мечты, потому что я зачастую в неком пылу желал их осуществления) увлекали меня на целые часы, раздражали до нервозности и какого-то умственного ступора. Их я называл тёмными. Но были и светлые, отличавшиеся тем, что в них я одерживал над обидчиками победу – добивался изгнания продажных милиционеров, ареста жуликов, и так далее. Они не давали тех же ощущений, что тёмные, этого терпкого, упоительного осознания себя задыхающимся на дне мрачной бездны, но за них я держался изо всех сил, порой даже с неким отчаянием. Обычно преобладание тёмных или светлых мечтаний зависело у меня от настроения, но в последнее время, после начала отношений с Машей, мне почему-то страшно хотелось победы, окончательной победы той или иной стороны – или уж совсем сгинуть в тоске, или спастись, взмыть к свету. Визит к хозяину «Первой строительной», я почему-то был уверен в этом, мог сдвинуть баланс сил в этой борьбе. Предчувствуя разочарование, я в то же время, может быть, не меньше Лёши рассчитывал на успех его выходки.

Ну а кроме того, любопытно было и взглянуть на самого Гореславского. Интерес был тот же, с каким разглядываешь дикого зверя в клетке. Личностью он был действительно легендарной – известный бандит, переделавшийся в коммерсанта, эдакий городской волк, готовый разорвать каждого, кто дерзнёт отобрать у него добычу – и так далее, и тому подобное. Согласитесь, есть в этом что-то романтическое, пусть романтизм несколько и отдаёт кирзой да баландой. Впрочем, нынче иного и не бывает – не заслужили мы с вами алых-то парусов…


Глава двадцать пятая

Мне казалось, что пока мы тряслись в вагоне метро, прошла целая вечность. Помню, как всё необыкновенно поражало меня по дороге – и провода, тянущиеся в тоннелях, и скрежет и скрип состава, и обычная вагонная духота, и станция «Международная», на которой мы вышли, похожая на отсек космического корабля. Я даже сейчас вспоминаю с удивлением тогдашние свои ощущения, настолько странно они отпечатались в памяти. Словно я знал уже, что скоро изменится моя жизнь. Я, кстати, доверяю таким предчувствиям и думаю, что они вполне реальны и безошибочны. Однако забавно – при этом абсолютно не верю ни в судьбу, ни в предопределённость вообще. Впрочем, это я, видимо, со злости.

Гореславский жил в башне «Федерация», в огромной, чуть ли ни шестисотметровой квартире. В квартире он часто работал, для чего отвёл там целое крыло с канцелярией и отдельным кабинетом. Это мы знали заранее по сведениям Алексея, которые тот собрал за те полгода, что копал под «Первую строительную». Странно, но при этом он не имел ни малейшего понятия ни о том, как проникнуть в само здание, ни о том, принимает ли вообще у себя Гореславский. Собственно, и с самим Гореславским он никогда в жизни не встречался и даже не разговаривал ни разу, хотя успел основательно замучить своими запросами его сотрудников. Дело тут было, конечно, не в случайности. Он и сам мне после говорил, что хозяин «Первой строительной» неоднократно предлагал ему через доверенных лиц встречу. Думаю, мой приятель просто приберегал Гореславского на горяченькое. Всё-таки он большой любитель торжественного момента – наш милый Алексей. Жаль, ах как жаль, что я ещё тогда не подметил у него этой тоненькой чёрточки!

Башня «Федерация», как оказалось, состояла, собственно, из двух зданий – западного и восточного. Гореславский занимал весь девяносто пятый этаж восточной башни, так называемые платиновые апартаменты. Перед тем как войти в холл, мы с Лёшей осмотрелись кругом. Хоть я и москвич, но вблизи Москвы-сити оказался впервые. Этот комплекс всегда, даже издали, подавлял меня, всегда виделось в нём нечто азиатское, дикое. Вся эта позорная роскошь способна лишь удивлять своими нелепыми, ненужными масштабами, и если свидетельствует о чём-то, то, как бы это ни высокопарно, об оторванности от общества нашей глупой, ограниченной, жадной элитки. Вообще, в Москве, да и в сегодняшней России в целом, небоскрёбы смотрятся смешно и нелепо. Они уместны в крохотной Японии, где экономится каждый квадратный сантиметр, или в Америке, напрягающей в мегаполисах свои мощные деловые и индустриальные мускулы, но в стране, стремительно возвращающейся в аграрную эпоху, всё это выглядит смешно и вызывающе. Мне кажется, надо быть совсем уж пустеньким человечком, чтобы хотя бы не чувствовать этого, и уж тем более чтобы поселиться в одном из таких зданий. Это не просто место проживания, это некая наглая декларация, причём как-то глупо и пошло наглая – подобно пьяному дебошу ошалевшего нувориша. Мне кажется, что с наступлением новой, какой-нибудь справедливой эпохи эти чудовищные ледяные дворцы сами собой провалятся под землю, так, как сгинул толкиеновский Мордор после уничтожения Единого Кольца.

 На входе в здание в самом деле оказалась охрана, а также турникеты и целое бюро пропусков. Я думал, что нам никак не попасть внутрь, но Алексей позвонил в приёмную Гореславского, и нам буквально через минуту выдали нужные для прохода карточки. Алексей был на таком взводе, что я забеспокоился, как бы он в последний момент не отказался ото всей затеи. В глубине души я почему-то не сомневался, что он на это вполне способен, несмотря на разочарования последних месяцев, на весь свой горячий энтузиазм, и даже на детский рисунок, висящий над столом.

Выйдя из зеркального лифта, стремительно вознёсшего нас на нужный этаж, мы оказались в мраморной приёмной с двумя кожаными креслами и гигантской, напоминающей архиепископскую трибуну в кафедральном соборе, стойкой администратора. Сама администратор, худая упругая блондинка в чёрном и белом, с зачёсанными назад и туго затянутыми жидкими волосами, встретила нас прохладным взглядом голубых, как вода у карибских рифов, глаз.

– Вас ожидают, – металлическим тоном констатировала она, оглядев нас с ног до головы и особенно остановившись на Алексее, едва не пританцовывающем на месте от волнения.

– Куда идти? – с тем же металлом отозвался я, решив пошалить. Всегда бывает очень забавно, когда одно высокомерие наталкивается на другое. Игра весьма увлекательна: надо постоянно повышать тон, так чтобы перейти наконец на настоящий взаимный крик, что, в свою очередь, при полном соблюдении внешних приличий неизбежно оказывается ужасно комично, особенно если при сцене присутствуют понимающие наблюдатели. Но, к сожалению, у девушки высокомерие оказалось просто неудачно подобранным деловым тоном, что частенько случается у амбициозных и молоденьких секретарей, и она, не проявив ни малейшего интереса к пикировке, сделала знак следовать за собой. Мы одну за другой прошли две огромные залы, уставленные громоздкой дубовой мебелью и с массивными хрустальными люстрами, и оказались в небольшой квадратной комнате, которая, первая из встреченных нами, была устлана мягким ворсистым ковром. Обстановка, к удивлению моему, впрочем, не чрезвычайному, была почти аскетична. Вдоль стен – несколько шкафов на искусно и подробно вырезанных львиных лапах (эти лапы – единственная роскошь), простой деревянный стол, заваленный бумагами, но без компьютера, а перед ним – два простых же металлических стула, и ещё на потолке – маленькая даже для этой комнаты люстра с какими-то жёлтыми камешками. Девушка предложила нам разуться перед входом в кабинет, а затем усадила на стулья. Я устроился напротив второй двери в кабинет, той, что вела во внутренние помещения квартиры, и усиленно уставился на неё. Мне не хотелось пропустить первого впечатления от Гореславского.

Ждать пришлось не больше минуты. За дверью послышались тяжёлые шаги и басовитые голоса, затем она с силой распахнулась, и на пороге появились двое. Первый – собственно Гореславский, а второй – уже отчасти известный нам его заместитель Николай Белов. Признаться, внешностью своей Гореславский несколько разочаровал меня. Или, лучше сказать, разочаровал тем, что не разочаровал. Косая сажень в плечах, лицо, словно вырубленное топором, кустистые брови над блестящими как антрацит глазами, насупленное, угрюмое выражение, низкий голос – всё это я и ожидал увидеть, и всё это напрямую следовало из его характера и биографии. Было на что посмотреть, но я не предполагал такой предсказуемости, мне казалось, что найдётся ещё и некая изюминка, какая-то оригинальная и хитренькая чёрточка. Я хотел изысканного обеда в шикарном ресторане, меня же накормили бургерами в Макдональдсе. Другое дело – Николай Белов. Вот тут было на что посмотреть. Росту он был невысокого, притом пухленький, с живым красненьким личиком, энергичными движеньицами и выражением какого-то крайнего, даже заискивающего интереса, как будто он всю жизнь только и ждал счастливого шанса познакомиться именно с вами. Особенно роскошен у него оказался голос. Такое частенько бывает как раз у подобных маленьких толстячков. Ты ничего особенного не ждёшь, разве что какой-нибудь комичной писклявости, а у него вдруг оказывается настоящий оперный баритон. Именно это обнаружилось у Белова – голос у него был так низок и глубок, что по телефону вы бы наверняка решили, что имеете дело с каким-нибудь двухметровым здоровяком с грудью колесом, превосходным здоровьем и двумя рядами крупных белых зубов. Войдя, они по очереди подали руки мне и Алексею. Алексей демонстративно убрал руку за спину, я же подал обоим, причём даже с неким заискиванием – всё ещё кривляясь. Гореславский принял спокойно, как должное, Белов же, кажется, о выходке догадался и с иезуитской улыбкой только чуть-чуть пощупал мои пальцы. Я чуть ни фыркнул от удовольствия – этот явно был интересным игроком. Гореславский по-хозяйски, солидно-грузно опустился за стол, Белов же встал рядом, засунув руки в карманы изумительных шёлковых брюк, и принялся с бесцеремонной иронией ощупывать взглядом нас с Алексеем.

– Кто из вас Коробов? – первым начал Гореславский, угрюмо оглядев нас исполобья.

– Я! – резко вызвался Алексей.

– Я вот что хотел узнать у тебя, – вкрадчиво произнёс Гореславский, сцепив свои огромные, корявые, как крабьи клешни, кисти замком и с грохотом водрузив их на столешницу. – Откуда вы берётесь такие? А? – последнее междометье он сипло выдохнул.

– У меня к вам точно такой же вопрос, – не смутился Алексей. – Семь человек погибло, в том числе дети, сорок семей на улице оказались, а вы...

– Какие семь человек? Где погибли? – казалось, искренне удивился Гореславский.

– На Никитской, я утром говорил, – почтительно пробормотал Белов, удивительно ловко для своей комплекции изогнувшись над столом. – В новостях сегодня было, – прибавил уже громче и, видимо, для нас.

– И что, этот пожар ты тоже на нас повесить хочешь? – Гореславский презрительно – головой кверху – кивнул на Алексея. – За враньё твоё тебе сколько платят? Ко мне иди, вдвое больше дам. Будешь у меня клоуном. Хочешь? А? – снова повторил он свой сиплый звук.

– На этот раз вы уже не отмажетесь, – резко произнёс Алексей. – У нас есть все документы, записи разговоров ваших сотрудников с жильцами, выдержки из Росреестра и официально подтверждённые материалы о ваших офшорах.

Он торопливо извлёк из сумки папку, перетянутую синей резинкой, с несвойственной ему ловкостью открыл и извлёк белоснежный, твёрдый лист бумаги.

– «Греческая фирма “Наксия” зарегистрирована на имя Гореславского Степана Ильича и владеет тремя четвёртыми долями в учреждённой ей же компании “Стерн-олимп”», – процитировал Алексей. – К этому вы не придерётесь, это данные из греческого государственного реестра компаний. Это раз! – торжественно сказал он, убирая бумагу обратно в папку и доставая следующий лист. – Пойдём дальше. «Компания “Стерн-Олимп” владеет фирмой “Сейгос”, зарегистрированной по адресу: город Москва, Лиственная улица, дом двенадцать. “Сейгос” в свою очередь имеет государственную лицензию на геодезическую деятельность и в апреле прошлого года проводила исследования по адресу: Никитская улица, дом три».

Алексей встряхнул листом в воздухе.

– Это ответ из мэрии Москвы на мой запрос, – твёрдо произнёс он. – Это, значит, у нас два. Мне дальше продолжать?

Гореславский смотрел на Алексея с удивлением, и даже рассерженное выражение исчезло на мгновение с его квадратной физиономии. Очевидно было, что беседа привлекла его внимание, разве что оставалось непонятным – обескуражила ли в первую очередь напористость Алексея или удивили представленные факты.

– Ну а ещё что у тебя есть? – произнёс он после странной паузы, в продолжение которой зло всматривался в Коробова, словно пытаясь раздавить его взглядом. Давно, кстати, подметил, что сильные люди почти все удивительно непосредственны.

– Много чего ещё, – рванулся Алексей. – И телефонные разговоры записаны, и свидетели есть, которые обязательно пойдут в суд в случае чего. Вы не волнуйтесь, людям там нечего терять, натерпелись. Да ещё и кое-какие бумажки из прокуратуры и следственного комитета имеются. В своё время всё узнаете.

– Ну а от меня чего ты хочешь? – сдержанно осведомился Гореславский.

– Хочу справедливости. Хочу, чтобы виновные в поджогах понесли ответственность в соответствии с законом, а пострадавшим были компенсированы убытки.

Гореславский усмехнулся. Он привстал, придвинул стул ближе к столу, и, перегнувшись через столешницу, так что под тяжестью его огромного тела она жалобно пискнула, пристально уставился Алексею в глаза.

– Ты записываешь разговор? – спросил он.

– Нет, – ровно ответил Алексей.

– Ну тогда скажу тебе всё откровенно. Никаких фактов у тебя, по сути, нет. У нас в компании занято четыре тысячи человек, и мы по всей Москве круглый год проводим инженерные и геодезические работы. Это во-первых. Во-вторых. Во-вторых, – настойчиво повысил он голос, увидев, что Алексей открыл рот, чтобы перебить. – Во-вторых, я не знаю, кто там угрожал жителям на Никитской, но даже если и наши ребята, то надо ещё доказать серьёзность их намерений. Болтать-то что угодно можно – тебе ли не знать. И в-третьих, и это самое главное, на здание претендовал ещё десяток подрядчиков, у которых были те же самые резоны, что у нас. А бумажки твои – это… – Он тяжело и устало махнул огромной своей ладонью. – Это всё чушь собачья. Офшоры, выписки из иностранных реестров… Хочешь, я сам тебе все эти выписки дам, а? Вот сейчас мальчишку из канцелярии дёрну, и он тебе распечатает и эти документы, и такие, о которых ты не знал ничего. И хоть в газетёнке своей их тисни, хоть на Красной площади декламируй. Нет там ничего незаконного.

Он как будто задумался на секунду, не отрывая тяжёлого взгляда от Алексея.

– Но меня одно интересует, – с подозрением выговорил он наконец. – Ты чего с этой мелочью припёрся-то ко мне? Просто дурак, или… пощупать меня хотел? И тогда – с какой целью? Денег тебе, что ли, надо с дружком твоим малахольным? – пренебрежительно ткнул он пальцем в мою сторону. – Шантажировать меня решили, два дебила?

– Я вам сказал, зачем пришёл, – с нарочитым презрением ответил Алексей. – Факты я изложил, теперь дело за вами. Или вы выполняете требования, или я обращаюсь в соответствующие органы. Там вами займутся. И замять дело не удастся, не надейтесь.

– Значит, всё-таки дурак, – с задумчивой расстановкой, и как будто несколько разочарованно резюмировал Гореславский. – В общем, слушай сюда, приятель. Никаких твоих «требований» я выполнять не буду, а станешь ещё в своей газетёнке чушь всякую о нас черкать, урою. По судам затаскаю, без копейки и тебя, и листок твой оставлю. Ты понял?

Алексей не ответил. Повисла долгая пауза. Продолжая смотреть на Коробова, Гореславский поднялся с места и упёрся кулаками в стол. Алексей также встал и пристально уставился на своего визави. С минуту они буравили друг друга злыми взглядами, не произнося ни звука. Поддавшись энергии момента, молчали и мы с Беловым. Сцена получилась эффектная. Гореславский, огромный как бык, с багровой толстой шеей и перекошенным бешенством лицом, тяжело нависал над худеньким и бледным Коробовым, казавшимся перед ним каким-то лилипутом. Видимо, решив ни за что не отступать, Алексей не двигался с места и даже сделал шаг вперёд, так что оказался буквально лицом к лицу с Гореславским. Оба были настроены решительно, и чувствовалось, что в наэлектризованном воздухе вот-вот сверкнёт молния. Видимо, по опыту зная взрывной характер начальника, Белов поспешно, мягким кошачьим шагом подступил к нему и замурлыкал что-то на ухо. Гореславский, однако, и не шевельнулся. Я уже начал серьёзно опасаться за Алексея, да, признаюсь, и за себя самого, но тут в дело, к всеобщей радости, вмешался случай. В дверь робко поскреблись, затем она отворилась наполовину, и в кабинет с подносом, уставленным чайными приборами, протиснулась уже знакомая нам с приёмной администраторша. Видимо, несколько удивлённая немой сценой, открывшейся ей при входе, она с грохотом водрузила на стол поднос и ускоренным шагом, стуча каблучками, ретировалась из комнаты. Этого, однако, оказалось достаточно, чтобы разрядить обстановку. Гореславский, шумно выдохнув, тяжело опустился в своё кресло. Алексей не сел, но также, очевидно, расслабился и чуть отступил назад. Белов вздохнул с облегчением, и, приблизившись к начальнику, опять принялся бормотать тому на ухо. Коробов с подчёркнутым безучастием наблюдал за ними, я же смотрел на дверь. Наверное, я один заметил странную деталь – когда секретарша входила с подносом, в дверном проёме мелькнула посторонняя фигура – девушка лет двадцати пяти, очень бледная, тонкая и высокая, с острыми чертами лица, одетая в серый домашний халат. Мне показалось, что она давно уже стояла у двери, внимательно и напряжённо прислушиваясь к разговору, и очень смутилась, когда поняла, что я обнаружил её…

Гореславский между тем с досадой оттолкнул Белова и обратился к нам.

– Ну ладно, всё, свободны! – нетерпеливо произнёс он. И прибавил, глянув на Алексея: – Ты понял то, что я говорил?

– Я-то понял, а вы? – ответил с вызовом мой приятель.

– Разговор окончен, – сказал Гореславский, отворачиваясь. – Коля, будь другом, проводи их до лифта, – обратился он к Белову.

Тот суетливо побежал впереди нас, указывая уже, впрочем, известную дорогу и открывая перед нами двери. В холле, у лифтов, он нажал кнопку и на минуту задержался с нами.

– Ребята, вы простите, что так вышло, – в извиняющемся тоне начал он, всё так же хлопоча лицом. – Шеф у нас горячий – человек действия, бизнесмен крупный... Иногда и сорвётся, как вот сейчас, есть у него такой недостаток. Но отходит, слава Богу, быстро. Вы, главное, на свой счёт не принимайте. Вы же знаете нашу политику работы с прессой – всё, что надо, любые документы, какие хотите, получите вовремя по первому же запросу. Не важно, в рамках это закона, или там… немного выходит за них, но мы всегда, так сказать, готовы…

– Я кроме того, что положено по закону, ничего не требую, – сухо осадил Алексей, угрюмо глядя под ноги.

– Конечно-конечно, – с энтузиазмом подхватил Белов. – Я прекрасно понимаю, просто подчёркиваю, что мы в любом случае, в любой ситуации пойдём на встречу. Слушайте… – добавил он, помявшись. – А что за интерес у вас, собственно был? Ну, если не секрет? Если там про деньги что-то… Поверьте, я не осуждаю, – добавил он поспешно, выставив перед грудью обе свои мягкие, влажные ладони. – Но ведь и материала у вас маловато, и вообще… Шеф у нас – кипяток, тяжёлое, так сказать, наследие девяностых. Но ведь и он, согласитесь, в чём-то прав.

– А цель простая была – предупредить о наших намерениях и потребовать справедливости, – сухо произнёс Алексей, упрямо продолжая глядеть в пол.

– Ну, извините, извините, если задел, – всё продолжал подпрыгивать Белов. – Не знаком я, знаете, с… принципиальной журналистикой, не доводилось ещё встречать в наших пампасах.

Заподозрив сарказм, я пристально глянул на Белова, но тот смотрел наивно и простодушно, как мультяшный кролик.

– И, Алексей Николаевич, не ожидал я от вас подобного, – прибавил он после небольшой паузы, смерив пристальным взглядом Алексея. – Я ваши статьи читал, и, так сказать, не по долгу службы, а ради собственного интереса. Пишете вы хорошо, талантливо, и как-то, если честно, странно, что вы запутались в скандал с этими пожарами. Всё, что вы о нас писали в последние пару месяцев, это… ну непрофессионально как-то. Я объективно говорю, без задней мысли. В заказе вас не подозреваю, упаси Бог. Но ведь и не личное же это? С вами мы, кажется, не сталкивались никогда… Или сталкивались? – он ощупал Алексея подозрительным взглядом.

– Не сталкивались, – хмуро отрубил Коробов.

– Тогда тем более не понимаю. Впрочем, вот уже и лифт приехал. Дальше провожать не буду. Дорогу, надеюсь, знаете? Вперёд по коридору и по мраморному холлу до выхода, – скороговоркой крикнул он в уже закрывающиеся двери.

Мы с Алексеем остались одни.

– Забавный парень этот Белов, – начал он, выдавив из себя вымученную улыбку. – А вообще… как тебе? Ну это всё? – прибавил робко. – Облажался я, да?

– Да не парься, всё скоро забудется, – успокоил я.

– И чего я вообще потащился сюда? – с размаху бухнул Алексей. – И плана у меня никакого не было даже. Экспрессия одна. И тебя ещё за собой потянул…

– Ну чего-то же ты ждал? – поинтересовался я. Психология момента была незатейлива (я выше упоминал насчёт выверта), но мне любопытно было его собственное объяснение – тут могло выясниться много забавного и характеризующего. Алексей, прямая душа, ничем, впрочем, не удивил.

– Да не знаю… – сказал он, тяжело задумавшись на минуту. – Не знаю… Может, надеялся, что совесть у него проснётся. Хотя и знал, что не проснётся, но… Дурак я, вот что! Прав он был, Гореславский-то, – вдруг весело рассмеялся он. – Дурак я! Самый обыкновенный дурак! Но, может быть, не всё ещё окончено, – прибавил он, отсмеявшись. – Наверное, даже и хорошо, что ничего у нас сегодня не вышло. Зато эти двое думают теперь, что у нас ничего на них нет и бояться нечего.

Я молча кивнул.

– Слушай, Вань, я поеду сейчас на Никитскую, разузнаю, как там и что, может быть, пару заметок в номер черкну. А ты приезжай следом за мной. Посмотришь свежим глазом, как раз и познакомлю тебя кое с кем. Хорошо?

– Договорились.

Алексей уже уходил, но, сделав шага два, вдруг остановился.

– Слушай, я сказал только что про наших новых друзей – «эти двое», сравнял их то есть. Знаешь, а ведь не оговорился. Этот Белов только кажется молью бледной, но что-то мне подсказывает, что его надо в расчёт брать и, может быть, даже в первую очередь. И подписи на документах все его... Как думаешь?

– Возможно, – ответил я.

– Ну ладно, – махнул Алексей рукой. – После потрещим.


Глава двадцать шестая

Выйдя из здания, я по крытой стеклянной галерее, уставленной по обеим сторонам торговыми палатками, направился ко входу в метро. Но не прошёл и ста метров, как меня окликнули.

– Иван! Подождите меня, подождите секунду, – услышал я за спиной задыхающийся голос. И, обернувшись, увидел приближающуюся ко мне женщину в лёгком сером плаще. К удивлению своему, я узнал ту девушку, что подслушивала наверху наш разговор с Гореславским. Очевидно, та впопыхах выбежала из дома – волосы были распущены, плащ накинут кое-как и застёгнут не на те пуговицы. Притом и взволновала – глаза ярко блестели, на бледных щеках выступил румянец, и говорила с придыханием, словно через силу давя из себя звуки. Но в то же время ко мне как будто не спешила – те сто метров, что нас разделяли, она преодолевала минуты три, буквально не идя, а бредя неровным, спотыкающимся шагом.

– Извините, мне нельзя… бегать, – отрывисто сказала она, подойдя ко мне вплотную и тонкой невесомой рукой опершись о моё плечо. – Болею… Сердце… Может быть, мы сядем где-нибудь? – произнесла она, нетерпеливо оглянувшись по сторонам. – Вот, кафе тут, пойдёмте, – кивнула она на пластиковые стулья у окна. Не оборачиваясь на меня, поковыляла к столику у самого окна, и, придерживая стул дрожащей рукой, медленно села, оказавшись к свету спиной. Я выбрал место напротив, у заросшей пылью витрины, выходившей на Москву-реку, в грязно-серых водах которой купалось чёрное столичное солнце. И, устроившись в кресле, внимательно вгляделся в девушку. Изначально я решил, что ей лет двадцать пять – двадцать семь, но теперь видел, что ошибался – едва ли она разменяла и второй десяток. Лицо нельзя было назвать красивым, но симпатичным – вполне. Широко расставленные карие глаза с золотистыми прожилками в зрачках, нос, чуть приплюснутый у основания, но всё-таки с профилем тонким и прямым, губы, очень полные и резко очерченные, как будто обведённые по контуру простым карандашом. Такие девушки не участвуют в конкурсах красоты, но представить её моделью, демонстрирующей коллекцию одежды какого-нибудь модного дизайнера-нонконформиста, из тех, что, делают шляпы в виде нефтяных вышек и платья из китового уса, вполне можно было. В глаза отчётливо бросалась её болезненность – она была так бледна, что под глазами и у висков резко обозначались синие сетки сосудов. Все движения её были дёрганые и энергичные, и казалось, что ради каждого из них ей приходилось преодолевать сопротивление некоего силового поля, тяжело давящего её со всех сторон.

– Я хотела бы задать вам несколько вопросов, – первой заговорила она. – По поводу вашей беседы в офисе, ну и вообще… вы понимаете? Вы меня наверху видели, вот я и решила не ходить вокруг да около. Глупо это, да и время дорого.

– А кто вы, собственно? – поинтересовался я.

– Меня Лена зовут, – ответила она. И, чуть поколебавшись, прибавила: – Лена Гореславская.

– Я так понимаю, вы дочь? Или жена?

– Дочь. Так вот, хотелось мне уточнить кое-что насчёт пожара, о котором вы говорили. Что, если…

– А вас, простите за вопрос, отец прислал? – тут же одёрнул я.

– Я так и знала, что спросите. Нет, я сама по себе, – раздражилась девушка. – Вообще, мне трудно говорить, и объяснять всё это трудно, так что если вы мне сразу не поверите, то лучше нам, знаете… – она оперлась дрожащей рукой о стол и сделала движение, чтобы подняться.

– Нет-нет, – остановил я, – я вам верю.

Это было ложью, но становилось слишком интересно, чтобы вот так сейчас прерваться.

– Я хотела, ещё раз повторюсь, спросить об отце. Правда ли, что его фирма имеет отношение к вчерашнему пожару?

– Имеет, – серьёзно подтвердил я.

– Тогда что же вы сразу не пошли в полицию, в прокуратуру, или… не знаю, в общем, куда ходят в таких случаях?

– Мы журналисты и пишем статью. Когда она выйдет, то и станет заявлением в правоохранительные органы.

– А правда то, что отец говорил? Ну, что у вас материала недостаточно? – робко произнесла девушка.

– Прямая вы, – улыбнулся я.

– Но вы всё-таки ответьте, мне ваше мнение интересно. Нет, правду вы не скажете, – отвернувшись, и как бы сама с собой размышляя, произнесла она.

– Ладно, – подумав, ответил я. – Если честно, улик у нас действительно мало, то есть для полноценного расследования. Тут мне скрывать нечего, я бы и вашему отцу это сказал в лицо. Но мы постоянно работаем над делом, и поверьте, что-нибудь да найдём. Уши вашей «Первой строительной» изо всей этой истории хорошо так торчат.

Девушка поднялась на руках и, с усилием перегнувшись через стол, внимательно заглянула мне в глаза. Несколько секунд я отчётливо слышал её тревожное, частое дыхание.

– Вы не врёте, – монотонно резюмировала она, вернувшись на место.

– Если бы хотел врать, то сразу бы ушёл.

– Да, я знаю, – произнесла она. – Хорошая штука откровенность, правда?

Я промолчал. Ответить было нечего, тут она действительно меня обыграла.

– Признайтесь ещё, верите ли вы в то, что пожар устроил мой отец? Я не о доказательствах, бумажках и всяких юридических тонкостях. Мне ваше личное мнение интересно.

– Верю, – честно сказал я. – Не знаю, правда, ваш ли отец лично распоряжался, но ясно, что его компании это было выгодно. Да вам-то что? Наследства боитесь лишиться? Не бойтесь, богатый у нас в России всегда из воды сухим выходит. Без своих «Картье» и «Прада» не останетесь.

– Вы видите на мне «Картье»? – слабо и жалко как-то улыбнулась Елена, вытянув вперёд руки тем жестом, каким арестованные подают запястья для наручников.

Я промолчал.

– Короче, у меня свои причины, – ответила девушка, внимательно подождав и не дождавшись моего ответа. И прибавила серьёзно: – Я, может быть, помочь хочу вам.

Я иронично усмехнулся.

– Сколько там людей погибло? – вдруг резанула она. – И… детей?

– Семь человек, из них три ребёнка. Да и до этого жертвы были. В универмаге, например.

– В каком универмаге?

– Вы и этого не знаете? В Замоскворечье, в одном коттеджном посёлке, был старый универмаг, который сгорел на этот Новый год. Дед с внучкой погибли, – сухо констатировал я.

– И это тоже мы? – дребезжащим голосом осведомилась она.

– Да, скорее всего.

– А девочке сколько было?

– Шесть лет, – резко сказал я, прямо глянув в лицо. – Она, знаете, долго умирала, мучилась. На пожаре её обломками завалило. Вот мой приятель, Алексей, тот, который со мной у вашего отца был, помогал её семье. Девочка перед смертью даже его портрет нарисовала, а он его у себя над столом в кабинете повесил. Просто так мы с вас не слезем, – прибавил веско.

Гореславская ошарашено уставилась на меня.

– И у вас тоже какой-нибудь портрет над столом висит? – помолчав, робко поинтересовалась она.

– Не висит, – строго отрезал я.

В этот момент подошла официантка и с молчаливым вопросом обвела взглядом нас с Еленой. Но новая моя знакомая, досадливо отмахнувшись, уперлась в стол обеими руками, и, сделав усилие, поднялась на ноги. Я последовал её примеру.

– А вы спокойный человек. Странно даже, – сказала девушка, оценивающе глядя на меня. – Вы извините меня, что отвлекла. Я честно не от отца.

Я кивнул и собрался уходить, но она вдруг позвала меня.

– Послушайте, Ваня, а вы как считаете, может быть, мне приехать на Никитскую? – спросила рассеянно и задумчиво.

– Зачем? – искренне удивился я.

– Ну, помочь чем-нибудь. Деньгами там…

– Думаю, и без вас там справятся.

– А если через вас передать?

– И через меня не надо.

– Но я всё-таки помогу как-нибудь, – вымученно улыбнулась Елена. – Вы же сами сказали, что у нас богатым всё можно…

Не ответив, я кивнул ей и пошёл по коридору. У самого входа в метро, уже спускаясь по ступенькам, я из любопытства обернулся назад. Она всё так же стояла у столика, придерживаясь дрожащими пальцами за его край, и провожала меня взглядом. Но во взгляде этом уже не было прежних волнения и жалости, которые я наблюдал во время нашего разговора. Он был наполнен страхом. Всепоглощающим, животным страхом.


Глава двадцать седьмая

Эта беседа удивила меня, но заняла ненадолго. Тут, конечно, было много интересного – и очевидное волнение девушки, и желание её поучаствовать в расследовании – странное, но также вполне искреннее. За всем этим явно имелась какая-то своя история, возможно, весьма увлекательная и перспективная. Но теперь надо было заняться делами, не терпящими отлагательства. Я ехал на Никитскую, чтобы лично осмотреть место пожара и встретиться с пострадавшими. Трясясь в вагоне метро, прокручивал в уме всё, что слышал от Алексея о погорельцах. У него была симпатичная черта – каждого нового своего знакомца он наделял превосходными качествами – невероятной честностью, самоотверженной храбростью, потрясающей силой воли. Я же исполнял в нашем комическом дуэте роль эдакого прожжённого прагматика, призванного обличать истинную суть вещей. Дело, конечно, было не в каком-то моём невероятном цинизме, а именно в чрезмерной восторженности Лёши – говорю об этом с сожалением. Вспоминая теперь людей, с которыми заочно познакомил меня Коробов, я пытался угадать их настоящие характеры и подлинные мотивы. Он рассказывал о некой правозащитнице Фоминой, которая передала ему аудиозаписи угроз ребят из «Первой строительной» жильцам, и о Виноградове, председателе жилсовета, предоставившем документы на работы рядом с домом. Фомина вполне может оказаться не отчаянной правдорубкой, какой она глянулась Коробову, а городской сумасшедшей, вздорной и бестолковой бабой – типаж распространённый и невероятно скучный. Виноградов тоже, наверное, не тот герой, каким изобразил его Алексей, а какой-нибудь шестидесятилетний жучила, огорошенный тем, что его лишили возможности собирать с соседей дань на всякие липовые ремонты и сантехнические работы, составляющие немалую прибавку к его пенсии. Такой, конечно, при первом шорохе полезет под лавку. Ещё были жильцы – кажется, Порохов и Фетискина... Тут уж моё воображение застопорилось. Кривляясь, я вообразил Порохова бравым поручиком в николаевском мундире, с саблей и залихватскими усами, а Фетискину, в фамилии которой почудилось что-то купеческое, – огромной и розовощёкой бабой, похожей на фарфоровую куклу, какие сажают на самовары. Конечно, в жизни всё это будет совсем иным. Да и многому ещё нам предстоит удивиться. За время работы мы с Алексеем столкнёмся с десятками разных людей, на время сживёмся с ними, станем их единственными друзьями, главными поверенными во всех делах. Они ещё не знают этого, но им предстоят тяжёлые испытания, многие из которых окажутся, пожалуй, похлеще самого пожара. Вскоре их начнут подкупать, им будут угрожать, ими самими и их родными станут манипулировать бессовестные чиновники, адвокаты и журналисты, настраивая друг против друга. Их слабости, проблемы, старые, давно забытые ошибки вылезут на свет Божий и навалятся со всех сторон. В подобных делах не бывает иначе. Мне предстояло выяснить, на кого из них можно твёрдо опереться. Кто в последний момент не отзовёт из статьи ключевой комментарий, у кого хватит сил устраивать митинги и ходить по судам, кого не запугать, кто не продаст своих мертвецов за огромную компенсацию, кто способен повести за собой родных и соседей…

Дорога к сгоревшему дому вела через дворы и закоулки. Сначала я миновал монументальные громады сталинских высоток, затем прошёл два или три хрущёвских квартала, часто натыкаясь на нелепую аэрографию на стенах, из которой запомнились лобызающиеся бесстыдно оголенными челюстями скелеты, и надпись аршинными и почему-то старославянскими буквами – «героиновые дворы». Наконец, оказался на маленькой улочке, где вдоль растрюханной асфальтовой дороги в ряд стояли три одинаковые трёхэтажки, деревянные, на кирпичном фундаменте. Дома были так ветхи, черны и убоги, что мне большого труда стоило определить меж них сгоревший. Он, как живой, сам заявил о себе – в чёрном провале окна вдруг трогательно-беззащитно колыхнулась невесть как уцелевшая в огне белая занавеска. Возле дома не было ни души, и я медленно побрёл кругом его, замечая подробности. Ни окон, ни дверей в здании не осталось – вышибленные пожарными рамы и косяки стояли прислонённые к обугленным стенам. Повсюду виднелись серо-бурые лужи пены, ещё не успевшей впитаться в землю. Там же, где пена впиталась, оставались жёлтые разводы, похожие на молочную пенку. Кучками валялись брошенные погорельцами пожитки. Глаз падал то на книгу, распухшую от воды и склизкую, точно вытащенный на берег утопленник, то на облупленные детские кубики, то на альбом с фотографиями, раскрытый посредине, будто распахнувший умоляющие объятия кому-то родному, безжалостно оставившему его тут. Из дома словно выскоблили, выскребли душу, а после кое-как раскидали ошмётки её по жухлой осенней траве для некой глупой и бесчеловечной инсталляции. «Апофеоз страдания», – тут же сочинил ей имя я.

Войдя в дом, я прошёлся по первому этажу. Доски под моими шагами постанывали жалобно и глухо, словно сознавались в преступлении. Пахло горелым и какой-то застоявшейся, прелой сыростью. Всё кругом было так слитно черно, что не различались отдельные детали интерьера. Раза два наткнувшись на обломки мебели и густо выругавшись, я повернул обратно, к выходу. Но свет в дверном проёме заслонил человеческий силуэт. Я на секунду замер. Что-то отчаянно-жуткое было в одиноком явлении живого существа в умершем здании – так же страшно было бы встретить безлунной ночью незнакомца на кладбище. Силуэт шевельнулся, как бы сомневаясь – идти ли дальше в дом или вернуться на улицу, и эта нерешительность ободрила меня.

– Кто вы? – произнёс я.

Незнакомец вздрогнул и отшатнулся назад.

– Я спрашиваю: кто вы? – повторил я.

– Я Найденов Пётр, жилец здешний, – ответил хрипловатый старческий дискант. Интонация была вопросительной, подразумевавшей: «А ты – кто?»

– Я журналист, Кондратьев моя фамилия, – ответил я на этот незаданный вопрос.

– А что тут делаете? – осмелел пришедший. – Это частная территория.

– А вы?

Незнакомец секунду колебался, и вдруг весело и нараспашку расхохотался.

– Доживать пришёл! Дом здесь мой! Понял?

Я, не отвечая, пошёл ему навстречу. Незнакомец шумным выдохом, словно получив удар под ложечку, оборвал смех, отпрянул всем телом назад, по-птичьи вскинув руками, и, продолжая отступать, спиной вперёд вытиснулся на улицу. Выйдя следом, я рассмотрел его. Передо мной был старик лет семидесяти в рыжем истёртом ватнике и коротких валенках, втиснутых в неуклюжие, на размер меньше, изорванные резиновые галоши. Вогнутые вовнутрь утлые плечи, согбенная осанка и артрозная привычка ходить на полусогнутых ногах делали его похожим на вопросительный знак. Лицо старика было жёлто, длинно и овально, как породистая дыня, выделялись лишь мохнатые белёсые брови и блестящие, как вымытые сливы, глаза. Несмотря на поспешное своё отступление, он нисколько, кажется, не испугался меня. Смотрел самоуверенно, вопрошающе, и даже улыбка чуть подрагивала на его тонких, изжелта-малиновых губах, словно рассуждал он: «Если ты, человек, не опасен, я – посмеюсь над тобой».

– Откуда вы тут? – строго начал я. Взыскательный взгляд старика болезненно раздражал меня.

– Оттуда, – он решительно ткнул крючковатым пальцем куда-то влево. – Переселили нас. Временно.

– Куда?

– В школу, в четыреста десятую, бывшую математическую, – ответствовал старик. Улыбка его уже не пряталась, а открыто змеилась на губах. – В ней ремонт сейчас, учеников нет, и вот, разместили нас...

– А вы-то тут зачем?

– А это моё поле боя, – рассмеялся старик. – Всё тут потерял: половину жизни, здоровье, дочь родную. – Он помолчал мгновение, жуя губами, и добавил странно: – И человеческое достоинство тоже потерял.

– Как это? – искренне поинтересовался я, заподозрив: «Не сумасшедший ли?»

– А вы в самом деле журналист? – спросил старик, озорно улыбаясь.

– В самом деле.

– Ну так я всё вам расскажу, да не сразу: мудрецом стал! Пётр Найдёнов: запомнили фамилию? По ней и спрашивайте – каждый скажет.

И старик, провожаемый моим изумлённым взглядом, развернулся и поковылял обратно в дом.

Я сверился с интернетом: действительно, префектура округа разместила пострадавших от пожара в бывшей муниципальной школе номер четыреста десять.

Школа оказалась сокрыта, как хижина сказочной старухи, средь елей лесопарковой зоны на окраине района. У входа её стояли пять автомобилей, три – прессы, и два – спасателей и медиков. Пресса, явившаяся ранее всех, расположилась вольготно, службы же, едва найдя место, сиротливо жались к стене здания. На маленьком дворе было людно – степенно прогуливались серьёзные полицейские с глянцевыми папками под мышками, спешили куда-то обеспокоенные медики в снежно-белых халатах и бродили траурными парами, склонив головы и поддерживая друг друга под руки, не находившие себе места погорельцы. Как на кладбище, берегли тишину – разговаривали вполголоса, наклоняясь к уху собеседника. И часто тихо бурлящее пространство двора пронизывал резкий и безнадёжный детский плач. Его принимали как справедливый укор – вжимали головы в плечи, прятали взгляды.

Никем не примеченный, я поднялся по выщербленным ступеням школы к входу и, отворив тяжёлую, как монастырские врата, дверь, оказался в длинном узком коридоре с глянцево блестящими полами, от которых распространялся ядовито-въедливый запах хлорки. Тут было тихо и пусто, и шаг мой раздавался звонко, подобно чечётке. На стене напротив входа неаккуратно, будто в угаре боя клеили пластырь на свежую рану, прилепили бумажный листок с надписью синим фломастером: «Оперативный ШТАБ – второй эт., каб. 24». Стесняясь упрямо преследовавшего меня звука шагов и с трудом сдерживаясь от желания пойти на цыпочках, я поспешно миновал холл и взбежал по покрытой вытертым ковром лестнице на второй этаж. Я почему-то ожидал обнаружить тут некое подобие полевого госпиталя с суетящимися врачами и рядами коек, покрытых синими стерильными одеялами, но увиденное более напоминало вагонный быт. Погорельцы, одетые по-домашнему, мужчины – в тренировочных костюмах, женщины – в халатах, ходили по коридору, кучковались у кулеров с водой и импровизированных кухонек и прямо на полу разбирали, извлекая их из баулов и кособоких картонных коробок, отнятые у огня вещи. Возле кабинета, назначенного штабом, шурша документами, томилась очередь. Стояли сплошь женщины – все с одинаково серыми, опухшими от слёз, утомлёнными лицами. Из-за двери штаба доносилось глухое равномерное бухтение и изредка – резкие, как выстрелы, выкрики. «Да сгорело же всё, вы по-ни-ма-ете ме-ня?!» – проходя мимо, краем уха поймал я фразу, сказанную так, словно произносившая её терзала кого-то за грудки.

Я по очереди подошёл к нескольким погорельцам. Говорили они неохотно, с трудом давя из себя тяжёлые, сухие фразы. Им явно было теперь не до меня, и я предпочёл ретироваться, чтобы не вызывать раздражения. Братьев по перу я обнаружил мало, лишь двое или трое с диктофонами слонялись в толпе – кто убивая время, кто в надежде на какую-нибудь случайную сенсацию. Это показалось мне хорошим знаком – пронюхай кто-нибудь из коллег о нашей историйке с «Первой строительной», и в школе негде было бы упасть яблоку.

Алексея я обнаружил на третьем этаже, в самом конце коридора. Неудобно уместившись на рёбрах батареи, он быстро набивал что-то на планшете, досадливо вздёргивая плечами, когда промахивался пальцами по экранным символам.

– Алексей, привет! – сказал я, подходя. – Ну как дела?

– Ты поздно, – не отрываясь от клавиатуры, буркнул Алексей. – Задержался где-то?

– Редакционные дела, – соврал я, решив покамест утаить встречу с Гореславской.

– Ну а тут уже всё обошёл? На пожаре был? – спросил Алексей.

– Сходил. Такое ощущение, что лет пять назад там всё сгорело, а не сегодня утром.

– Трущобы, да, – согласился Алексей, убирая планшет и вставая с батареи. – А Найдёнова видел?

– Старика? Видел. Здорово он меня напугал. Я, знаешь, в дом вошёл, брожу там среди головешек, и тут тень в проёме… Сумасшедший он, что ли?

– Не сумасшедший, Вань, – кажется, даже обиделся Алексей. – Просто жизнь у человека так сложилась, что… ну, тут каждый бы немного тронулся. На этот дом, ты же знаешь, с конца девяностых разные уроды претендовали. И вот Найдёнов, и ещё один местный деятель – Бондаренко Илья Николаич – много лет эти атаки отбивали. По судам ходили, ментов подключали, ну, тех, что ещё не продались. Активничали, короче, как могли. Бондаренко избили в две тысячи втором, и он слился – хату продал, и куда-то на юг к родным подался. А Найдёнов продолжал выступать. Его самого не тронули, он человек был известный – ты знаешь, он доктор, окулист крупный, со Святославом Фёдоровым работал, но всё-таки отомстили. Как-то вечером подонки подкараулили его дочку, Светлану, и увезли с собой. Всю ночь над ней издевались – били, насиловали, а потом снова посадили в машину, довезли аж до Углича, да и выкинули голой в тамошних лесах, представляешь? Дело было в январе, в мороз, и повезло бедняге ещё, что вышла на пост ДПС, а то бы замёрзла к чёрту.

– А Найдёнов что?

– Найдёнов ничего… Побежал к ментам, в прокуратуру написал, по телеку выступил… Но то ли те ублюдки купили всех, кого раньше не могли, то ли дело действительно сложным оказалось, но так никого и не нашли. Пётр Иванович, конечно, в итоге добился бы хоть какой-то справедливости, но тут новая беда – дочь с ума сходить стала. Она же забеременела после того дела, и как узнала о ребёнке– что-то у неё, видать, в мозгах перещёлкнуло. На другой же день в психушку слегла. Всё кричала: «Пустите, пустите, пустите!» – и как будто отмахивалась ну… от этих… насильников. Отец к ней ездил – не узнавала его. Полгода там пролежала, и никаких улучшений. Найдёнов ей и психиатров возил, светил всяких, и таблетки редкие доставал – ничего не помогало. Решил, что если заберёт девчонку домой, то она хоть там чуток оклемается. Перемена обстановки, родные стены, то-сё. Привёз её из больницы, она день молча пролежала, уставившись в потолок, а следующим утром, когда отец с матерью на работу ушли, поясок бархатный с банного халата к дверной ручке прикрутила и повесилась. У неё то ли от болевого шока, то ли от судорог роды начались в этот момент. Ребёнка рядом с ней и нашли, тоже мёртвым. Вместе хоронили, в одном гробу. Вот с тех пор Найдёнов и болеет.

– Один живёт? – спросил я.

– Нет. За ним жена ухаживает, Мария Николаевна – хорошая такая тётка, добрая и… смиренная. Не видел её?

– Не видел, – сказал я, с интересом отметив в лексиконе Алексея, обыкновенно содержащем определения твёрдые и однозначные, это церковное словцо – смиренная. – Он, кстати, к себе звал, – продолжил я, – намекал, что знает что-то о пожаре. Ты не в курсе?

– Нет, не в курсе … – рассеянно сказал Алексей. – Но лично я бы не беспокоил – мало ли что насочиняет себе человек в таком состоянии… Впрочем, жена говорит, что случаются просветления. Если совсем осторожно, то, пожалуй, можно как-нибудь и поинтересоваться. Но у меня тут для тебя типчик интересный есть, – вскочил он на ноги. – Пошли, познакомлю.


Глава двадцать восьмая

Пройдя два коридора и поднявшись по узкой лестнице, усыпанной окурками, мы оказались в маленьком холле, перегороженном строительными лесами. Коробов постучался в первую дверь на этаже, и звук как грохот выстрела гулко прокатился по пустому холлу. Через секунду дверь, трагически скрипнув, отворилась, и на пороге показался мужичок лет пятидесяти, взъерошенный, с хитрой испитой мордочкой, в полосатых штанах и синем махровом халате, накинутом на голое тело.

– Проходите, пожалуйста, – произнёс он, широким хозяйским жестом приглашая нас в кабинет.

Я вошёл и огляделся. Судя по всему, некогда тут находился класс труда или школьная мастерская. В дальнем углу комнаты стояли два ржавых станка, похожих на насупившихся на завалинке стариков, а прямо возле входа высился металлический шкаф, в каких на заводах хранят различную рабочую утварь. Кроме того, тут имелись ещё два шкафчика, уже деревянные и полностью уставленные книгами, а также пара ученических стульев с отломанными спинками и косая парта. Посреди кабинета, к удивлению моему, обнаружилась полностью разложенная кровать с чистым, белым как снег одеялом, а рядом с ней – тумба, покрытая аккуратным цветным полотенцем. Обстановка в целом оказалась вполне уютна, видимо, обосновывались тут всерьёз и надолго. «Милый бурундучок», – подумал я, глянув ещё раз на хозяина.

– Я первый из наших в школу пришёл, ещё, знаете, до официальных распоряжений из администрации, – как бы оправдываясь и за концы перетягивая полотенце, наброшенное на шею, сказал мужичок. – И вот первый тут организовался, отдельно ото всех, потому что…

– Потому что чего теряться-то, в самом деле? – сказал я, нежно улыбаясь.

– Да, немного и поэтому, – с достоинством сказал мужичок. – Ну и ещё я, честно говоря, толпу не люблю…

– Толпу не любите? – искренне удивился я.

– Да, а что такого? – с вызовом отозвался он.

– Да нет, ничего. Просто неожиданно немного.

– У меня или… вообще? – теперь уже улыбнулся незнакомец, оглядывая меня. Он, видимо, торопился слепить обо мне впечатление и потому смотрел прямо и бесцеремонно, навыпуск.

– Вообще, – коротко сказал я.

– Это мой коллега, Иван Кондратьев, – энергично произнёс Алексей, хлопнув меня по плечу. – А это, – он указал на человека в халате, – Сашко Павел Дмитриевич, погорелец.

– Здравствуйте, – сказал я. И добавил, лениво спохватившись. – Очень сочувствую вам.

– Павел Дмитриевич кое-что может по нашему делу прояснить, – сказал Коробов, садясь на один из двух свободных стульев. Сашко робко сел следом. Я вообще заметил, что с Алексеем он держал тон несколько приниженный, словно с начальником. Выглядело это довольно забавно, и не только потому, что он был по меньшей мере вдвое старше Коробова, но особенно потому, что со мной он тут же, в присутствии Алексея, переключался на другой тон – игривый и ироничный. Я догадался, в чём дело – Алексея он держал за человека наивного, меня же сразу определил в адекватные и понимающие. На эти две категории – «лохов» и «прочуханных» людей – обычно делят жулики мелкого пошиба. Я узнал эту манеру сразу – ребят с подобной повадкой мне частенько приходилось встречать, ещё продавая на станции газеты. Я внутренне напрягся, Алексей же, кажется, ничего не замечал и, по всей видимости, даже попал под грубое обаяние своего знакомца. Во всяком случае, держался с ним уважительно, даже с некой опаской, очевидно, остерегаясь повредить неуклюжим жестом их некрепкой покамест дружбе.

«Легко всё-таки поймать Лёшу, – отметил я, наблюдая за ними. – И, главное, этот хочет поймать».

– Так, что вы можете рассказать о пожаре? – сразу приступил к делу я.

– Рассказать могу многое, – немедленно подхватил мою деловую ноту Сашко. – Как к нам ходили из «Первой строительной», как угрожали, как Белов Николай Александрович, заместитель руководителя, по нескольку дней тут ошивался. Знаю, с кем конкретно у нас он договаривался, даже в курсе, кого заранее предупредил о пожаре.

Алексей, обернувшись ко мне, внушительно кивнул, как бы говоря: «Смотри, какую птицу золотую поймал!»

– И документами можете подтвердить? – спросил я, не ответив Коробову.

– С документами сложновато… – закряхтел Сашко. – Но я могу где угодно повторить свои слова. В суд потащат – в суде всё как есть скажу – перед прокурорами, адвокатами, журналистами…

– А вы как вообще, с судебной системой знакомы? – не без задней мысли поинтересовался я.

– Знаком, приходилось, – оправдал надежды Сашко. – Три года просидел по 159-й, части второй. Мошенничество, значит, совершённое группой лиц по предварительному сговору. Но это давно, в девяностые ещё. Запутали меня в одну компанию, а потом подставили… – скорбно выговорил он, тут же подняв глаза на Коробова. По сочувственному кивку Алексея я догадался, что с полной версией этой истории он уже ознакомлен.

– Ну вы, надеюсь, понимаете, что ваши слова будут трактовать с учётом вашей биографии? – поинтересовался я.

– Понимаю, – страдальчески вздохнул он. – Но что делать – такое уж у меня прошлое, и ничего тут не попишешь. Ошибся, да… Все ошибаются…

– Все мы люди, все мы человеки, – прогундосил я, не сдержав раздражения. – Кто без греха, пусть первый бросит камень.

– Да, именно так, – с вызовом воззрился Сашко. И прибавил внушительно, переводя взгляд на Алексея: – Но я вообще-то надеялся, что говорить мы будем на другие темы.

Коробов в свою очередь бросил на меня раздражённый и вопросительный взгляд.

– Это само собой, – поспешил вставить он. – Мы, повторюсь, хотели бы побольше знать обо всём, что связано с пожаром. О чём мы утром беседовали, помните?

Сашко церемонно кивнул.

– Собственно, потому и познакомить вас хотел с моим товарищем. Он тоже очень плотно занимается делом и будет обращаться по возникающим вопросам. Это ничего?

– Конечно, я только рад. Мне бы, главное, хотелось бы, чтобы дело раскрыто было, а виновные наказаны. Столько людей утром погибло…

– И ваши родные погибли? – заботливо осведомился я, заранее зная ответ.

– Нет, Бог миловал. Сам я отлучался, а дочь моя замужем, живёт с мужем.

– Ну хорошо. Пока у нас всё, – сказал Коробов, поспешно вставая и подавая руку Сашко. – Так что вы, Павел Дмитриевич, будьте, пожалуйста, на связи.

Сашко кивнул и энергично тряхнул сначала руку Алексея в своей костлявой пятерне, затем осторожно, словно ощупывая больное место, пожал мою. Мы вышли.

– Слушай, Вань, это непрофессионально, – раздражённо высказал мне Коробов, когда мы покинули коридор, в котором находилось убежище Сашко, и шагали по гулкой лестнице, ведущей на первый этаж. – Я тут с утра бегаю, из кожи вон лезу, чтобы найти хоть кого-нибудь, а ты с первым нормальным источником отношения портишь.

– Не доверяю я этому типу, – процедил я сквозь зубы.

– А я, по-твоему, доверяю? – изумился Алексей. – Думаешь, я такой наивный дурачок? Я про судимость его ещё до встречи разузнал: утром, как приехал, поговорил первым делом с Фоминой, ну той, у которой записи, – Коробов махнул рукой нетерпеливо. – Она тут сейчас вроде коменданта: и штаб возглавляет, и вещи собирает для пострадавших, и с журналистами общается. Да не важно! И она мне тоже сказала, что Сашко – подозрительный тип. Примчался сюда раньше всех, разместиться успел… ну ты видел. И притом он в доме том даже не жил, годами не бывал. У него вообще квартира в новостройке на Лесной улице.

– Если есть квартира, зачем ему весь этот цирк со школой?

– Сам думал. Не знаю. Может быть, в жертву играет, чтобы деньжат срубить побольше. А может быть, караулит что-то, и нужно ему рядом с погорельцами находиться. Да какая разница вообще!

– Ну как какая? Сам же видишь, что проходимец, так зачем… – начал я.

– Да затем, что я не детей крестить с ним хочу! – взорвался Алексей. – Дядька он явно хитрый и себе на уме, а всё-таки кое-что в самом деле знает – это та же самая Фомина признаёт. Если его можно будет цитировать в наших материалах, то уже большой успех, согласись. Сам же знаешь, как порой тяжело навскидку комментарий найти. Ну и вообще… Знаешь, ты его про тюрьму спросил, да у него и вправду три года эти на рыле написаны. Но люди-то меняются. Нет, Вань, погоди, не улыбайся саркастически. Меняются люди, и кто знает, что этот Сашко… Ясен пень, у него и выгода какая-то на уме, но есть, наверное, и другой интерес. Ну вот ты в курсе, например, что он – старейший житель сгоревшего дома? Все остальные давно продали или поменяли квартиры, кто-то умер, кто-то в дом престарелых съехал, а Сашко вот по сей день жильё там держал. Он, говорят, в той квартире-то, что сгорела, и родился. Не может же это совсем ничего для него не значить? Сколько раз можно уже было продать, поменять, сдать этот закуток, тем более такому жуку, как он. Так нет же, не избавился.

– Я бы на твоём месте с ним поосторожнее был, – спокойно оборвал я.

– Не волнуйся, без повода на пушечный выстрел не подойду. Ладно, – нетерпеливо оборвал он, – так какие теперь планы?

– Думал тут ещё с полчаса пошарить, а затем в редакцию подъеду. Надо дела старые разгрести перед этой вот историей.

– Да, работы много будет, – согласился Алексей. – А я пока по окрестностям прошвырнусь, попробую местных расспросить о том – о сём. Может, кто что видел. Я уже кое с кем познакомился там, – устало махнул он рукой.

– Узнал что-нибудь интересное?

– Да нет. Так, впечатления разные, – задумчиво сказал Алексей. – Ты знаешь, я ехал сюда с мыслью, что район пафосный, богатые люди живут. Центр Москвы ведь, все дела. А тут как везде. Вот, например, общался с мужиком, который неподалёку отсюда, в паре кварталов, держит пивной бар. Приехал в Москву пару лет назад из Белоруссии – надеялся элитным алкоголем торговать. Снял точку на Кутузе, накупил каких-то премиальных брендов, ну, знаешь – «Вдова Клико, «Хеннеси», и всё такое…

– Не пошло дело? – угадал я.

– За неделю всего десять бутылок продал. В итоге закрыл он свой лакшери бизнес и поменял формат. Сделал чебуречную-стоячку безо всяких выкрутасов. Пиво там у него теперь дешёвое, трёх сортов – светлое, тёмное, ну и вишнёвое для баб. Говорит, начал кое-что зарабатывать. Аренду хоть с трудом, но тянет. Мечтает на вокзал какой-нибудь переехать, но там, по его словам, хачи всё держат.

– Ты это к чему вообще? – лениво удивился я.

– Да так… Разрозненно как-то мы живём, элементарных вещей друг о друге не знаем. Разделяй и властвуй… – медленно выговорил Алексей, рассеянно глянув в сторону. – Ладно, будем на связи.


Глава двадцать девятая

Проводив Алексея, я отправился шляться по школе. Ничего особенного, впрочем, не вынюхал. У погорельцев были срочные дела – кто возился с вещами, кто созванивался с родственниками, имелись и немногие счастливчики, застраховавшие имущество и теперь собиравшие документы для выплат. Познакомился я и с той самой знаменитой Фоминой, которая заведовала делами пострадавших. Это оказалась рыжая тётка лет сорока пяти, маленькая как кнопка, сообразительная и живая. Работу она, кажется, вела неплохо, по крайней мере, с нужными документами разобралась довольно быстро. Но всё-таки, как я и предполагал, была далека от яркого образа, нарисованного Алексеем. Наименование правозащитницы было для неё, пожалуй, слишком сильно – она всего лишь лет пять назад работала в одной известной экологической организации да сходила примерно тогда же на пару митингов против вырубки амурских лесов или чего-то в этом роде. Основное моё впечатление было – шустрая деловая мещаночка, но не из тех, что цепко держат дом и знают, где дешевле брать лук и пельмени, а из тех, что дома уже всё вылизали до блеска и теперь ищут, чем занять свободное время. Типаж распространённый и банальненький, из таких в самом деле частенько получаются правозащитницы и разнообразные активистки, причём всегда и исключительно – пламенные и бескомпромиссные. Правда, ненадолго – помыкавшись года два, они неизменно возвращаются к своим кастрюлям и пылесосам. Как я и ожидал, никаких серьёзных связей у Фоминой не оказалось, и этого было достаточно, чтобы сразу списать её со счетов. Пожалуй, будь ситуация попроще, она бы ещё кое-как вытянула её, но в деле, где присутствуют огромные деньги и сталкиваются интересы серьёзных людей и крупных компаний, мало просто разбираться в законодательстве и знать, кому и в каком государственном кабинете надо ласково улыбнуться…

После беседы с Фоминой я всё-таки решил навестить моего утреннего знакомца Найдёнова. Хоть Алексей и отговаривал меня от посещения больного старика, но сделать это было лучше всего именно сейчас. Я мало знал об его состоянии и боялся, что через два-три дня он и не вспомнит о встрече со мной, а кроме того, не сможет рассказать ничего о пожаре. Даже со здоровыми людьми общаться надо тогда, когда впечатления ещё свежи, тут же был человек с затуманенным сознанием... Кроме того, он и его история заинтриговали меня. Если Алексей ни в чём не ошибся и Найдёнов действительно пострадал за свою активную позицию, то из его случая вполне реально было сделать отдельную интересную статью, которая стала бы частью уже наклёвывающегося у меня цикла материалов о погорельцах.

Адрес старика я обнаружил в записках по делу, что Алексей присылал мне на почту. Оказалось, что Найдёновы после пожара переселились к сестре его жены, которая обитала на Новослободской, в высотке неподалёку от театра Советской Армии.

По дороге к ним я обдумывал слышанное на пожаре. Странно, но изо всех бесед больше всего мне врезался в память разговор в школе с прощелыгой Сашко. Впрочем, интересовал меня не он сам (он-то был предельно ясен), а собственная моя на него реакция.

«И что я в самом деле взъелся на этого тютюху? – размышлял я. – И главное, пыл такой священный, искренний. Недооцениваю я себя, или просто… живой ещё слишком? – я улыбнулся этой радостной, искрящейся мысли. И тут же послал вдогонку другую, привычно мрачную: – Или караулю что-то, как дядя этот… »

До Найдёновых я добрался довольно быстро. От метро путь был прямой, так что, ориентируясь по номерам домов, даже не пришлось вынимать навигатор. Впустили меня по первому звонку в домофон, без расспросов. Квартирка оказалась чистенькая, но умеренно, без усердия. Белые, в плотную синюю клетку обои, светлая лакированная мебель в прихожей, серая мягкая ковровая дорожка с длинным ворсом... «Спокойные люди живут, – резюмировал я. – Спокойные и не злые».

В квартире Найдёновы занимали одну комнату, две другие, как я после выяснил, принадлежали хозяйке и её старшему сыну, ныне учившемуся в другом городе. На пороге меня встретила желтолицая и голубоглазая старушка в выцветшем лиловом платье и вязаном платке, затянутом на горле.

– Здравствуйте! Вы к Петру Анатольевичу? – выговорила она, ласково улыбаясь. И, сделав мне навстречу один короткий мягкий шажок, робко протянула костлявую ручку.

 «Смиренная Мария Николаевна», – вспомнив Алексея, понял я.

– Да. А вы, я так понимаю, жена? – спросил я, осторожно пожимая хрупкие пальцы.

– Да, меня Мария Николаевна зовут. Вы, наверное, из газеты?

– Из газеты. Иван Кондратьев, «Московский курьер». С вами мой коллега – Алексей Коробов уже беседовал сегодня, помните его?

– Как же, помню, – искренне улыбнулась старушка. – Хороший молодой человек. Только вы знаете, сегодня с мужем встретиться, наверное, не удастся, – вздохнула она. – Ему плохо стало. И обычно у него припадки случаются, а тут пожар, все эти несчастья, вещи пришлось перетаскивать. Уложила спать его, а сама на цыпочках хожу, разбудить боюсь.

– Но, может быть, на минутку можно побеспокоить? – поинтересовался я. – Скажите ему, что мы утром познакомились в сгоревшем доме. Он меня сам приглашал.

Старушка жалобно взглянула на меня своими ясными голубыми глазками, приготовилась ответить что-то, но только глубоко вздохнула и молча ушла вглубь квартиры.

«Смиренная», – снова подумал я. И тут же пожалел о своей настойчивости. Из комнаты раздался грохот, звон разбитого стекла, и в тот же момент чей-то густой голос гневно прохрипел:1

– Вон его гони! К чёрту! К чёрту пусть убирается!

Кажется, кричавший пытался подняться, но его удерживали: послышался металлический лязг ходившей ходуном кровати, затем снова что-то глухо стукнулось о пол. Я собрался ретироваться от греха подальше, но не прошло и минуты, как звуки движения стали утихать, и вместе с тем отчётливо различился мягкий, ласково-настойчивый шёпот старушки. Вскоре борьба прекратилась совсем, и из комнаты показалась Мария Николаевна с красным, блестящим от пота лицом. В руках у неё были осколки синей стеклянной миски.

– Не хочет выходить, – тяжело выдохнула она, утомлённо поведя плечами. И тут же, словно испугавшись чего-то, поспешно и с придыханием, защебетала: – А на то, что он говорил сейчас, вы внимания не обращайте. Это он не по вашему адресу выражался, а так, из-за болезни. У него бывает иногда... Кричит, ругается, даже на улицу выходит, и, ну… странно себя ведёт.

– Куролесит, на людей кидается… – понимающе кивнул я.

– Нет-нет, – поспешно оборвала старушка, глянув умоляюще. – Поверьте, вреда от него никому не бывает. Он больше от широкой души. Понимаете, несчастный он человек. Несчастные мы люди… – с запинкой прибавила она.

– А с вами можно поговорить? – спросил я.

Старушка, казалось, неприятно удивилась, но снова не стала возражать и только указала коротким жестом (вообще, у неё все движения были коротенькие и как бы оборванные) на кухонную дверь. Я сел за столик у окна, через которое открывался великолепный вид на Мариинскую больницу и окружающий парк, а Мария Николаевна робко примостилась на табурете напротив.

– Вы извините меня за настойчивость, – начал я. – Муж ваш сам меня приглашал, и я не думал, что помешаю.

– Ничего. Вы же не знали… – вздохнула старушка, глянув в сторону.

– Да, не знал, но всё-таки очень неудобно вышло. Понимаете, меня очень заинтересовали его слова, сказанные мне утром. Он упоминал, что ему известно что-то о пожаре. Вы меня простите ещё раз, но очень важно выяснить, действительно ли он владеет какой-то информацией, или… ну вы понимаете…

– Понимаю… – пролепетала старушка. – К сожалению, серьёзно вам помочь не могу. Знаю только, что несколько лет назад муж действительно занимался домом. Выступал по радио, на телевидении. У него товарищ был в московской мэрии, у Ресина работал, и часто ему помогал. Какие-то документы доставал, адвокатов находил для судов.

– То есть он вёл некую большую работу.

– Не знаю, большую или нет, но нас и вправду на время оставляли в покое.

– Ну а эти документы, они сейчас сохранились?

– Кажется, сохранились… И бумаги, и дневник, который он вёл тогда, – пожала плечами старушка. – Только есть ли в них толк? Все они десяти-пятнадцатилетней давности и, наверное, уже и все сроки прошли, и людей тех нет давно…

– А были ли среди тех, кто претендовал на ваш дом, люди из «Первой строительной компании»?

– Этого я точно не скажу…

– Может быть, по именам помните кого-нибудь? Не попадались ли вам фамилии Белов или Гореславский?

– Погодите… – задержалась старушка. – Белов не Николай ли Ильич случайно?

– Именно он, – подтвердил я.

– Да, кажется, слышала я это имя, только вот не могу сказать, при каких обстоятельствах.

– Может быть, попробуете вспомнить?

 Старушка задумалась.

– Нет, простите, пожалуйста, но точно я не... Что-то мелькает, а вот когда, где я слышала эту фамилию…

– Может быть, кто-то из жильцов упоминал? – разочарованно произнёс я. – Говорят, Белов часто приезжал к вашему дому…

– Нет, не то… – покачала головой старушка. – Да и не общаемся мы с мужем с соседями-то. Он вообще человек в последнее время недружелюбный…

– А с кем ваш муж встречается, если не с соседями?

– Да так… В основном со старыми приятелями. С бывшими коллегами по работе, с друзьями по Первому медицинскому, где он до болезни преподавал… Но это совсем немногие. Правда, – вдруг задумалась она, – есть у него и новые знакомые.

– Это кто?

– Уверенно не могу сказать… – с длинной расстановкой произнесла старушка, – но ездил к нему кто-то последние года полтора. Он даже телефон мобильный завёл для этих встреч. Хранил его втайне от меня, думал, не догадаюсь. Позвонят ему, бывало, он на улицу тут же выскочит и пропадёт часа на полтора. Возвращался всегда злой, сосредоточенный. А я дивлюсь – давно я мужа сосредоточенным не видела. А что вот про Белова вы упомянули… Это, собственно, кто?

– Это заместитель директора «Первой строительной компании». Мы серьёзно подозреваем, что они могли у вас пожар устроить.

– Батюшки! – всплеснула руками Найдёнова. – Неужели же поджог был? Я утром слышала это… от людей, и Фомина вот Тамара Ивановна полицейским что-то насчёт этого объясняла. Слышала, но не поверила. Злодейство-то какое! Неужели же в самом деле возможно такое? Столько людей погибло!

– Возможно, Мария Николаевна… – сказал я. – Мы сейчас как раз пытаемся во всём разобраться.

– Да куда же разбираться? – покачала головой женщина. – Там такие деньги небось! Где мы, а где они со своими миллионами? Муж пытался когда-то идти против них, и смотрите, как обидели нас, – она беспомощно вскинула руками и растерянно как-то глянула по сторонам. – А если уж на поджог решились, столько людей не пожалели…

– Во всяком случае, можно хоть попытаться что-то сделать, – сказал я.

– Дай вам Бог, молодые люди, попытайтесь, если не боитесь. Но если вы на одного моего мужа надеетесь, то… Он человек хороший, и, конечно, рад бы помочь, ему вообще, знаете, очень хочется, как бы это сказать понятно… открыться, что ли, людям… Но сейчас во мгле он, не понимает ничего. Нет, он вам не союзник…

– Может быть, я могу взглянуть на документы, о которых вы говорили?

– Да что там сейчас найдёшь… – сказала женщина, устало махнув рукой. – Только баулы наши сюда перетащили, попробуй отыщи что-нибудь в таком бардаке. Впрочем, вы через пару дней приходите. Я в вещах немного разберусь, да и мужу, может быть, лучше станет. Хорошо?

Я согласно кивнул головой и поднялся, чтобы уходить. Старушка проводила меня до двери, и, охая и причитая, выпустила на лестничную площадку. На пороге я прислушался. Из комнаты, где лежал Найдёнов, донеслось тяжёлое, с присвистом, дыхание, прерываемое невнятным и злым бормотанием. «Во мгле он», – вспомнил я, выходя вон.

У подъезда я наткнулся на необычную встречу. В двух шагах от меня остановился, взвизгнув тормозами, огромный лиловый автомобиль, похожий на злого породистого быка. «BMW 750 li» – прочитал я на крышке багажника и про себя тут же отметил номер – Е855КН. Номера я привык примечать давно, как вообще все суеверные люди (а я очень суеверен) примечают все встречающиеся числа. Из автомобиля выскочила низенькая старушка в элегантном сером платье, по виду новом и модном, и, подхватив под мышку чёрный лакированный клатч, бодро зашагала к подъезду. Я пропустил мимо, и направился дальше. Но, не пройдя двух кварталов, остановился. Что-то напомнил мне номер той машины... Промучившись с минуту, я позвонил Алексею.

– Е восемьсот пятьдесят пять ка эн, говоришь? – ответил он. – Нет, ничего в памяти не всплывает. Впрочем, стой-ка, – спохватился он, – это же номер автомобиля Белова! То есть нет, подожди секунду, файл открою… Ну да… Только у Белова номер восемьсот пятьдесят два, и цвета его машина серого, а не лилового. Модель только та же. Ты ничего не перепутал?

– Нет. Ладно, я тебе перезвоню, – ответил я, отбив вызов.

Для меня всё стало очевидно – вероятнее всего, виденная мной машина принадлежала, как и лимузин Белова, к корпоративному парку «Первой строительной компании». Часто бывает так, что крупные фирмы, закупив партию автомобилей, одновременно ставят их на учёт в ГИБДД и получают очень похожие, последовательные номера. Я остановился, подумал, а затем развернулся и быстро пошагал обратно к дому Найдёновых. Издали я заметил, что БМВ всё ещё стоит на месте. Когда я был метрах в двухстах, дверь подъезда отворилась, и на улицу вышла уже известная мне старушка в сером платье. Стремительным шагом она подошла к автомобилю, и, резко дёрнув ручку, распахнула дверь.

– Эй, подождите! – крикнул я. – Минуту!

Старушка остановилась, глянув с интересом.

– Что, не удалось ничего? Во мгле он?– задыхаясь на ходу, крикнул я ей.

Она расслышала и, кажется, поняла. Задержалась, упруго опершись о дверцу и пристально изучая меня вострыми, внимательными глазками. Но, ничего не ответив, резво юркнула в салон и захлопнула дверь. Автомобиль сорвался с места и через секунду скрылся из виду.


Глава тридцатая

До редакции я добрался к трём часам дня. Уже в фойе мне начали задавать вопросы по нашему делу. О пожаре спросили буквально все встречные – Миша Кочетов, наш международный обозреватель, Саша Бекетов из отдела новостей и даже помощник ответственного секретаря, флегматичный тихоня Слава Колосовский. Войдя в кабинет и сев за компьютер, я понял – почему. Пожар был на всех лентах – «РИА Новости» рассказывали истории погорельцев, «Газета» сравнивала пожар с подобными же, случившимися в центре Москвы в последние три года, а в РБК уже и провели небольшое расследование, отыскав при этом кое-какие факты, о существовании которых мы с Алексеем только подозревали. В частности, они выяснили, что на территории рядом с домом в конце девяностых были обустроены коммуникации под возведение некого, судя по всему, масштабного объекта. Это строительство, по их информации, запретил суд (тут, кстати, мелькнул Найдёнов), однако коммуникации убирать никто не стал – как предполагало издание, законсервировав их на будущее. Немногие полезные сообщения были окружены, как всегда это бывает, облаком информационного шума – то и дело возникали фотографии с места трагедии в социальных сетях, появлялись комментарии различных чиновников, впрочем, покамест некрупных, экспертов, даже кое-кого из известных общественных деятелей. Я понял, что отчасти в шумихе была виновна Фомина (её имя встречалось повсюду), но главной причиной всё-таки являлся новостной штиль, пришедшийся на эти дни. Бывает так, что в стране не происходит ничего серьёзного, и волей-неволей журналисты кидаются на второстепенности, выводя на первые полосы всё, что находят в рассылках новостных агентств – начиная с блёклого официоза и кончая махровой желтизной – светскими скандалами, неоднозначными высказываниями политиков и так далее. В подобные дни и появляются дутые сенсации, вроде козла, подружившегося с тигром, поющей собаки, школьницы, избившей полицейского букетом цветов. Разумеется, любое более-менее значительное событие считается некой манной с небес, и его сколь возможно долго обсасывают. Одним словом, нам повезло – по крайней мере, пожар должен был запомниться милейшей публике, а уж остальное зависело от нас.

Выяснив всё необходимое, я зашёл к Алексею. Его самого в кабинете не оказалось, но судя по включённому компьютеру и мобильнику на зарядке, он находился где-то поблизости. Скорее всего – в общем зале редакции, где у нас, по примеру западных офисов, находились кухня с холодильником и уголок с телевизором и диваном. Признаться, идти мне туда не хотелось, несмотря даже на необходимость. Общество, как я успел упомянуть, у нас было шумное, и общий зал играл роль своеобразного Гайд-парка. Не проходило и дня, чтобы наши либералы по какому-нибудь поводу не сцепились там с коммунистами, православные с атеистами, а националисты не пошли в атаку на антифашистов. Темы обсасывались одни и те же, давно набившие оскомину, – репрессии, коррупция, Чечня, Новороссия и так далее. Поначалу мне было даже интересно участвовать в этих разговорах. Я веселился от души – разыгрывал простачка, не определившегося во взглядах, и когда обе стороны начинали убеждать меня в собственной правоте, с невинным видом подкидывал в топку беседы моральные бомбы, вроде Катыни, офшорных миллиардов или фонда Кадырова. Мне даже случалось порой доводить собрание до криков и чуть ли не до драки. В этот момент я начинал успокаивать спорщиков, чем, конечно, бесил их ещё больше, а затем с достоинством удалялся, хохоча про себя во весь голос. Но после пообвыкся и примелькался, да и, надо признаться, как-то надоели мне все эти милые русские беседы. Вообще, русскому человеку (а я очень русский) иногда мучительно необходимо хотя бы ненадолго куда-нибудь деться от милой Родины… Теперь, впрочем, была и другая причина – я переваривал утренние впечатления и не хотел, чтобы меня что-нибудь сбило с мысли. Но худшие ожидания оправдались: я в самом деле застал на кухне Алексея, и в самом деле посреди спора. Вообще, прежде Алексей спорил в редакции нечасто и всегда с подтрунивающей интонацией, которую я одобрял – она подразумевала, что он знает цену нашим пикейным жилетам. Но в последнее время он стал даже сам нарываться, причём с искренним азартом, чрезвычайно меня в нём удивлявшим. Впрочем, я догадывался, о причине. В прошедшие несколько месяцев Коробов принялся часто и как-то усиленно задумываться. Вероятно, проникался некой идеей (идеи у него случались), о чём свидетельствовало и то, что у него стали промелькивать вопросы простые и банальные, вроде того, чем люди живы, куда мир движется и так далее (не обессудьте, упрощаю из злости). В чём состояла новая идея, я пока лишь смутно догадывался, и у него не интересовался. Ждал, когда расскажет сам – так всегда забавнее.

На этот раз на зубок Алексею попался наш военный обозреватель Калымов – полковник артиллерии в отставке, по взглядам одновременно и монархист, и сталинист, государственник, как неоригинально и неточно именовал себя он сам. Это был седой шестидесятилетний боровичок, краснолицый, с квадратным подбородком и насупленными мохнатыми бровками. Речь его напоминала оползень в горах – начинал он всегда трагическим и внушительным полушёпотом, а заканчивал криками и взвизгиваниями, сопровождавшимися вскакиванием с места и даже потрясанием кулачками в воздухе. Вероятно, эта манера у него сохранилась со службы в абсолютно неизменном виде, и меня частенько забавляло, слушая его, представлять, что вещает он не в редакционной приёмной, а на плацу, перед молчаливым и послушным строем, ловящим каждый его звук. Но ещё забавнее было наблюдать за ним, когда он выслушивал аргументы собеседника, особенно такие бодрые и язвительные, какими, к примеру, осыпал его Лёша. Мне кажется, к этому Калымов так и не приучился за всё время работы у нас, во всяком случае, на его сердитой мордочке всегда было написано невероятное и негодующее изумление, как если бы его неожиданно и безо всяких прелюдий окатили ледяной водой. Вообще, он мне очень нравился. Правда, разговаривать серьёзно с этой ходячей карикатурой я бы не стал, да не стал бы и Алексей, и если уж полез, то, конечно, с полным сознанием утопичности затеи. Тут, естественно, виновата была его идея – видимо, ей не терпелось выступить на публике и по возможности пообмять бока другим идеям, поплоше. Я вошёл, когда спорщики уже добрались до Сталина, то есть находились как минимум на середине беседы.

– Генералиссимус для вас всех как чёрт для ладана, – уверенно рокотал Калымов, у которого оползень уже успел набрать силу и, спустившись с вершины горы, подпрыгивал на нижней части склона, поднимая пыль и ломая мелкие деревца. – Знаете, что будь он сегодня у власти, сидеть бы вам всем по тюрьмам да зонам. Силы на вас нет, ты понимаешь? Силы!

– Я, собственно, не против силы, но почему вы только злодеев вспоминаете – то Грозный, то Сталин, то Николай Палкин? Без палачей вам история России не мила?

– Для тебя они палачи, – торжественно вымолвил Калымов, – а для меня – гордость страны. Это по-твоему история в бархатных перчатках да за коктейлем делается, а чтобы тебе, дураку такому, жить сейчас, ты знаешь, сколько крови пролито этими «палачами»? Народ, может быть, их только лет через триста и вспомнит изо всего второго тысячелетия.

– Нет-нет, – звонко перебил Алексей. – Вы даже не поняли меня, и не стараетесь понять. Собственно, я ни Ивана Грозного, ни Сталина, не отрицаю. Заслуги были, это очевидно. У меня в другом вопрос – почему вы у Ивана не Казань помните и не дипломатические триумфы, а обязательно опричнину да дыбы?

– А как, по-твоему, ковались эти победы? Опричнина – инструмент, без которого…

– А вот не надо только врать! – как-то рано вспылил Алексей. – Никогда опричнина не была инструментом завоеваний и побед. Это всё трусливые и шкодливые псы, которые в ту же Ливонскую войну в первых же боях сбежали, поджав хвосты, после чего Иван их и разогнал поганой метлой. Сразу оказалось, что с вооружённым противником не так легко воевать, как купеческие погреба да девичьи разорять. Я, конечно, не отрицаю и пользы – и заговоры боярские давились, и государство укреплялось, но ведь опричнина – это не гордость, это необходимая, но грязная работа. Как, например, нужники убирать. А у вас на первом месте. Слабы ужасно! И я не только про опричнину говорю, это же и к энкавэдэшникам относится, во всяком случае к тем, что пытали, мучили, ссылали неповинных. Может быть, это было и нужно, и несправедливость порой необходима, но зачем это подчёркивать? Зачем гордиться?

– А ты предлагаешь каяться пойти? Голову пеплом посыпать и явиться к Западу – простите нас да возьмите земли наши? – сдавленным голосом вымолвил Калымов. –

– О Господи, ни черта вы не поняли! – зло рубанул Коробов. – Я не о Западе вам толкую, да и дьявол бы с ним совсем. Я вам объясняю, что у России есть что выставлять напоказ, кроме убийц, а вы своё бубните – убийцы страшные, убийцы сильные, мне на колени перед ними бухнуться хочется от страха и восхищения – и потому давайте их на пьедестал. Бурчание в брюхе с душевным порывом путаете.

– Никогда я не говорил этого, – оскорбился Калымов. – Если я что-то помню, то…

– Прямо не говорили, но это всегда подразумевается у вас всех, – с придыханием перебил Алексей. – Я говорю, что у нас была Победа, у нас были великие завоевания, у нас был Гагарин, были Днепрогэс с Магниткой… И ваших палачей народ помнит не потому, что были они, собственно, палачами – мало ли у нас извергов случалось, а потому. что себя чтит и помнит в их свершениях. Казань Грозного, единение России, доселе невиданное, и Берлин Сталина, индустриализация его – вот что первое. Россия не заключена в культе силы и разрушения, это страна созидателей, страна победителей, страна гениев и подвижников. А твёрдая рука ваша пресловутая… Если хотите знать, – заторопился он вдруг, – если хотите знать, я считаю, что власть должна стыдиться своей силы и лишь в крайних, неизбежных случаях прибегать к ней. А не так, как у нас сейчас, когда каждая омоновская морда поганая государственную функцию в собственное гаденькое тщеславие перековывает и комплексы свои за государственный счёт реализует.

– Без порядка никакое созидание невозможно, – упрямо гнул своё Калымов, глядя исподлобья.

– А порядок вы ментовскими дубинками наведёте, правда ведь? – вдруг раздался вкрадчивый и язвительный голос. Я обернулся, и увидел Шебровича, заместителя главного редактора по политике – коротенького, гладенького и чернявого мужичка в щеголеватом костюме-тройке, с плоским, изрытым глубокими оспинами бордовым лицом, на котором плавала злая и ядовитая улыбка. Он, видимо, давно стоял в дверях, войдя со стороны основного коридора, примыкавшего к зале, и внимательно слушал беседу, поджидая возможности вклиниться. С Калымовым они давно были на ножах, впрочем, не на острых – бравый наш вояка всегда перед ним сникал, иногда даже совсем униженно и с каким-то неподобающим расшаркиванием (интересно, тоже старый армейский приём?). Дело было, как я догадывался, в должностной разнице, которой Калымов опасался. Шебрович об этом догадывался, и, несмотря на весь свой либерализм, не избегал случая полакомиться.

– Дубинками, может быть, тоже, – с солидной расстановкой произнёс Калымов. Видно было, что ему не хотелось сразу сдаваться.

– Ну а как далеко вы готовы пойти ради порядка? – зарядил нервно дрожащим фальцетом Шебрович. – Сколько народу до смерти забьёте? Один миллион, десять, сто?

– Жертв было не так много, – сквозь зубы пробормотал Калымов. – Давайте вспомним хотя бы знаменитую записку Руденко Хрущёву. По всем подсчётам, там и шестисот тысяч не наберётся.

– А кроме этой записки ничего не признаёте? Ещё есть анализ «Мемориала», подсчёты Бориса Соколова, есть «Росархив», есть данные Солженицына, наконец, которые хоть и довольно приблизительны, но в ряде случаев вполне статистически достоверны. А даже если бы были только те 600 тысяч, то это вы вот им, – тут Шебрович патетически ткнул пальцем в Алексея, – им объясните, как так получилось, что невиновные люди были оторваны под надуманными предлогами от семей, и без суда и следствия уничтожены?

– Да я, собственно, не о том говорил, – пробормотал Алексей. Но Шебрович уже поехал.

– И ведь гробили коммунисты лучших людей, самых умных, даровитых, кровь нации. Сколько Россия не досчиталась талантов, сколько уничтожено учёных, писателей, поэтов! А сколько выслано! Бунина того же взять, Куприна, Шаляпина, Сикорского.

– Эти случайно попались, а в основном там воры, убийцы и насильники были, – робко вставил Калымов, уже окончательно прижатый. В поисках поддержки, он оглянулся кругом, но наткнулся только на мой равнодушный взгляд и недоумевающий – Алексея. Последний, кажется, начал уставать. Молча поднявшись со стула, он направился к двери. Я был по дороге, и, выходя, он хлопнул меня по плечу, приглашая за собой. Но я остался, предчувствуя интересное. На этот раз, впрочем, предчувствие обмануло – обменявшись дежурными пошлостями, спорщики вяло расползлись по углам ринга до следующего раунда. Калымов заварил чашку крепкого кофе и поспешил ретироваться, на ходу помечая паркет крупными янтарными каплями, Шебрович же уселся на диван и развернул один из журналов, валявшихся на стеклянном столике.

Мы с ним остались вдвоём, но я не спешил уходить, и теперь. Шебрович был в моём личном паноптикуме одним из любимых экспонатов, да и пришла мне на его счёт одна мыслишка. Собственно, о нём надо бы вставить пару слов, тем более что в нашей истории ему ещё предстоит сыграть немалую роль. В сравнительно недавнем прошлом герой наш был телевизионным журналистом – делал едкие и ироничные комментарии в посленовостной программе на Первом канале, вёл какие-то политические дебаты на «России» и выступал в высокоинтеллектуальной передаче об истории на «Культуре». Вообще, играл на телевидении ту роль жвачки для ума, какая в газете принадлежит кроссворду. Разумеется, был либералом и, разумеется, фрондёрствовал. Впрочем, и либералом был не твёрдым, а так, для красного словца (либерализм вообще в этом смысле очень уютен), и фрондёрствовал не из принципа, а скорее по причине воздушности характера, которому претила свинцовая тяжесть любой идеологии. В Москве этот задорный летун знал всех и дружил со всеми, был вхож во множество тусовок и везде считался своим человеком. Но двенадцатый год, асфальтным катком прошедшийся по столичной богеме, совершенно неожиданно сломал и его карьеру. Он где-то сказал не то, улыбнулся не тем, пожал неправильную руку – и в мгновение ока оказался отлучён от эфира. Сунулся было в пару кабинетов со слёзными извинениями, но получил отлуп – поговаривали, на этот раз уязвлён был некто на самом верху. В позу мученика, однако, не встал – мученик обязан иметь вид бледный, Шебровичу же некуда было деть свою искрящуюся энергичность. Он даже продолжил шататься по тем же барам, что и прежде, разве что заказывал коктейли подешевле. В «Курьере», где герой наш обосновался после недолгого мыканья по либеральным редакциям, он маялся от скуки, тоскуя по былому телевизионному величию. Но и тут вскоре нашёл себе занятия. Во-первых, два раза в неделю писал авторскую колонку, наполненную политическим инсайдом, или попросту – сплетнями из жизни властного бомонда, а во-вторых – занялся поучением и наставлением редакционной молодёжи. Последнее, впрочем, удавалось с горем пополам. В редакции за Шебровичем в самом деле бегали несколько юных балбесов, но они не столько ценили его мнение, сколько лакействовали перед былой известностью. Серьёзный же народ его как-то избегал, причём даже с неким небрежением. Это, очевидно, больно царапало его самолюбие, во всяком случае, заунывные песни о потерянном поколении прочно обосновалась в его репертуаре. Признаюсь, я не добавлял к портрету поколения светлых красок – мне ужасно нравилось мучить бедного Анатолия Ивановича, тем более что мишенью для нападок он был замечательной. В прошлом с ним постоянно случались удивительно похабные истории, которые, как назло, немедленно попадали в центр общественного внимания. Скажем, как-то довелось ему отдыхать на яхте одного нефтяного олигарха. Вечеринку, происходившую у берегов Франции, засняли на камеры то ли недруги бизнесмена, то ли спецслужбы, и кадры утекли в сеть. Среди прочего выяснилось, что и Шебрович наряду с другими гостями весело проводил время с парой легкомысленных девиц в джакузи. Вопреки ожиданиям, репутации олигарха компромат не повредил – у того имелись грешки и полюбопытней. Приключения же Шебровича, которого либеральная молва к тому времени уже успела ввести в пантеон святых мучеников и жертв режима, сразу оказались у всех на устах. Оправдываясь, бедняга сделал только хуже – он не придумал ничего иного, как перейти в атаку, и окончательно оскандалился, упрекая оппонентов в зависти и хвастаясь своей мужской силой, неподвластной пятидесяти шести годам. Его, конечно, славно попинали и свои, и чужие. В дальнейшем этого эпизода он застенчиво избегал, я же при каждом удобном случае напоминал – то невинно интересуясь – понравилась ли ему больше блондинка или рыжая, то задумчиво философствуя об европейской тоске иных наших прогрессистов, которая с удивительной гармоничностью находит исход в типично русском скотстве. Шебрович бесился, краснел и отмалчивался. Впрочем, в последнее время мы почти подружились – человечком он был, в сущности, симпатичным и незлобным, да и мне время от времени случалось перехватывать от него кой-какую выгоду. Теперь был как раз такой случай – я надеялся разузнать у нашего светского котёнка что-нибудь любопытное о «Первой строительной» и милом семействе Гореславских. Но первым разговор заводить не спешил. Вообще торопиться не люблю, да и когда сам начинаешь, то как бы выпрашиваешь, а когда выпрашиваешь, всегда меньше получаешь. Шебрович недолго занимался своим журналом. Перевернув пару страниц, он со скукой швырнул его на столик.

– Ну что, как жизнь молодая? – произнёс он весело, скользнув по мне задорным карим взглядом.

– Так, работаем… – буркнул я. И прибавил, застенчиво глянув в сторону: – Вот, вернулся только что с пожара на Никитской.

Зайка мой тут же сцапал морковку.

– Ух ты, как интересно! Так это ты занимаешься? – разлакомился он, резво закинув ногу на ногу. – Я думал, Лёша Коробов.

– Мы вместе, – ответил я.

– Ну так что там, как там? – нетерпеливо затрепыхался Шебрович. – Полиция что говорит?

– У полиции, насколько я знаю, пока толком ничего нет. Ну а мы с Алексеем своё кое-что раскручиваем.

– Что конкретно?

– Да так… Есть предположение, что жильцы ради страховки дом подпалили, а ещё я слышал, что газ мог взорваться – в доме трубы не меняли с тридцатых годов. Ну и наконец слух ходит, что к пожару причастна «Первая строительная компания».

– «Первая строительная»? – дёрнулся Шебрович. – Это где Гореславский Степан Ильич президент?

– Вроде так, – небрежно отозвался я.

– И что, серьёзные слухи?

– Не серьёзные, но кое-какого внимания всё-таки заслуживают, – осторожно заметил я. Не хватало ещё, чтобы он растарабанил о нашем деле по всей Москве.

– А факты какие-нибудь нарыли?

– Не нарыли, да и не занимались особо. Про Гореславского того же мы почти ничего ещё не знаем.

– Про Андрея Николаевича не знаете? – поднял брови Шебрович. – Эх, молодёжь… Да это же легенда! В девяностые о нём знаешь сколько писали? Тома целые! Ты в курсе, что он бандит бывший?

– Что-то слышал краем уха…

– Краем уха он слышал! – вспыхнул Шебрович. – И какой бандит – половину Москвы держал! Три вокзала, метро, рэкет, проститутки – всё он. Говорят, брали его однажды по какому-то делу, так милиция в его доме на каждом шагу спотыкалась о сумки с наличкой. А трупов сколько висит на нём! И в бетон закатывал, и резал, и расстреливал. Фирменная фишка была у него – жертву расчленить да потом родичам слать по кусочку, он это «доставкой пиццы» называл. А какой человек оригинальный был! Ты знаешь, например, что он жену, которая изменила ему, на панель отдал?

– Как это?

– Ну так. Застукал с любовником, и как та голая была, с кровати сдёрнул, волосы на кулак намотал да и отвёз в один из своих борделей на Комсомольской площади. Кинул там и строго запретил выпускать. И там все подряд воспользовались – охрана, посетители случайные, даже бомжей каких-то к ней приводил... Говорят, затейник был, сам при всём присутствовал. А потом на субботник к ментам попала, так те её до смерти загоняли. Менты вообще злые в этом деле, девки их больше всего боятся. Похоронил её в закрытом гробу да так и не женился после. Вообще семейка интересная.

– Да уж, интересная, – согласился я искренне.

– А дочь свою при этом больше жизни любит, пылинки сдувает. Говорят, больна она чем-то сердечным, с детства по больницам мыкается. И при этом, представь себе, замуж её скоро отдаёт.

– Это за кого? – спросил я, тут же припомнив странную сцену в переходе.

– Вот это самое забавное, – хихикнул Шебрович. – За Костю, сына своего партнёра Николая Белова. Сорванец ещё тот – пьяница, алкоголик, бузотёр – отец замучался его от полиции отмазывать. То по физиономии получит, то сам съездит кому-нибудь, то с наркотой застукают, то машину в дрова расколошматит.

– Как же они жить будут? Она больная, а он…

– И мне тоже непонятно. В последнее время паренёк вроде за ум взялся, отец даже ему долю в компании отдал. Но что-то не верю я в такие стремительные исправления. Разве что отец каждый раз станет воспитывать. Батя-то, Белов-старший, Гореславского боится как чумы. Буквально, знаешь, трясётся перед ним от страха. А тот, конечно, помыкает, как хочет, говорят, поколачивает даже. Так и работают вместе ещё с девяностых. Впрочем, тогда это в порядке вещей было, ну а сейчас… Да чего с них взять – динозавры…

– А дочь-то не против свадьбы? Или её особо и не спрашивают?

– Дочь (Лена её, кстати, зовут) вполне довольна. Вроде как даже влюбилась в Костю, причём тоже как-то стремительно. Они же с детства знакомы, росли вместе, и прежде никогда у них не было тёплых чувств – грызлись как кошка с собакой. А в последнее время буквально не отходят друг от друга, прям идеальная парочка с глянцевой обложки. Вся тусовка удивляется.

– И чем объясняют?

– Да ничем… – как бы даже задумался на минуту Шебрович. – Ну, говорят, что на неё няня как-то подействовала. Она для девчонки с детства вроде матери, вот и уломала по просьбе отца…

– Что за няня?

– А вот это ещё один любопытный персонаж. Такая, знаешь, тётка лет пятидесяти пяти, ровесница Гореславского или чуть старше его. Зовут её… не помню, как зовут, цыганское какое-то имя – Романа или Ромалана. Чернявая такая, глазки быстрые, резвые (мне тут же вспомнилась встреча у подъезда Найдёнова), и сама хитрая, как чёрт. Живёт у Гореславских давно, лет двадцать, и непонятно кем работает – когда-то ребёнка нянчила, ну а теперь вроде экономки, что ли… Ведёт хозяйство, по дому распоряжается, за Леной ухаживает, но и в личные дела, говорят, к Гореславскому лезет. Тот прислушивается и даже как-то особенно уважает её. Вообще, такое ощущение, что он чем-то серьёзно ей обязан. Слова грубого ей ни разу не сказал. Часто она и в тусовку выбирается, и кой-какие деньжонки вроде бы водятся – такая, знаешь, стильная всегда ходит – часики «Картье», очки «Рэй Бан», костюмы от Прада…

– Может, любовница его?

– Нет-нет… Тут другое что-то. Любовницы у Гореславского всё были девки молодые, красивые – по крайней мере раньше, сейчас вроде как поостыл. Да и отношения не те у них, это с первого взгляда видно.

– Ясно… – сказал я задумчиво. И заключил спокойно и размеренно, но, впрочем, не акцентируя. – Так что, Виктор Александрович, как считаете, мог он дом-то спалить?

– Да чёрт знает, – после паузы сказал Шебрович, глядя задумчиво. – Одно время, тогда ещё, в девяностых, я пару раз сталкивался с Гореславским. По характеру он тяжёлый, как дубина, но в то же время прямой. Нужно ему что-то – в лепёшку расшибётся, а вырвет. Но методы какие-то не его, что ли… Не стал бы он украдкой, исподтишка, что-то поджигать, не тот человек. Ну, разве что мстил кому-то конкретно. Но опять же – отомстить можно напрямую, где-нибудь в глухом переулке, не поднимая волны в газетах. Скандалов он не любит, да и прессы избегает, а тут…

– Так, может, кто-то из подчинённых инициативу проявил?

– Ну разве что из подчинённых… – с сомнением покачал головой Шебрович. – Да и то маловероятно – чтоб такое дело с шефом не согласовать, да ещё с таким шефом, как Гореславский? Вряд ли…

– Ну что ж, – сухо произнёс я, вставая. – Извините, Виктор Александрович, мне позвонить надо.

С ним надо было прощаться именно так – мгновенно, без церемоний, иначе сам не заметишь, как захлебнёшься в мутном потоке красноречия. Пока я шёл к двери, Шебрович провожал меня недоумённым и разочарованным взглядом. Во взгляде этом для меня всегда было отдельное ироничное удовольствие, но теперь я не подхватывал трепыхавшуюся в груди смешинку, не поглаживал ласково. У меня было дело. Я думал.


Глава тридцать первая

 «Старик, старуха, девочка, мальчик», – повторял я про себя, шагая по коридору. Старик – Найдёнов, Старуха – экономка, Девочка – худая, с бескровным лицом Лена, Мальчик – неведомый мне пока Костя Белов, её жених. Я воображал их по очереди, стилизуя в уме то под карточных персонажей – королей, валетов и дам, улыбающихся лукаво, то под костяные шахматные фигурки с резными, чёткими лицами, фигурки, которые приятно щупать, перекатывать в пальцах, то под яркие, богато расписанные матрёшки – их хотелось жадно открывать одну за другой, одновременно боясь и желая обнаружить внутри скупую серую пустоту. Один за другим в сознании возникали, словно сгущаясь из тумана, накопившиеся за день вопросы. Зачем экономка Гореславского ходит к больному старику Найдёнову? Почему Елена предлагала мне помощь в расследовании? С какой стати она вдруг решила выйти замуж за Константина Белова, которого прежде ненавидела? И какова роль во всей этой истории Белова-старшего? А Гореславский? Если он действительно так боится шума в прессе, как рассказывал Шебрович, то почему санкционировал поджог дома? А может быть, мы копаем не в ту сторону и к пожару это славное семейство не имеет никакого отношения? Вопросы, одни чёртовы вопросы без ответов…

С Алексеем мне пообщаться не удалось – он уже уехал куда-то из редакции. Я принялся за работу – надо было систематизировать информацию, которую удалось добыть за день. Интереснее всего была, конечно, история Шебровича. Что до различных светских событий, то сведениями он обладал поистине энциклопедическими, однако некоторые неувязки в его рассказе всё же нашлись. Всё было правдой: и относительно предстоящей свадьбы Константина Белова и Елены Гореславской (я обнаружил несколько задыхающихся от восторга статей в московском глянце), и насчёт отношений Белова-старшего и Гореславского. Но вот о судьбе якобы погибшей матери Елены я не узнал ровным счётом ничего. Это было странно – жуткую легенду о зверском убийстве женщины в публичном доме обязательно подхватили бы таблоиды, будь в ней хоть намёк на правду. Но молчали и журналы девяностых, и современные издания, которые уж должны были бы как-то отрефлексировать историю по старинным слухам и сплетням. Или Шебрович ошибся, или ему было известно о смерти Гореславской больше остальных. Возможно, он случайно подслушал чью-нибудь нетрезвую откровенность на какой-то вечеринке, или ему по глупости проболтался некто из близких к строительному семейству бизнесменов... Впрочем, не было сомнений в том, что женщина в самом деле умерла в середине девяностых, этот факт часто цитировался в многочисленных биографиях Гореславского, распространённых на просторах интернета. Этим, разумеется, следовало заняться. Также я не нашёл никаких сведений о Тамине Николаевне Пугачёвой – экономке, о которой говорил Шебрович. Изредка она упоминалась в глянцевых изданиях в качестве гостьи того или иного мероприятия, но и только. Её я тоже взял на карандаш.

Работу я окончил рано, около пяти, и уже вышел из здания редакции, когда телефон в кармане тренькнул, объявляя об СМС.

«Загляну сегодня вечером, важное дело», – прочитал я на экране послание от Коробова.

Дома я оказался через час. Я уже упоминал, что жил в Жулебино, в тесной двушке на последнем этаже хрущёвки. Всю свою жизнь я ненавидел этот дом! И дело не в гнетущих воспоминаниях, не в том, что тут умерла после мучительной болезни мать, и не в трудностях, которые пришлось вынести. Нет, он как-то сам собой вызывал отвращение. Взять хоть омерзительный, безликий двор, в котором он расположен, двор без особенностей, до того похожий на остальные, что я, случалось, забредал по ошибке в соседний с ним, когда задумывался в транспорте и выходил не на своей остановке. Я даже рад был бы, окажись у нас под боком свалка или кладбище – словом, нечто своё, характеризующее. Я серьёзно думаю, что подобные места созданы для того, чтобы испытывать характер – тут или погибаешь, или выбираешься наверх, потому что в серости этой, в этой духоте существовать невозможно. В моём воображении дом занимает особое место, возникая в памяти в самые тяжёлые моменты жизни, как бы специально для того, чтобы олицетворить собой безнадёжность ситуации. И всегда предстаёт в одном и том же виде – с угла, которым выходит на проспект и откуда кажется особенно уродливым со своей почерневшей крышей, с кривыми берёзами, беззащитно жмущимися к обшарпанной стене, с разбитой детской песочницей и покорёженными ржавыми скамейками. Под стать ему и день в моём видении – всегда позднеосенний, пасмурный, с жухлой, прибитой травой, с грязью, грубыми ошмётками лежащей на разбитой мостовой. В этой картине я всегда отчётливо ощущаю нечто неестественное, мелодраматическое, но, как это ни парадоксально, поражающее вдруг некой внутренней правдой, заставляющей цепенеть от тоски и отчаяния. Сто раз я мог уехать отсюда, поменять квартиру, продать её, но никогда даже не задумывался об этом. Что-то тянет меня к этим местам. Здесь нет ничего, кроме боли, но я всегда держался за эту боль. Возможно, она то единственное, что ещё осталось во мне живого. В квартире я почти ничего не менял со смерти матери. Как-то начал было – купил кухоньку, положил кой-где дешёвенький ламинат, но всё это не с какой-то конкретной целью, а так, от нечего делать. По-настоящему я тут никогда не обустраивался, и всегда, сколько себя помню, жил словно на чемоданах. Обустроиться по-настоящему означает – смириться, а для меня даже сейчас нет ничего оскорбительнее смирения!

Войдя, я на пороге столкнулся с Машей. Эта встреча была столь внезапна, что я вздрогнул от удивления и уставился на девушку как баран на новые ворота. Надо сказать, что в последние пару месяцев мы почти совсем перестали общаться. Я был занят работой, она, кажется, всё больше погружалась в религию или что-то в этом роде – во всяком случае, принялась ходить в храм, в местный наш, жулебинский, архангела Михаила, одевалась в тёмное, и время от времени я находил то в кухне, то в ванной забытую там религиозную книжку. Подробно не разбирался: меня устраивало то, что мы покамест сидим каждый на своей жёрдочке и не мешаем друг другу. Впрочем, мне нравилось порой представлять, как изумилась бы моя монахиня, если б я вдруг вернулся к ней, стал таскать по вечеринкам и ресторанам, и вообще увлёк, так сказать, в мир порока и разврата. Иногда меня так и подмывало подкрасться к ней на пороге, когда она возвращалась из церкви, крепко поцеловать в губы и понаблюдать за реакцией. Но так никогда и не сподобился – во-первых, не люблю пошлостей, а во-вторых, какой бы ни был я сволочью, но последнее всё же не беру.

Насчёт того, что у нас с ней ничего не выйдет, я решил давно. Вслух себе говорил, что с полгода, на самом же деле произошло это ещё до начала отношений (впрочем, уже упоминал). Не буду тут слишком распространяться – и так всё ясно, да и не хочется эту рану бередить. Зачем? Жизнь итак за всё мне отсчитала сполна. Но тогда я ещё надеялся на то, что всё сойдёт на нет по-тихому. Идеально было бы, если б Машенька моя спелась с кем-нибудь на работе или там познакомилась где-нибудь в транспорте (тут подленькая надежда присутствовала на невнимательность кавалера и мастерство пластических хирургов), да и тихо-мирно съехала от меня. Прежде, разумеется, произошла бы сладенькая сцена с объяснением, в ходе которой она бы извинялась и рыдала, а я – изображал Клавдия, обличающего Мессалину. Надутые губки, скорбная нотка в голоске – сколько раз я представлял это, и не поверите, но бывало, самую настоящую, искреннюю слезу от жалости к себе пускал! Чудесное я всё-таки существо, сам порой удивляюсь. И всё бы у нас окончилось чистенько и благородно, безо всяких мук совести, а с этим, знаете, горьковатым послевкусием обиды, которое так приятно смаковать несколько позже, через годик-другой, копаясь погожим зимним вечерком на пыльном чердаке памяти. Словом, я ждал и надеялся. Странно, кстати, то, что я не думал никогда, что и она может чего-нибудь ждать, хотя мысль, кажется, очевидная.

Теперь она смотрела на меня со странным выражением – одновременно с сожалением, любовью и тоской. Женщины так умеют. Вообще, во взгляде женщины никогда не бывает полной однозначности. Выглядела растрёпанно: с распущенными волосами, в одном домашнем халате, с носовым платком в руках, который она перекручивала в напряжённых до красноты пальцах. По лицу заметно было, что только-только плакала.

Я надеялся до последнего, что она оказалась у входа случайно, а не намеренно ждала, и, буркнув приветствие, попробовал шмыгнуть к себе в комнату. Но она взглядом, одним хмурым, тяжёлым взглядом – задержала.

– Ваня, постой, – уронила глухо.

– Что? – робко спросил я, замерев на месте. Говорить с ней мне не хотелось – не дай Бог затеет объяснение – одно из этих женских объяснений со слезами, заламыванием рук и скандалом (я этого никогда не видел у неё, но склонность предполагал). Я же всегда, признаюсь, боялся подобных сцен. Знаю себя: чуть что – не выдержу, сорвусь и наболтаю всякого-разного, так что или жениться придётся на следующий же день, или немедленно расставаться с криками и слезами. Так или иначе, плакал бы тогда мой уютный план со сценой из римского быта.

– К тебе приходили, – ровно сказала она.

– Кто?

– Девушка.

– Какая девушка? – чуть удивился я.

– Молодая. Лет двадцати, наверное. Ты ничего не хочешь мне рассказать?

– Нет, – произнёс я в замешательстве. – А что такое?

– Она сказала, что у вас с ней отношения, – монотонно выговорила Маша. Впрочем, видно было, что ей стоило огромного труда сдерживать слёзы, – и что вы давно уже, больше двух лет встречаетесь.

– Я ни с кем не встречаюсь, – пробормотал я, в смятении роясь в памяти. – Нет у меня никакой девушки. Да как она выглядела?

– Ну, высокая, бледная такая, в светлых джинсах, – сказала Маша, пристально ко мне присматриваясь.

– А, стой! –вспомнил я с облегчением. – Не блондинка случайно?

– Блондинка.

– Ну это Елена, дочь Гореславского, бизнесмена, по которому мы сейчас работаем. Мы сегодня с Лёшей ездили к нему по делу. Собственно, я только этим утром с ней и познакомился.

– И отношений у вас с ней никаких нет?

– Ну конечно же нет, Маш. Она просто больная, ну и, видимо, воображение разыгралось.

– Мне она тоже показалась какой-то нездоровой, – немного успокоилась Маша. – Бледная такая, голос тонкий, и как будто с трудом говорила. Но я даже больше из-за этого ей поверила, потому что…

Она осеклась и уставилась на меня, глотая воздух.

– Что? – спросил я настороженно.

– Потому что ты к слабым тянешься, – выпалила она. – Подбираешь, заботишься, а потом сам об этом жалеешь.

– Ты думаешь, я о тебе жалею? – спросил я без интонации.

– Я знаю. Я же вижу, как ты на меня смотришь. Да и вообще…

Она замолчала и пристально уставилась на меня.

– Что? – спросил я, уже с интересом.

– Ничего, – сказала Маша. Она опустилась на табурет у стены, поджала под себя ноги и тоскливо глянула в сторону.

– Нет уж, говори.

– Обидишься.

– Я потерплю.

– Ну ладно, – нерешительно промямлила она. – Я думаю… нет – знаю, что тебе не женщина нужна, а идея, и идеи-то этой у тебя и нет. Ты, Ванечка, извёлся весь, всю кровь из себя выпил. И я измучилась рядом с тобой. Тяжело, знаешь, всё это терпеть…

– Да ты, кажется, не против потерпеть, – со злости вырвалось у меня.

– Не против... – сказала она, странно мигнув глазами. – Знаешь, я так и предполагала, что ты это скажешь. Я понимаю, что ты думаешь обо мне. Думаешь, блаженная я, думаешь, упиваюсь горем из-за того, что ты меня не любишь?

Это неожиданно стукнуло в точку. Я вздрогнул от неожиданности и тупо уставился на неё.

– Да я всё понимаю, – обречённо махнула она рукой. – Иллюзий давно никаких нет. Знаешь, я раньше каждую ночь плакала, судьбу проклинала – и за Филиппова, и за шрам свой несчастный, и больше всего за то, что тебя встретила. Ты ведь совсем не стоишь моей любви, да и вообще любви не стоишь. Сначала-то я рыцарем тебя считала, героем в золотых доспехах, и всё тебе прощала. И то, как смотрел ты на меня, и как брезговал из-за шрама, и как пользовался, особенно поначалу. Хотела от тебя отвязаться, сбежать куда-нибудь, домой, наконец, вернуться. Ещё хотела залететь от тебя и насильно на себе женить. Человек-то ты совестливый, признайся уж хоть себе в этом, и от ребёнка бы не отмахнулся.

– И что же не женила? – сказал я каким-то не своим, скрипучим голосом.

– Да потому что… – сказала она. – Ну, ты понимаешь…

– Что понимаю? – спросил я, заранее зная ответ.

– Так… – сказала она равнодушно. И вдруг словно решилась и произнесла, заглядывая в глаза: – Потому что люблю я тебя!

– За что? – спросил с раздражением.

– Так не спрашивают, – ответила она спокойно. Но, подумав, добавила: – За то, что ты простой. Простой и жалкий. Такой жалкий, что плакать иногда хочется.

– Ты и Филиппова так любила? – со злости съехидничал я.

Она улыбнулась грустно.

– Нет, там другое было. Я чувствовала, что в нём зверь сидит, и мне нравилось это. То есть не то что нравилось… – запнулась она. – Мне терпением преодолеть хотелось, понимаешь? Это от гордости, вот за гордость меня Бог и наказал. А ты – другое. В тебе сердце живое есть, и знаешь… я иногда думаю…

– Что?

– Что и поверить ты ещё сможешь...

– В церковь что ли с тобой смотаться в выходные, – через силу усмехнулся я.

– Не пойдёшь ты в церковь, – серьёзно сказала она. – Пока не пойдёшь. Ты один совсем, и не потому, что людей кругом нет, а потому, что сам никого к себе не пускаешь. А я уйду – так вообще пропадёшь.

– Не пропаду, – глухо откликнулся я.

– Пропадёшь, – убеждённо вымолвила она. – Вот потому-то я никуда от тебя пока не денусь. Понимаешь?

Я понял всё и не ответил. Минуту мы упорно смотрели друг на друга, не произнося ни звука. Я испытывал странное чувство – с одной стороны, отчётливо сознавал, что никого ближе неё у меня нет в эту секунду на свете, и в то же время мне физически тошно было находиться с ней рядом, слышать её голос, видеть лицо. Противоположности эти сливались, волнами накатывали друг на друга, но не производили взрыва, не рождали нового, обращаясь в серую, тягучую массу, бессмысленную и неживую. Я знал эту массу, заволакивающую сознание, поглощающую свет и краски, и знал, что сейчас надо трепыхаться – двигаться, говорить, только бы вырваться из неё, высвободиться из этой боли щемящей, этой удушающей тоски. Я встал с кресла и сделал несколько энергичных шагов. Маша следила за мной напряжённым нетерпеливым взглядом. «Думает, солнышко ясное, что сейчас поплачем, обнимемся и свеженькой, новой жизнью заживём, – зло подумал я. – И на любовь, может быть, надеется». И тут же прибавил бессильно, обречённо: «И в самом деле, обняться, что ли?» Фраза эта тяжело ухнула на дно сознания, и оттуда эхом раздалось неизбежное: «А дальше?» У меня не было ответа, я не понимал, что дальше, боялся этого дальше, физически боялся, как укола иглой, все те два года, что знал Машу. Как никогда я был теперь пуст и одинок.

– Не ожидал я от тебя всего этого, – наконец брякнул, только чтобы не молчать.

Маша, надеявшаяся на иное, разочарованно вздохнула.

– Потому что никому не веришь – ни себе, ни людям, – произнесла она ровным утвердительным тоном. – И жизнь не любишь.

– Ну а у тебя планы какие? – нерешительно промямлил я после новой паузы. – Повозишься со мной, а потом?

– Потом… – жалко улыбнулась она. – Нет никакого потом, потому что…

Я мучительно боялся услышать окончание этой фразы. Она поняла и замолчала. Вдруг тихо встала и поспешно вышла. Я чувствовал, что разговор этот не завершён, что ему никак нельзя так завершиться, и как ни тяжело было, поплёлся за ней следом. Второй раз в жизни после случая у универмага я искренне жалел её, и с какой пыткой каждый раз давалась мне эта жалость! В ней сгинуть можно было… А я хотел жить. В одном ошибалась Маша – жизнь я любил. Я очень любил жизнь.

Но едва я дошёл до её комнаты, как в дверь позвонили. Вздохнув облегчённо, я потащился открывать, и увидел на пороге Алексея.


Глава тридцать вторая

– Привет! Что с тобой? Лица на тебе нет, – произнёс Коробов, скидывая ботинки. – Случилось что?

– Ничего… – буркнул я. – Проходи давай.

– У меня кое-какие новости по делу есть. Да в самом деле, что ты как в воду опущенный? Заболел, что ли?

– Нет, нормально всё, – с досадой отмахнулся я. – На кухню пошли.

Зайдя, Алексей опустился на стул и, сложив руки на груди, выжидающе уставился на меня.

– Ну, с чем пришёл? – произнёс я, садясь напротив.

– Я только что от Сашко. Ну от того, – он мотнул головой на сторону.

– От жулика, – раздражённо подсказал я.

– Да, от него. Знаешь, ему действительно многое известно. Выяснилось, например, что на сгоревший дом наряду с «Первой строительной» и всеми этими… ну ты знаешь… претендовало несколько весьма любопытных компаний. И одна очень интересная деталь обнаружилась.

Он раскрыл сумку и выложил на стул синюю пластиковую папку, перетянутую резинкой.

– Вот, я копию снял, – произнёс, извлекая из папки гибкий глянцевый лист. – Посмотри сюда внимательно.

Я без интереса воззрился на испещрённую мелким почерком бумагу. Алексей медленно вёл по строчкам карандашом.

– Вот, пожалуйста! – торжественно объявил он, дойдя до середины. – «Траст-проект-М», видишь?

– Вижу.

– Я уже пробил эту компанию, она также с Гореславским аффилирована. Но два года назад принадлежала офшору на Сейшелах, и владел ей некий господин по фамилии Белофф. Это одна из фирм, что участвовали в тендерах на землю рядом со сгоревшим домом, и вообще, активно боролись за территорию.

– И что из этого?

– То, что Белов и раньше на землю лапу пытался наложить, и очень возможно, в интересах не компании, а в своих собственных, – внушительно пояснил Алексей. – Но подожди, дальше самое интересное. Я пошёл через этот офшор и обнаружил у Белова не менее полусотни подобных конторок. В основном – мертвяки, пустышки. Через одни деньги перегонялись, другие существовали лишь на бумаге, видимо, для неких будущих прожектов, на третьи мелкая недвижимость была оформлена. Но немало оказалось и таких, которые на «Первую строительную» работали, причём, плотно так, до ведения совместной бухгалтерии и юридического представительства. Я с Рябцевым советовался из отдела экономики – он говорит, что так частенько бывает, когда один из партнёров пытается под себя компанию поджать. Тихой сапой активы оформляются в недвижимость как бы дочерних фирм, принадлежащих одному из концессионеров, а потом незаметно выводятся и распыляются по левым юрлицам. Я решил сначала, что Белов пытается оттяпать от «Первой строительной» кусок, по документам всё к тому шло. Но вот смотри, что дальше было, – Алексей поспешно разложил передо мной веером ещё несколько листов. – В ноябре прошлого года он вдруг уничтожает большинство липовых организаций, а собственность, которая находилась в процессе вывода из ведения головного офиса, возвращает обратно компании.

– Может, Гореславский за хвост схватил?

– Возможно и это… Но вот что удивительно: всего закрылось с полсотни фирм, причём и тех, что раньше не светились в каких-либо отчётах. Может быть, Гореславский знал и о них, но больше похоже на то, что Белов прикрыл ту лавочку вполне добровольно.

– Зачем?

– Может быть, аккуратность его тут сказалась, он вообще человечек гладенький и чистенький – ну ты видел. Решил хвосты подрубить и всё такое. Но вероятно и то, что ему просто не нужны стали все эти манипуляции.

– Почему?

– Да чёрт его знает почему. Конечно, глупость, но мне кажется, что он может иметь какие-то виды на всю компанию, целиком. Понимаешь? Вот ещё одна деталь интересная, – проговорил Алексей таинственным полушёпотом. – В том же прошлом ноябре было объявлено о помолвке сына Белова, Константина, с Еленой, дочерью Гореславского.

– Да, я знаю, – произнёс я спокойно.

Алексей, видимо, сильно рассчитывавший на эффект этой новости, глянул разочарованно.

– Ну вот такие дела, – обронил он после небольшой паузы. И тут же не сдержался. – А откуда тебе известно?

– От Шебровича кое-что слышал, ну и с Леной Гореславской сегодня общался.

– Ну что же ты тогда молчишь? – нетерпеливо забарабанил Лёша. – Расскажи о ней. Что она, как она тебе? Где вы встретились?

– Она меня догнала после нашего с тобой рандеву с её батькой. Посидели с ней в кафе, потрещали…

– Это когда я уехал? Она сама позвала? И что ей надо было?

– Да, после твоего отъезда. Что надо – не знаю. Говорит, помочь нам хочет.

– Как это – помочь? Против отца? – изумился Алексей. – И что предлагает?

– Не знаю, – пожал плечами я. – Ничего пока не предлагает. Штуку сегодня странную выкинула – притащилась к нам домой и заявила Машке, что у нас с ней роман.

– А вы, конечно…

– Ну куда там, – отмахнулся я раздражённо. – Первый раз в жизни её сегодня видел.

– Вот почему ты такой сердитый, – догадался Коробов. – Не вовремя я, а?

– Да ладно, – увернулся я. – Дело важнее.

Замечу в скобках, что в действительности плевать я хотел на любое «дело», мне просто страшно было одному остаться. Волей-неволей пришлось бы снова тащиться к Маше и продолжать этот тяжёлый, муторный разговор...

– Ну что ж, дело так дело, – пожал плечами Алексей. Я с ехидством, которое теперь, от общей моей раздражённости переросло почти в злобу, ждал от него ещё одного вопроса. Он, конечно, не разочаровал.

– Ну а Маша-то как восприняла? – робко поинтересовался он, глянув исподлобья.

– Да в комнате заперлась и плачет, – равнодушно произнёс я. Равнодушие было, конечно, напускное и тоже ехидное.

– А сходить к ней? – ещё нерешительнее вклеил Алексей.

– Да что ходить? Поплачет и перестанет.

– Ну нельзя так, – не сдержался он. – У неё же нет никого в Москве, девчонка несчастная, одинокая. Ты же знаешь, что идти ей некуда, один ты у неё. Зачем обижать? Психанёт, сбежит, и кто знает, что с ней…

– Не беспокойся, она, кажется, крепко за меня решила держаться. Вот пока ты не пришёл, с час мне в любви признавалась, в ногах валялась, – чуть форсанул я.

И тут же понял, что пережал. Алексей заметно побледнел и весь как-то съёжился. Смотрел в сторону, видимо, делая усилие, чтобы не поднять на меня глаза. Забавно было наблюдать за ним в эту минуту. Но, правда, со злости многое кажется забавным.

– А ты не принял? – процедил он, наконец, сквозь зубы.

– Да ты знаешь, она чего-то постоянного и вечного ждёт, а это не моё.

– Не тво-ё? – по складам произнёс Алексей. – А что же – твоё?

– Я свободы хочу.

– Отговорка, – монотонно, как бы поправляя, выговорил Коробов. – Какой у тебя свободы нет, о которой ты мечтал? Свобода – это идея, отвлечённая мечта о потребности, а не потребность, и вообще, если откровенно говорить, то в наше время… Ладно, в общем, – махнул он рукой. – Просто любви не хочешь, да? Боишься?

– Ленюсь, – зевнул я. Зевнул, однако, неискренне, с напряжением. Он что-то угадал вдруг этими тремя фразами, что-то вздрогнуло во мне давнее, зовущее, и я сосредоточился, отыскивая задетую струну. Но не вышло – слишком много чёрного скопилось теперь внутри, и искать было неприятно, как бродить по колено в холодной мутной воде.

– Знаешь, она же не всегда рядом будет, – произнёс Алексей.

– Я и не жду, – брезгливо отозвался я.

Он ещё хотел что-то добавить, но смолчал, и тут же перевёл разговор на другую тему,

– Так что делать с Гореславским будем? – сказал, как выдохнул, высоким раздражённым тоном.

– Да что делать? Рыть надо дальше, – ответил я равнодушно. – С соседями держать связь, чиновников подключать, в документах разбираться. Что этот Сашко, как тебе показался?

– Ну так… – произнёс Алексей задумчиво. – Странный немного. По всему ясно, что выпивает, и не скрывает. Но сейчас, говорит, в завязке. Денег выманил – около десятки. Я дал, потому что жалко убогого, да и польза есть. В самом деле, документов много, и все серьёзные. Момент один мне с ним запомнился. Представляешь, показывает мне бумажки да приговаривает: дескать, будете статью печатать, обязательно скажите Гореславскому, что это я, Сашко, материалы вам дал. Честно, раз пять эту фразу повторил. Видимо, личное у него что-то.

– Личное-то личное, а на бабки тебя развёл.

– Развёл, – весело признался Алексей. – А вообще – странный он, и, признаться, нехорошая эта странность, не злая даже, а… грязненькая какая-то. Смотрел я на этот его архив, который явно лет пять-десять собирался, и думал: неужели же он с этими бумажками возился, добывал справки, с кем-то созванивался, унижался, ради одного-единственного жалкого укола? Ну скажу я Гореславскому, что Сашко его цапнул, и что? Серьёзных последствий от разоблачения для «Первой строительной» не будет, барану ясно. Ну а сам Гореславский… Только плюнет, ну, максимум стол свой дубовый расхерачит со злости и занозу в ладошку посадит. И это стоит многолетнего труда? Реально же гора мышь родила. И главное, Сашко сам всё это, видимо, прекрасно понимает и тоскует. Должен бы, во всяком случае, тосковать.

 – Самое удивительное, по-моему, то, что он тебя просит посредником быть, а не сам к Гореславскому стремится. Лично бы насладился.

– Нет, таким ребяткам обязательно компания нужна, они только в толпе и сильны.

– Но если без сантиментов, ты доверяешь ему?

– Нет, – не задумавшись, сказал Алексей. – За деньги сто процентов продаст. Но, по-моему, нам он не опасен.

– Почему?

– Прост слишком.

– Прост-то прост, да архив всё-таки завёл, – ухмыльнулся я.

– В архиве как раз ничего удивительного нет, – спокойно парировал Коробов. – Там почти у каждого жильца какие-нибудь свои бумажки имеются. Ты же знаешь, на дом ещё с девяностых разные хищники зубы точат, землица-то лакомая. Ну и сопротивлялись люди как могли. Найдёнов тот же, тебе известный, да и после него деятели были. Ну а с появлением «Первой строительной», со всеми их предложениями, угрозами и провокациями, так вообще народ оживился. Дело, думаю, громкое будет. Сейчас и люди по инстанциям потащатся, и СМИ тему серьёзно подхватят. Не завидую я Гореславскому, честно говоря.

– А я вообще не понимаю, зачем он в эту историю сунулся. Шебрович вот говорит, что он прессу не любит, а тут буквально – «Пусть говорят» на Первом канале, ни больше, ни меньше.

– Мне тоже это не совсем ясно, – растерянно сознался Коробов. – Деньги, конечно, хорошие, но всё-таки не колоссальные. Может, ошибся кто-то из подчинённых? Или он так… от сытости когти решил поточить?

– Уставший он какой-то для этого. Нет, сомневаюсь, – покачал я головой.

– Одно ясно точно – копаться много придётся.

Мы помолчали.

– Слушай, а дай мне чаю? – сказал вдруг Алексей.

Я поднялся и включил на плите чайник. Пока вода закипала, Алексей копался в бумагах, не произнося ни слова. Впрочем, я подметил, что он частенько оглядывался на дверь...

– Мы с тобой не говорим давно, – сказал он, резко двинув к себе чашку, которую я поставил перед ним. – А надо бы. Я тебе многое из своего не рассказывал, потому что вообще тяжело рассказывать и – особенно тебе.

– Что именно?

– Не знаю, сложно вот так, сразу. Знаешь, я за эти последние полгода, вот как с Гореславским связался, столько пережил, что… В общем, другим человеком стал. Ожил как-то. Честно, в то, что огонь оживляет, никогда не верил, а со мной именно оно и случилось. Столько передумал, столько перекопал в себе, что оглянуться страшно. Целую гору на горбу вынес, и сейчас ещё тащу. А куда – чёрт его знает…

Он медленно отпил из чашки, и медленно поставил её на стол. Глядел на меня, и глядел пристально, видимо, ожидая чего-то. Но я молчал.

– Ты знаешь, я чуть того… самоубийство не совершил пару месяцев назад, – вдруг порывисто произнёс он.

– Это как? – спросил я, не удержав ироничную ноту.

– Не веришь? – гневно и быстро глянул он.

– Почему? Очень даже верю. Но рано ты как-то освободиться решил.

– На либерализм намекаешь?

– А что, спета эта песенка? – ухмыльнулся я.

– Да сложно всё там… Но повеситься я из-за другого хотел.

– Именно повеситься? – улыбнулся я.

– Да, и даже верёвку приготовил, – серьёзно пояснил Лёша. – Неделю с ней прожил. В кровать с собой брал, на работу в портфеле таскал. Знаешь, забавно это было, особенно… хм… будничность. Вечером разбираю рюкзак, вытащу ручку, ноут, документы… Ну и верёвку. А следующим утром складываю всё обратно… И верёвку тоже. Я иногда посмеивался даже. Искренне, прикинь?

– Да уж… – скривился я. – А из-за чего всё-таки…

– Из-за вечности, – с ироничной торжественностью ответил он. – Все великие люди из-за вечности убивались. Меня эта идея, кстати, очень грела, хотя была, собственно, противоположна тому, что я… Не важно, ерунда. В общем, меня мысль одна давно уже мучает – давняя, занудная, пошлая. Особенно пошлая, пошлые мысли – самые тяжёлые. Пришло мне в голову как-то, от усталости, может, что вся суета наша совершенно бесполезна. В том смысле – хорош ты или плох, убийца или спаситель, вор или меценат, но никакого значения это в принципе не имеет. История всё смоет, всё в пыль обратит. Ну, будешь ты даже Геростратом или Гитлером – сколько их помнить будут? Ну, сто тысяч лет, ну, миллион, а потом?

– Может, и дольше будут помнить, – спокойно сказал я.

– Ну, предположим – миллиард. Но сто миллиардов – не станут. За это время столько уже скопится и Геростратов, и Гитлеров, и Толстых, и Рафаэлей, что старых забудут. Предположим даже – один великий злодей и один великий же художник на век – что это через миллиард веков?

– В самом деле – банальность. Вселенная огромна, а мы – песчинки…

– Да, банальность! Признаю, что банальность. С радостью признаю! – с гневным энтузиазмом подхватил Коробов. – Банальность вообще угнетена, её не понимают. Ведь что такое банальность на самом деле? Опыт, многократно повторённый, то есть мудрость, если по-настоящему-то. И от этой мудрости мы вдруг, именно из-за того, что слишком нам хорошо известно, что она – мудрость – отмахиваемся. Парадоксы любим! Но, чёрт возьми, каждая банальность – от того, что не в деньгах счастье и что здоровье беречь надо, она твоей личной, кровной правдой становится, когда вживую столкнёшься. Ну серьёзно же!

– Увлекаешься, – поправил я.

– Да, прости. Так на чём я?.. Да, и вот я сидел с этой вечностью, пока со строителями копался да девочку спасти пытался. Тут камни со всех сторон, всюду песочат за материалы по делу Гореславского – ну ты помнишь, как оно было, да ещё беготня постоянная по врачам и ментам, – а у меня эта вот чушь в башке.

– Бросил бы, – равнодушно сказал я.

– И бросить нельзя, потому что тут же другое. Угрызения совести и мысль с ними – подлая, неизбежная: вот мучает меня совесть, тем самым свидетельствуя о существовании морали, так? А зачем, какого чёрта нужна эта мораль? Зачем, если все мы – ничтожные песчинки, кружащиеся в космосе? Самосохранение? Но для чего себя хранить? Для будущего? Для какого будущего? Какое в вечности может быть будущее? Тут, знаешь, в Бога можно поверить.

– И ты поверил?

– Н-нет, – смутился Коробов и, поспешно как-то отхлебнув чаю, уставился в стол. – Я думал об этом, но… не смог. Хотя…

– Что?

– Хотя я как раз в Библии покой нашёл. «Покой нашёл» – какая тупость высокопарная! Ну да ладно. В общем, перелистывал как-то Евангелие, я, знаешь ли, читаю иногда, и наткнулся на фразу – «живите днём сегодняшним, завтрашний день сам позаботится о себе». Это же гениально! Тут и правда, и будущее, и мораль – всё учтено, всё объяснено. Ведь для вечности пресловутой что будущее бесконечное, что прошлое – всё едино, всё ненужно. Есть только одна точка опоры, один корень – нынешний, настоящий миг. И стоит согласиться с этим, как в душе наступают мир и порядок. Удивительно гармонично задуман человек!

– То есть наследие предков и грядущие поколения тебя не волнуют?

– Волнуют постольку-поскольку. Я не могу любить, к примеру, древнюю инфузорию или динозавра, от которого произошёл, ну и будущие какие-нибудь мыслящие газовые облака меня не трогают. А вот прадеда и правнука чувствую хорошо. Понимаешь?

– Понимаю. Только всё это слишком свободно. Ценности многие нивелируются.

– Какие ценности?

– Ну, героизм, например. Героизм без вечности пустоват, знаешь ли…

– Да, я согласен, – мгновенно подхватил он. – Вот тут и нужна была бы вера…

Мы помолчали. Алексей налил себе ещё стакан и быстро, почти залпом, выпил. Кажется, обжёгся и не заметил.

– А ты вообще счастлив? – спросил я с интересом.

– Нет, – ответил он искренне. – Сейчас нет. И, представь себе, часто думаю об этом. Живу я неправильно. Вообще, если ты страдаешь, то что-то у тебя не так в жизни. Человек всегда должен быть счастлив, таким он задуман. Я иногда чувствую это…

– Любовь, может быть, мешает? – усмехнулся я.

– Да, ты знаешь, мне тоже это первым делом в голову пришло. Странно, правда?

– Не очень, – ехидно выговорил я.

– Но зато я чувствую, что по-новому зажил после своего открытия, – не заметив моего тона, продолжил Алексей. – Не только я о том, что тебе перечислил, там самые азы. Я многое передумал и переоценил. Теперь, наверное, чище стану. Надо только избавиться кое от чего, и… добро буду делать.

– Ну а с политикой что? Политику отрицаешь? Убеждения какие-то остались после переоценки этой?

– Убеждения… – задумчиво произнёс Алексей. – Убеждения остались. Точнее, костяк остался, гуманитарная часть, так сказать. А вот внешнее… Ты знаешь, – вдруг высказал он с энергичным энтузиазмом, – я и другое кое-что понял. Тебе понравится, это лёгкость бытию придаёт… невыносимую… Я от текущего момента пошёл и открыл непосредственность ощущений. Я раньше лишён был этого, всё разлагал. Ну как, как объяснить… Вот смотришь ты на речку, блестящую под соснами в лучах заката (это я условно), и не можешь воспринять, как бы это сказать… по-настоящему, что ли… у тебя бывало такое? Всё думаешь – река, наверное, грязная, химию сливают, рыба в ней… не знаю – больная. Вспоминаешь сотни статей этих про экологию... А отвлечёшься только на текущий момент, всё отбросишь – и анализ, и умственность – и только солнце и красоту видишь. Это сначала насильно случается, через пот и слёзы, но оно того стоит. Я столько наблюдал уже! Не в природе, конечно, а – в людях. Понимаешь? Такими простыми все вдруг кажутся! И жить просто…

Он говорил энергично, скакал с одного на другое, но как-то несобранно, болезненно, и в речи его было что-то раздражённое, неживое, словно он изо всех сил в чём-то убеждал сам себя. «Сдался», – мелькнуло у меня.

– Ну а либералом-то ты остался? – спросил я, возвращая разговор в прежнее русло.

– Ли-бе-ра-лом… – задумчиво произнёс он после долгой паузы. – Не знаю, был ли я по-настоящему либералом когда-нибудь. Разве что в детстве, совсем маленьким. Подвернулся мне этот либерализм, ну я и игрался с ним, как играют карапузы с мячиком или с кубиками, а попались бы коммунизм или национализм – с ними бы возился. В либерализме ведь много красивого, особенно в тех местах, где о свободе личности и ценности жизни, это и подманивало. Если разбираться, всё у них ложь да ад кромешный. Глянешь повнимательнее – и отшатнёшься в тот же миг. Но не дадут же вглядеться. У них полно фокусов для отвлечения внимания. И всё нечестное, жульническое. Те же парадоксы взять. Помнишь же парад разоблачений конца девяностых? Когда Ленин оказался не гением, а преступником, Пушкин – дешёвым рифмоплётом, Зоя Космодемьянская – сумасшедшей, и так далее. На этом и выехали, и смогли же просуществовать так, что не замечали долго, что, разоблачив старое, не принесли они ни одной новой мысли.

 Коробов тяжело поднялся, избегая смотреть на меня, дошёл до стола и выпил стакан воды. Я с любопытством наблюдал за ним.

– Да, так вот и я не понимал и обманывался. А когда повзрослел и соображать что-то начал, потихоньку отползать от них стал, – продолжал он с прежним оживлением. – Вообще, кто страдание видел, тот не может быть либералом. То есть – русским либералом. Американским или французским – вполне, но у них либерализм про другое немного. Не дикая чубайсовщина с отключением в морозы тепла в больницах и раздачей миллиардных заводов бандитам. Да и вообще, либерализм у нас слабенький, шаткий, искусственный. Вверху – зверства и клыки с капающей слюной, а внизу – наивненькие элои с айфонами и розовые сопли. Верх на алчности несказанной держится, а низ – на языческом, с тотемами и шаманами, поклонении Западу. Знаешь, я однажды видел передачу про Африку, про то, как там у одного племени отобрали тотем насильно да спрятали где-то, и как оно, устав его искать, буквально перестало в бога верить, которого тотем обозначал. Забыло, как не было, и тут же нового выдумало. Вот и у нас так – отбери у либеральной нашей молодёжи айфоны, старбакс и ливайс, запрети смотреть «Теорию большого взрыва» и в покемонов играть, и куда тогда денется их либерализм? Ну что ты качаешь головой? Бывали случаи, знаешь. Вообще, если говорить широко, то суть либерализма нашего – в рабстве, в стремлении, окончательном и бесповоротном, стать рабом, сдаться, подчиниться некой высшей силе.

– Ну, это ты махнул, – улыбнулся я.

– Нет, правда! – энергично рубанул Коробов. – Помнишь – «русский либерал только и ждёт, кому бы сапоги почистить?» Гениально же!

– Лозунги это, – бросил я.

– Нет-нет, практика! Вот я докажу. Ну посмотри на разоблачителей власти, тех, что чиновников распекают за замки да яхты. Так ругают иногда, что вилы хочется взять. Мне хочется – не им! – почти крикнул он каким-то визгливым, неприятным голосом. – А они, напротив, дойдут до определённой черты и инстинктивно разворачиваются обратно. Начинается эта галиматья: уважайте свою Конституцию, уважайте свой Уголовный кодекс. Даже смешно – называют врагов своих жуликами и при этом требуют от них же, от жуликов, соблюдать те правила, что сами жулики и придумали. И дело, главное, не в трусости, я это особенно подчёркиваю, совсем не в трусости! Класс не может быть труслив, может быть один человек, отдельный индивидуум, но не целиком вся масса. А если бы и была труслива масса, то нашёлся бы хоть один с самодельной бомбой да с картой поместья какого-нибудь министра. Как народовольцы вон... Но не находится же! То есть не трусость тут, повторюсь, совсем не трусость, – задыхаясь, торопился он. –Дело в принципе, в краеугольном камне! Рабы они, рабы прирождённые! Это ордынская черта у них, ещё с Мамая… Знаешь, часто говорят о том, что Россию татары предопределили, кивают на Грозного, на славянофилов, но я так скажу – если в русском обществе есть что-то оттуда, из глубины веков унесённое, то это именно либерализм. С его смирением, принижением, готовностью сапоги чистить. Конечно, это не всегда либерализмом называлось, но была, конечно, некая часть общества, которая и при татарах устроилась прекрасно, и идейка эта, как многое-многое другое, в веках не погасла. Идеи вообще тяжело гаснут. Сейчас у них новая вера, западная, но суть – из Золотой орды. Отсюда, отсюда все их глупости, вся деградация, всё смирение…

– Ну это уж ты совсем перегнул палку…

– Да неужели? Кто сообщает секреты страны, только чтобы услужить? Либерал. О Бакатине и прослушке в американском посольстве поинтересуйся. Кто в ноги господам из-за моря кидается, раздаёт деньги, влияние, заводы? Либерал. Кто, наконец, переехав за границу, в те же Штаты благословенные, самый большой флаг на лужайке поднимает и громче всех гимн ихний вопит? Снова либерал наш любезный. И кто при этом сильнее всех, как побитый лакей, сбежавший от господ, Россию, Родину свою отвергнутую ненавидит?.. Кто мечтает бомбить Красную площадь, кто зовёт сюда войска, кто просит для нас санкций и ограничений? Кто? Ну вспомни хоть иконы их – Боннэр, Сахарова… Причём это лакейское, рабское отношение у них одних, в России же и без лакейства достаточно где поместиться, не унижаясь и не господствуя. Они же один способ общения со страной понимают.

– Ты как-то близко к сердцу… – проговорил я.

– А что не близко, когда половину жизни им отдал? – уже почти кричал он. – Когда жил для них, из кожи вон лез, перед банальностями их принижался? Я, знаешь, всегда что-то чувствовал, но старался держаться в этой лоханке, в этом грёбаном прокрустовом ложе. Там, я тебе скажу, девять из десяти сомневаются и один, самый глупенький, комфортом наслаждается. И я был одним из девяти, и я изо всех сил цеплялся, но не мог не сорваться, и сорвался. Имею я право обидеться один раз?

– Имеешь, – умиротворяюще произнёс я.

Но он не успокоился.

– Главное в рабстве этом – желание и других подчинить, других сделать рабами, равными себе в рабстве. У коммунистов равенство, и у этих равенство. Человечество вообще к равенству стремится – это от природы, природа любит уравнивать – только формы подходящей ещё не нашло. Вот послушай их – хоть раз призывали они к развитию, к триумфам, к завоеваниям? Для них каждая новая русская победа, даже случайная, вот хоть Крым этот – нож в горле. У них другая песня, древняя, постоянная – давайте смиримся, давайте не будем великими, давайте каяться, принижаться, отдавать, разваливаться, разлагаться. И комфорт надо всем этим, комфорт в самой высшей, прогрессивной, бесконечной степени. Всё для него! А для комфорта человек жить не может, мгновенно до крысы деградирует.

– Так и куда ты теперь? – оборвал я. – Решился на что-то?

Этот вопрос, кажется, застал его врасплох.

– Я… я… не знаю, – сказал он тихим, убитым каким-то голосом.

– Ну здесь ты не можешь уже, в «Курьере»-то. Тут хоть и мягкий, но либерализм, а ты…

– Да, я понимаю… – тут же согласился он как с давно решённым и обдуманным. – Но ничего нет пока. Ждать и работать – вот мои два принципа покамест. Главное – работать, тем более дело есть, и польза тоже может быть. А польза, Ванька, величина, как ни крути, абсолютная.

– Ну что ж, давай работать, – произнёс я. Эта беседа почему-то становилась очень неприятна мне, и я поспешно ухватился за повод, чтобы сменить тему. – Вот что ты говорил по документам Сашко? У него оригиналы или копии с выписками?..

С бумажками мы провозились до часа ночи. Я отпечатал себе кое-какие копии, внёс пару адресов в записную книжку и сделал несколько заметок в календаре. Подбили и планы на следующий день – Алексей собирался побродить по руинам сгоревшего дома, надеясь отыскать кое-какие улики, а я сообщил, что буду заниматься документами в редакции. На деле хотел побывать ещё раз у Найдёнова, который странным образом соблазнял меня. Мне казалось почему-то, что именно тут можно напасть на след. Алексею, к слову, о старике до поры до времени умолчал – здесь требовалась спокойная, ювелирная работа, а не суета, которую мог замутить мой приятель.

Проводив Коробова, я отправился в свою комнату, наскоро разложил кожаный диван, служивший мне кроватью, и, лёг, кое-как укутавшись в одеяло. Но, несмотря на прошлую бессонную ночь и зверскую усталость после тяжёлого, наполненного событиями дня, заснуть не смог. В голове стояла грязная, муторная сутолока. Воспоминания о пожаре и погорельцах наскакивали на сцену беседы со стариком, из-за серой однообразной пелены появлялись, как игрушки в кукольном театре, то гибкая, подвижная фигурка Белова, то угрюмая, угреватая рожа Гореславского, то измученный лик смиренной Марии Николаевны… Посреди толчеи мыслей и образов выделялась одна главная мысль, вставал один образ. Я вспоминал разговор с Машей. Особенно один момент, тот самый, когда она, не дождавшись продолжения моей тирады, убийственной для неё, выбежала из комнаты, резал мне нервы. Я вспоминал всё в деталях – задрожавший на последних слогах голос, блеск глаз, нетерпеливую резкость движений и одно маленькое, краткое мгновение, только теперь мной подмеченное, когда она, выходя, обернулась на пороге… «Нет никакого потом, потому что… » – звенела в голове её последняя фраза, повторяемая услужливой совестью на все лады.

«Поздравляю, Иван, теперь ты официальная сволочь», – резюмировал я про себя в каком-то отчаянном порыве самоистязания.

На секунду мне показалось, что я почти уснул, что наблюдал уже некое видение, вполне невинное и трогательное – нечто лубочное о розовом пони, плывущем то ли по синему небу, то ли по морской бирюзовой глади. Но погрузиться в него нельзя было, что-то отталкивало, кололо внутри. Я проснулся – резко, как от удара. Встал, нервно туда-сюда прошёлся по комнате, затем, остановившись у стола, выпил стакан воды. Но ничего не помогло. Нужна была некая определённость, что-то, что упокоило бы меня – в радости или тоске – без разницы. Я оделся кое-как, и, сунув ноги в шлёпанцы (то, что сунул, озаботился, то есть, теплом ног, я недавно в памяти нашёл и умилился), потащился через коридор к комнате Маши. Если не спит – выслушаю всё, что заслужил, спит – тоже прекрасно, будет определённость, стена, которую не обойти, то есть опять же, хоть и временное, но облегчение. Подойдя к её двери, робко стукнулся, до последнего надеясь, что не буду услышан, что она давно, пусть опустошённая, заплаканная, но – спит. И ошибся. Через секунду послышался скрип кресла, раздался стук босых ног по полу, и дверь открылась. Меня ждали. Маша не раздевалась и, видимо, не ложилась – в глубине комнаты я краем глаза подметил неразобранную кровать. Я собрался было сказать что-то, но она, очевидно, поняла мой приход по-своему. Едва я переступил порог комнаты, она рванулась ко мне навстречу, обвила шею руками и быстро поцеловала в губы. Я секунду колебался, чувствуя сильнейший порыв отстранить её, но покой был так близок, так соблазнителен... Столько всего разрешал, прощал, облегчал этот поцелуй! Я ответил на него. Она обняла меня крепче...


Глава тридцать третья

 Маша ещё спала, когда я проснулся. Выбравшись из тёплой, тошнотворно уютной кровати на утренний морозец, я с минуту стоял на ледяном полу, глядя на девушку. Боролись два порыва. Первый – яркий, свежий, отчаянный – разбудить, броситься на колени, извиниться. Объяснить, что эта ночь – глупая ошибка, следствие чудовищной усталости и морального истощения. Умолять простить меня и всё, абсолютно всё ей честно разъяснить, до последней точки. Рассказать, что не люблю и, в общем-то, не любил никогда, что подлец, что она тяготит меня, что бесконечно казнюсь, но дальше не могу так жить. И второй – безобразный, чёрный, как смола, – выкинуть что-нибудь грубое, неестественно циничное. Скажем, растолкать и вытолкать немедленно на улицу, выбросив следом вещи, или – ударить, оплевать, оскорбить страшно, так, чтобы сбежала сама и никогда больше не вернулась. Или позвонить в полицию, обвинить в краже, а то и – гулять так гулять! – Филиппова набрать, уж тот всегда согласится побаловаться. Расчёт тут был вполне прагматичен – грандиозное разум вытесняет, не даёт ему слиться с действительностью, а следовательно, и совесть меньше ноет, и в памяти чище. Этот приём мне уже доводилось испытывать на практике, хоть и на примерах пожиже. Ни на то, ни на другое, впрочем, не было энергии, и потому выбрал третье, неизбежное и бессильно-банальное, как вся моя жизнь – молча оделся, подхватил сумку с ноутбуком, и тихонько ускользнул из дома.

До дома на Новослободской, где жили Найдёновы, я добрался без малого за час. На этот раз в домофон тренькать не стал, полагая не без оснований, что Мария Николаевна нашей встрече после вчерашнего вряд ли окажется рада и попробует как-нибудь от меня отбояриться. Решил явиться лицом к лицу – тут уж и прогнать психологически сложнее, тем более с её темпераментом, ну и, в крайнем случае, разведать можно больше. Я решил во что бы то ни стало увидеться сегодня с Найдёновым, пусть даже для этого потребовалось бы оттолкнуть старуху и насильно прорваться к нему в комнату. Вспомнит он меня – прекрасно, побеседуем, не вспомнит, так хоть составлю впечатление, пойму – есть ли в нём деловая нотка или же он так, тарабайка пустой. В подъезд мне удалось проникнуть легко – только я подошёл к двери, как она отворилась и на улицу высунулся старичок в мятом вискозном плащике и с седым пуделем на поводке. Я мгновенно шмыгнул внутрь, но у квартиры меня постигла неудача. Я отдавил палец, нажимая кнопку звонка, однако безрезультатно. С полчаса проведя на скамейке в коридоре, уже собирался уходить, когда послышался звук движения лифта. Через минуту автоматические двери отворились, и на площадку вышли трое – старик Найдёнов в том же ватнике, в котором я встретил его вчера у сгоревшего дома, Мария Николаевна в длинном, до пят, мышином плащике и, к моему несказанному удивлению – Елена Гореславская в бежевой кожаной куртке. Все трое в необычайном изумлении уставились на меня, а я, в свою очередь, на них. Особенно задержался на Елене – она смотрела робко, умоляюще, и беззвучно шевелила губами, отчётливо повторяя одно и то же слово. «Молчите!» – прочитал я. Первым опомнился Найдёнов. Тяжело ковыльнув вперёд, он схватил мою руку, которую я растерянно подал, и по-медвежьи стиснул в своей мохнатой лапе.

– Журналист? Тот? – резко дёрнул он головой на сторону. – Поговорить наконец пришёл?

– Да, вы меня приглашали, и вот, пришёл, – сказал я, не сумев скрыть удивления в голосе. – Я и вчера был. Мария Николаевна, наверное, говорила.

– Вчера ерунда… не помню, – с досадой махнул старик рукой. – Вечером приболел я… – помявшись, прибавил он, с силой шлёпнув себя ладонью по затылку. – Ну, собственно, чего стоим? Пошли, пообщаемся, что ли… Жену ты мою знаешь, а это вот, – он махнул в сторону девушки, – помощница наша добровольная. Или как вы сказали? Во-лон?..

– Лена, волонтёр благотворительного фонда «Красная роза», – поспешно пискнула Елена. – Помогаем пострадавшим от стихийных бедствий, пожаров, и… и…

– … Внезапных приступов совести… – закончил я за неё.

Елена поморщилась и отвела глаза.

– Я буквально на десять минут забежала к Найдёновым, – выговорила она, с тоской глядя на меня. – Расспросить, не нужна ли помощь, вещи вот кое-какие передать. Мы там собрали…

Я только теперь заметил в её руках картонный пакет.

– Сейчас оставлю и тут же уйду… – закончила она.

– И на чай не останетесь? – поразился Найдёнов, высоко задрав мохнатые свои брови.

– Да, оставайтесь на чай, – елейным тоном прибавил я, ехидно глядя на девушку. Та обречённо кивнула. Предчувствуя очаровательную беседу, я шагнул следом за всеми в квартиру. Переступив порог, Найдёнов, не разувшись, поковылял в свою комнату, а Мария Николаевна скрылась с пакетами на кухне. Я хотел уже прислонить Гореславскую к стеночке и задать пару любопытных вопросов, но она опередила меня.

– Умоляю, ничего не говорите! – пропищала она, повиснув у меня на рукаве и с выражением нашкодившего котёнка заглядывая в глаза. – Они не в курсе, что я…

– Дочь владельца «Первой строительной», – прогремел я басом. Лыбился, разумеется, во всю пасть.

– Ну пожалуйста, – затрепыхалась Елена. – Они всё узнают, а я… мне бы…

– Давайте, говорите, – перешёл и я на шёпот. – Какого чёрта вчера ко мне домой таскались? А тут что вам надо?

– Я всё, всё вам расскажу, но только после! Ну, пожалуйста, после!

Чай подавали в зале, за маленьким круглым столиком, покрытым кружевной вязаной скатертью. Изо всех троих понятна была только Мария Николаевна. Она сидела как на гвоздях, оглядываясь то на мужа, то на Елену, и, видимо, с тоской предчувствовала недоброе. Найдёнов степенно отхлёбывал чай, закусывая рогаликом с шоколадной начинкой, и вполглаза поглядывая то на меня, то на девушку. Елена же была бледна как смерть, так что, казалось, вот-вот повалится под стол. Она ничего не ела и не пила – взяла было чашечку, но тут же поставила обратно на нервно задребезжавшее блюдечко. На меня почти не смотрела, намеренно отводя глаза. Впрочем, мне и не до неё было – я принялся за Найдёнова.

– Пётр… как вас по отчеству? – осторожно осведомился я.

– Степанович, – небрежно бросил старик, энергично ужёвывая свой рогалик.

– Так вот, Пётр Степанович, я сейчас работаю по сгоревшему дому. – Старик, не глянув на меня, молча кивнул, – И рассчитываю на вашу помощь, так как вы…

– Бесплатно? – резко перебил он.

– Что, простите? – удивился я.

– Ну, помощь бесплатно надеешься получить? – ехидно спросил Найдёнов, развернувшись ко мне и заглядывая в глаза. – Информация денег стоит.

Мария Николаевна обречённо вздохнула и потупилась.

– Просто ходят тут всякие, – пророкотал старик. – Может, за это уплачено… кровью уплачено, а надеются бесплатно. Я, конечно, понимаю, сейчас все на халяву прожить хотят, но…

– Петенька, возьми ещё пирожок, – встрепенулась старушка и, схватив со стола вазу, поспешно сунула под нос мужу.

– Не надо, мать, – с досадой оттолкнул он. И тут же двинулся ко мне. – Если газета твоя хочет хоть что-то получить, то денежки вперёд!

– С нами и бесплатно сотрудничают из вашего дома, – пробормотал я несколько нервно, впрочем, не от обиды, а от неожиданности. – И если вы не хотите, то мы вполне…

– Ну кто? – спросил Найдёнов, уперев руки в бока и задрав голову.

– Что – кто? – удивился я.

– Кто сотрудничает?

– Кто-кто… Ну, скажем, Фомина, которая сейчас возглавляет комитет погорельцев.

– Дура, – монотонно резюмировал Найдёнов.

– Виноградов из жилсовета, – продолжал я.

– Скотина.

– Сашко, жилец бывший.

– А вот это совсем чудесно! – хрипло расхохотался старик. – Сашко, который за двадцать копеек мать родную продаст, который двести тысяч за квартиру брал, чтобы пожар там устроить, который помогал Светочку увозить, который… – Он вдруг запнулся, весь съёжился, и жалким, потерянным взглядом уставился на жену. – Маша, а нет у нас тех коржиков, которые ты со сметанкой пекла? – выговорил как-то по-детски смущённо.

– Нет, – сказала старуха, тяжело вздохнув и бросив на меня робкий укоряющий взгляд: довели, мол. – Ты, Петенька, пойди, ляг!

– Нет, я со сметаной хочу, – закапризничал старик. И вдруг, вскочив с места, бросился к стеклянному серванту в углу. – Сметаны бы, сметаны мне! – кричал он, выкидывая на пол тарелки и чашки. – Мне бы одну ложечку только!

– Петя, мы в гостях же, – кричала жена, не успевая подбирать посуду. – Не наше же, успокойся, Петя!

Видя начавшийся приступ, я поднялся с места, чтобы помочь, но старуха остановила жестом.

– Нет, сидите! – крикнула она. – Я сама!

Тут Найдёнов, словно что-то вспомнив, обернулся на меня, и уставился ошалело.

– Что, документы хотите? Факты хотите? – прорычал он. И, вдруг, словно с цепи сорвавшись, поспешно кинулся в другую комнату и вернулся с картонной коробкой, набитой бумагами.

– Вот, вот, – кричал он, выкидывая над головой листы. – Вот, кровь моя, мясо моё, жрите, стервятники! Жри ты, коршун! – крикнул он, сунув мне под нос ворох бумаг. Я отвернулся, но он качнулся ближе. Уступая напору, я выбрал первый попавшийся документ из кучи, и аккуратно развернул. «Решение Краснопресненского районного суда по иску гражданина Найдёнова П.А.» – было написано крупным шрифтом сверху страницы.

– Что, доволен? Сашко не нужен теперь? Обскакали Сашко? – хохотал старик. – Подожди, ещё сейчас притащу!

Он снова умчался в комнату, но уже не вернулся. Жена кинулась следом. Послышалась возня, та же, что вчера, потом сдавленное, тяжёлое бормотание, а следом за ним – протяжный, нечеловеческий стон. Мы с Еленой прождали минут пять. Девушка была ни жива ни мертва, казалось, вся эта сцена тяжело шокировала её. Она то бесцельно оглядывалась по сторонам, то вопросительно смотрела на меня, то закрывала глаза и замирала, словно заворожённая.

– В новинку вам? – бодро поинтересовался я.

– Что? – спросила она, с трудом разлепив бледные губы и глянув на меня пристальным взглядом расширенных глаз.

– Ну, эти пляски половецкие. Больных людей не видели?

– Я вообще-то видела, но он… Это другое.

– Что другое?

– Не больной он.

– Как так?

– Так… Я знаю, – глухо выговорила она.

В комнату вошла с полиэтиленовым пакетом, наполненным лекарствами, Мария Николаевна.

– Заснул, – тяжело вздохнула она, устало пожав плечами. – Насилу таблетки дала.

– Вы простите, Мария Николаевна, – пробормотал я дежурным виноватым тоном. – Я не знал, что он так отреагирует.

– Ничего, я понимаю, работа у вас, – отчаянно махнула рукой женщина. – Но он пока не может… У него бывают моменты, когда в себя приходит, но теперь, вот видите... Особенно плохо ему становится, как про дочку нашу, про Светочку вспомнит. И я, знаете, старуха, смирилась, а нет-нет да заплачу, а уж Петя… Как он любил её, вы не представляете! Как погибла она, три недели пролежал без памяти. Я на Афон ездила к старцам, отмаливала его, чуда просила... Услышал Бог меня. Сейчас лучше стал, неделями, бывает, не срывается… Но вы, молодой человек, оставили бы его всё-таки в покое. Он уже доживает своё. Врачи, знаете, говорят, у него с сердцем плохо, может быть, скоро совсем сляжет. Не стоит, наверное, волновать. Документы, – она устало повела кругом себя рукой, указывая на разбросанные по полу бумажки, – берите какие хотите, а старика моего уж не вовлекайте, достаточно он повоевал.

– Хорошо, – согласился я. – Если вам не сложно, я действительно взял бы эти бумаги. Они нам в работе помогут, а вам всё равно ни к чему. И, пожалуй, больше не побеспокою. Извините уж за всё.

– Ничего, ничего… Ну а документы вы сейчас возьмёте? Может быть, будет удобнее, если я соберу их, а вы завтра забежите? В таком кавардаке не найдёшь же ничего, да и большинство бумаг в комнате мужа, а его нельзя сейчас волновать.

– Да, так лучше, – охотно согласился я. – Вот эти вот я с собой захвачу, а за остальным, если вы не против, завтра приду.

Старуха молча кивнула и вышла из комнаты, а я, встав на колени, принялся собирать рассыпавшиеся по полу бумажки. Елена энергично помогала. Искоса я присматривался к ней, но, казалось, содержимое документов совершенно не интересует её. Она, не глядя, складывала листы в стопку, и, окончив, равнодушно передала мне.

Наскоро попрощавшись со старухой, мы вместе вышли из квартиры. В лифте ехали молча, ни разу не взглянув друг на друга. Я боялся, что девчонка сбежит от меня, и собирался насильно удержать, но когда мы вышли на улицу, она, никуда не торопясь, шагнула к скамейке у двери, и села, поджав ноги. Меня смерила спокойным и выжидающим взглядом. Я подошёл и, не садясь рядом, внимательно уставился на неё. Мой взгляд ей не понравился.

– Ну что, о чём поговорить хотели? – нетерпеливо спросила она, с раздражением отворачиваясь.

– Да много о чём. Вас отец прислал?

– Не отец. Отец вообще не в курсе моих дел. И, честно говоря, – прибавила она, помедлив, – я думаю, что напрасно вы его подозреваете.

– Почему?

– Я расспрашивала его, и он сказал, что ничего о пожаре не знает.

– А знал бы, так, конечно, немедленно б сознался, – ехидно улыбнулся я.

– Может быть, не вслух, но сознался, – убеждённо заверила девушка. – Я отца знаю…

– А с чего вам-то мне верить?

– Хотите – не верьте… – равнодушно пожала плечами она.

– Ну ладно, но тогда кто дом запалил?

– Не знаю… Может быть, не наши это. А если наши, то… Белов какой-нибудь.

– Старший или жених? – саркастически улыбнулся я.

– Оба могли, – равнодушно парировала она. – Но я бы ставила на старшего.

– И вот они так просто всё это мимо отца вашего протащили?

– Да, так просто… Мимо него вообще в последнее время много таскают… всякого мусора.

– Допустим. Ну а вы-то, вы-то? Как очутились тут? Что вам нужно от старика?

Девушка улыбнулась и несколько мгновений ощупывала меня внимательным взглядом.

– Вы всё равно не поверите, – сказала она, легко забросив ногу на ногу и откинувшись на спинку скамьи.

– Давайте проверим, – ледяным тоном отозвался я.

– Я помочь хотела. Вот элементарно решила помочь человеку. Возможно такое? Я слышала его историю, мне мама рассказала. Она бывала тут уже, и я тоже подумала… Что вы так на меня смотрите?

– Мама? – поразился я.

– А, разнюхали уже… – устало вздохнула она. – Ну не мама, то есть не родная мама. Я Тамину Николаевну так называю, экономку нашу. Она, знаете, с детства растила меня, и я её буквально как мать родную люблю. Она делом этим с самого начала интересуется, ездит по погорельцам, кому может – помогает, и вот…

– Тоже инкогнито ездит?

– Что такое инкогнито? А, под чужим именем? Какой вы, Ваня, всё-таки разнообразный человек! – сказала она, и тут же рассыпалась беззаботным серебристым смехом. – Я и представить не могла.

Я впервые слышал, как она смеётся, и признаюсь, это поразило меня – от неё я почему-то не ожидал такого счастливого, жизнерадостного хохота.

– Почему вы не думали, что я разнообразный? – спросил я.

– Потому что не положено вам, провидением не отпущено, – серьёзно и как-то даже дидактически указала она. – Ну да ладно. Короче, да, мама, конечно, никому тут не представляется. Да и глупостью это было бы, нас тут чертями считают, а мы будем бегать да помощь навязывать. Разорвут ведь.

– И вы вот так, больная, потащились с сумками?

– Я не такая и больная, – обиделась девушка. – Сердце немного ноет, мне недавно стимулятор новый поставили, а так всё у меня нормально. Тяжести поднимать нельзя да бегать. Видите же, хожу как-то.

– Ну а что ко мне вчера приходили? Как вообще мой адрес узнали?

– А я в редакцию позвонила и спросила.

– Так вам и сказали, – усомнился я.

– Так и сказали. В жизни вообще всё просто, вы не замечали? – подмигнула девушка.

– Ну а приходили зачем?

– Да так… – сказала она задумчиво. – В порыве. Хотела поговорить с вами, о деле разузнать, да и вообще. Вы мне понравились чем-то, ну я и…

– И в порыве сказали моей девушке, что мы с вами встречаемся?

– Девушке? Я подумала, это жена ваша, – сказала Елена, как будто искренне удивившись. – У неё, знаете, был такой торжественный вид, прям боярыня Морозова на телеге, двух перстов сложённых не хватает. Она ведь верующая у вас?

– Верующая.

– Ах, как угадала! Ну, вот я увидела её и решила разбавить. А занятно получилось? Скандальчик-то она устроила? Такие тётки обычно знатные сцены закатывают. В общем, извините, это я от дурости. Избалованная я и нахальная дрянь. Ругайте меня, всё заслужила! Хотите, сейчас матроне вашей позвоню и извинюсь? Ну, диктуйте номер, какой у вас домашний? – заторопилась она, поспешно извлекая смартфон из сумочки.

– Не надо ей звонить, – спокойно остановил я. – И без вас у неё проблем хватает.

– Каких проблем? – серьёзно удивилась девушка.

– Она инвалид, да и вообще… много в жизни перенесла, – нехотя сказал я.

– Понятно, – вдруг как-то обмякла Елена. – Вы меня извините, я правда не знала.

– Ну, знайте в следующий раз. Вам больше нечего сказать мне?

– Нечего.

– Тогда пока, – произнёс я и развернулся уходить. Елена встала, чтобы следовать за мной, но тут же как будто передумала, и снова опустилась на скамью. Вид у неё был озабоченный.

Не прошёл я и двухсот метров, как позвонил Алексей.

– Ваня, привет! Ты где? – услышал я в трубке его встревоженный голос.

– Я так… По делам отлучился. К Найдёновым вот забежал.

– К Найдёновым? – удивился Алексей. – Это тот старик, который… Ну да ладно! Узнал что-нибудь новое?

– Кое-какие документы добыл и завтра, может быть, ещё достану. Сегодня над бумажками вместе посидеть бы надо, понять – полезное что-то, или барахло.

– Хорошо, замечательно, – бодро отозвался Алексей. – Я чего звоню-то… Думал, в редакции ты, хотел к себе позвать. Как раз тут сижу с нашим общим другом – Сашко. Помнишь? Тоже много интересного о деле узнал. Белов изо всех щелей лезет.

– Сашко? – спросил я, вдруг вспомнив беседу у старика. – Слушай, а ты можешь прямо сейчас ему вопрос задать?

– Какой?

– Спроси его слово в слово следующее: имеет ли он какое-либо отношение к похищению дочери Найдёнова в девяностые?

– Хорошо, договорим и спрошу.

– Нет, спроси сейчас, не кладя трубку.

– Зачем это?

– Надо, – настоял я.

– Ну ладно, раз надо… – нехотя согласился Алексей.

Несколько мгновений в динамике аппарата слышались неразборчивые звуки разговора.

– Спросил, – произнёс, наконец, Алексей.

– И что он ответил?

– Ничего.

– Как – ничего?

– Ну, так… – обескуражено выговорил Коробов. – Ни звука не произнёс. Молча встал со стула и ушёл.


Глава тридцать четвёртая

До поздней ночи мы с Алексеем возились с документами, что я добыл у Найдёнова. Увлекательного оказалось много. Свидетельские показания в суде, справки из различных московских жилищных управлений. Даже по тем обрывкам, которые у нас имелись, очевидно было, что битва шла не на жизнь, а на смерть. По одним и тем же решениям направлялись апелляции, назначались повторные слушания, выносились заключения Мосгорсуда и даже суда Верховного. Вероятно, Найдёнову удавалось иногда отстоять свою позицию, порой же побеждали деньги и связи оппонентов. В том, что противником он оказался сильным, сомнений не было, однако понятно было и то, что со временем его возможности убавлялись, и только внешние катаклизмы, такие как смена того или иного начальника, ангажированного бизнесменами, или резкие изменения в законодательстве уберегали от окончательного поражения. Видимо, он и сам чувствовал, что постепенно идёт ко дну, во всяком случае, в его заявлениях и ходатайствах зазвучала истеричная нота, а юридические аргументы заменялись эмоциями. Чувствовался вымотанный, измученный человек, не имеющий ни малейшей поддержки и находящийся на грани нервного срыва. Последней каплей, очевидно, оказалась смерть дочери. После этого он совсем сник, и в протоколах судебных заседаний всё чаще появлялись отметки о том, что гражданина Найдёнова П.А. поручено удалить из зала суда за неуместные высказывания, или о том, что ему стало плохо во время слушаний. Так или иначе, материал даже на тех документах, что мы имели, получался чудесный. Можно было и вовсе ограничиться одной юридической стороной расследования, вообще, читатель очень любит судебные истории, чем, кстати, напрасно пренебрегают собратья-журналисты. Из тех бумаг, что Алексей добыл у Сашко, следовало, что после падения Найдёнова знамя борьбы подхватили руки других жильцов. Руки, правда, очень некрепкие – один за другим новоявленные бойцы сдавались под натиском строительных бизнесменов. Битва, впрочем, продолжалась, что уже немало. Больше всего интересного оказалось по линии «Первой строительной». В самом деле выяснялось, что Гореславский тут почти ни при чём. Да, он выступал учредителем одной или двух компаний, которые претендовали на территорию, но, скорее всего, участвовал формально, не особенно вникая в суть дела. С другой стороны, от него, кажется, ничего намеренно не скрывали, так что он мог без особого труда разобраться при желании. Другое дело – Белов. Его хитрая мордочка высовывалась из-за каждого подряда, каждого судебного иска. Вот он покупает участок в соседнем с домом гаражном кооперативе, и, пересчитывая кадастровую стоимость, пытается расширить территорию, включив в неё искомые здания. Вот пытается добиться акта о признании домов ветхими, вот судится ещё с каким-то подрядчиком, наметившим место для прокладки коммуникаций. Его действия отнюдь не всегда отличались логикой – он то лез напролом, то вдруг предпринимал виртуозные многоходовые атаки с подключением крупных юристов и чиновников. Казалось, в эти моменты им управляла некая иная – расчётливая и умная сила…

 Разобравшись в бумажках, мы с Алексеем рассортировали их по пунктам и разделам, уже заранее обозначив те материалы, которые можно было выпустить по тому или иному направлению. Работа оказалась тяжела и заняла уйму времени, но, окончив её, особого удовлетворения мы не испытали. Документы Сашко по большей части представляли собой ксерокопии, оригиналы запасливый наш приятель по каким-то своим причинам решил придержать. Что же до найдёновских бумаг, то в них не было никакой системы, что и неудивительно, учитывая те обстоятельства, при которых они нам достались. Где-то не хватало номера дела, где-то половины протокола заседания, где-то – титульной или последней страницы с подписями и печатями. Эту дилемму я надеялся разрешить завтрашним визитом к Марии Николаевне, а вот с Сашко всё обстояло чуть сложнее. Во время наших посиделок Алексей несколько раз набирал его, чтобы уточнить различные детали, однако тот не брал трубку – вероятно, давешний невинный вопросик о происшествии со Светой Найдёновой задел в нём некую болезненную струну. Времени миндальничать не было, и потому мы решили чуть поприжать нашего любезного союзника. Алексею одному он бы не сдался, и потому постановили нагрянуть в его берлогу вместе. Тут немного рассчитывали на помощь Марии Николаевны Найдёновой. Вдруг она сообщит какие-нибудь дополнительные факты об истории с похищением, которые помогли бы покрепче ухватить этого хлыща за шкирку? Если он с пары слов так встрепенулся, загадывали мы, то, вероятно, совсем сникнет, если привлечь подробности… Собственно, окончательный план вышел такой: утром мы с Лёшей летим к Найдёновым, забираем документы и по-тихому, ни в коем случае не беспокоя старика, беседуем с его женой. Затем мчимся к Сашко и на основании полученных данных выуживаем из того всё, что возможно.

Покончив с делами, мы наскоро попрощались и разбежались по домам. Я тащился с неохотой. Боялся больше всего, что Мария решит как-то отметить наше воссоединение, устроит, к примеру, пышный ужин или потащит меня в театр или кино… Ужина и фильма, разумеется, не опасался, однако за подобным всегда следует сентиментальный вечер с откровенностями, объяснениями, и прочим. Тут-то и мог сорваться. К счастью, Маша задержалась на работе. В её отсутствие я ещё порылся в документах, а после завалился спать на кушетке в кабинете, предварительно изобразив рабочий бардак, чтобы объяснить отсутствие в общей спальне. Раскидал на столе документы, оставил невыключенным ноутбук и лёг не раздеваясь. Понятно, что наивно, но, как говорится, чем богаты. Кажется, она поверила и поняла, во всяком случае, постаралась поверить – ночью меня не побеспокоила, а проснулся я под тёплым пледом, заботливо подоткнутым со всех сторон.

С Коробовым мы встретились в девять утра на выходе из метро. До места шли почти без разговоров, и, признаться, я рад был именно сейчас тому, что не надо говорить, а можно только дышать свежим воздухом и думать. Я вообще люблю думать во время прогулок, тут же располагала и погода. Стояло редкое и в то же время удивительно характерное московское утро, мокрое и пронзительно тихое. Прозрачный воздух был чист неимоверно, лужи блестели спокойным и торжественным блеском, и повсюду на дорожках как золото, настоящее золото, лежали алые, жёлтые и коричневые листья. В небе, синем и чистом, без облачка, хотелось утонуть. Даже редкие порывы холодного ветра веселили, а не раздражали. Помню, мне почему-то было очень радостно тогда, и как-то особенно настойчиво хотелось жить.

Мы позвонили по домофону к Найдёновым, но ответа не дождались. Я решил было, что старики снова куда-то ушли, однако с пятого или шестого раза трубку всё-таки сняли. Голос на том конце был незнаком, а ещё – резок и раздражён.

– Кто это? Какого чёрта нужно? – осведомился он.

– Мы к Петру Анатольевичу Найдёнову, буквально на минутку, – дипломатично произнёс Алексей.

– Нет тут Найдёновых, – ответили нам. – Не живут больше.

– А с кем я общаюсь, позвольте поинтересоваться? Меня зовут Алексей Коробов, я журналист газеты «Московский курьер».

– Я хозяин, – смягчился домофон.

– А куда, если не секрет, переехали Пётр Анатольевич и Мария Николаевна?

– В больницу увезли, в шестьдесят третью, – нехотя ответил голос.

– А не оставляли они каких-нибудь вещей для журналистов?

– Ничего не оставляли. Всё, давайте, до свидания.

Переглянувшись с Алексеем, мы отправились в больницу, но там нас ждала неудача. Старика в самом деле доставляли по «скорой» вчерашней ночью, но уже утром жена забрала его из отделения. О том, куда супруги могли отправиться, ни оператор справочной, ни фельдшер «скорой» не имели ни малейшего понятия. Впору было опускать руки, но мы всё-таки для порядка сделали несколько звонков – в полицию, в морги и различные службы помощи бездомным. Алексею пришла в голову счастливая мысль позвонить в комитет помощи погорельцам, возглавляемый Фоминой. Тут-то ответ и нашёлся. Выяснилось, что старики действительно приехали этим утром с вещами, и разместились в школе. Туда мы прибыли через полчаса. Найдёновых поселили на третьем этаже, освободив для них каморку рядом с Сашко. Мебели не оказалось вовсе, кроме двух эмалированных кроватей, покрытых выцветшими одеяльцами, и зелёного обтрюханого кресла, принесённого, видимо, при участии каких-нибудь местных активистов. Стоял странный запах, похожий на тот, что бывает от протухшей краски – вероятно, тут недавно помещались какие-то строительные материалы. Старушка, открывшая нам, приложила палец к губам, прося не шуметь, и вышла в коридор, аккуратно прикрыв за собой дверь. Вид у неё был измученный.

– Мария Николаевна, что случилось? – удивлённо начал Алексей. – Мы с Иваном вас весь день искали. Были на Новослободской, а там...

– Вчера Петя пожар устроил, – оборвала старушка, отчаянно всплеснув руками. – Ночью встал, собрал документы, бумаги, одежду – ну всё, до чего дотянулся, сложил посреди комнаты в эмалированный таз и – поджёг. Я тушила-тушила, и… – Она остановилась, чтобы вытереть слёзы. – Вся квартира в дыму, ковёр испорчен. Сами едва не погибли с Петенькой. Хорошо, я окно вовремя распахнула, а то бы задохнулись. Господи, Господи, какое горе! За что нам всё это?!

– Ну что вы, не переживайте, – сказал Алексей, подойдя к старушке и обнимая её за плечи. – Ничего страшного. Теперь вы в безопасности, не пострадали, а это главное.

– А потом утром приехал Миша, ну, племянник мой, – продолжала всхлипывать она, – Увидел всё и… и… попросил на выход. Вещи наши выбросил… А тут Петеньке плохо стало, он упал и прямо в коридоре припадок с ним случился. Соседи выбежали, «скорую» вызвали. А со «скорой» мы прямо вот сюда. Тут, спасибо добрым людям, и устроились.

– Может быть, помощь вам какая-нибудь требуется? Сейчас мы в магазин сходим, продуктов вам купим, белья.

– Да, но представьте себе, документы погибли! – не слушала она. – Свой паспорт я нашла, а Петин – нет, сгорел, видимо. Что же, как же мы теперь, неужели на улицу придётся?

– Не беспокойтесь, всё восстановите. Там выписка из домовой книги нужна да пара справок, ничего сложного, – продолжал утешать Алексей. – Мы для вас всё достанем, вам и пальцем не придётся шевелить.

– Я говорила уже с Натальей Петровной, ну, в администрации нашей. Сейчас у них и времени нет, других забот хватает, а потом пройдёт время, забудут, и…

– Не беспокойтесь, всё решится. Это всё за пару дней делается.

– Дай Бог, молодые люди, дай Бог! – запричитала старушка, с надеждой оглядывая нас.

– Мария Николаевна, – вступил я робко. – А вот документы, о которых у нас с вами речь вчера шла, они тоже погибли?

– Ах, я не знаю, – в слезах отмахнулась женщина. – Всё, кажется, сгорело. Пропади они вообще пропадом – эти бумаги. Из-за них все беды наши! Сколько раз говорила мужу – брось ты это дело, нечего воевать, грех простому человеку против богатых идти! А он всё своё, всё своё… И вот мы одни, нищие, больные, на улице…

Этот разговор на срыве, слёзы старухи – всё физически раздражало меня. Вообще, ненавижу, когда рядом кто-то плачет, теперь же как-то особенно противно стало. Я поспешно покинул Найдёнову с Лёшей, безуспешно пытавшимся утешить её, и отошёл к окну. Надо было думать, что делать дальше. Очевидно, что карта наша бита – каприз больного старика уничтожил все надежды на серьёзный и большой материал. Разумеется, кое-какие документы сохранились у меня, и, конечно, их можно было дополнить. Но на запросы в суды, следственные органы и различные государственные службы уйдут месяцы, интерес к истории тем временем утихнет, и мы окажемся разбитого корыта…

Алексей подошёл через несколько минут. Старушка, как я и предполагал, растрогала его, и вид он имел траурный.

– Вот жалко-то, – сказал он с досадой. – Столько несчастий на людей свалилось, и совершенно незаслуженно. Бедный старик... Я, знаешь, его сквозь щель в двери видел – ворочается, бедняга на кровати, места не находит. И Мария Николаевна… Таким людям памятники надо ставить. Столько вынести одной, да ещё с мужем больным… А племянник-то их мразь какая, а! – с ненавистью прибавил он. – На улицу выкинуть бедняг, да ещё в такое-то время! Знал же, что старик не в себе... Рожу бы ему, ублюдку, пощупать!

– Да, собственно, сами они себе злобные буратины, – уронил я, не задумавшись. – Кто их просил в квартире пожар устраивать?

– Ах, Ваня, ну совсем ты не жалеешь, – с жаром ухватился Алексей, которому, по-видимому, не терпелось излить праведный гнев. – Ты подумай, в какой они ситуации, что пережили! Найдёнов больной, себя в руках не держит, а Мария Николаевна слабая, отчаявшаяся… ну ты видел. Вот совершенно не умеешь ты понимать и сочувствовать. Так это легко, а ты… Бывают моменты, когда не узнаю тебя, буквально не свой человек.

– Почему это? – искренне поинтересовался я.

– Да потому что всё ты от себя отталкиваешь! И сочувствие, и привязанность, и… слёзы мира.

– Слёзы мира? – повторил я с иронией.

– Да, вот ты не смейся! Я знаю, у тебя много накопилось всякого, да и вообще… Но этим жить надо, если вообще хочешь жить. Понимаешь?

– Не понимаю.

– Поймёшь ещё, – как-то даже свирепо выговорил Коробов. – А людям помочь надо.

– Успеем, – нетерпеливо заметил я. – Ты главное скажи: с документами-то что? Окончательно пропали?

– Пропали, – буркнул Алексей, продолжая глядеть осуждающе. – Старик сжёг. Мария Николаевна рассказала, что всё в огонь бросал, без разбора. Остался, правда, один портфель, но ей, понятное дело, не до того сейчас.

– Всё равно, заглянуть бы поскорее в этот портфель – хоть какой-то шанс.

– Сейчас она не даст точно, придётся подождать пару деньков.

– Ну, тогда что нам остаётся? К Сашко пошли? Ты насчёт дочери у старушки спросил?

– Спросил. Не знает она ничего. Делами этими муж занимался, а она только так – слышала звон.

– Ну, айда тогда с тем, что имеем. Вот его дверь, рядом.

Мы в самом деле стояли у кабинета Сашко. Однако на стук никто не отозвался, а за матовыми стёклами не было заметно ни света, ни движения. Очевидно, наш товарищ куда-то пропал. Я предложил было взломать дверь и изучить обстановку, рассудив, что этот сморчок не смылся бы без вещей, однако сам же от затеи отказался. Звуки привлекли бы лишнее внимание, после чего у нас вполне могли возникнуть проблемы с администрацией. А ставка, между тем, была слишком ничтожна. Сашко рано или поздно появится и так, хотя бы для того, чтобы уладить делишки со сгоревшей квартирой. Подумав, мы решили на этот случай запастись в школе союзником, который известил бы в нужную минуту. Алексей вызвался побеседовать с Фоминой, а заодно и выяснить вопрос со сгоревшими документами Найдёновых, я же остался ждать в коридоре. Я и тогда спрашивал себя о том, почему не отправился следом за Коробовым. Собственно, у двери Найдёновых мне делать было нечего, даже больше – я и не хотел здесь оставаться, чтобы не нарваться на какую-нибудь новую эксцентричную выходку. Но надежда оказалась сильнее. Я ждал – неосознанно, спонтанно, взволнованно, боясь и в то же время нервно желая этой новой встречи. Не знаю, значила ли она для меня что-то уже тогда, или дело было просто в любопытстве. В конечном итоге на меня мог и Алексей подействовать с его смешной и торжественной просьбой не пренебрегать слезами мира. А скорее, всё ещё проще – тогда я знал почему-то, что она сегодня будет здесь, но теперь позабыл по болезни, и попросту дразню себя мистикой со скуки. Это, я уже заметил, одна из новых моих черт. У меня сейчас вообще много нового.

Так или иначе, надежда оправдалась. Послышались голоса на лестнице, стук каблучков, и в коридоре показались две фигуры. Одна – старушка в коротеньком пальтишке и с сияющим клатчем от Chanel в маленькой артритной ручке, другая – молоденькая девушка в длинном кремовом плаще, тонко облегающем её угловатую фигуру. Обеих я узнал сразу. Девушка была Елена, старушка – Тамина Пугачёва, экономка Гореславских. Я встал навстречу. Елена, увидев меня, смутилась, старушка же, напротив, как-то чрезмерно обрадовалась, даже шаг ускорила.

– И вы здесь? – первая спросила Елена, подходя. Она быстро справилась со смущением и теперь смотрела равнодушно, в той же ноте, в какой мы расстались у подъезда на Новослободской.

– Здесь, – участливо подтвердил я. – И вы спешите?

– Да, мы узнали и проведать пришли, – замялась девушка. – В общем-то даже не мы, а я. Мама… то есть тётя Тамина просто сопровождает меня. Она уже сюда приходила, выяснила, какая помощь нужна, ну я вот и… Кстати, познакомьтесь. Это Иван Кондратьев, журналист «Московского курьера», а это – Тамина Николаевна Пугачёва, наша… – она сделала паузу и, как бы собравшись с духом, твёрдо произнесла: – Моя мама.

Мы со старушкой пожали друг другу руки.

– А я наслышана о вас, – сказала та с приятным, чуть гортанным прононсом, свойственным цыганам. – Только вчера с Леной о вас говорили.

– И что же?

– Лена рассказала, что вы с товарищем, Алексеем… как, забыла, фамилия?

– Коробовым.

– Да, с Алексеем Коробовым расследуете эту ужасную трагедию. Правда, что вы ещё до пожара историей занимались?

– Мы не историей, а «Первой строительной компанией» занимались, – дерзко вставил я. Старушка, однако, не смутилась.

– Вы знаете, я вам искренне желаю успеха. Мы никого не выгораживаем, и если вам понадобится помощь, я всегда готова, чем смогу...

– Ну прекрасно. Мне как раз нужна пара бумажек со стола Гореславского, так я вам позвоню на днях? – сухо бросил я.

– Вот вы смеётесь, молодой человек, а я ведь вполне искренне, – церемонно выговорила Пугачёва, сморщив укоризненную гримаску. – Мы второй день тут ходим и столько видели уже, что…

– Что теперь-то на любые жертвы пойдёте. Несмешно вы шутите, доложу я вам.

Елена вдруг залилась своим серебристым хохотом, пристально глядя на меня несмеющимися глазами.

– Во-первых, не надо паясничать, молодой человек, – в поучительном тоне произнесла Пугачёва, с беспокойством оглянувшись на девушку. – Ну а во-вторых, есть, понятно, некие границы, и когда мы обещаем помочь, то вы должны понимать…

– Ну а как ваше расследование? – вдруг перебила Елена, как-то внезапно отсмеявшись. – Нашли поджигателей?

– Скоро найдём, – заверил я. – Сейчас людей опрашиваем. Вот и с Найдёновыми пообщались.

– Из дома же их родственники выгнали, – понимающе кивнула Елена. – Какие сволочи, скажите?

– Да, сволочи, – сухо согласился я.

– Ну, мы быстренько, буквально на минутку заглянем, и уйдём. Нам очень надо. Вы хотите с нами?

– Я только что оттуда.

– Ах да, – смерила меня небрежным взглядом Елена. Я заметил, что старушка неотрывно наблюдает за мной своими остренькими внимательными глазками. – Ну, тогда что ж, бывайте.

Обе женщины пошагали к комнате Найдёновых. Раздался робкий короткий стук, дверь с визгливым скрипом приотворилась, и в щели показалась Мария Николаевна с миской воды и с вафельным полотенцем, наброшенным на руку. Между женщинами произошёл короткий диалог, произнесённый трагическим полушёпотом. Наконец щель в двери расширилась, пропуская обеих внутрь. Визит, впрочем, продолжался недолго. Почти тут же послышалось кувыркание мебели, звон битой посуды, а затем резкий, как жужжание пчелы, стариковский дискант, принадлежавший Найдёнову, испуганно прокричал: «Ведьма! Изыди, ведьма!» Быстро застучали по паркету каблучки, и обе посетительницы – старая и молодая – поспешно вылетели в коридор. Следом показалась Мария Николаевна со своим полотенцем, но уже без миски, и что-то долго и взахлёб объясняла им у самой двери. По завершении спектакля Гореславская и Пугачёва, не оглядываясь по сторонам, быстро прошагали мимо меня к лестнице. Я хотел обратиться за объяснением к Найдёновой, которая, стоя в дверях, ошарашенно наблюдала за тем, как стремительно ретировались её гостьи, однако в этот момент раздался звонок от Коробова.


Глава тридцать пятая

– Ваня, слушай, – поспешно, задыхающимся голосом, заговорил он. – Мне тут Шебрович позвонил, в редакцию срочно зовёт. Притащилась там какая-то делегация, надо бы принять, то да сё, а из наших никого. Галенин в Австрию собирается, не до того ему сейчас, Суриков в Туле, Каштановский номер готовит. Сам Шебрович бы рад, но он сейчас на каком-то банкете, и успел уже нализаться…

– Ну а я что тут делать буду?

– А ты, пожалуйста, закончи за меня дела с Фоминой. Я с ней уже договорился насчёт Сашко, осталось с документами Найдёновых уладить. Там ерунда – нужна одна справка да выписка… В общем, возьми у неё эти бумажки и старухе наверх отнеси, хорошо?

– Ладно, – нехотя согласился я. – Я закончу с этим, покараулю ещё немного Сашко, и тоже в редакцию приеду.

– Ну, там и встретимся.

Я боялся, что история с документами утянет у меня несколько часов, но на всё про всё ушло не больше пары минут. Вообще, в штабе Фомина, надо отдать ей должное, навела идеальный порядок. Имелась импровизированная канцелярия, курьерская служба, состоявшая, правда, всего из двух старух, но довольно бодрых и деловитых, сидел даже пресс-секретарь в отдельном кабинете. Вообще, был тот подпрыгивающий энтузиазм, какой бывает, к примеру, в штабах молоденьких политиков, в первый раз избирающихся куда-нибудь. Я забрал необходимые выписки для Найдёновых и, поднявшись наверх, отдал Марии Николаевне, присовокупив объяснения о том, как действовать в инстанциях дальше. Она внимательно выслушала, записала рекомендации, и тут же хлопотливо убрала листы в чёрную кожаную папку на медных заклёпках. Я робко сунулся с вопросами о недавних её посетительницах, но старушка предпочла отмолчаться. Попрощавшись, я побежал вниз по лестнице, надеясь снова встретить Елену с её спутницей. Помню, я был даже раздражён, мне хотелось уже как-то договориться с девушкой, по крайней мере, выбраться из того странного подозрительно-пренебрежительного тона, который у нас с ней как-то сам собой обозначился. Пока что деловые соображения были на первом месте – в подобных историях вообще надо хвататься за любую зацепку, а уж упускать ценный контакт, да ещё из-за какого-то глупого недопонимания, было просто верхом небрежения. Кололо, впрочем, и любопытство. В конце концов – какого чёрта тут надо этой странной парочке? Ищут что-то? Или действительно хотят помочь погорельцам? В случае с девушкой в такой энтузиазм ещё можно было поверить – впечатлительность юная, нервы, непростое детство, и так далее. Но вот к старухе уже возникали вопросы. Сколько хотите меня убеждайте, но никогда я не поверю в альтруизм на новых БМВ и в туалетах от Шанель, во всяком случае, в такой живенький. Заставила задуматься и ещё одна деталь. Я всё вспоминал вспышку ярости Найдёнова, и крик его: «Изыди, ведьма!» Может быть, это и случайность, судорога больного сознания, но если нет, то к кому он, этот крик, мог относиться? На Елену Пётр Анатольевич при мне реагировал нормально. Следовательно, сорвался на старуху? То, что они виделись прежде, я знал – подтверждала это и недавняя встреча наша с ней у подъезда, и слова Елены о том, что Тамина к Найдёнову уже приезжала. Но что может связывать этих двух противоположных людей? Какой конфликт возможен между ними? Словом, вопросов имелось множество.

Облазив всю школу, я так и не нашёл женщин. В штабе сказали, что они забегали на минутку навести справки и куда-то ушли. Впрочем, пока находились поблизости, во всяком случае, лимузин старухи, уже мне знакомый, оставался на улице, у входа. Побродив ещё по первому этажу здания, я понял, наконец, что ловить нечего, и, выйдя на улицу, поплёлся к метро. К удивлению моему, БМВ тронулся с места и медленно покатил за мной. Я списал было на совпадение, но, пройдя два или три квартала, обнаружил, что машина упрямо преследует меня. Становилось уже интересно, и я начал соображать, что делать дальше. Очень соблазнительно было поиграть – шмыгнуть куда-нибудь в подворотню или зайти в кафе часа на полтора. Сунутся ли следом, станут ли ждать? Но можно было и выкинуть карты на стол – открыто подойти к машине, постучать в стекло и потребовать объяснений. На улице опасаться, конечно, нечего (интересно, кстати, что я сразу подумал тогда именно об опасности), а вот кое-что выяснить таким образом – вполне возможно. Вообще, откровенность преподносит порой удивительные сюрпризы.

Но осуществить ничего не удалось. Пока я размышлял, автомобиль ускорился и поравнялся со мной. Тяжёлое тонированное стекло задней двери опустилось, и на улицу высунулось круглое улыбающееся лицо Пугачёвой.

– Иван, здравствуйте, – пропела старушка медовым голосом. – Вы мне минуту не уделите?

– Что такое? – растерялся я.

– У меня к вам дело, – выговорила она ещё более ласково. – Больше часа не займёт, я обещаю.

– Ну хорошо. Мне к вам лезть, или как?

– Да, пожалуй, лучше вы ко мне. Тут парк есть рядом…

Я сунулся в машину и тут же увидел, что Пугачёва в салоне одна.

– Лена убежала по делам, – угадала она моё недоумение. – Её одна семья пригласила, тоже погорельцы – жена и муж. Там трагедия ужасная – ребёнок погиб, а мужа ранило сильно, всё лицо обожжено. Леночка пошла записать данные, чтобы лекарства какие-нибудь достать.

– Ну а вы?

– А я решила воспользоваться, так сказать, случаем, чтобы побеседовать с вами наедине.

– О чём?

– У меня есть несколько вопросов к вам, да и вообще, познакомиться любопытно.

– Ну а что вы просто ко мне не вышли у школы? – поинтересовался я, плюхнувшись на сиденье. – К чему все эти тайны мадридского двора?

– А вам тайны не нравятся? – кокетливо хихикнула старушка. – А я, знаете, убеждена была в обратном. Я же ваши расследования читала, и вообще с биографией немного знакома. Конечно, специально не вникала, но с первого взгляда ясно, что человек вы интересный. А интересный человек не может не любить таинственное, согласны?

– Ну ладно, хватит! – твёрдо оборвал я.

– Поверьте, для вас же лучше, если о нашей встрече не узнают, – тут же посерьёзнела Пугачёва. – Вот-вот, Митя, останови здесь, на углу.

Мы оказались у небольшого, но очень густого парка на окраине района, абсолютно безлюдного и с заросшим тиной прудом. Старушка сразу бросилась в самую глушь и побежала впереди, ловко раздвигая ветви. Наконец остановилась возле уединённой чугунной скамейки у самой воды, со всех сторон закрытой деревьями и кустами. Оправив юбку, поспешно села, настойчивым взглядом указав на место рядом с собой. Я нехотя подчинился, впрочем, приготовившись внимательно слушать. Начинать она, однако, не торопилась, словно выжидая первого слова от меня.

– Ох, я даже не знаю, как это сказать, – наконец произнесла после значительной паузы. – В общем, мне бы очень пригодилась ваша помощь.

– В чём?

– Вы, конечно, не верите мне, но я в самом деле хотела бы вам посодействовать в расследовании и как-то облегчить жизнь тем, кто пострадал от пожара. Я знаю, вы циник, и журналисту даже положено быть циником, во всяком случае хорошему, но должны же вы хоть кому-то доверять? Вам, может быть, кажется, что богатая тётенька от нечего делать решила в меценатство удариться, с жиру бесится, и всё такое?

– Я совсем не то думал, – спокойно сказал я.

– Ну, или считаете, что у меня какие-то свои задачи, что шпионю тут для Евгения Сергеевича… да не важно! Главное, не верите в искренность, верно?

– Верно.

– Ну а вот зря не верите. Я, конечно, тётка, пожившая на свете и кое-что повидавшая, так что растрогать меня сложно, тут вы правы. Но в то же время и другое поймите – я ведь одинокая, своих детей не завела, не сложилось, и Еленочка – по сути всё, что у меня есть в жизни. Я надеюсь, хоть в это вы поверите, несмотря на весь скептицизм. Я воспитывала её, по врачам с ней бегала, когда у неё болезнь нашли, таблетки доставала, дежурила в больницах, специалистов подыскивала, – и всё одна, всё одна. Евгений Сергеевич только сейчас на неё стал внимание обращать, а в те годы только бизнесом своим был занят. Да всё это не расскажешь в двух словах, – с досадой махнула она рукой. – Главное то, что для меня она как родная, и то, что происходит с ней, я, так уж вышло, принимаю близко к сердцу. Понимаю, конечно, что увлекается она с этими погорельцами, что, может быть, надо со здоровым скепсисом к делу относиться… Но с другой стороны – а чем это плохо? В конце концов, наше поколение – циники, хищники, как угодно назовите, но не дураки ведь! Мы многое повидали, побарахтались в девяностые, и детям такой жизни не хотим. Пусть новых богатств они не наживут, но зато и по подвалам прятаться не будут, и перед милицейскими начальниками на коленях ползать не станут, и с оружием им ходить не придётся, оглядываясь на тёмные углы. Вот хочет Леночка благотворительностью заняться – и пожалуйста. Это вообще по душе ей, она, знаете, с детства была впечатлительная. – Она замолчала, словно вдруг и всерьёз задумалась о чём-то, но через секунду оживилась и хитро глянула на меня. – Мне случай один вспомнился, я думаю почему-то, что именно вам он особенно понравится. Хотите, расскажу?

– Расскажите, – согласился я, пристально к ней присматриваясь. Её энергичность и нарочитое простодушие чем дальше, тем страннее мне казались.

– Когда Леночке восемь годиков исполнилось, мы жили на Большой Бронной, в министерском кирпичном доме. Тогда у неё только началась болезнь, и врачи перевели её на домашнее обучение. Занималась она дома, с приглашёнными учителями, а гулять выходила в маленький дворик за металлическим забором. Выведу я её, посидим с ней часик-другой, ну и домой обратно – вот для девочки и все развлечения. Она каждый день этой прогулки ждала как манны небесной, и стоит мне начать собираться, сама бегала и суетилась как сумасшедшая. Если дети там какие-то оказывались, она обязательно со всеми знакомилась, звала домой, в общем, была ужасно общительна. Отец, правда, посторонних не пускал почти, да и соседи не очень-то детям разрешали к нам ходить. У Евгения Сергеевича и сейчас характер не сахар, а в те годы вообще огонь был. Чуть детки расшумятся, он охранника звал и приказывал выставить из дома. Так и жила Леночка наша – урывками. Честно сказать, совсем у неё не было никакого детства. Всё с охраной да со мной, старухой. А я какая компания? У меня и своих дел по дому было полно, да и о чём нам с ребёнком говорить? Сказку ей прочитаю, молочка принесу на ночь, утешу, если там пальчик бо-бо, – ну и всё… Конечно, она хваталась за каждое впечатление и привязывалась к любому новому знакомому. И вот как-то раз на прогулке она заметила одного бомжика... Там рядом по улице находился ресторанчик, уж не помню, как назывался, и у него на заднем дворе стояли контейнеры для мусора, куда выбрасывали различные объедки и отходы. Охраны особой не было, и, конечно, поблизости постоянно паслись бездомные. Вот один-то из них и заинтересовал Лену. Это был такой, знаете, дед уже лет шестидесяти, не пьяный и довольно опрятный. Имелась у него примета – с собой он постоянно водил на поводке собаку – здорового жёлто-рыжего кобеля по кличке, как сейчас помню, Кузя. Леночка попросила разрешения подозвать его, ну а я и разрешила. С тех пор как выйдет на улицу, так сразу же бежит к своему новому приятелю. Бомжик оказался вполне безобиден, так что я и не препятствовала, пусть дитя пообщается. Конечно, не всё у него было с психикой нормально, да и не пойдёт здоровый человек бродяжничать, это понятно. О себе рассказывал то что он учёный, то что известный хирург, и каждый раз новое. Ну и собачкой своей гордился. Говорил, что пёс у него какой-то редкой породы, что-то там шотландско-ирландское. Выдумал, наверное, сам, да сам и поверил, как это у них бывает. Начнёт рассказывать про собаку, и не остановишь – Кузя то, Кузя это. Трюки его всякие заставлял показывать – служить, переворачиваться, танцевать. Ещё пёс умел бутылки собирать из-под пива, и приносить хозяину. При том понимал, какая бутылка разбита, какая нет, и таскал только те, что можно было сдать. Если старик совсем увлекался в разговоре, то доставал из кармана медальончик, якобы доставшийся ему вместе с щенком – маленькую продолговатую табличку с выдавленным номерком и каким-то текстом. Говорил, что это медаль собачья, якобы свидетельство высокой породы. Леночка его каждый раз очень серьёзно выслушивала, и вообще, сильно с ним подружилась. Выходя из дома на прогулку, каждый раз клала в карман пальтишка какую-нибудь сладость – пряничек или конфеты для своего друга Трошки (так звали бомжа). Тот всегда очень серьёзно принимал гостинец, благодарил, и убирал в карман. И вот однажды вышло так, что Лену вывел гулять охранник Саша – здоровенный такой двадцатипятилетний дуб. Меня в тот момент не было, и они пошли только вдвоём с девочкой. На беду, встретился им этот бомжик со своей собакой. Увидев свою знакомую, по привычке подошёл поболтать. Достал, конечно, и «медаль». Саша вдруг попросил её у старика, повертел в руках и начал насмехаться: дескать, никакая это не медаль, а бирка с джинсов. Вот это, мол, серийный номер, а это фабричная метка. Старик не верил, отнекивался, а охранник всё больше настаивал со смехом и прибаутками. И вдруг Леночку мою как подменили. Выхватила она у охранника бирку, отдала её обратно старику, на цыпочки встала, поцеловала того в щёку и тут же очень капризно стала тянуть Сашу домой. Тот не уходил, а всё продолжал доказывать своё. Тогда девочка вырвалась у него и побежала к подъезду. Дома она расплакалась и впервые в жизни закатила отцу истерику. Кричала, что Саша плохой, что никогда она с ним никуда не пойдёт, что ненавидит, и так далее. Через минуту подбежал запыхавшийся и ничего не понимающий охранник. Евгений Сергеевич, не зная, что думать, чуть не размазал бедолагу по стенке. Впрочем, когда Лена всё рассказала, смягчился, и сам спустился к этому бомжу, поговорил с ним, устроил даже на какой-то из своих подмосковных складов сторожем. Вот такая вот у меня девочка. Вы понимаете?

– Понимаю, – сказал я спокойно. – А с чего вы решили, что мне ваш рассказ особенно понравится?

– Мне показалось, что есть в вас что-то мягкое. Как увидела вас, так сразу подумала – мягкий человек. Как Лука у Горького (Горького-то изучают ещё в школе?) – много мяли, оттого и мягок. Пришлось вам в детстве повидать, а? Угадала я?

– Угадали, – чуть улыбнулся я.

– Во-о-о-т. На то я и цыганка. У меня, знаете, дед цыганским бароном был. Настоящим, матёрым, лошадей воровал. Верите?

Я не ответил.

Мы на минуту замолчали. Внимательно наблюдая за старухой, я тяготел к мысли об её искренности во всяком случае в том, что касается работы на Гореславского. И явная её откровенность, и странный антураж беседы, и история, вдруг, ни с того ни с сего мне рассказанная – всё как-то выходило за рамки простого шпионажа или уж, по крайней мере, было для него слишком тонко. А где тонко, там и рвётся – в этом я на опыте убеждался не раз. Я не понимал ещё её целей (в простую заботу о Лене верилось мало), но одно было очевидно – теперь она добивалась если не моего доверия, то открытого разговора. Я, конечно, с готовностью распахнулся навстречу.

 Ну что ж, давайте от лирики к делу, – первым прервал паузу я. – Я понял, вы любите свою приёмную дочь и желаете ей добра. Но что вам нужно от меня?

– Прямой вы человек! – весело сказала старуха. – Знаете, а я не предполагала, что вы такой взрослый. Быстро сейчас молодёжь взрослеет. Ну что ж, не буду вокруг да около ходить, а сразу скажу – я надеюсь когда-нибудь, и, может быть даже в ближайшее время на вашу помощь. Честно говоря, я давно уже, с месяц собираюсь обратиться к прессе, даже написала нескольким знакомым… Но кто у меня, у старухи, знакомые? Зубры такие же ветхие, как я. Они, конечно, люди влиятельные и опытные, но тут, знаете, палка о двух концах. Не всегда рассудительный и осторожный впутается в такое дело, как у меня. Здесь, может быть, скорее энергичность нужны, решительность, понимание, наконец, современных технологий, соцсетей… А тут вы как раз – словно Бог послал. И человек вы, я вижу, умный, и толк в работе знаете, да и, как мне показалось, Лена вам симпатична…

– Так это как-то её касается?

– Её, её, – лукаво улыбнулась старуха. – Будь это моё дело, я бы и не беспокоила. Я-то свой век прожила, много мне не надо, да и, знаете ли, не стоит молодых вмешивать в дела стариков.

– А с чего вы взяли…

– Что Лена вам нравится? – простодушно закончила она за меня фразу, не перестав, впрочем, ни на секунду улыбаться. – Так, мысль пришла… Подумала: не зря же вы там, в коридоре сидели. Время ваше дорого, следовательно, ждали кого-то. А кого там можно ждать?

– Я к одному знакомому заходил, он в соседнем с Найдёновыми кабинете живёт, – смущённо буркнул я.

– Наверное, к Сашко Павлу Дмитриевичу?

– И его, значит, знаете?

– Знаю, знаю. Весёлый человек, и, главное, услужливый. Услужливый до такой степени, что, кажется, совсем не стоит внимания. А? Как считаете? – лукаво подмигнула она.

Я промолчал.

– Ну, Сашко так Сашко, – примирительно сюсюкнула Пугачёва. – Но, собственно, я, наверное, заболталась, и вы уже ждёте, когда к делу перейду?

– Было бы неплохо.

– Ну что ж… – как бы задумалась старуха. – Даже и не знаю, с чего начать. Сама в сомнениях и волнениях запуталась, так что и не понимаю почти, что происходит. Вы знаете, что Лена в этом декабре должна выйти замуж?

– Да, я слышал. За Константина Белова, сына партнёра вашего хозяина по бизнесу.

– Не партнёра, а подчинённого… Ну да ладно… В общем, я считаю, что необходимо помешать этому браку, или Леночка моя ну… пропадёт...

– Так уж и пропадёт? Я слышал, что она сама рада выйти замуж, и, кажется, вполне этому вашему Константину симпатизирует.

– Ах, Иван, вы не знаете, что это за люди! – горестно всплеснула руками Пугачёва. – Я с Беловым-старшим тридцать лет знакома, и… и… поверьте, это ужасный человек, совершенно беспринципный! А сын весь в отца!

– Ну, знаете, если девушке нравится… – спокойно пожал плечами я. Вообще, весь разговор я старался выглядеть как можно равнодушнее, что старушка не без удовольствия замечала.

– В том-то и дело, что совершенно не нравится, ну абсолютно! Обманули её, вынудили согласиться, а привязанности никакой нет. Она с детства его ненавидела, да и поделом, признаться честно. Вот что вы знаете о Беловых?

– Ну, видел отца недавно, а сын, я слышал, тусовщик, и ещё чего-то там, – недоумённо проговорил я. – Эка невидаль.

– Нет, не только он, как вы это говорите, тусовщик, совсем не только! Он и наркотиками торговал, и сам на игле три года просидел, пока в Америке учился. И здесь такое вытворял, что говорить стыдно…

– Я слышал, в полицию несколько раз попадал.

– Это ерунда, вы сотую часть слышали. Он не только в полицию, но и в суд попадал, ему раз пять только на моей памяти обвинения предъявляли, и каждый раз отец его выкупал, – посыпала старушка. – Чего только не было – от пресловутых этих наркотиков до драк и увечий, даже убийство одно…

– Как это – убийство? – поразился я.

– Это вот самая интересная история. Я, конечно, наверняка не знаю, всё только слухи да домыслы, но столько уже их собралось, и, главное, так они похожи друг на дружку, что невольно на ум приходит поговорка про дым да огонь. Собственно, дело было так: в доме Беловых (у них дом на Рублёвке, в правительственном районе), была работница, таджичка, девушка лет девятнадцати. И вот в отсутствие отца как-то собралась у Константина компания, человек пять, напились, конечно, и позвали этих, ну…

– Проституток, – вставил я холодно.

– Да, проституток, путан, – без тени смущения подхватила старушка, – гуляли всю ночь, ну а когда дело дошло до мордобоя и битья посуды, девчонки по-тихому улизнули. Компания в поисках приключений пошла шататься по территории поместья, и наткнулась на гостевой домик, где жила прислуга. Девушка была там. Её раздели, изнасиловали всем гуртом, а потом выволокли на улицу и начали изгаляться, вплоть до того, что мочились на неё да заставляли ноги себе целовать. Разошлись уже к утру. Так бы эта история и забылась, но кто-то из подростков не выдержал да разболтал родителям и знакомым. А там возьми и попадись кто-то совестливый (у нас это изредка бывает). Вызвали полицию, начались протоколы, следственные действия и всё в этом роде. Понятно, полицейские не совсем из чувства справедливости старались, там и свой гешефтик на уме был. Знаете ведь, как это случается – заходит к вам в кабинет товарищ полковник с папочкой, а выходит без папочки, но с конвертиком. Вот и собирали материалец для этой папочки, землю носом рыли. И, представьте себе, всё обыскали, весь дом вверх дном подняли, а девушку не нашли. Пропала. Костя Белов, конечно, ото всего открещивался, дескать, я не я и лошадь не моя, но какими-то щипцами из него всё-таки вытащили, что девчонка действительно была, и что посреди ночи после известных действий (тут он, конечно, давил на полное её согласие) она собралась и уехала куда-то, чуть ли не домой в Таджикистан. Конечно, следователи не поверили, но, с одной стороны, и на свидетеля не надавишь, как у них принято, папаша-то – ого-го, с другой, как говорится – нету тела, нету дела. Ну а там и папины денежки подключились… История, понятно, испарилась, но ходят слухи, что эту девчонку Костя Белов один уходил, уже после того, как компания разошлась. Говорят, повесил её, а затем, закопал где-то.

– Ну уж что-то совсем драматическое, – иронично усомнился я. – Могла и в самом деле домой уехать.

– Вот тут-то ошибаетесь, никуда она не уезжала, – с какой-то даже торжественностью произнесла старуха. – Брат её прилетал из Душанбе и лично приходил к нам выяснять, где сестра. Я при разговоре этом присутствовала и прекрасно помню, что он очень отчётливо дал понять две вещи: во-первых, девушка дома не появлялась, а во-вторых – и в Москве у неё никого не было, следственно, и идти было некуда.

– А в полицию брат обращался?

– Обращался, но что он, кто он? Таджик, знаете, с гор спустился, денег ни копейки, связей – тоже. У нас же знаете, как работает правоохранительная система? Не подмажешь – не поедешь. Порыпался он тут, поговорил со свидетелями, каких нашёл, потом рукой махнул да и отправился восвояси.

– А Лена знает эту историю?

– Знает, но не верит. Он парень-то с виду обходительный, к тому же у них и много общего. И у Леночки с отцом не всё ладилось, и Костю батя в чёрном теле всю жизнь держал. Николай Алексеевич, знаете, человек прижимистый, копейки лишней сыну не давал. Пока мальчонка в Гарварде учился, ему папка по четыреста долларов в месяц присылал на расходы. Ну а что на четыреста долларов в Америке сделаешь? Костя и перебивался с макарон на хлеб, в обносках чужих ходил. Он отцу об этом ещё напомнит, я уверена. Умный он и самолюбивый, а значит – мстительный.

– Ну а здешние кутежи как же? Девочки, рестораны, улаживание вопросов с правоохранителями – на всё это деньги нужны. Не сходится что-то.

– Ой, Ваня, всё-таки какой вы умненький! – восторженно всплеснула руками старушка. – Буквально мысли мои повторяете. Вас не закружишь, не зря я… Да, да, тут вы, конечно, правы. В последние года полтора, когда Костя из Штатов вернулся, отец на него действительно денег не жалеет. Вдруг как заколдовали – и держит сына возле себя, и какую-то долю в бизнесе ему выделил, хоть и совсем номинальную, и в развлечениях не ограничивает. Знаете, если бы вы были знакомы с этим сычом столько, сколько я, то удивлялись бы ещё больше. Он за разбитую тарелку людей рассчитывает, костюмы по семь лет таскает, чуть ли не до заплат. За копейку удавится, и вдруг такой серебряный дождь на сына проливает. Я долго думала, в чём дело, пока сватовство это не случилось. Тут уж всё на свои места встало. На компанию метит – это ясно.

– А не лучше ли всё это отцу Елены рассказать? Не враг же он дочери?

– А вы думаете, это мне в голову не приходило? Да я тысячу раз с ним на эту тему заговаривала. Но нет, слышать ничего не хочет. Дескать, мальчик хороший, всё, что говорят о нём – сплетни, ну и так далее. И так, и эдак к нему подходила – ни в какую. И не пойму, в чём дело. Ради бизнеса он дочерью бы не пожертвовал, это точно, так что никакого расчёта тут нет. Догадываюсь только, что Костя каким-то образом его обманул. Влез в доверие, убедил в порядочности – уж не знаю как. А Евгений Сергеевич из тех людей, которым один раз в голову что-то вобьёшь, и потом хоть кол теши.

– Может, думает, что во всех этих приключениях с таджичками нет ничего плохого? – усмехнулся я. – И у него в шкафу пара скелетов есть, так почему его должно волновать…

– Это вы про что? – нетерпеливо насторожилась Пугачёва.

– Ну, супруга, притон на Ярославском…

– А, эта нелепая история? Я уж думала, забыли её. Поверьте, полная и абсолютная чушь! – энергично замахала руками старуха. – Мария Васильевна умерла от туберкулёза в доме отдыха, в Пушкино. В Подмосковье и похоронена. Я присутствовала на похоронах и точно могу сказать, что смерть её была вполне естественна, да и не удивительна – бедняжка года полтора угасала. А то, что он бил её или там ещё что – ерунда. Души он в ней не чаял, на руках носил, кого угодно из старых знакомых спросите. Все эти сплетни уже позже распустили, и даже известно кто. Была одна конкурирующая фирма, которой очень хотелось добраться до одного господряда, вот они и постарались. Евгений Сергеевич только в том виноват, что невольно подыграл лгунам. Человек он, так сказать, к подобному вранью располагающий, даже внешне, ну и к тому же в разговорах тему жены в лучшем случае обходил, в худшем же – срывался, кричал, скандалы устраивал. Оно и понятно – человек пережил такую драму, а эти лезут к нему в душу грязными лапами. Он бузил, ну а они рады пользоваться. Крик подняли, разоблачения публиковали, повторного расследования требовали – в общем, чёрный пиар в чистом виде. Милиция на этой волне делом серьёзно интересовалась, даже эксгумацию проводили, но, понятно, никаких доказательств против Евгения Сергеевича не нашли, только нервы ему напрасно потрепали.

– Ну не это, так другое, – сказал я. – Биография у него богатая.

– Про другое тоже много выдуманного, да и меняются люди. Но даже если бы он и сегодня оставался таким, как в девяностые, то уж по меньшей мере знал бы себе цену и к дочери себе подобного ни за что не подпустил, уж поверьте мне.

– Ну хорошо, а от меня вы что хотите? – спросил я, начав уставать.

– Да совсем мне ничего не надо! – засуетилась старуха. – Просто держите в уме наш разговор, и будьте готовы в случае чего поддержать, так сказать, печатным словом. Тема интересная, она и вам выгодна в некотором смысле, особенно в связи с последними событиями. И вам польза, и дело хорошее сделаете – поможете сироту спасти. Я понимаю – всё это смешно звучит, у вас там в газете, небось, нищие и обездоленные в очереди стоят, а я к вам суюсь с историей о том, что богатые тоже плачут. Но ведь и тут ситуация безвыходная, и тут горе, не правда ли? Куда моей девочке деваться, сами рассудите? Пропадёт ни за что бедняжка, и только потому, что не нашлось никого, кто помог бы, глаза открыл. Дело-то пустячное, а две жизни спасёте – и её, и меня – старуху. Не станет Леночки, и мне дальше, знаете… незачем…

– Что ж, я готов помочь. Но сами рассудите – мне нужны конкретные факты, цифры, на которых можно было бы строить материал. А без этого что я могу? В ваши домашние отношения я не полезу, это неправильно, да и странно как-то. С девушкой говорить тоже бесполезно – она меня не знает и, конечно, ни за что не послушает, раз уж даже вам не верит.

– А это даже хорошо, хорошо, что не знает! – затараторила Пугачёва. – Как раз и важно, чтобы в дело вмешался незнакомец, человек посторонний, незаинтересованный. Про меня-то дома двадцать пять лет знают, что я Беловых не люблю, и потому, может быть, и не слушают. А тут журналист солидного издания, человек с опытом, с репутацией… Нет-нет, вы не говорите! А факты… Факты найдутся, поверьте мне! У меня и сейчас столько огня припасено, что Рим три раза спалить можно. А в ближайшее время рассчитываю выяснить ещё кое-что весьма любопытное, и, кстати, в первую очередь, не ко мне, а к вашему расследованию относящееся. Поверьте, много пользы будет, не пожалеете!

Я промолчал.

– Это я соблазняю, пользой то бишь, – деловито поспешила пояснить она, – но при этом открыто и честно заявляю вам, что не на корысть вашу в первую очередь рассчитываю, пусть корысть и в самом лучшем смысле, а на честность, ум и порядочность. Думаю, что человек вы хороший и не пройдёте мимо, когда творится… происходит… такая… – последние слова старуха выговорила уже, всхлипывая. Порывшись в сумке, она извлекла синий шёлковый платок и поспешно вытерла им глаза. Этот внезапный переход от бодрой энергичной речи к слезам был так странен, что я недоумённо и растерянно уставился на неё.

– Извините, я целый день держалась, – пробормотала она, поймав мой взгляд. – Так вы, значит, поможете?

– Да, как я и сказал… – начал я.

– Спасибо вам большое! – прервала Пугачёва, энергично сжав мою ладонь в своих маленьких сухоньких лапках. – Если позволите, я буду с вами на связи. Разрешите записать ваш номер? – произнесла она, достав из сумочки изящный платиновый «Верту».

Я продиктовал.

Закончив разговор, мы прошли через парк обратно к машине. Пугачёва поспешно юркнула в дверь, напоследок махнув мне синим своим платком.

Возвращаясь в редакцию, я серьёзно обдумывал эту беседу. Всё, что говорила старуха, было верно и разумно, и подкреплялось к тому же собственными моими наблюдениями. Однако я почему-то ни на секунду ей не верил. Настораживали частности. Мне, конечно, польстили комплименты моей, впрочем, совершенно не известной ей порядочности, однако я всё-таки очень сомневался, что справлюсь с подобным делом лучше ею упомянутых влиятельных и известных журналистов. К тому же предлагать подобное почти первому встречному как-то нелепо, старуха же производила впечатление человека трезвого и прагматичного. Не потому ли она вцепилась в меня, что ей нужен был не просто абстрактный молодой журналист, а именно я? Но зачем? Во-вторых, покоробили и фразы о том, что лично она ни в чём не нуждается и что Лена – единственное, что есть у неё на свете. А как же БМВ, как же этот привычный хозяйский тон с водителем, как же приёмы, драгоценности, модные вещи? Жить она явно умеет основательно, со смаком, а, следовательно, ей есть и за что держаться. Не верилось и в легенду о тотальном ослеплении семейства Гореславских Беловыми. О Степане Ильиче я ещё мог это допустить, такие люди действительно порой склонны мыслить стереотипами, но чтобы молодая девушка не поверила очевидным и всем известным фактам, да ещё сообщаемым обожаемой приёмной матерью – это уже казалось невозможным. Я вспомнил к тому же и равнодушный ответ Лены на мой вопрос о возможных поджигателях: «Белов какой-нибудь… я ставила бы на старшего». Не из репертуара влюблённой Джульетты эта фраза…

«Короче, ясно, что загадок много, и загадок хитреньких, – размышлял я, уже подходя к редакции. – Вообще, всё семейство очень хитренькое»,– прибавил тут же, не без удовольствия припомнив оживлённую физиономию старухи и лукавую рожу Белова-старшего.

«Но Елена не хитренькая, – оговорился, с минуту подумав. – Задумчивая, но не хитренькая».

Глава тридцать шестая

Дойдя до редакции, я сразу кинулся в кабинет Алексея. Мне не терпелось поскорее увидеться с ним и рассказать о разговоре со старухой. Беседа эта оставила у меня странное, противоречивое ощущение. С одной стороны, я совершенно был уверен в том, что Пугачёва хочет втянуть меня в некую игру, с другой же – отчётливо чувствовал, что где-то в своём рассказе она была искренна – разве что не мог хорошенько понять, где именно. Повторяя про себя слово за словом всю беседу, вспоминая выражения Пугачёвой, интонации, отдельные, как бы нечаянно оброненные фразы, я совершенно запутался в собственных ощущениях. Вообще, привычка разлагать натуру частенько подводит мыслящего человека. Глубоко копая, первым делом откидываешь моральную сторону (это для серьёзного анализа необходимое действие), а в ней-то зачастую и заключается вся суть. Словом, мне нужно было свежее, постороннее мнение, и хоть я, бывало, посмеивался над Алексеем, так резво всегда рубившим с плеча, но именно теперь очень рассчитывал на его однозначность. «Скажет: себе на уме старуха, – отложу пока эту историю, бросится помогать – тоже сунусь», – с какой-то даже досадой загадывал я, поднимаясь на второй этаж редакции по узкой лестнице, устланной истёртым жёлто-серым ковром.

Уже на подходе к кабинету я расслышал доносившиеся оттуда звонкие голоса. Пахло злым и ожесточённым скандалом. Не доходя десяти метров, свернул в канцелярию и окликнул нашего редакционного офис-менеджера Никиту Пятова, белобрысого и сутулого очкарика в канареечном свитере.

– А Лёша где? – спросил я его.

– Да у себя, с делегатами гавкается, – саркастически хмыкнул он. – Приехала делегация из Львова – два профессора истории из тамошнего университета, и Есулович, который… ну ты помнишь, деятель революционный.

 – Не помню. Что за птица? – спросил я.

– Да и я, признаться, точно не знаю… Вроде как на Майдане тусовался, боевое звено «Правого сектора» и всё такое, затем помощником у Авакова работал.

– Серьёзные люди?

– Да так… Сейчас все серьёзные, – лукаво улыбнулся Пятов.

– А приехали-то зачем?

– Они книжку пиарят об украинской истории – «Из варягов в варвары» называется. Сегодня утром на «Эхе» выступали, потом у Альбац в Нью-Таймсе, а теперь вот к нам притащились. Лёша повёл их по редакции, ну и слово за слово сцепились. А затем ещё Шебрович появился для полного шику. Профессора быстро почуяли, что жареным пахнет, и к себе в гостиницу свинтили, один Есулович остался честь родины отстаивать.

– О чём спорят-то?

– До истории добрались. Да ты сам послушай.

Я вошёл в кабинет и встал у входа. Кроме Алексея присутствовали двое – Есулович, низенький черноглазый субчик в модном шерстяном костюме, глянцевых ботинках и с излишней франтоватостью недавнего богача в манерах, и наш Шебрович. Последний развалился на стуле у окна и, вихляя ножкой, из бокала посасывал коньяк, видимо, ухваченный на каком-то мероприятии. Там наш герой, очевидно, успел уже основательно набраться: на его щёчках цвели нежные розы, взгляд блуждал, а в движениях промелькивала пьяная неловкость. Алексей, заметив меня, только махнул рукой, но не отвлёкся – не до того было. В самом деле, шумели на историческую тему.

– Разница между Русью и Ордой, я имею в виду Киев и Москву, очевидна и ясно исторически запечатлена, – горячился Есулович. – Давайте посмотрим на живших в одно время Даниила Галицкого, основателя украинской государственности, и вашего героя народного – Александра Невского. Галицкий выбрал совместно с Европой бить Орду, а Невский встал на сторону Орды в противостоянии с Западом. А что такое Европа тогда? Европа – это уже к тринадцатому веку – десятки университетов, законы, в том числе – институциональные установления, вроде Хартии вольностей. Это культура, это духовность настоящая, а не нынешняя российская карнавальная, это, чёрт возьми, сокровища искусства! А Орда? Дикари, салом намазанные, пляшущие вокруг костров. И этот свой выбор вы через века пронесли! – визгливо перебил он открывшего было рот Алексея. – Вон, шапка ваша Мономаха знаменитая – это не что иное, как монгольская тюбетейка, вы знаете это? И ещё смеете навязывать всё это, грязь вашу, дикость ордынскую, всему миру?

– Тыкать русскому в лицо горем его – ордынским нашествием – это, конечно, вполне достойно благородного украинца, – гневно начал Алексей. – Я второй раз уже сегодня об этом от вас слышу, и второй раз удивляюсь. Да и ваши предки от монголов гибли – неужели же и в них плюёте во имя европейской всечеловечности? Дорого же вы тогда цените её и дёшево же она стоит! Вообще, удивительная штука эта ваша европейскость – буквально же на каждом шагу требует то могилы родные топтать, то дом свой осквернять..

– Я бы попросил! – угрожающе рявкнул Есулович.

– А то, что Россия, – повысил Алексей голос, – то, что Россия, защитив Запад телом своим от диких орд, пожертвовав собственной культурой для того, чтобы там, в Европе, культура сохранилась, совершила не сравнимый ни с чем в истории подвиг – это вы не говорите! Это ни вы не говорите, ни Европа просвещённая не вспоминает, которая, кстати, пока Батый топтал Рязань, собирала крестоносцев на Псков и Новгород. Галицкий ваш – тоже не аргумент – он сам ездил в Орду за ярлыком, и вся его приверженность ценностям просвещения – понятие не культурное, а географическое. Ему просто удобнее было союзы заключать с Европой из-за близости земель, вот и всё. Да и какая европейская идея в Средневековье? Они там в крестовые походы ходили, которыми, кстати, Россия себя не замарала, и ересь огнём выжигали, – а вы о гуманизме и просвещении. Вообще, если хотите знать, Россия всегда была морально выше Запада. И колоний никогда у нас не было, и войн столетних, и чудовищных сатрапов, которые…

– А Грозный? – подпрыгнул Есулович. – А Алексей Михайлович с расколом и соляными бунтами, а Николай Палкин? Я понимаю, конечно, что Иван Грозный – это чёрт знает какая духовность, с его сажаниями на кол да с опричниной, но в Европе, знаете, этого не поймут. Самый жестокий тамошний государь в подмётки не годится самому доброму русскому.

– Хорошо, что вспомнили Грозного, – Алексей остановился у графина, проливая, поспешно налил воды, и жадно проглотил. – Когда страшный Грозный лютовал в России, во Франции миленькая, прекрасная отравительница Медичи сорок тысяч иноверцев истребила в одну Варфоломеевскую ночь, да ещё двести тысяч изгнала из страны.

– Грозный больше казнил, – вдруг сонно уронил Шебрович, обведя спорщиков мутным медленным взглядом.

– Да чушь это, – отмахнулся Алексей.

– Больше! – уверенно подтвердил Есулович. – Один Новгород чего стоит.

– Там две тысячи человек убито, документы опричнины сохранились. Считать, что ли, разучились?

– Ну, чёрт с ним, – нетерпеливо отмахнулся Есулович. – Главное другое, и этого отрицать вы не сможете – тяжёлые, забитые века под властью самодержцев и оборзевших попов. Это что, не формирует нацию?

– Да, давайте поговорим о том, что формирует, – вызвался Алексей. – Вот у нас Сергий Радонежский крестил Дмитрия Донского на Куликово поле, а в Европе папы благословляли войска на крестовые походы. У нас патриарх Гермоген мученическую смерть от захватчиков принимал и в последнем вздохе звал народ на освободительную войну, а у вас, в Европе, сжигали Джордано Бруно, а папы в открытую с мальчиками жили, в золоте купались да Христа с кошелём на поясе изображали.

– Ещё каменный век вспомните! – выкрикнул Есулович.

– Ну, давайте на сто лет вперёд шагнём, вот вам другая история, замечательная и характерная. В 1700 году случился в Риме неурожай, голод, так папские прелаты да кардиналы в открытую скупали у семей девочек пятнадцатилетних за булку хлеба, и целые гаремы у себя заводили. До того дошло и такое возмущение поднялось, что папе пришлось буллу выпустить, предписывающую жён, сестёр и дочерей в семьи вернуть. Когда такое у нас бывало?

– А искусство? – протянул Шебрович, делая неловкое усилие, чтобы встать, но бессильно валясь обратно. – Забыли про Микеланджело, Да Винчи, Рафаэля? Про коллекции драгоценностей, статуи, дворцы? Это всё сейчас – сокровищница человечества, а кто собирал? Папский престол. А чем Гермоген ваш похвастаться мог?

– Да, награбленными и политыми кровью сокровищами Православие похвастаться не может, – сквозь зубы буркнул Алексей, смерив Шебровича презрительным взглядом.

– Почему это кровью обязательно? – прошамкал Шебрович, кажется, всё более трезвеющий. – И что вы всё на католическую церковь киваете? Она одна, что ли, по-вашему, основа европейской цивилизации?

– Да, она одна, – отмахнулся Коробов, окинув его коротким презрительным взглядом.

– Ерунда это. Новейший мир не на ватиканских буллах вырос, а на протестантской морали, – солидно возразил Есулович. – Это протестанты за два века вырвали человечество из Средневековья, воспитали, научили уважать достоинство личности, её права, и, чего уж греха таить – успех и достаток. Да та же самая американская мечта, на которой весь современный прогресс и основан, именно благодаря протестантам возникла.

– Это всё вам колониям объяснить надо, которые просвещенные европейские протестанты грабили веками.

– И что, в конечном счёте хуже колониям стало жить? Вы об ужасах колониализма расскажите несчастным индийцам, которые, по-вашему, наверное, спят и видят возрождение кастовой системы, или потомкам негров, нынешним европейцам и американцам, а не жителям Чада, или там Заира, где в соломенных хижинах обитают и электричество по сей день шаманством считают.

– Вот-вот, послушайте! – торжественно вмешался опять Шебрович.

– «Хорошо бы умная нация глупую завоевала». Плавали, знаем, – брезгливо обронил Алексей.

– А мысль, кстати, не столь примитивна, по крайней мере, исторически вполне… – залепетал было Шебрович, видимо, ничего не сообразив, но Есулович поспешно, даже с неким испугом, одёрнул.

– Ну, то в любом случае преданья старины. Зверства в колониях двести лет назад были, да и не применялась сила без необходимости, – начал он.

– Да, очень необходимо было, к примеру, в Конго детишкам руки рубить, – саркастически улыбнулся Алексей.

– Так или иначе, в предыдущем веке эти методы уже давно забылись, – настоял Есулович. – И притом колонии обрели демократию, науку, пусть и в урезанном виде, и рыночную экономику. Они, в конце концов, в выигрыше. А вот Россия ваша любимая, мало того что ничего не дала завоёванным странам, так ещё до самого последнего времени зверски их насиловала. Вот от этого уже не убежите.

– Это вы о чём? – изумился Алексей.

– Как о чём? О голодоморе, например.

– Да причём тут голодомор и колонии? Какая Украина колония?

– Именно что колония, колония Орды, которая по недоразумению шесть веков называлась Русью, сохраняя вместе с тем все порядки, установленные Батыем и Мамаем. С характерным для колониальной политики давлением национально-освободительных движений – что Мазепу задушили, что УПА, что казачью вольницу… да много чего, – махнул он рукой. – И голодомор – такое же проявление колониализма. Сталин мечтал подавить украинское самосознание и, используя голод как инструмент...

– Да что за чушь вы несёте? – вспыхнув, сбил Алексей. – Какой инструмент, когда вся страна голодала? Неурожай Сталин, что ли, устроил?

– Есть документы, вполне подтверждающие эти факты. Вы слышали о музее голодомора?

– Это тот, где вы выставили картинки из американской Великой депрессии?

– Технические накладки на первых порах, конечно, были, – замялся Есулович, – но сам факт уже не замолчать, как и миллионы жертв, которые…

– Погибли от неурожая, от засухи да от произвола отдельных чиновников на местах. Ни одной бумажки не осталось, ни одного свидетельства того, что лично Сталин или кто-то из окружения давал указания именно против украинцев! Это… это… такая чудовищная и озлобленная, причём тупо озлобленная ложь… – задыхался Алексей.

Я внимательно смотрел на него. Он явно был взбешён, и взбешён уже сверх всякой меры, до исступления. Вот-вот он должен был или полезть в драку, или выбежать из комнаты. Спор этот никак иначе не мог закончиться.

Но вдруг на ноги поднялся Шебрович. Доселе он молчал, кроме нескольких комментариев, невпопад вставленных, но теперь, очевидно, приготовился вещать. Глаза его горели яростью.

– Когда я слышу, что молодые люди, которые только вступают в жизнь, защищают Сталина, я просто за голову хватаюсь, – драматически начал он. – Вам мало расстрелянных, повешенных, изгнанных, чтобы убедиться в том, что этот монстр не способен ни на что человеческое? Это был палач, прирождённый садист, который жил только для того, чтобы не давать жить другим. Это он из России сделал тюрьму народов, он превратил людей в рабов, в винтики своей разрушительной машины, сделал из государства чучело, устрашающее мир. Можно было верить пропаганде тогда, в тридцатых годах, но повторять её сейчас, когда известно о десятках миллионов…

– Тогда уж сразу – о сотнях, – вставил Коробов саркастически.

– Да, может и о сотнях, – полез в амбицию Шебрович. – Может и о сотнях, если учесть всех не родившихся. Я не понимаю, как вы, молодой ещё, повторюсь, человек, можете цитировать эти глупые лживые выдумки, и это, сегодня, после Солженицына, Шаламова, Сахарова. Быть сталинистом сейчас – это то же самое, что…

– Я не сталинист, – твёрдо сбил Алексей. – И репрессии осуждаю. Но когда ругают Сталина сегодня, ругают отнюдь не репрессии – себе-то хоть не врите. Ругают Магнитку, Победу, ругают индустриализацию. У вас первое слово – репрессии, а второе – зачем нам великими и большими быть? Надо смириться, лапки задрать и каяться.

– А я и сейчас повторю, что мы должны каяться! – с пьяным надрывом простонал Шебрович. – Вот, вот хотя бы перед ними! – энергично ткнул он пальцем в Есуловича, который наблюдал, зло и саркастически улыбаясь.

– Ну и целуйте ему ноги, если хотите, – бросил Коробов презрительно. – А он пока дома на стене портрет Бандеры повесит, а рядом – Шухевича в нацистской форме, и отправится со своим «Правым сектором» детей убивать в Донбасс.

– Какие вы всё-таки забавные, орки, – ехидно прошипел Есулович.

– А я буду, буду целовать! – вдруг взвизгнул Шебрович и, в самом деле, пьяно и неловко повалившись перед Есуловичем на колени, с чувством раза два чмокнул ему ботинок.

Есулович смотрел иронично, но ногу не убирал. Вся эта сцена, очевидно, доставляла ему неизъяснимое наслаждение.

– Российский либерал целует ножки ясновельможного европейского пана! – торжественно объявил Алексей, гневно смеясь.

– Мне всё равно! Мне всё равно! Не для вас, для себя делаю! – заплетающимся языком повторял Шебрович, прикладываясь к обуви. – Я искренне! Прошу вас, простите нас всех! За оккупацию Крыма, за Донбасс, за ложь Киселёва, за газовые ультиматумы, за «на Украину», за голодомор! За всё, за всё простите!

Алексей минуту наблюдал не шевелясь.

– Да идите вы к чёрту! – фыркнул он вдруг, и, развернувшись, быстро вышел из кабинета. Я последовал за ним.

– Вот же идиоты, – гудел он, пока мы шагали по грязной и забросанной мокрыми листьями мостовой. – Что этот живчик киевский, что Шебрович, алкоголик чёртов, что я сам. И я ещё самый дурной из всех. Говорят, что тот, кто с дебилом спорит, – не умнее, ну и правильно говорят. Чего я вообще полез к нему? Про Бандеру и голодомор что ли не слышал? Даже ничего нового не было – такие банальности заезженные, что скучно. И незамутнённость удивительная – приехал в Россию и рассказывает нам же, что мы компост цивилизации, потомки угро-финнов и вырожденцы, причём уверен, зараза, что ему обязаны внимать молитвенно. Надо было просто улыбаться да помалкивать, а я… Может быть, потому, что вживую? – как бы сам с собой рассудил он. – Одно дело – интернет, или лай телевизионный, а здесь в реальности… Да нет, и это не то. Потерялся я, воздуха не хватает… Вот это правда, – он неловко как-то повёл плечами.

– Нервный ты какой-то в последнее время, – сказал я.

– Да, да, знаю, – раздражённо бухнул он. – Запутался я, Ваня…

– С идеей своей?

– Да и с идеей. В сущности, нет пока что никакой идеи – так, набор выводов, мнений. Одно главное сейчас – есть великий, сильный, разделённый народ, великан, который спал тридцать лет и вдруг начал шевелиться. Но как ему быть, когда проснётся, куда идти? Неизвестно.

– Ну как неизвестно – если глупости отбросить про особый путь, то есть три дороги – китайская, скандинавская и американская, – сказал я.

– Нет, нет, Америка совсем не то, – ответил Алексей после минутной паузы. Он как-то особенно осторожно подбирал теперь слова. – Кто Америку нам предлагает, русской души не знает. Дело не в бездуховности их мнимой, совсем нет. Просто-напросто американцы – нация молоденькая, живая, наивная ещё. А у нас и энергия не та, и задору не хватит, да и мудры слишком. Нельзя с сорокалетнего мужика того же азарта требовать, что с десятилетнего мальчика.

– А китайцы со скандинавами?

– Тоже не то. Первые слишком самодостаточны, а русский человек – экстраверт, скучно ему будет медитировать да живот почёсывать. Нам простор нужен, весь мир нам подавай. Ну а вторые очень уж правильны и дисциплинированны.

– И дисциплине полезно поучиться.

– Полезно, но не сейчас, не в огне. Да и потом – лекала всё это, а по лекалам ни черта Россия никогда не построит. Главное потому, что за чужое лекало, как бы близко ни легло оно к твоему сердцу, умирать нельзя.

– Думаешь, придётся умирать?

– Придётся, – вздохнул Алексей. – За будущее кровью платят и никак иначе, так уж испокон веков. Нет, у нас другое что-то будет… Но это далеко впереди. Сейчас нам азбуку вызубрить надо, научиться понимать себя… ну хоть эмоционально… Вот что означают Донбасс, Крым, Сирия? – заторопился он вдруг. – Почему такой восторг всеобщий, где подоплёка? Ненависть, справедливость, обида, торжество, ехидство? Я два чувства особо выделяю – обиду и надежду. Надежда – чувство юное, рассветное, жизнью искрящееся. Тут много перспектив. А обида – вечернее, тёмное ощущение, горечью пахнущее – ему нельзя поддаваться – отравит, совратит… Разобраться в этом – вопрос жизненный, первостепенный. Неправильно угадаешь – и обиду примешь за праведный гнев, а предрассудок – за великую миссию. Вот как немцы после Версаля.

– А ты сам что думаешь? – улыбнулся я.

– Я не знаю, – сказал он растерянно. – Столько сейчас движения вокруг, что и не разберёшь. С одной стороны, не мог народ не обидеться за 91-й год, за распад страны и приватизацию. С другой же – мы, русские, в падении всегда силы для взлёта находили и ненависть в любовь перековывали. Это, если хочешь знать, почти наша национальная идея. И есть в этом что-то безнравственное… в высшем, святом смысле. Понимаешь? – Я пожал плечами. – Ну да не о том, впрочем, речь, – махнул он рукой. – Я вспоминаю иногда Макиавелли: чтобы холм разглядеть, надо на него с равнины смотреть. А тут, из гущи событий, ни черта не разберёшь. В общем, надо бы…

– Уехать? – закончил я с удивлением.

– Может быть, – покосился он на меня, тоже как будто удивлённый тем, что я угадал его мысль. – Тут душно. Но и одному уезжать нельзя – не выдержу.

– Зовёшь?

– А ты бы поехал? – грустно глянул он. Впрочем, очевидно было, что не обо мне он вспомнил.

Я промолчал.

– Ну, тогда пока отложим это. Сбежать всегда успею. Жду я пока…

– Чего ждёшь?

– Да так, своего… Ты сейчас из школы ведь? – вдруг резко сменил он тему.

– Да, из школы. Слушай, у меня сегодня разговор странный произошёл… – сказал я, спохватившись. В нескольких словах я передал ему беседу со старухой. Алексей задумался.

– Странно всё это… – сказал он наконец. – Ты говоришь, расплакалась под конец?

– Расплакалась.

– Странно… – растерянно повторил он. – Я с ней тоже пересекался пару раз, пока по школе шнырял. Какие-то документы она доставала, справки заказывала. Боевая баба. Такая от жалости не расплачется, да и от обиды тоже. Со страху разве… Но чего ей бояться? Во всяком случае, это серьёзно обмозговать надо, – завершил он. – А вообще, ты знаешь, их уже пощупать пора.

– В каком смысле?

– Да в самом прямом. Мы с тобой три дня уже крутимся, а ничего не выкрутили. Ни Найдёнов не выгорел, ни Сашко, да и комитет Фоминой ничего не дал. Повсюду одни недомолвки да загадки. Все что-то для себя выгадать хотят.

– Ну, это ясно. История-то у них старая, задолго до пожара начавшаяся, так что там, конечно, давно наметились свои интересы и союзы.

– Вот-вот. А надо, чтобы один союз был. Надо бы нам о себе заявить, чтобы люди поняли, что мы серьёзно настроены. Авось увидят, что мы до конца идём, ну и потянутся.

– Что ты придумал? – спросил я с интересом.

– Придумал… вот…

Он достал из кармана мятый и исчёрканный лист и предъявил мне.

– Всех сразу надо обвинить, – возбуждённо говорил он, ведя пальцем по бумажке, – и Гореславского, и Белова, и «Первую строительную» в целом, а заодно – чиновников, подрядчиков, юристов, что возле дела ошиваются. Закинем удочку и посмотрим, какая рыбка клюнет.

Я просмотрел документ. В самом деле, проект был смелый и ловкий, притом основательный и фактически – тут и там встречались ссылки на имеющиеся у нас документы.

– Конечно, всех попутчиков, проходимцев и прочую пузатую мелочь надо только по ходу дела задеть, случайно, – поспешно объяснял Алексей. – Главный упор – на Гореславского, конкретно на него одного. Я подозреваю, что он в этой истории ни сном ни духом, вот пусть теперь и разбирается со своими. Ты же видел его – богатырь, Пересвет Иванович. Как начнёт кулаками махать, так живо нечисть тамошняя через все щели наружу полезет. Ну а мы с тобой в сторонке постоим, покурим да полюбуемся.

– Ну а подошлёт он к тебе мордоворотов своих?

– Ерунда, не девяностые сейчас, – отмахнулся с бодрой усмешкой Алексей. – Да и не решишь ничего в этом деле кулаками.

– Ну хорошо, а суда не боишься? У него юристы дорогие, чиновники проплаченные, а у нас?

– В суд он не полезет. Сейчас ему в суд подать – значит, ящик Пандоры открыть. Пока в деле, ты знаешь, конкретных подозреваемых нет, история только начинает раскручиваться. И жители пока не определились с обвиняемым, и власти не поняли, кого в жертву возмущённой общественности принести. Все сидят, злые как собаки, и только и ждут, кого бы за пятку цапнуть. Тут высунуться, начать оправдываться означает себя добровольно в козлы отпущения предложить. Добро бы Гореславский был уверен в собственной непричастности – тогда и в суд бы, наверное, попёрся, и скандала не испугался. С него стало бы. Но чует моё сердэнько, что он в своих гавриках сомневается и кое о чём в этой истории догадывается. Это я ещё в кабинете у него заметил, во время того нашего разговора. Помнишь, как он замялся, когда я про офшоры начал рассказывать? Я давно его характер изучаю и сразу на этой паузе заострился. Мужик он прямой, бесхитростный, и для него такая секундная пауза – то же, что для другого – истерика с соплями и слезами.

– Если тут ты только на психологию опираешься, то смотри – промахнуться сильно можно.

– Да и к чёртовой матери всё, если промахнусь! – весело осклабился Алексей. – Надо в жизни иногда ставки делать.

– Отчаялся ты? – спросил я осторожно.

– А ты – нет? – отозвался он вдруг зло. – Я после нашего разговора ночного убеждён, что как раз ты отчаялся.

– С чего ты взял?

– А из-за Маши, – бросил он с вызовом. – Я долго думал – и тогда, и сегодня… больше всегда тогда – насчёт слов твоих о том, что она на коленях ползала, – он выговорил твёрдо и с расстановкой, – и что ты её не принял. Это даже не отчаяние уже, а похороны.

– Похороны?

– Да, умственные похороны, – убеждённо проговорил он. – Ты или жизнь новую нашёл, или…

– Может, я соврал тебе, – с усмешкой оборвал я.     

– А это уже не имеет значения. Такие вещи случайно не говорятся.

Он замолчал.

– Ты на меня злишься теперь? – произнёс он после короткой паузы, пристально глянув на меня. Я взгляд почувствовал, но не повернулся.

– Нет, – ответил искренне.

– Я так и думал. Знаешь, Вань, ты мне особенно близок был всегда, и я не хотел бы недомолвок между нами. Томят они, да и верю я в тебя.

– Не верил бы, не сказал бы насчёт похорон, – мрачно парировал я.

– Да. Вот видишь, всегда ты меня угадывал. Даже обидно как-то… Впрочем, с интеллектуальной, то есть незначимой точки зрения. Ну да ладно…

Он замолчал и некоторое время мы шли молча, угрюмо глядя под ноги.

– Кстати, об интеллектуальном, – вдруг добавил он. – Нельзя мне эту статью под своим именем выпускать

– Почему?

– Ты знаешь ведь, что я уже глупостей наделал с «Первой строительной» – поначеркал с отчаяния всякой чепухи, гадостей им наговорил, ну и сам подумай – какой теперь вес будет иметь мой материал? Я бы, конечно, рискнул – в утиль себя ещё не списываю, но слишком серьёзная эта история, тут наверняка надо бить. Так что думаю – давай-ка вместе текстик сочиним, а ты подпишешь?

Он, конечно, был совершенно прав, и я не задумываясь согласился. Не сказать, что было очень разумно подставлять себя под удар, тем более в деле, с которым связан довольно косвенно, но мне, признаться, в тот момент это даже соблазнительным показалось. Теперь, вспоминая дотошно тогдашние свои впечатления, я понимаю, что после истории с Машей очень хотел получить какой-нибудь удар – и из тщеславия, и в неосознанной надежде, что он своей резкостью изменит что-нибудь в постылом моём существовании. Тщеславие, кстати, было на первом месте, чем даже горжусь сейчас, честное слово.

Разговаривая, мы прошагали с Алексеем ещё с километр, пока не сообразили, что, собственно, никуда конкретно не идём. Решили отправиться ко мне, чтобы, не теряя времени, как следует обработать идею со статьёй и покопаться в документах.

Дома засели на кухне, разбирая и сортируя бумажки, выясняя, что из наших данных можно дополнить по запросу в официальные органы, а на что придётся долго ждать отзыв. В целом всё вышло довольно оптимистично, особенно я рассчитывал на два-три листика, относящиеся к «Первой строительной», – там нашлись весьма любопытные совпадения с кое-какими моими прошлыми предположениями. В восемь часов домой вернулась Маша и позвала нас обедать. Ужин прошёл пресно. Лёша, не отвлекаясь, возился с делом, я же кое-как пытался объяснить девушке цели и задачи нашей работы. Она слушала и, казалось, не слышала, думая о своём. Мне приятно было одно – не надо говорить с ней всерьёз и откровенно. С той самой ночи мы ещё не общались, и я ужасно боялся неизбежного большого с ней разговора. Вообще, в последнее время этот «большой разговор» стал каким-то моим личным проклятием, я предчувствовал даже, что он мне во снах будет сниться, и не мистическим предчувствием, а самым настоящим, физиологическим, таким, какое бывает, когда видишь летящий в тебя камень. Бог знает почему, но я уверен был, и сейчас в это тоже верю, что случись нам завести с ней обстоятельную беседу наедине, я обязательно объяснился бы с ней за ту ночь. Конечно, навредил бы и себе, и, главное, ей, причём на этот раз кардинально, так что вряд ли бы отделался лишь кляксой на совести.

Но именно в тот вечер откровенностям с Машей не суждено было случиться. Вдруг позвонили в дверь, я пошёл открывать, и на пороге, к своему огромному удивлению, обнаружил Шебровича. Вид у того был жалкий – он вымок как кошка (на улице начался страшнейший ливень), смотрел странным сосредоточенным взглядом, тем, который изображают пьяные, стараясь сойти за трезвых, и притом напряжённо и часто дышал, как после длинной пробежки. Я, не сказав ни слова и не сводя с него удивлённого взгляда, проводил в коридор. Он навесил куртку на крючок, причём долго и аккуратно прилаживал её, преувеличенно заботясь о том, чтобы лучше стекала вода, а покончив с этим занятием, как-то ошарашенно, словно поражённый моим присутствием, уставился на меня. Я улыбнулся, про себя предполагая, что парень попросту забыл, куда и зачем притащился, но он вдруг энергично стиснул своей лапкой мою ладонь и тяжело встряхнув, просюсюкал, глядя мне в глаза и тяня звуки: «Я к Лёше… Можно?»

 Я кивнул на кухонную дверь, и он, пошатываясь и спотыкаясь, поплёлся в указанном направлении.


Глава тридцать седьмая

– Здравствуйте, здравствуйте, – начал Шебрович, входя в кухню и как-то меленько и скоренько кивая по сторонам. – Я, собственно, буквально на минутку зашёл, поговорить… вот… с Алексеем.

– О чём там говорить, всё ясно, – буркнул Коробов, не поднимая от стола глаз. Впрочем, бумаги отодвинул.

– Да вот в том и дело, что не совсем ясно, – залепетал Шебрович. Видно было, что он успел нализаться пуще прежнего. – Не совсем ясно, потому что я чувствую, что ты обиделся, да и сам я, сознаюсь, огорчён. Ты моложе меня, а я пожил уже и думал, что сумею взгляды свои… так сказать… объяснить. Но не вышло, – медленно развёл он руками, при этом жесте неловко пошатнувшись. – Поверь, что ни в коем случае не хотел я тебя задеть, и даже сейчас... Здравствуйте, девушка, – добавил он трагическим тоном, только теперь заметив в углу комнаты Машу. Та с грустной усмешкой кивнула ему.

– Да, собственно, о чём спорить? – ответил Алексей резко. Он, казалось, специально пытался грубить. – Ну, у вас такие убеждения, а у меня другие. Мне как-то, если честно…

– В том-то и дело, что я считаю, что вовсе у тебя не другие убеждения, – с пьяной развязностью прервал Шебрович. – Просто мы с тобой в терминах ошиблись и потому друг друга не поняли. Когнитивный диссонанс, так сказать. В любом случае говорить я пришёл о том, что объединяет, а не разделяет нас.

– И что же нас объединяет? – спросил Алексей с ехидным интересом.

– Например, интеллигентность. Я имею в виду, что сейчас и сегодня, когда нападают на науку и искусство, в годы торжества мракобесия и быдла, мы, образованные люди обязаны хоть в чём-то соглашаться, держаться вместе хотя бы только из-за гуманитарной, так сказать, общности. Это, знаешь ли, тоже в некотором роде идея.

– Не идея! – разом грянули Алексей и доселе молчавшая Мария. Они переглянулись. Лёша усмехнулся добродушно, Маша же насильно улыбку сдержала. – Эта ваша интеллигентность – рак на безрыбье и больше ничего, – продолжил Алексей. – Я знаю, у нас и разговоры заводятся порой только для того, чтобы прихвастнуть знаниями, обозначить… ну хоть эту вашу «гуманитарную общность». Встретятся два человека, и бесцельно полчаса болтают, только чтобы сообщить друг другу, что оба читали Маркеса, Грейвза и Шопенгауэра, ну или Айн Рэнд какую-нибудь, если народишко попохабней. Ей-богу, это половина всех московских разговоров. И ничего, ни капельки ни один из этого не выносит – так, обмен опознавательными знаками свой–чужой, не более. Вы говорите – я молод и наивен, так как же наивны вы, если подобную мелочь бессильную в столпы творения возводите?

– Нет, ты не совсем понял, и я не совсем верно объяснил… снова… – пролепетал Шебрович. Без спроса он подвинул к себе стул и боком, как-то неуклюже плюхнулся на сиденье. – Я речь веду об общих гуманитарных принципах, которые скрепляют нас и которые, особенно в наше время…

– Повторяетесь, – мрачно прокомментировал Алексей.

– Ну да ладно. Но, согласись всё-таки, что не так важна, собственно, конкретная идея, как…

– Как что? – звонко спросила вдруг Маша.

– Как понимание того, что разделяются базовые принципы человеческого сосуществования… Тут даже не о казуистике речь – можно презирать политкорректность, но при этом не считать, к примеру, что негров надо на плантации вернуть.

– А я вот думаю, что идея важна, – сказала Маша настойчиво. – Я считаю, что человек обязан во что-нибудь верить, и верить до самого конца. Не нужен тот, кому не за что жизнь отдать.

– Это максимализм, – снисходительно и вяло повёл рукой Шебрович. – «Жизнь отдать»… – усмехнулся он. – Вам бы в комсомол... Сейчас, если хотите знать, девушка…

– Меня Мария зовут, – твёрдо напомнила Маша.

– Да, Мария… Так вот, если хотите знать, сейчас от общих и глобальных идей отходят во всём мире. Человечество наконец научилось жить, никуда особенно не стремясь, и не из-за чего шашками не размахивая. Это битлы ещё пели – «imagine… как там… nothing to kill or die for». Кстати, я с Полом Маккартни виделся в середине девяностых в Цюрихе, был на концерте… или интервью брал… неважно эт-то…

– Это не Маккартни песня, а Леннона. И я, кстати, с ним в этом смысле согласна. Должно прийти время, когда не за что будет воевать. Но за то, чтобы оно наступило, ещё многим придётся пожертвовать.

– Не важно… и с Ленноном я встречался, и пил… Он мне коньяк подарил венгерский… или армянский… Да не в этом суть. Суть в том, – всё более совея, тянул Шебрович, – суть в том, что от идей, как я говорил, отошли во всём мире. Даже мы, со всеми нашими размерами и силой медвежьей, бестолковой, правда, – лениво оговорился он, – да, даже мы не смогли вытащить идею, и, наконец, плюнули и снесли её на свалку истории. Теперь и в конституции у нас чёрным по белому записан отказ от любой идеологии.

– Эту конституцию в девяносто третьем году Ельцин протащил, – рассмеялся Лёша. – Нашли мудрость.

– Неважно, – сказал Шебрович, снова делая рукой свой ленивый жест. – Факт есть, и он неоспорим. Легитимно не то, с чем все согласны, а то, против чего не бунтуют.

– А я вот не понимаю, почему вы против идеи так гнётесь, – развязно вставил Алексей. – Вам-то, либералам то бишь, жаловаться на безыдейность нечего. Вот я историю знаю одну… Рассказать?

– Ну, расскажи, – нахмурился Шебрович, предчувствуя недоброе.

– Потом расскажу, мне при девушке неудобно.

– Я потерплю, – бросила из своего угла Маша. К беседе она прислушивалась внимательно и напряженно.

– В общем, один знакомый либерал отправился как-то в Америку, в святилище демократии. Взял жену и дочку восемнадцатилетнюю. В Вашингтоне провели два дня, поклонились Белому дому, статуе Линкольна и монументу у здания конгресса, потом объехали все эти их Великие озёра и Гранд-каньоны, ну и так далее. Напоследок остановились в Нью-Йорке – отец мечтал побывать в «столице мира», его фраза. Всем, конечно, восхищались и перед всем благоговели, как мусульмане у своего чёрного камня. И вот представьте какая неприятность – девочка их вышла в предпоследний вечер одна за каким-то соком, заплутала по улицам да и попала в некий неоткрыточный район, куда не водят туристов. А там её вдруг взяли да снасильничали какие-то подонки. Мать рыдает, дочка в обмороке, отец волосы рвёт на голове от возмущения. В экспрессии всех знакомых обзвонил, даже и меня, хоть я у него сбоку припёку, и такими тирадами поначалу сыпал, что я уверен был – всё, умерла в нём раз и навсегда любовь к Штатам, а вместе с ней, может быть, и сам либерализм концы отдал. Но, представьте себе, вскоре успокоился. И знаете на чём? «Ничего страшного, – сказал, – что пострадала дочь. Через это, мол, мы даже ближе к общечеловеческим ценностям стали». Оказалось, целую теорию вывел о том, что настоящая связь и истинная любовь невозможна без насилия, что оно даже облагораживает в каком-то особом, высоком смысле. Марка Аврелия приплёл, там, где, помните, о двойственности явлений – дескать, трещина на хлебной булке некрасива и нарушает гармонию, но делает пищу привлекательней. Ну и так далее, и тому подобное. Вообще, много философствовал. В моменты вдохновения до того взлетал, что сообщал, будто обрадовался бы, понеси дочь от насильников. Ведь те, наконец, настоящие, чистокровные американцы – пусть и сбившиеся с пути, но зато с истинной, патентованной свободой в генах. Не то что наши подзаборные Ваньки, которых с детства палками лупят да приучают товарища полковника любить. Вот это я понимаю – преданность идее!

– Врё-о-шь… – махнул расслабленной рукой Шебрович. – Киселёвщина. Придумал всё – и про либерала, и про поездку, и про изнасилование…

– Да, наврал, – азартно сознался Алексей. – Я, впрочем, именно такую историю слышал от одного известного правозащитника, и случилась она в начале девяностых, с нашими брайтоновскими эмигрантами. Но вот вы скажите честно – будь у вас дочь, и если б суждено ей было стать… в общем... жертвой, то кого бы предпочли – американских каких-нибудь реднеков или соотечественников?

Наш гость на секунду замер, видимо, в самом деле размышляя.

– Задумался! – расхохотался Алексей, валясь под стол. – Всерьёз же задумался!

– Да ну, чушь! – обиженно фыркнул Шебрович, заметно, однако, приконфузившись. – Вообще, давайте, ребята, сменим тему, а то у нас детский сад какой-то получается. Я за другим к вам пришёл. Серьёзный разговор есть.

– Поговорили уже, – выдавил Алексей, задыхаясь от смеха.

– Я, знаете, на другой результат беседы рассчитывал, – церемонно заявил Шебрович, – и, честно вам скажу, немного разочарован. Но всё-таки, дело есть дело.

– Какое ещё дело?

– Собственно, я к вам по поручению начальства…

Мы с Алексеем недоумённо переглянулись. Шебрович, хоть и пьяный, кажется, оказался доволен произведённым эффектом.

– Меня сегодня главный редактор вызвал и поручил курировать ваш материал по сгоревшему дому, – внушительно начал он. – Дело выходит скандальное, шумное, и Пахомов им серьёзно обеспокоен.

– Мы вроде как ещё редакционных заданий не срывали, – сердито буркнул Алексей, глядя в угол.

– И я, и я о том, – вяло замахал руками Шебрович. – Я это же самое сказал и даже от себя добавил, что отношусь к вам с огромным… с большим… уважением. Взять хоть историю с Сахаровским центром, которую вы раскручивали с полгода назад, – это же высший пилотаж! Да и всегда я говорил, что в современном мире мы, старики, вам не ровня – где шаг делаем, вы уже десять пробегаете. Спорили с ним два часа, не поверите, орали даже друг на друга! Но, знаете ли, Николай Ильич – старый консерватор, так что пришлось мне наконец сдаться, ну и… – развёл он руками.

– Так вы за этим пришли? – напрямик рванул Алексей. – Так бы и сказали. А то всё – «гуманитарная общность», «интеллигентное братство»…

– Я, собственно, потому и не признался сразу, что рассчитывал на то, что наш разговор иначе окончится, – заюлил Шебрович. – Надеялся на примирение, ну а на мажорной ноте и предложил бы помощь – будто бы от себя лично. И чувства не хотелось ваши задеть, и, признаться, бюрократии ни разу не люблю, уж простите старого диссидента. Но, видимо, плохой из меня дипломат, – беспомощно улыбнулся он.

– Да что, собственно, Пахомову нужно? – нетерпеливо потребовал Коробов.

– Почти что ничего. Как я и говорил, хочет, чтобы я оказал вам минимальную методическую помощь, связал с какими-нибудь источниками, текст свежим взглядом просмотрел… В работу вмешиваться и указания раздавать не стану – Боже упаси.

– Ну что ж, тогда ладно, – после минутного раздумья сдался Алексей. – Вам нужна какая-то информация или хотите уже готовый материал глянуть?

– А есть уже материал? – дёрнулся Шебрович, трезвея на глазах. Впрочем, вспоминая теперь, я думаю, что он и с самого начала далеко не так был пьян, как хотел казаться.

– Да в общем-то главного материала нет, так, потихоньку собираем предварительную статейку, вроде увертюры.

– А документы?

– Документы – вот, – Алексей взмахнул над столом рукой. – Что-то я добыл, что-то Ваня взял у погорельцев. Там информации – хоть соли её на зиму, склока из-за дома давняя, и почти у каждой семьи скопились какие-нибудь выписки да постановления.

– Ну что ж, – Шебрович ближе подвинулся к столу и схватил несколько бумажек. – Это, я вижу, ордера, это из прокуратуры… Да, интересно, интересно… Ну что ж, я не буду вас задерживать, – сказал он минуты через две. – У вас и свои дела, и поздно, а я ещё, видите, в каком состоянии… Вы по всем вопросам ко мне обращайтесь, – сказал он, делая усилие, чтобы подняться. Привстав, он провёл несколько мгновений в полусогнутом положении, как бы собираясь с силами, чтобы выпрямиться, но не удержал равновесия и неловко навалился грудью на стол, раскидывая бумаги. Маша кинулась подбирать, мы же с Лёшей подхватили Шебровича, и не без труда установили на ноги.

– Извините, извините, ребята, – бормотал он, пока его вели к двери. – Я что-то плохо себя… того…

– Ещё бы плохо, нализаться так, – проворчал Коробов, отыскивая на вешалке его куртку. – Вы хоть до дома-то доберётесь?

– Да, я на такси… – уже увереннее проговорил Шебрович. – Поймаю внизу машину.

– Ну, не болейте тогда.

Алексей открыл дверь и Шебрович, шатаясь и задевая плечами стены узкого коридора, потопал к лифту.

Мы вернулись на кухню.

– Ну как вам карапузик этот? – спросил Коробов, садясь за стол.

– Он с работы вашей? – ответила вопросом Маша.

– Да, с работы… Знаменитость в изгнании, памятник сбитому лётчику и столп либерализма в одном лице.

– Я где-то видела его… Он по телевизору раньше не выступал?

– Было дело, выступал. Вот же крыска, а, Вань? – обратился Алексей уже ко мне. – Знаешь, я думаю, что он нарочно у Пахомова напросился наше дело курировать. Видимо, хочется старику листики на лавровом венке обновить. А то одни забывать стали, а другие начали догадываться, что никогда-то он ничего и не стоил. Не удивлюсь, если на днях намекнёт, что и его фамилию неплохо бы среди авторов втиснуть.

– Ну и втиснем, – равнодушно пожал я плечами. – Мне лично не жалко. Нас с этим текстом обязательно прижмут, вот пусть и он попрыгает с нами.

– Да, мне тоже не жалко. Но подумай всё-таки – это осколок настоящей, старой интеллигенции, и до чего опохабился! Видел, как он хохлу тому ботинки целовал?

– А он целовал ботинки? – хихикнула Маша.

– Да, представь себе. На колени бухнулся и давай лобызать. Пьян, правда, был. Но что у трезвого на уме… Вообще, забавно, как это они все вместе грянули с эдаких вершин духа – от Ахматовой и Лихачёва – до подобного мурла, – Алексей махнул рукой в сторону двери. – Всё у них пошло с отхода от народа, с обособления интеллигентского и выделения себя в отдельную рукопожатую прослойку, – зарядил он уже в мою сторону. – Они думают, что выше Ваньки-рабочего, потому что у них образование и Бахтин с Крамским, а на деле ему носки стирать не достойны. Интеллигент, отбитый от почвы – страшная, противная жаба. При совке их насильно к земле прижимали, а как оторвались – опохабились хуже некуда. Ну вспомнить хоть лирику Рязанова из семидесятых и его же современную гнусь, все эти жалкие, бездарные «Небеса обетованные», где просто душу тянет от глупости, неестественности и лакейского принижения перед непокорённой действительностью. Или Кончаловский с его «Курочкой Рябой». Там, где в сортире руками деньги искали жадные и завистливые пролетарии – помните? – он поочерёдно обвёл нас взглядом.

– Я не смотрел, – сказал я. Маша тоже отрицательно качнула головой.

– А надо, надо смотреть! – пылал Алексей. – Это как анатомический театр – противно, а – надо! Это же вещь характернейшая! Тут общий их взгляд на народ – мол, сборище завистливой, рабской сволочи, что, капая слюной, мечтает о деньгах, и одновременно самоопределение. Деньги, кстати, особняком. Они семьдесят лет без денег жили, семьдесят лет на Запад скорбные взоры обращали, где у кинозвёзд виллы с бассейнами, и, наконец, с этой прекрасной ноты и начали в девяностых вольные свои песни. Главное, не заметили, как выхолостили себя, перечеркнули всё человеческое, и до того, что и представить не могут даже и в посторонних иных чувств, кроме алчности. «Вам не нравится мой фильм, моя картина или книга? Да вы просто завидуете достатку моему!» – вот типичнейший «творец» последних лет двадцати. Были и другие, остались и честные, но тех выпихнули с Олимпа, как некогда выпихивали на своих гаденьких партсобраньицах из очередей на дачи да машины. Да, извините, отвлёкся я, – тяжело перевёл он дух. – На чём я там?..

– На сортире, – иронично подсказал я.

– Так вот в этом-то сортире из «Курочки Рябы» и захлебнулась вся наша интеллигенция, – не заметив моей усмешки, с новым жаром продолжил он. – Я вообще думаю иногда, что все эти наследственные интеллигентики совершенно напрасно себя элитой считают. Настоящая интеллигенция, та, древняя, ну, хотя бы из девятнадцатого века, звание это по́том и кровью зарабатывала. Чехов – селёдку гнилую полжизни трескал, Толстой – в Севастополе под пулями ходил. Вот они – да, интеллигенты. А наши получили от папаш, просиживавших штаны в деканатах, пыльные библиотеки в наследство и уже записали себя в соль земли. При этом в жизни ничего тяжелее ручки не поднимали, и главное их страдание – муха, попавшая в суп, да колючий свитер. О свитере, кстати, отдельно надо, – нёсся он уже во весь опор, – я читал недавно одного поэта современного, там что-то о похоронах, о том, как стоит он на кладбище, а свитер колюч, и он, дескать, не о друге покойном, а о свитере этом только и думает. Поэт соригинальничать хотел на старый лад (это в семидесятых было оригинально), а такую эпитафию гениальную сочинил – ведь вся эта публика и обрывка мысли не заслужила за всю свою жизнь, и всё, что останется после них – навоз да вот этот вот свитер, побитый молью. Главное – не стесняются грязи своей, особенно актёры. Русский актёр вообще бесстыден, а на свободе так вообще моментально до свинства опускается. Вот читал тут одного, некогда знаменитого – так он прямо и откровенно пишет, как в молодости с одной, с другой и третьей. Слишком откровенен, нельзя таким быть. Читаешь и понимаешь, что кроме старческого сладостратия бессильного там и итог жизни. Что же ты за мразь, если изо всех стремлений, надежд молодости, изо всего, что и в тебе неизбежно было святого, выбрал одни подленькие свои половые приключения?

– Ты наивен, – улыбнулся я.

– Нет, ни черта я не наивен! – строго утвердил он. – Трезвее и быть некуда.

– Ну ты понёс, – отмахнулся я. – Ну а Бродский? А Солженицын? Я понимаю, конечно, что можно отрицать какие-то отдельные моменты, но история их запомнила, да и...

– Неправ ты тут, совершенно неправ, – с досадой одёрнул Алексей. Он даже вскочил на ноги и прошёлся по комнате. – Запомнились они скандалами да разоблачениями. Ну а идеи их ещё при жизни опрокинулись. Ведь на чём они выехали по большому счёту? На том открытии, что пропаганда лжёт и что даже в советском идеальном строе (этот идеал они сами придумали из подлости, и сами всю жизнь опровергали, как тот дурак, что сочинил страшную байку – и сам боится) бывают дрянные люди. Советскую же идею не опровергли, того не опровергли, что человек человеку может не быть волком. Опровергли частности, выражение, то есть казуистику, если в историческом плане – у нас так построили, с перегибами, а где-то счастливо устроят.

– Ты социалистом заделался? – с интересом перебил я.

– Нет, не заделался, – нетерпеливо перебил он. – Главное, своего, нового идеала не принесли. И посмотри на их героев – ну хоть «Матрёнин двор» Солженицына, ты читал?

– Читал, – сказал я.

– Вот кто там герой, где там живой, работящий русский человек? Одни жулики, деньгу тянущие друг у друга. Я, конечно, упрощаю, но в целом… Ну а в обществе, где джинсы да магнитофоны становились великим идеалом, и среди людей, этим идеалам поклонявшимся, подобное представление удивительно прижилось, и даже не имело права не прижиться. А русский народ, я уверен, Солженицын совсем не знал. У него все герои положительные – луноликие старики-старообрядцы, которых он сам же и выдумывал, причём топорно выдумывал, потому что из головы, ну и… – Алексей сбился и растерянно глянул на меня. – Да ты понял, – с досадой отмахнулся наконец.

Я пожал плечами.

– А сегодня все эти диссиденты и старые демократы вообще смешны, потому что просто отстали от жизни.

– В чём? – спросила вдруг с напряжённым интересом Маша.

– В том, что… – Алексей хмуро задумался. – В том, что все они пытаются как-нибудь повкуснее прожить, да ещё напоказ, с чавканьем. А это не модно сейчас.

– А что же сегодня модно? – поинтересовался я.

– Сегодня умирать модно, – серьёзно произнёс он.

Я улыбнулся, Маша же вздрогнула и ошарашенно как-то уставилась на Алексея.

– Ты очень неясен, но, знаешь, я тебя вдруг поняла, и как-то… страшно, – глухо выговорила она после краткого молчания.

– Да-да, я знаю, что неясен, – заспешил Коробов, шумно сдвигая стул и садясь. – Я только на идее пока задерживаюсь, то есть на самой сути, а так надо общаться, конечно, и спорить. Знаешь, – сказал он после полуминуты молчания, – а я ведь очень рад, что говорю, и рад, что именно с тобой. И с Ваней, – кивнул он на меня, неуклюже как-то опомнившись.

– А что у тебя за идея? – полюбопытствовала Маша.

– Идея переустройства мира, – с деланной серьёзностью произнёс я.

– Может быть и переустройства, – даже обиделся Алексей. – Может быть, с переустройства начну, а там научусь, не знаю… ну хотя бы мышеловки делать.

– Так с мышеловок и начни.

– С мышеловок – оскорбительно, хотя и прагматично. Да, но вот идея, – обратился он снова к Маше, – Пока всё очень неточно, и серьёзной мысли ни одной ещё нет, тех, которые сразу бы цепляли. Главное же – фонарь яркий нужен в центре, и тут я пока только спотыкаюсь. Права личности отмёл, потому что как ни развивай, а всё какое-то свинство получается, государство не нашёл, куда пристроить, хоть и чую, что надо с ним делать что-то, с религией не определился…

– А ты рай сразу в центр, чего уж мелочиться? – иронично хмыкнул я. – Раньше раем концепции только оканчивались, а ты с него начни. Выясни, к примеру, какое меню там будет, будет ли транспорт, останутся ли города и так далее… Да хоть одним меню ограничься – столько сразу о себе выяснишь, что испугаешься.

– Вот ты шутишь, а не знаешь, насколько оригинальна эта мысль и, вместе с тем, насколько она невинна. Я думал об этом, но запутался... Вообще, я много пока путаюсь… – Он замолчал на минуту, серьёзно задумавшись. – Нет, не так об этом говорить надо, – наконец произнёс он. – Это надо выстрадать, а я… не готов, что ли…

Мы помолчали.

– Чайку бы выпить… – заметил я, начиная уставать. – Нам ещё с бумажками возиться.

– Я чайник включу и пойду спать, – вставая, сказала Маша. Мне показалось, что она с каким-то облегчением высвободилась из этого разговора.

Мы с Алексеем остались одни и, заварив чаю, погрузили носы в документы. Так просидели часа два, лишь изредка меняясь по делу репликами. Я делал выписки и вносил в блокнот на компьютере, Алексей раскладывал листы по папкам, и помечал, к какому именно будущему материалу они относятся. Вдруг он всполошился – начал рыться в бумагах, полез в ящики, заглянул даже под стол.

– Слушай, ты по Найдёнову не брал документы? – отозвался он на мой вопросительный взгляд. – Не могу найти справки за девяносто шестой год. И доверенности куда-то пропали…

Я начал искать у себя, но также не обнаружил ничего.

– А не гуманитарный ли брат наш слямзил? – вдруг щёлкнул пальцами Коробов. – Помнишь, когда на стол повалился?


Глава тридцать восьмая

Потеря расстраивала нас недолго. Собственно, исчезла ерунда, которая нам или не понадобилась, или была в копиях. Больше, чем из-за документов, я переживал в тот вечер из-за разговора с Машей, особенно из-за того, что она говорила об идее. Страстную её убеждённость в том, что «человек обязан до конца во что-то верить», я принял в первую очередь на свой счёт. Я давно уже чувствовал, что она хочет себя чему-нибудь безоглядно посвятить, чему было множество вполне банальных свидетельств – начиная с увлечения её религией и кончая кое-какими серьёзными и задумчивыми фразами, которые она изредка бросала и которые словно кипятком порой обжигали меня, по неделям не выходя из памяти. Но я думал, признаться, что пока твёрдой определённости нет, а есть только внутреннее, ещё не осознанное вслух стремление. Пока так было, я мог ещё рассчитывать на то, что она в какой-то момент от него отшатнётся – ну хоть по слабости характера (удивительно, кстати, насколько часто мужчины рассчитывают на женскую слабость). Теперь же ясно было, что инстинкт самопожертвования у неё сложился, и сложился в твёрдую и непреклонную убеждённость. Всё это быстро мелькало у меня в голове, вместе с воспоминаниями последних недель. Я раз за разом воскрешал сцену последнего разговора с ней («без меня ты пропадёшь»), и то, как резко и решительно шагнула она мне навстречу той ночью. «Задушит она меня своей любовью», – с тоской предчувствовал я… Разумеется, страдал неимоверно. В ощущении себя загнанным зайцем всегда есть что-то пикантное, я и тогда это сознавал, но во-первых, не развился ещё до того, чтобы с удовольствием смаковать, а во-вторых – и жить ещё хотел, и в какое-то даже будущее верил. Словом, вечерок тот был очень для меня невесел.

Через пару дней разрешилась история с пропавшими бумажками. Шебрович сам выложил карты на стол – за его авторством вышла лакейская почти до неприличия статья в поддержку «Первой строительной». Чьи уши из неё торчат, долго угадывать не пришлось. Милый наш приятель в каждой строчке лебезил и подпрыгивал перед Беловым, очень наивно и в кондовом духе советской прессы разоблачая «инсинуации, которые могут последовать» (его выражение) в отношении этой замечательной личности. Мы с Лёшей собрались было на поиски милого нашего коллеги, дабы вознаградить по заслугам, но он явился сам – растрёпанный, дрожащий, и с бутылкой «Хеннесси» в потной лапке. За десять минут мы вытащили из него всё. Действительно, материал ему заказал Белов, предложив при этом такую безысходно баснословную сумму, что бедняга никак не мог отказаться. Заказчик также просил разузнать подробности относительно нашего с Алексеем грядущего текста, но уж эта уловка сорвалась – из наших объяснений незадачливый шпион почти ничего не понял, а те бумажки, что он наугад сцапал во время своего ночного визита к нам, оказались бесполезны. Распластавшись по столу и скорбно подперев голову кулачками, Шебрович не меньше часа искренне оплакивал проданные убеждения, причём ужасно напоминал при этом гоголевского жидка Янкеля, который безбожно трусил, но всё-таки вёз Тараса Бульбу в польский лагерь, уповая на обещанные казаком червонцы. Мы с Коробовым посмеялись и отпустили ему все грехи. Я – за коньяк, который оказался удивительно хорош, Лёша – просто из брезгливости. В конце концов, Шебрович даже оказал нам услугу. Во-первых, стало ясно, что Белов если не замешан в деле, то по крайней мере считает, что его к нему могут пристегнуть, и страшно этого боится. Во-вторых, как ни наивен был материал Шебровича, а всё-таки факт его публикации в «Московском курьере» добавлял плюсик в карму наших с Алексеем грядущих статей, косвенно свидетельствуя об объективности редакции. Это обстоятельство имело значительный вес – в подобных делах всегда по умолчанию подозревается заказ, и предубеждение это бывает трудновато преодолеть.

Наш текст вышел через три дня. Шебрович, хоть он и действительно, как оказалось, выпросил у Пахомова разрешение контролировать нас, в дело не совался. Вообще, после своего слезливого признания он как-то стыдился показываться нам на глаза. Как мы и рассчитывали, сильного грома материал не произвёл. Очень уж известных личностей, ньюсмейкеров, как мы зовём их на журналистском слэнге, мы не упомянули, Гореславский же, бывший нашей целью, по понятным причинам отмалчивался. Но в своих надеждах Алексей оказался вполне прав – в рядах и союзников наших, и супостатов началось первое броуновское движение. Уже в день выпуска номера в редакцию позвонил Белов и, спеша и заикаясь, потребовал у Пахомова объяснений. Главный редактор, ничего толком не поняв (разумеется, он далеко не так интересовался темой, как представлял нам Шебрович), отослал вице-президента «Первой строительной» к Алексею и ко мне. Лёша не меньше часа с удовольствием выслушивал долгую и сбивчивую тираду об ответственности за клевету, о журналистской этике и даже о праве на частную жизнь. Наконец, чуть угомонившись, Белов назначил нам встречу. В тоне его, по словам Коробова, под конец беседы зазвучали почти просительные нотки. Затем посыпались звонки от погорельцев, правда, по большей части пустые. Люди, видимо, ещё не совсем понимали, чего от нас ждать, и только интересовались нашими источниками и возможностями. Единственный серьёзный сигнал в этом смысле был от Фоминой. Она предложила нам кое-какую информацию, собранную в их оперативном штабе, и попросила оказать помощь по некоторым текущим вопросам.

Разумеется, это было только начало, и, разумеется, время сейчас играло главную роль. Мы с Алексеем решили не рыпаться – и не спешить на встречу с Беловым, и не особенно вмешиваться в дела погорельцев. В таких случаях залог успеха – выдержка. Вообще, умение готовить на медленном огне в любом деле обеспечивает по меньшей мере половину результата. Впрочем, и застывать в безмолвном ожидании нельзя было, требовалось продемонстрировать, что мы не удовлетворились полученным эффектом, не бросили карты на стол. Через день после публикации мы с Алексеем отправились в школу. Там, как обычно, разделились – я пошлёпал к Фоминой, с которой заранее договорился о встрече, Коробов же решил побродить среди людей, надеясь завести новые знакомства и, чем чёрт не шутит, выяснить что-нибудь любопытное.

Фомина встретила меня в прежнем своём кабинетике. Я с неприязнью отметил, что в нём стало куда уютнее с первого моего визита. Тогда тут находились лишь два казённых школьных стула на металлических ножках, стол да косоногий сервантишко для документов. Теперь же сервант заменился целым ореховым секретером, видимо, полученным от кого-то из погорельцев, на пол лёг уютный глубокий ковёр, вместо стульев появились кожаные кресла, а стол заняли компьютер и батарея телефонов, непрерывно звонивших. Ясно было, что тётушка отлично устроилась и вошла во вкус. В этих условиях можно бытовать годами, и лично я знаю не один пример подобных же «оперативных штабов», которые после завершения всех событий, вызвавших их появление, долго ещё существовали в виде различных фондов и общественных организаций, отравляя информационное пространство пустыми и крикливыми новостями. Вообще, русский человек ужасно любит бюрократию со всей её канцелярщиной и казёнщиной – сказывается неистребимая в нас имперская жилка.

Буквально с первых слов Фоминой я понял, что она ни черта не разобрала в нашем материале, кроме формального, то есть того, что он написан о пожаре, а стало быть, относится к её епархии. Винить её, конечно, было не в чем, тут надо иметь своеобразное чутьё, умение на лету подхватывать намёки и видеть смыслы между строк – искусство, развиваемое годами практики. Но и ничего разжёвывать я ей не стал, в роли пассивного наблюдателя она была удобнее. Впрочем, узнанные от неё факты оказались не совсем безынтересны, хотя по большей части лишь дополняли имевшиеся у нас. Расстались мы с ней через полчаса, и, по всей видимости, она осталась весьма довольна встречей, во всяком случае, светилась и сияла, как медный грош.

На выходе из кабинета, в коридоре, я лицом к лицу столкнулся со старушкой Найдёновой. Та поначалу даже не заметила меня – шла, потупившись и вжав голову в плечи, прижимая к груди какую-то, вероятно, очень ценную папку.

– Мария Николаевна! – окликнул я бодро. – Куда идёте?

Та испуганно вздрогнула и окинула меня быстрым и затравленным взглядом. Но, узнав, тут же потеплела.

– Документики несу в штаб. Вы, ребята, мне очень тогда помогли с бумагами. Всё в тот же день достала, и вот – справки теперь собираю. Осталось всего ничего, а потом и на компенсацию в очередь встанем. Говорят, выдают их, компенсации-то? – с надеждой взглянула она на меня.

1 – Я не знаю, – разочаровал я. – Но, если хотите, зайду с вами к Фоминой. Я с ней немного знаком, сейчас вот общались, – махнул я в сторону кабинета.

– Нет-нет, – поспешно отказалась старушка. – Я сама лучше. Мы люди привычные – тут попросить, здесь поклониться. Спешить нам особенно нечего, да и… В общем, сама я, сама…

Я вспомнил обстановку штаба, откуда только что вышел, и не без раздражения подумал о том, что Фоминой, вероятно, очень приятно общаться с такими вот, привыкшими к поклонам людьми. Возможно, та третирует подобных Найдёновой за всякие мелочи, вроде мятой бумаги и неверно проставленных чисел, заставляет бегать за лишними и ненужными справками – словом, вовсю тешит жиденькое своё самолюбие. Эти мелкие и самозваные начальнички почти все такие.

– Ну а вы сами как? Как муж? – поинтересовался я.

– Муж… муж хорошо… – вдруг как-то растерялась она. – Поправляется, начал кушать нормально. Врача вызывали, тот ему только от нервов прописал, а так… Извините, молодой человек, я всё-таки пойду. Знаете, спешить мне пора, а то ещё забежать в собес надо: не успею, а там очереди…

Проговорив это, она вжала голову в плечи и поспешно скользнула мимо меня. Я проводил её до кабинета удивлённым взглядом и собрался идти, но она, уже стоя на пороге, замерла. Вдруг обернулась, и, словно против воли, медленно поплелась ко мне.

– Вы знаете, Пётр Сергеевич просил меня пригласить вас, – пролепетала она, глядя в пол. – Он прочитал вашу статью и хотел побеседовать…

– Так за чем же дело стало? Давайте я прямо сейчас поднимусь к нему.

– Но я потеряла ваш телефон, и не знала, как найти вас… – словно не слыша, продолжала Найдёнова, – В редакцию хотела позвонить, но… И… и… Петю волновать не хочу… – выговорила она, наконец, вместе с тем подняв на меня умоляющий взгляд.

Я понял: старушка и боялась нарушить указание мужа, и беспокоилась, как бы с ним не случился очередной нервный припадок. Вероятно, в страхе этих припадков, с которыми она не знала, что делать, проходила вся её жизнь.

– Впрочем, как раз сейчас я спешу – редакционное задание, – снизошёл я. – Может быть, через недельку-другую, как дела пойдут лучше, загляну к нему.

Мария Николаевна одарила меня благодарным взглядом, стиснула мои пальцы своей сухой худенькой ладошкой, и посеменила обратно к штабу. Я же отправился искать Алексея.

Гуляя по этажу, я приглядывался к погорельцам. По-прежнему, как и в первый мой визит, повсюду лежали вещи, бегали дети, слышались раздражённые голоса. Но заметно было, что стало просторнее – очевидно, все, кто мог, разъехались из школы по родным и знакомым. Оставшиеся, то есть, по-видимому, те, кому некуда было податься, деловито и энергично обустраивались. Занимали оставшиеся кабинеты, заводили кой-какую обстановку, подсоединяли к сети кухонную утварь, включая даже плиты и холодильники. На окнах всюду висели занавески, в коридорах перед дверьми в классы местами встречались даже и коврики. Я надеялся обнаружить Коробова в одном из кабинетов и, шагая мимо окон, заглядывал в классы. Но он нашёл меня первым.

– Иди сюда! – крикнул он, стоя у лестницы на второй этаж и призывно маша мне рукой. – Ваня, быстрее, уйдёт!

Перепрыгивая через три ступени и спотыкаясь на пролётах, он поспешно потрусил наверх. Я бросился следом. Догнал я его посредине коридора, ведущего к комнатам Сашко и Найдёновых.

– Что случилось? – задыхаясь, схватил я его за плечо. – Ты куда летишь?

– Не сейчас! – отмахнулся он. – Скорее идём!

Через минуту мы оказались у двери Сашко, и Алексей, приблизившись вплотную, изо всех сил забарабанил по ней кулаками.

– Открывай! – кричал он. – Открывай, скотина, я знаю, что ты тут! Представляешь, забаррикадировался! – обернулся он ко мне. – Вот же тварь!

– Да что такое?

– Ты прикинь, какой ублюдок! – затараторил Алексей. – Оказывается, ходит по школе и деньги вымогает у людей. Компенсации ещё не пришли, и он пользуется – одним в уши льёт, что адвокатов нужных знает, другим врёт, что связи у него в департаменте. Даже нас к делу присвинячил – дескать, журналюги знают входы в нужные кабинеты, и всё такое. И, главное, выбирает самых бедных и забитых! Вот я был сейчас у Северяновых на втором этаже, у них трое детей, и… Открывай давай, поросёнок! – нетерпеливо оборвался он, притом с такой силой стукнув ногой по двери, что та заходила ходуном, жалобно дребезжа.

Видимо, не особенно надеясь на прочность запоров и не желая оттягивать неизбежное, Сашко осторожно приотворил дверь на два пальца. Из темноты кабинета блеснули его чёрные глазёнки и покрытый испариной лоснящийся лоб.

– То… только не бейте меня, пожалуйста, – тихонько пролепетал он. По человеку всегда понятно, что в речи ему свойственно, а что – нет, и нетипичное всегда производит эффект сногсшибательный. Так до нелепости странно в устах прожжённого и отпетого Сашко прозвучало это детское «пожалуйста», что Алексей замер на месте в неком недоумении. Сашко смотрел на него в молчаливом ожидании, я, сложа руки на груди, стоял в стороне, стараясь состряпать физиономию построже, но безуспешно – сценка была безумно комична.

– Ладно, не буду, – пообещал Алексей. – Ну, иди уже сюда.

Сашко осторожно вышагнул на свет божий. Выглядел он жалко и совсем не так по-хозяйски, как в нашу первую встречу, – мятый халат, сандалики на босу ногу, дрожащие щёки, бегающий взгляд …

– Что это с вами стряслось? – поинтересовался я.

– О… отечественное заболевание, – произнёс он смиренно, притом меленько как-то заикаясь. – Бу… бухал я.

– Давно начал? – грозно прогремел Алексей.

– Неделю уж как… И… измучил себя.

– Муками совести? – с размаху шлёпнул я. – Девушку вспоминали?

– Ка… какую девушку? – испуганно зыркнул Сашко.

– Дочку Найдёновых.

– Нет… Не… не вспоминал. За… забыл, – затрясся он как лист на ветру.

– Вспомнишь ещё, – прошипел Алексей, в упор подступая к нему и крепко хватая за рукав. – Какого чёрта ты у людей деньги вымогал? Зачем нас в свои схемы жульнические впутываешь?

– Я так, не намеренно. С-с-слова лились. Да и не дал мне никто ничего. Хо… хорошо знают. А вы ментов собираетесь вызывать? – вдруг испугался он. И заторопился: – Виноват я в чём, так дай мне в рожу! Не п… п… п… прокурор же ты меня на нары класть! И… и… я не всем врал. Бе… бесполезно. Многим че… честно говорил, на ч… что беру…

Алексей с минуту ощупывал его презрительным взглядом.

– Я с до… документами помогу, как обещал, – резво подпрыгнул Сашко, видимо, по-своему поняв эту паузу и окрылившись надеждой. – У меня всё припасено, все бумаги, хоть завтра статью пиши и в суд тащи. Я вчера с ва… важным человеком встречался, и, клянусь, через неделю завалю вас материалом, вы по… подождите только. Мне обещали, что…

– А тебе тут уютно жить, с Найдёновыми через стену? – вдруг гневно вклеил Алексей.

– Что, а? – изумлённо воззрился Сашко.

– То, что крыса ты редкая, вот что. Себе свои документы оставь. Перестань только людей кидать да нас с Иваном больше в делишки свои не вмешивай.

Мы развернулись и пошагали прочь. Сашко, казалось, не мог поверить глазам и несколько мгновений, раскрыв рот, смотрел нам вслед.

– По… постойте! – вдруг окликнул он, кидаясь за нами вдогонку. – С… стойте же! Ну подождите! Я правду же говорю и о бумагах, и... По… послушайте, послушайте, – торопливо дёрнул он за рукав Алексея, всё продолжавшего шагать, не оборачиваясь. – Я два дня не ел! – крикнул он звонко и отчаянно.

Мы остановились.

– Что это значит? – спросил Коробов, обернувшись.

– То и значит, – заголосил Сашко. – Денег ни копейки нет…

– Что вы… что ты нам голову морочишь? Я знаю, что ты прибедняешься. У тебя квартира на Лесной.

– К… квартира, квартира… – заныл Сашко. – Нет уже квартиры… Дочь отняла. Два месяца назад договор сунула, а я и подписал с пьяных глаз. Оттяпали они у меня с зятем жилище. С работой тоже тяжело – вы… выгнали отовсюду… русского человека.

– Алконавта то бишь, – зло перевёл мне Алексей.

– Ру… русского человека, – с угрюмой настойчивостью повторил Сашко. – По… потом найду что-нибудь, но сейчас душа горит, а денег – ни копейки. Я два дня назад на Белорусском вокзале был, бродил, бо… ботинок потерял. Хотел просить начать, а мне без того добрый человек, си… сибиряк, пятьсот рублей сунул, на поезд торопясь. Спас меня, спасибо ему. Без того бы сорвался – побираться пошёл, а где начало в этом деле, там конца нет. Бо… болото! Я… я правда по вашему делу сегодня ходил… – сказал он после долгой паузы, в продолжение которой робко переводил мутные свои глазки с меня на Алексея. – По… поможете человеку? В прошлый раз десятку получил без вопросов, а теперь тыщонки две хоть пожертвуйте, на первое время. По… погибаю… Я вам столько всего ещё раздобуду, что…

Я полез было в карман, но Алексей одёрнул за локоть.

– Вот что я скажу тебе, гнида, – вкрадчиво и отчётливо выговорил он, подойдя вплотную к Сашко и заглядывая тому прямо в глаза. – Ни черта ты от меня не получишь, ни копейки. Хоть под забором подыхай, а ещё раз ко мне обратишься – в землю закопаю. Убирайся отсюда и на глаза мне больше не попадайся!

Слушая эту тираду, Сашко преобразился – физиономия его приобрела каменный оттенок, он сжался в плечах, даже ростом уменьшился. Казалось, монолог Алексея раздавил его – вероятно, от кого угодно он ожидал услышать подобное, но не от моего приятеля. Мы развернулись и пошли прочь. Поспешно перешагивая через две ступени, Коробов спустился до первого этажа и через открытую дверь запасного входа ступил на заросший бурьяном задний двор школы. Я поспевал следом. Оказавшись там, мой приятель нервными негнущимися пальцами достал сигаретную пачку, быстро раскрыл, сорвав угол, и закурил.

– Вот же тварь, – заговорил он, сделав первую торопливую затяжку. – Носит же таких земля! Ты подумай только – мало того, что всё в жизни пропил да прогулял, так ещё пытается обдирать тех, кто слабее него, за собой в яму тянет! Ну что за ничтожество! Таких людей ну просто не должно быть на Земле, смотришь на них – и, прости за пафос, веру в человечество теряешь.

– Ну, я в чём-то понимаю его, – пожал плечами я. – Борьба за существование, то да сё…

– А вот нельзя их понимать! – вспылил Коробов. – Нельзя понимать! Человечество, если понимать таких будет, вымрет просто к чёртям собачьим! Им, гадам ползучим, нет места в нормальном обществе, они всё самое лучшее, что есть в нас, травят своим мерзостным дыханием. Вот я говорил о Северяновых – отец больной, с печенью лежит, мать с тремя детьми возится. В кармане – ни гроша, в кредитах по горло. Дали им в штабе у Фоминой пять жалких тысчонок, на них и существуют кое-как. И эта пьяная гнида приходит к ним, гладит детишек по головкам, шутит, обещает помощь, а задним числом последние гроши выцыганивает! Это ты тоже понимаешь?

– Ну, он довольно безобиден. Уловки у него простые и понятные, так что те, кто обманулись…

– Сами виноваты?! – гневно выдохнул Алексей, пунцово краснея.

– Нет, я имел в виду – хотели обмануться, – умиротворяюще произнёс я. – Да и сам он особо не скрывает, что на бутылку собирает.

– Во-первых, не все, – завёлся Коробов. – Хоть и знают его, но нет-нет да верят. Чему только не поверишь в их обстоятельствах. Вон, матери бесланских детей верили, что их крошек Грабовой воскресить может, и несли тому всё, что имели. А что до «честности» его, то, если хочешь знать, она меня больше всего выбесила. – Алексей, не докурив, бросил сигарету и брезгливо, словно давя паука, размазал носком ботинка. – Эта «честность» – одна из самых ядовитых и опасных новых идей. Идея смелая и вместе с тем отчаянно простая – как мысль Мюнхгаузена за волосы самого себя вытащить из болота. Новый вечный двигатель, перпетум-мобиле, разжижающий умы как… да как вообще всё вечное. Ведь этот Сашко, поверь мне, совершенно искренне считает, что заслуживает награды, то есть тех денег, что выманивает, за один факт своего покаяния! Искупил он, стало быть, признанием и лень свою, и пьянство, а следовательно, и стыдиться нечего, и ходить можно с поднятой головой. И мыслишка эта незатейливая живёт и прогрессирует, понимаешь?

Я пожал плечами.

– Нет, ты не… – нетерпеливо сбился Алексей. – Ну вот, вот пример: помнишь того чиновника, либерального губернатора, который недавно за взятку сел? Как его? А, не важно! С ним как-то интересная история случилась. Он ведь прославился среди прочего своими высказываниями о качестве нашего образования – и первое оно в мире, и прогрессивное, и тэ дэ и тэ пэ. Но вот незадача – выяснилось вдруг, что сынулю своего любимого не у родных осин пристроил, а отправил в Швейцарию учиться. Ну, вспомни, громкая тема-то была! Чинодрала этого, понятно, принялись стыдить, напоминая прежние цитаты, но тут он всех обезоружил. Начеркал огромную статью, разумеется, в фейсбуке, под замком, для своих, где повинился – дескать, официальные реляции – одно, а реальность – другое. И школы у нас не идеальны, и образовательные программы подкачали, а каждый родитель между тем стремится дать детям лучшее. И представь себе – никаких претензий ни у кого к нему не оказалось. Ну как же – ведь честно признался! Даже больше скажу: хвалили эту мразь. Неискушённый мы народ! А что имеем в итоге? Сынишка продолжил учиться в Швейцарии, папаша – с фигой в кармане транслировать официоз, а наши детки, как и прежде – заседать в отечественных школах с текущими потолками. Поверх же всего – честность, как сияющий венец, всепобеждающая и всепрощающая. Как тебе картинка? Круто, да? То-то! Вот тебе и Мюнхгаузен в полный рост!

– Я понимаю тебя, но мне кажется, ты из мухи делаешь слона, – ответил я. – Главное тут – общественное одобрение. Не будет его, и растворится проблема.

– Ты действительно так считаешь? –Алексей пристально глядел на меня. – Знаешь, – продолжил он, не дав мне ответить, – тебе надо со мной как-нибудь по притонам полазить. Я сейчас статейку любопытную лабаю – про наркоманов. Одна хатка есть на «Октябрьском поле», сходили бы вместе, поговорили с людьми, а?

– Хорошо, – согласился я недоумённо.

Он достал пачку сигарет, повертел в руках задумчиво, но, не открыв, убрал в карман.

– Ладно, Вань, – произнёс наконец. – Тут я пока закончил, и чтобы времени не терять, сгоняю-ка ещё в суд на Таганку. Помнишь, мы говорили о документах-то по нашему делу? Я тут подумал – запросы неделями идут, а лично всё за минуту можно разрулить. Ты как, со мной?

– Нет, я ещё здесь побегаю, – ответил я. – Закурить, кстати, дай.

Алексей рассеянно добыл из кармана пачку, сунул мне в руку вместе с зажигалкой и, не сказав ни слова больше, ушёл. Стоя на дворе среди сухих зарослей бурьяна, я выкурил одну сигарету и уже потянулся за следующей, как вдруг надо мной раздался залихватский разбойничий свист, такой, каким, вероятно, в старину пугали одиноких путников на мрачных муромских тропках. Я вздрогнул от неожиданности и задрал голову. Из окна третьего этажа в одной майке высовывался старик Найдёнов и, криво ухмыляясь, наблюдал за мной.

– Эй, журналистик! – во всю глотку, с придыханием, загремел он. – Пёрышко моё! Золотое перо России! Айда сюды, тайну расскажу!


Глава тридцать девятая

Я нехотя поднялся наверх, ничего хорошего не ожидая. К удивлению моему, старик встретил вполне адекватно и даже как-то приветливо. Он в самом деле оказался в одной майке и спортивных рейтузах, но это было объяснимо – в комнате вовсю работал обогреватель и стояла духота.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал он, проводив меня до стула. – Чаю не хотите?

– Не хочу, – сказал я ровно, с опаской поглядывая на него.

– А жаль, очень жаль. К чаю себя приучать надо, особенно молодым людям. Травка и полезная, и спокойная, и ума прибавляет и здоровье укрепляет. Слышал? Стишок вышел! И вот снова – с полслова. Ха-ха-ха!

– Так о чём пойдёт речь? – как можно спокойнее спросил я, садясь.

– Я же сказал, о тайне! – хихикнул старик. – О настоящей волшебной тайне. Но сначала благодарность, моя искренняя, честная благодарность: ловко вы с приятелем вашим подлеца этого разделали! Я слышал, я всё через дверь слышал – хитёр старик Найдёнов! Ну что, что он ответил вам? – нетерпеливо потребовал он, усаживаясь рядом со мной и придвинув стул так, что мы оказались лицом к лицу. – Испугался?

– Немного испугался, – буркнул я, чуть отстранившись. – Впрочем, мы недолго общались...

– Вот-вот, я говорил, что так его надо! – с упоением промурлыкал Найдёнов. – Этих сволочей давить нужно. Физически давить их закон запрещает – мерзейший и подлейший, между нами, закон, а морально никто не запрещает, на том и свет стоит. Слышал, а? Слышал, гнида! – крикнул он, раза два стукнув кулаком в стену. Я заметил, кстати, что движение это далось ему тяжело, через большое усилие. – А где ваш замечательный товарищ? – продолжил старик. – Я в коридоре два голоса слышал.

– Это коллега мой, Лёша Коробов, – сказал я. – Он в редакцию убежал по делам.

– Я и его хочу видеть и благодарить. Но вы не затем пришли, так? За тайной пришли?

– За тайной, – согласился я равнодушно.

– Я поделюсь, – начал он. – Поделюсь, но не сразу, а по кусочкам! Ясно? По кусочкам! Ха-ха-ха! Я статью вашу читал, и понял, что ничего вы не знаете. А коли ничего не знаете, я вам сказки стану рассказывать. Как Шахерезада султану – по одной на ночь. Я давно мечтал! Мой бенефис, лебединая песня! Не спросите, сколько всего ночей будет? – серьёзно и как-то даже суховато прибавил он.

– Сколько? – с тоской поинтересовался я, оглянувшись на дверь.

– А ночей всего будет три! – торжественно объявил Найдёнов, внушительно подняв кверху указательный палец. – И каждую ночь я вам назначу отдельно, и каждый раз буду новую тайну открывать, а вы – слушать! Согласны?

Я пожал плечами.

С минуту мы молча внимательно наблюдали друг друга. Старик, казалось, размышлял о чём-то своём – на губах у него то и дело промелькивала хитренькая улыбка. Я решил, что намечается новый припадок, и хотел уже, плюнув на всё, сбежать от греха подальше, но он вдруг замер и решительно вытаращился на меня.

– Из-за мертвечинки домик наш сгорел! Как мертвецом завоняло, так и подпалили его, – проговорил он с серьёзной и задумчивой расстановкой.

– Каким мертвецом? – переспросил я, всё больше убеждаясь, что он бредит.

– Живым, – произнёс Найдёнов, подмигнув задорно. – Живёхоньким! Что же это я, что же так невежливо, – вдруг спохватился он, вскочив на ноги. Вообще, во всё время разговора он то и дело вскакивал, но, постояв секунду, поспешно садился обратно. – Я волшебную Шахерезаду обещал, а сухой прозой вещаю! Лгун я! Старый лгун!

– Вы бы по делу говорили, – сухо произнёс я.

– А я по делу, по делу! Вот вам сказка, старинная, сладенькая русская сказочка! – завихлял он. Вдруг замолчал и, хитро глянув на меня, продолжил нараспев: – Давным-давно, в Тридесятом царстве, в великом сказочном лесу жил да был великий богатырь, и звали его… ну, скажем, Святогор. Прожил он долгую жизнь, полную подвигов. Рубил татарам головы, разорял вражьи сундуки да расширял свои владения. Скопил, наконец, огромное богатство – и златом и сребром полнились его подвалы, а земли было столько, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Друзья его любили, а супостаты – страшились. И были у него два верных спутника – колдунья, баба из чужих, диких земель и прислужник, раб верный – волшебный карлик. А ещё была дочь-красавица, скажем… Василиса.

– Постойте, – насторожился я. – Вы про Гореславского говорите?

– …И приключилась со Святогором беда, – не обращая на меня никакого внимания, серьёзно продолжал старик, – беда, которая испокон веков со всеми богатырями случается – перестала его носить мать сыра земля. Так тяжёл стал, что и конь спотыкается, и ноги на каждом шагу по аршину в чернозём уходят. Понял он, что недолго ему жить-тужить на свете белом, и впал в кручину тяжкую. А между тем колдунья с карликом поспорили, кому достанется казна богатырская. И решили они…

Старик остановился и уставился на меня лукавым взглядом.

– Дальше что? – нетерпеливо дёрнулся я.

– А что дальше – пока вам знать не положено. Во вторую ночь услышите. Теперь чайку хотите?

– Хочу, – безропотно согласился я.

Найдёнов поднялся и, медленно переступая, ушёл в угол. Там включил пожелтевший электрический чайник и принялся возиться с чашками и сахарницей. «Или сумасшедший, или у нас зреет сенсация», – думал я про себя, глядя на его широкую спину и напряжённо прислушиваясь к дребезжанию посуды.

– Вот, держите, – наконец поставил он передо мной синий фарфоровый стакан с оббитыми краями. – Не брезгуйте, старуха моя всё моет. Но вы бы и не побрезговали, да? – подмигнул он мне.

– Не побрезговал бы, – подтвердил я.

– Ах, а я так и думал! Знаете, вы… вы… молодёжь то есть, – он энергично взмахнул руками в воздухе, – вы мне надежду возвращаете, веру и безверие одновременно сообщаете. Понимаете?

– Не совсем.

– Эх, юность! Разжёвывать всё! Впрочем, и должны такими быть. Веру потому, что дохлое моё поколение, люди шестидесятых-семидесятых годов, за джинсы и жвачку продали душу, страну, совесть, родные гробы, всё-всё! Циники и подлецы: холодные, пустые, каменные – не все, но достаточно многие для обобщения. И видеть теперь, как на камне этом распускается жизнь, проклёвываются первые, тоненькие росточки… Я, что, по-вашему, чересчур сентиментален?

– Есть немного, – улыбнулся я.

– Ну и пусть, моё право, право старика. Знаете, я новое время уважаю, только раньше издали уважал, а теперь лично дотронулся, ну и… – Он помолчал немного, завороженно глядя в сторону, но, вдруг спохватившись, продолжил, – Да, но то я о вере упомянул, а безверие забыл. Безверие же – важнее. Безверие потому, что мудр я и всечеловечен, то есть верю в людей честно и искренне. И как же, веря в них, видеть, что век мой травоядный и гуманный (я же всю жизнь при коммунистах прожил) породил одну гниль да гнусь мещанскую, век же нынешний, век зубастый и хищный, производит вдруг рыцарей? Это, знаете, саму гуманность опровергает и даже, если хотите, на будущее счастье человечества посягает. Рай людской, значит, не тот, что нам виделся веками, не спокойствие с херувимами парящими, а битва вечная и ненасытная. Так ведь? – вдруг с усиленной строгостью обратился он ко мне.

– Я думаю, вы сильно преувеличиваете и обобщаете, – ответил я мягко.

– Нет, не обобщаю! – решительно заявил он. – Я говорю глупые и тривиальные вещи – это правда, но не обобщаю. Вообще, вы знаете, что с миром случилось?

– А, может, вернёмся к пожару? – робко попробовал я.

– Мир обмельчал! – не заметив, торжественно объявил старик. – Я в школе, в селе Ельчинском Ленинского района Самарской области, в обычной сельской школе двенадцать предметов на экзаменах сдавал! Астрономию даже сдавал! И половину Пушкина наизусть знал. И сейчас помню… чудное мгновенье… передо мной явилась… Да… Раньше учёба трудом была, большим, серьёзным трудом. В университете учился – так все курсовые от руки десять раз переписывал. А сегодня? Я преподавал и знаю – молодёжь из интернета всё тащит. Вообще, то, что можно быстро найти в компьютере, не запоминают даже. Легко жить стало! Но вот мой вам вопрос – хорошо ли, плохо ли, что легко жить стало? Отвечу вам двояко: с одной стороны – плохо – разжирели, расслабились, распустились. С другой – человечество, значит, снова юно. Если лениво, значит – юно. Кто сегодня современный человек? – остановился вдруг он. – Ну – кто? Знаете?

 Я отрицательно качнул головой.

 – Не знаете? А жаль, что не знаете, ибо каждому времени свой возраст соответствует. Тридцать лет назад мир крутился вокруг сорокалетних, ещё раньше, после войны, вокруг пятидесятилетних. Сегодня же современный человек – двадцатилетний мальчишка. Всё для вас – искусство, техника, природа. И справедливо – род людской после последней технической революции входит в новый ритм, заново жить учится. Всё, что было, что мы, старики знали – труха, глупость, а вы c новым словом пришли. Не в первый раз, не в первый! – энергично замахал он руками, – но и вы почтения достойны. Вы заблуждаетесь много, думаете, что человеков переделать можно, сократив меж ними расстояния, но по-своему интересны, а, главное, честны. Подождём двадцать лет – может быть и до братства людей, и до новой Утопии додумаетесь.

– Утопии ещё не хватало, – рассмеялся я.

– Великое время обязано иметь Утопию, – безапелляционно объявил старик. – Вы молодой и не понимаете, да и правильно, что не понимаете, иначе… не смогли бы…

– Да, может быть вы и правы, – нетерпеливо оборвал я. – Но я всё же хотел бы обсудить сказочку вашу – вы же на Гореславского и «Первую строительную» намекали?

– Это потом. На сказочку я сам вас приглашу, а сейчас поговорить хочу! Я, вы не поверите, мечтаю наговориться.

– Давайте сначала с делом закончим, а потом сколько угодно спокойно говорить будем.

– Нет, не так хотел я говорить, не «спокойно» и не «сколько угодно», – разочарованно протянул старик. И, сощурившись, внимательно вгляделся своими поблёкшими, слезящимися глазками. – Я, может быть, не угадал вас, а? – спросил осторожно.

Я почувствовал, что упускаю его, и приготовился уже выдать что-нибудь восторженно-энергичное, в его духе, чтобы вернуться в колею разговора, но не успел. В комнату, осторожно приоткрыв дверь, вошла Мария Ивановна. Увидев меня, она вздрогнула от ужаса, даже рот открыла да так и замерла на несколько секунд, не шевелясь, а лишь переводя скорый взгляд с меня на мужа.

– Петенька, что же это… – начала, наконец.

– Не мешай, мать! Не мешай! – крикнул старик с прежней, давно мне у него известной истеричной нотой в голосе. – Молодёжь учу!

– Мария Ивановна, я честно, не по собственной воле, – зашептал я умоляюще, – сам меня позвал.

– Я лекарство тебе купила, – сказала старушка, дрожащей рукой расстёгивая сумочку и доставая баночку с таблетками. – Выпил бы да спать лёг, вредно тебе на ногах-то.

– Да постой, – досадливо отмахнулся Найдёнов. – Так вот, молодой человек… – продолжил он было, обернувшись ко мне. Но вдруг не выдержал. – Иди лучше! Ступай! – снова грянул он на старуху, быстро шагнув к ней. – Вон!

На глазах несчастной Марии Николаевны блеснули слёзы и она бочком, тихонько выскользнула за порог.

– И не приходи! – проревел вслед Найдёнов, высунувшись в коридор. – Я знаю тебя, ты сволочи этой, – тут он снова стукнул кулаком в стенку, – гаду продажному супы носишь! Кормишь проходимца моим хлебом! Хоть сдохни, а сюда не показывайся!

Договорив это, он с грохотом захлопнул дверь, но только щёлкнул замок, тут же остыл и уставился в дверь, в одну точку её, как загипнотизированный. Простояв так с минуту, покачиваясь, словно от ветра, вдруг рухнул на колени, прижал ладони к груди, втянул голову в плечи и проблеял не своим, потерянным голосом: «Прости-и-и-и болящего!»

Затем медленно поднялся, не замечая меня, прошёл три шага до лежанки и повалился на смятое одеяло как подкошенный.

– Пётр Николаевич, – тихо позвал я, шагнув к нему, – вы в порядке?

Он не ответил, а только раза два моргнул, глядя сквозь меня безмысленным поблёкшим взором.

– Вам помощь нужна? – снова тронул я.

– Уйди… – тихо выдавил он.

Поняв, что делать больше нечего, я вышел.

Старуха оказалась в конце коридора. Стоя у окна, она сложенным вчетверо платочком утирала слёзы, катившиеся у ней непрерывным потоком.

– Мария Николаевна, – взахлёб начал я, подбегая, – я честно к нему не напрашивался. Стоял вот на дворе внизу с товарищем, а он из окна увидел да и позвал. Ну что я мог сделать?

– Я не из-за того… – отмахнулась Найдёнова, не переставая всхлипывать. – Успела уже наслушаться, привыкла. Это же не он, а болезнь в нём говорит. Жалко мне его… .

– Не моё дело, конечно, но, может быть, вам как-то построже с ним?..

– С ним и так жизнь была строга, а тут я ещё… Нет… Надо ждать и терпеть, а там уж как Бог даст.

Она взглянула на меня робким жалостливым взглядом, видимо, ожидая ответа. Но не получив его, заговорила скоро и энергично:

– Вы не думайте, что он во всём виноват, не судите! Я вижу, вы судить хотите! Но вы совсем не знаете его! Поверьте, он совсем, совсем неплохой человек. Ему всех жалко, и обидчиков наших – в первую очередь. Даже Павла Дмитриевича. Вы по… понимаете? – вдруг оробела она.

– Я его мало знаю, – ответил я уклончиво.

Мы помолчали с минуту.

– Ну хорошо… – наконец начала успокаиваться она. – А как он чувствовал себя, когда вы от него уходили?

– На кровати лежал.

– А ничего не пил перед сном? Только бы не приступ, только бы не приступ снова, – умоляюще затрепетала старушка, жмурясь посекундно. – Я пойду к нему, хоть одним глазом загляну.

Уже убегая, она обернулась ко мне.

– Ваня, вы мне столько помогали, что мне, право, неудобно, но... нельзя ли вас попросить ещё об одном одолжении?

– Что угодно, – сказал я.

– Вы знаете, я оставила кое-какие документы в штабе, забрать обещала, да вот, видите… Не могли бы вы за ними спуститься?..

– Да, разумеется, – согласился я.

У Фоминой я задержался несколько дольше ожидаемого. В штабе проходило совещание, и я из интереса остался послушать. Ничего нового, впрочем, не выяснил – так, хозяйственная болтовня, время от времени перемежаемая патетическими жалобами на чиновников, тянущих с решением одного или другого вопроса. Видимо, жалобы эти повторялись не в первый раз и даже, может быть, произносились теперь конкретно для меня, во всяком случае, звучали дежурно и лениво, с интонацией заезженной пластинки. Поскучав с полчаса, я поднялся с места, наскоро извинился, и, спиной чувствуя укоряющие взгляды собравшихся, сбежал.

Шагая от лестницы к кабинету, где жили Найдёновы, я краем глаза подметил в конце коридора знакомое бежевое пальто. И уже через минуту ко мне скорым шагом подошла Елена Гореславская.

– Иван, здравствуйте! – начала она как ни в чём ни бывало. – Вы к Найдёновым идёте? Да, ну куда же ещё, – смерила она меня насмешливым взглядом. – Не могли бы передать Марии Николаевне кое-что?

– Что? – спросил я с удивлением.

– Вот! – она протянула мне зелёный пакетик с аптечным логотипом. – Для Петра Николаевича лекарства.

– Ну так отдайте сами, – в вопросительной интонации отозвался я. – Знаете же, где живут.

– Я знаю, но… – замялась Елена. – Неудобно мне.

– Выгнали что ли? – усмехнулся я.

– Выгнали… Пётр Николаевич выгнал, – робко как-то подтвердила Елена. – Ну так что, поможете?

– Помогу, пожалуй.

– Спасибо большое! – радостно вспыхнула девушка. – А я рада, что вы так быстро согласились. Знаете, я думала, вы меня ненавидите.

– За что?

– Да хотя бы за фамилию. Меня за неё обычно ненавидят.

– Нет, не ненавижу. А где матушка ваша? – поинтересовался я.

– Она уехала… Я не знаю, – растерялась девушка. – А она, кстати, о вас много рассказывала.

– Что, например?

– Что вы интересный человек, – уклончиво ответила Елена. – Послушайте, а вы часто бываете… ну… тут?

– Довольно часто.

– А можете вы… Не согласитесь ли… В общем, пообщаться бы нам надо. Максимум десять минут займёт.

Я утвердительно кивнул.

– Ну, тогда идите, я вас подожду.

У Найдёновых меня сразу встретила Мария Николаевна. Передав документы и лекарства, которые старушка приняла с понимающей улыбкой, видимо, догадавшись, от кого, я вернулся к Елене.

– Поговорим? – кивнул я на тот конец коридора, где она ждала меня.

– Нет, не здесь, здесь стены слышат, – решительно отказалась девушка. – Я кафе одно знаю возле метро, пойдёмте туда?

Кафе это оказалось маленькой грязненькой пивнушкой с почерневшими от сырости обоями, пластиковой мебелью и засиженным мухами прилавком. Стоял тяжёлый винный дух, смешанный с запахами плесени и хлорки. Посетителей было мало – двое пьянчужек, устроившихся в тёмном углу у туалета, да угрюмый мужичок в наглухо застёгнутом костюме, который, глядя в стол, в одиночестве наливался водкой, изредка поклёвывая сухарики из миски перед собой. Я, признаться, люблю такие местечки, даже специально порой забегаю – общество попадается изумительное, хотя и по большей части сумасшедшее. Впрочем, мне нравятся сумасшедшие. Но, разумеется, для девушки выбор был более чем странен.

«Поразить хочет, – догадался я с умилением. – Шикует солнышко наивное».

У стойки Лена уверенно попросила два стакана чая, пирожное и шоколадку, а затем увлекла меня к окну рядом с кассой. В ожидании заказа сидели за усеянным липкими пятнами столом и молча глядели на улицу. Начинался кислый и слякотный московский вечер. Холодный осенний ветер гонял по земле бурую листву и лениво рябил грязные лужи. С пустого неба с безнадёжным постоянством сеялась сырая мгла. Всё происходящее за окном – тусклый, словно смазанный свет фонарей, огни машин, силуэты прохожих – скрывалось за дымной серой пеленой, которая, казалось, жила некой таинственной жизнью, обладала собственным злобным сознанием. Стоит пожелать ей, и она в одно мгновение заполнит собой, отравит всё вокруг…

Наконец, полная, в грязном переднике узбечка принесла наш заказ – пластиковые стаканчики с кипятком, два чайных пакетика, сухое пирожное, испещрённое чёрными точками мушиного помёта, и шоколадку в пыльной обёртке. Елена отважно откусила от пирожного и поспешно, словно запивая горькое лекарство, отхлебнула из стакана. Глядя на неё, я усмехнулся про себя, но виду не подал – этот спектакль становился даже забавен.

– Вам нравятся такие места? – выразительно оглянулся я кругом.

– Да так, ничего… – ответила она как-то растерянно. – Любопытно. Да и к тому же всё в жизни попробовать надо.

– Так уж и всё?

– Всё, – решительно повторила она.

– Так о чём говорить будем? – поинтересовался я, не желая тянуть.

– Я в общем-то думала… – начала бормотать она. И вдруг решительно выпалила: – Ваня, а скажите, сколько вам лет?

– Двадцать семь, – ответил я.

– Ну а мне двадцать два. Знаете, неуютно мне как-то сверстника на «вы» называть. Давайте уже на «ты»?

– Хорошо, – охотно согласился я.

– Знаешь, я тебе врать не буду, – начала она, – у меня к тебе своё дело, причём довольно деликатное. Но я помню, что обещала помочь, и… вот…

– Что – «вот»?

– Ну, спрашивай, о чём хочешь, на все вопросы отвечу.

Она выжидающе глянула на меня.

– Кто поджёг дом на Никитской? – усмехнулся я.

– Ты серьёзно? – разочарованно вымолвила она. – Если честно, я не знаю. То есть лучше так: я почти не знаю.

– Значит, догадываешься?

– Догадываюсь… Но пока не скажу. Рано.

– А только что обещала на все вопросы ответить… – усмехнулся я.

– Как точно узнаю, так отвечу, – сказала она твёрдо. – Настырные вы, журналисты. Я, кстати, о тебе другого мнения была.

– Какого?

– А правда, что ты расплакался, когда мама тебе историю про собачку рассказывала? – ответила вопросом она.

– Про какую собачку?

– Ну, из моего детства, когда мы на Бронной жили.

– Там ещё про бомжика что-то?

– Да, про бомжика. Так расплакался? – требовательно повторила она.

– Нет. История, конечно, нежная, но я, знаешь ли…

– Так я и думала, – разочарованно перебила Гореславская.

– А тебе мама сказала, что я плакал?

– Да… – буркнула она неохотно. – Ладно, не будем. Впечатлительная она старушка.

– Я бы не сказал, что впечатлительная.

– Нет, впечатлительная. Ты её не знаешь. Впечатлительная, – с каким-то даже вызовом настояла девушка.

– Ну хорошо, – согласился я. – Что тебе нужно от меня?

– А ты секрет сохранишь? – жарко потребовала Лена. – Если не согласишься секрет хранить, ничего не скажу.

– Ладно, сохраню.

Она минуту изучала меня недоверчивым, даже как будто злым взглядом.

– В общем так, – начала, наконец, медленно. – Мне нужно знать, кто к Найдёновым ходит. Меня Пётр Анатольевич на днях выгнал, а с Марией Николаевной я не в тех ещё отношениях, ну и…

– Кого-то конкретного ищешь или так, общие сведения собираешь? –полюбопытствовал я.

– Кого-то конкретного, – серьёзно сообщила она. – Ну так как, поможешь?

– Если расскажешь зачем тебе это, то, пожалуй.

– Нужно, – уклончиво произнесла девушка. – Очень нужно одного человека найти. Поверь, я бы тебе всё рассказала, если бы могла и если бы была уверена, что ему ничего не угрожает.

– Ну хорошо, – согласился я. – А сама хоть что-нибудь о нём знаешь?

– Знаю… Мы с ним долго общались, больше года. Потом он пропал, как раз ну вот… после пожара, а теперь опять появился. Я его видела раза два издали и знаю точно, что он с Петром Анатольевичем дружит. Мне ему всего пару вопросов надо задать, для того и ищу. Хотела у Найдёновых встретить, но видишь, как у нас сложилось…

– А есть ли у него приметы какие-нибудь, что ли… Как искать-то его?

– Ему на вид – лет двадцать. Он… как бы это сказать… иностранец из Средней Азии.

– Ладно, если узнаю что-нибудь, извещу тебя. А за что старик тебя выгнал, если не секрет?

– За фамилию. Пришла я к нему сегодня утром с лекарствами, ну а он меня за порог выкинул и велел отцу привет передавать. Кто-то рассказал ему, что я ну… дочь. Не ты ведь? – вдруг бурно обеспокоилась она.

– Нет, не я. Я сам у него на птичьих правах – то позовёт, то прогонит. Сумасшедший же.

– Нет, не сумасшедший, – горячо вступилась Елена. – Он просто… ну… двойной человек.

– Как это?

– Жизнь его пополам разрубила да так и оставила. Вот и барахтается – то опохабится, то кается за это, по земле ползает. Причём и то, и другое не на людях, без показного юродства. Мне кажется, святые такие были. Знаешь, он же старуху свою, Марию Николаевну, больше всего на свете любит, а иной раз возьмёт да побьёт – ради самоистязания.

– Ради чего? – удивился я.

– Ради самоистязания, – монотонно повторила девушка. – А потом обнимутся, плачут и жалеют друг дружку. Вообще, тяжело им жить. На прощение сил нет, а ненавидеть не умеют. Вот и страдают. Где страдание, там святая земля, – задумчиво добавила она. – Слышал фразу?

– Нет, не слышал.

– Жаль. Один старый содомит сказал. Слово какое забавное: со-до-мит, – с растяжкой по слогам произнесла она. – Он в нищете помер.

– Трагедия, – грустно улыбнулся я.

– Да, трагедия, – с вызовом повторила Елена. – Жизнь вообще сплошная трагедия, и только дураки этого не понимают.

– Ну хорошо, а тебе что в этой истории? Тоже страдания ищешь?

– Думаешь, с жиру бешусь? – улыбнулась она зло.

– Нет. Но непонятного много. Вообще, я ничего в вашей семье не понимаю.

– А тебе надо понимать?

– Для дела – надо.

– Ну, так шаблон включи – нувориши, с жиру бесящиеся, и так далее, по списку.

– Не подходите вы под шаблон.

– Очень даже подходим, более или менее, – равнодушно произнесла Елена. – Причём, скорее более, – добавила, подумав. – Но ты, Ваня, симпатичный человечек.

– Спасибо, – буркнул я.

– Ну так что тебе о нас узнать хочется? Спрашивай! – нетерпеливо сказала она. –Только вопросы поумнее задавай, не как в начале.

– А ты точно ответишь?

– Точно, – решительно кивнула она.

– Хорошо. Тогда первый вопрос, – твёрдо начал я, – что у твоего отца со здоровьем?

Елена, доселе наблюдавшая за мной игривым насмешливым взглядом, вдруг нахмурилась, побледнела, и уставилась в стол.

– Откуда знаешь? – после долгой паузы глухо выговорила она.

– Так, сказку одну сегодня слышал, – ответил я.

– От кого?

– Не скажу. Могут же быть и у меня свои секреты? Так что, будешь отвечать?

Елена задумалась на несколько мгновений.

– Отвечу, – сказала наконец с деланным, напряжённым равнодушием. – Болен отец. Сильно.

– Чем?

– У сказочников своих спрашивай. Ещё что интересует?

– Слушай, извини, если задел за живое, – как можно мягче произнёс я, поймав в её тоне напряжение. – Я же не любопытства ради интересуюсь, мне действительно для работы нужно. Если не хочешь говорить, я пойму.

– Да нет, это ты извини, – тоже смягчилась девушка. – Просто тяжело мне… особенно в последнее время. Эй, чаю ещё дайте! – крикнула она официантке, которая со зверским выражением на лице оттирала стойку. Та посмотрела на неё с возмущённым удивлением, но чайник всё-таки включила.

– Я вижу, нервы у тебя сорваны, – сказал я.

– Это ещё чего. Я дома такие концерты иногда устраиваю… Вообще я избалованная девчонка. Как, видно по мне?

– Не видно.

– А жаль… Впрочем, люблю удивлять. Ну, давай ещё вопросы!

– Не хочу я тебя волновать.

– Нет уж, спрашивай, – капризно произнесла Елена. – Зря чаю, что ли, заказала?

– Ну хорошо… О Беловых можно?

– Валяй.

– Какие у тебя отношения с ними?

– С Николаем Анатольевичем – никаких, так, встретимся, двумя словами перекинемся, и пока. Ну а за Костю я замуж выхожу. Слышал поди?

– Слышал. Не совсем только понятно – зачем?

– Как это – непонятно? – неприятно усмехнулась Елена. – Мир да любовь, детей там нарожать. Как это говорится – на каждой лавке…

– Правда?

Она смерила меня игривым взглядом и вдруг вздохнула устало.

– Да нет, конечно… По сути, от нечего делать женимся. Ему деваться некуда, ну и мне нужно чем-то заняться.

– Говорят, не по своей воле замуж выходишь. То ли убедили тебя, то ли заставили…

– Нет, это враньё. Не знаю, как Костя, а не захотела бы я замуж, никто бы насильно не потащил. Да и вообще, может, ещё и не поженимся. А если поженимся, то… не будет он мне мужем.

– Из-за болезни твоей?

– Вот все вы носитесь с этой болезнью, – рассердилась Гореславская. – Она тут абсолютно ни при чём. Просто разные мы люди.

– Только в этом дело? Ну а девочки кровавые не смущают?

– А, вот ты о чём… Кто рассказал, если не секрет?

– Свои источники есть.

– Ну, передай этим источникам, что они ошибаются, – устало вздохнула Елена.

– То есть таджичку Константин не вешал?

Елена вздрогнула и растерянно взглянула на меня.

– Если честно сказать, не знаю, – произнесла она после задумчивой паузы. – Думаю, что нет. Ты в курсе, что у Кости с этой девушкой ну… которая пропала, отношения были? Он даже жениться на ней хотел.

– А она?

– Отказала.

– Таджичка отказала сыну миллионера с Рублёвки?

– Да, представь себе. Вообще девчонка она умная была, и, кстати, очень симпатичная. И в обиду никому себя не давала. Костя к ней так привязался, что, думаю, согласись она за него пойти, бросил бы всё к чёрту – и отца, и дом, и карьеру, и хоть в шалаш с ней переселился. А вот её, как я понимаю, перспектива шалаша не устраивала, хотелось чего-то посерьёзнее. Сколько из-за неё ругани было, ты не представляешь: настоящая Санта-Барбара!

– Ну а тот вечер, когда она исчезла? Вечеринка, полиция, изнасилование – это всё откуда?

– Не знаю, откуда, – пожала плечами Лена. – Я с ним тогда общалась мало. Но слышала, что у него бывают тусовки, и действительно шумные, с наркотиками и драками. Однако конкретно в тот вечер у них, кажется, тихо было. Впрочем, правда и то, что полиция приезжала... Отец вообще считает, что там была… как это… – Она сделала нетерпеливый жест, подыскивая нужное слово, – попытка шантажа. А то, что шум вокруг этой истории подняли, так это обычное дело, тебе ли не знать.

– Но девчонки всё-таки нет.

– Нет… – вздохнула задумчиво Лена. – Однако я всё же не думаю, что Костя к этому причастен. Впрочем, всякое может быть. Вообще, втайне он злой и жестокий человек, хотя и стыдится этого. В детстве я вообще его ненавидела. Был случай один… Ну да ладно, – осеклась она.

– Какой случай?

– Да так… Тяжёлая история… – нехотя произнесла Елена.

– Ну расскажи, если не сложно.

– Не сложно, да только зачем это тебе? Ну, если коротко, то однажды Костя мою кошку убил. У меня была сибирская кошка – шикарная такая, длинношерстная красавица, Рикой её звали. Костя как-то поймал её в саду и насмерть забил. После этого сам же ко мне пришёл и во всём сознался. Жутко это было. Сам плачет, слёзы, слюни в три ручья, и обниматься лезет. Мы в детстве часто с ним обнимались, ну, знаешь, как маленькие дети любят, часами так иногда сидели. Он сказал мне недавно, что это его лучшие детские воспоминания. И вот тянется ко мне, а у самого – вся футболка в крови, и палка в руке – сучковатая, с красными клочьями шерсти. – Елена нервно поморщилась. – Он сказал мне тогда, что не думал Рику убивать, просто попугать хотел. Но она, прячась от него, забралась под старую беседку в нашем саду. Под беседкой этой она когда-то котят рожала, видимо, решила, что там её пожалеют и не тронут. «И вот, – говорит, – пожалел я её...» Со мной истерика три дня была.

– Маньяк какой-то.

– Нет, там другое… – ответила девушка. – Он просто одинокий был очень. Мать от них отдельно жила, отец… ну тому всегда на сына плевать было… Вот и привык он к одиночеству. И беззащитности, – подумав, прибавила она. – К тому же запутался. Отсюда и жестокость. Понимаешь?

– И что же ты, помня о кошке, замуж за него согласилась выйти? – вопросом ответил я.

– А может быть, я только из-за кошки и согласилась! – вдруг резко рассмеялась Елена. – С жиру же бесимся, ты забыл?

– Это неправда, – тихо произнёс я.

– Почему? – ухмыльнулась Елена.

– Ты к Найдёнову ходила.

– Говорю же, человека одного ищу! – раздражённо вскинулась девушка.

– Не верю, что только в этом дело, – прибавил я мягко.

Она секунду ощупывала меня злым и напряжённым взглядом. Но вдруг потеплела, и спокойно улыбнулась. Этим резким переходам я уже не удивлялся – очевидно, они были вполне в её характере.

– Ладно, – сказала наконец вполголоса. – Какие у тебя ещё вопросы?

– Да, собственно, почти никаких. Есть кое-что, о чём ты не расскажешь, ну а остальное не очень существенно.

– Если знаешь, что не расскажу, то и не спрашивай. А тебе можно вопрос задать?

– Можно.

Елена глянула как бы с некой тоской и нерешительно.

– Как у вас вообще… ну… дела? – робко замялась она.

– Расследование то есть?

– Да… Вы нашли что-нибудь серьёзное? Хоть в общих чертах?

– Нашли, – ответил я. – Подробности рассказать не могу, но если в целом, то определённые зацепки есть.

– А из нашей семьи кто-нибудь замешан в этом?

– Кто-то конкретно интересует?

Елена задумалась на секунду, поджав губы и сосредоточенно глядя в стол.

– Ну, мама, например, – нерешительно попробовала она.

– Подозреваешь что-нибудь?

– Да нет, – с досадой сказала она. – Так, мысль одна есть – не о ней даже, а вообще…

– Нет, про Тамину Николаевну ничего нет, – успокоил я.

– Ну что ж, – как будто повеселела Елена. – Тогда давай прощаться?

Спустившись на станцию метро, я сел в дальнем углу на пустой лавке и задумался. Сегодняшние события, лихорадочно разнообразные, сводились, однако, к трём главным выводам. Первый состоял в том, что старик Найдёнов, сумасшедший он или нет, оказывался отныне одним из важнейших игроков. Он явно прекрасно информирован о происходящем в семействе Гореславских и, вероятно, серьёзно намерен помочь нашему расследованию. Я не совсем понимал, зачем это нужно ему самому, но оно и не важно – вряд ли его игра будет пересекаться с нашей. Второй вывод относился к Гореславскому-старшему. Судя по всему, он серьёзно болен, и теперь важно было понять – не меняет ли этот факт баланса сил? Коробов рассчитывает спровоцировать Микулу нашего Селяниновича на конфликт с его собственным окружением, но существенно ли это ввиду последних новостей? Здесь же, в вопросах, был и упомянутый Леной молодой человек, которого она разыскивала. Кто он и зачем ей нужен? Третий вывод касался старухи Пугачёвой. Признаться, всё первое время я считал её персонажем второстепенным, незначимым, но теперь становилось очевидно обратное. Она, конечно, и есть та самая ведьма из сказочки Найдёнова, на равных с карликом-Беловым борющаяся за наследство богатыря Гореславского. Беседа с Леной Гореславской в совершенно новом свете изобразила мне Пугачёву. Взять, к примеру, тот наш с ней первый разговор у пруда. Тамина изо всех сил старалась выставить и девушку, и отца её невинными жертвами манипуляций семейства Беловых. Но, как оказалось, история выглядела сложнее – в реальности Константин Белов представал не банальным насильником, эдаким избалованным барчуком, которому вскружила голову вседозволенность, а или действительно не был причастен к исчезновению девушки, или рядился в тогу некоего сурового Отелло, покаравшего оскорбившую его красавицу. Старуха, конечно, не могла не знать таких ярких подробностей, следовательно, попросту манипулировала мной. Но для какого чёрта ей это было нужно? – удивлялся я. – Хотела направить по ложному пути, увести расследование от Гореславских в сторону Беловых? Но это чушь – идя по следу злодеев, я бы невольно сначала притащился к жертвам, то есть именно к Елене и её отцу, и выдумка Пугачёвой немедленно бы лопнула – да, собственно, так и вышло на практике. Давила на эмоции, надеялась восстановить меня против Константина и его отца из каких-то своих соображений? Опять чушь – какие там эмоции в отношении почти неизвестного человека? Хотела представить Лену слишком наивной, не дать мне воспринять её всерьёз? И это ерунда… . Другой, более правдоподобный вариант – она хотела свести нас с девушкой. Действительно, принцу куда интереснее спасать принцессу от злого дракона, нежели встревать в её запутанные отношения с товарищем детства. Кстати, в эту канву отлично ложилась и упомянутая Леной фраза Пугачёвой относительно того, что я расплакался из-за истории о бомже и собачке. Игра неглупа – старушка бросает каждой стороне несложную психологическую наживку: мне предлагает принцессу в беде, девушке – сентиментального трубадура, ну а уж взаимный интерес довершает дело. При этом она, правда, жертвует своей репутацией и выходит из игры, подобно тому, как в шахматах жертвуют ферзём, чтобы выгадать несколько ходов... Впрочем, почему обязательно жертвует? – тут же возразил себе. – Девушка уже выдумала воспитательнице оправдание – дескать, слишком впечатлительна (вероятно, та как-то известна ей с этой стороны), ну а мне Пугачёва, улыбаясь своей милой круглолицей улыбочкой, расскажет, что не поняла толком происходящего в семействе Беловых, «отсталые мы люди», и потому неверно объяснила ситуацию. Да, впрочем, может и не улыбаться, а напрямки заявить, что хотела свести с названой дочерью – вполне себе невинный приёмчик для пожилого человека. Словом, история довольно простенькая, хоть и требующая некой решительности. Но и у неё оставались белые пятна. Во-первых – для чего, собственно, старухе сводить Елену с кем бы то ни было? Если она просто хочет расстроить её свадьбу с Беловым-младшим, чтобы тому не досталось состояние Гореславского, то для этого существуют и другие, куда более простые комбинации. Можно было, к примеру, заняться увлекательным прошлым Кости. Пугачёва сама говорила, что у того имелись проблемы с законом и наркотиками – так и педалировала бы эти темы. По своей близости к семье Беловых она, конечно, вполне могла накопать немало компромата на этого шалунишку, а уж без опасности для себя подкинуть его каким-нибудь полицейским или прокурорским, желающим подзаработать, смог бы и человечек куда менее изощрённый. Остальное касалось непосредственно меня. Во-первых – почему старуху заинтересовал именно я, а не, к примеру, Коробов? На первый взгляд это могло показаться даже странным. Хоть я и подписывался под нашими материалами, но, детально ознакомившись с ситуацией, несложно было бы установить, что ключевой персонаж в истории всё-таки Алексей. Впрочем, тут я сам себе ответил – если выбирать из нас двоих, то Лёша никак не подходил на роль ухажёра Елены – с его живым и непосредственным характером он попросту не вписывался в хмурый и замкнутый мир девушки. То ли дело я – циник и меланхолик. Более сложной оказалась другая загадка. Всё было замечательно с идеей свести нас с Леной, кроме одного – невозможности предвидеть взаимную симпатию. Мы не трёхлетние детишки, которых можно подружить, просто усадив вместе играть в манеже. Если бы мне не понравилась Лена, а я – ей, то никакие уговоры не переломили бы, по крайней мере, быстро (а тут обязательно нужна скорость), банального взаимного неприятия. Так почему же старуха была уверена в том, что нас потянет друг к дружке? Предположим, воспитанницу свою Пугачёва изучила наизусть и прекрасно понимала, на какие кнопки давить (тут я не без ехидства отметил, что Лена, пытающаяся выглядеть избалованной и испорченной девчонкой, ведётся на совершенно шаблонные сантименты, вроде моих мнимых слёз по бродяге). Но с чего она взяла, что и я обязательно увлекусь девушкой? На биологические примитивности вроде внешности ставить было бессмысленно – Елена не так уж красива, да и к тому же больна, что тем более вычёркивает биологию. Оставался расчёт или на материальную мою заинтересованность, или на эмоциональную. Мысль об эмоциональном варианте показалась маловероятной – Пугачёва явно человек приземлённый и основательный, а о материальном заставила задуматься. Задуматься настолько, что я, не усидев на месте, встал и в сильном возбуждении принялся ходить по пустому перрону. «Что ж, если она решила меня купить, то что плохого? Почему бы не продаться? – поспешно и в то же время напряжённо-зло как-то рассуждал я. – Девка богатая, туда-сюда симпотная, так что не надо будет особо пересиливать себя. Старухе Лена явно верит, так почему бы с той не объединиться? Приду к Пугачёвой и прямо заявлю – так и так, давайте договариваться. Вы нас сводите с девчушкой, ну а я вам передаю, скажем, треть состояния её отца после получения наследства. Вполне себе нормальный, деловой разговор. А потом надо будет немного покривляться перед Леной, изобразить Шиллера – это если сентиментализм у неё на классический лад, ну или вампира из каких-нибудь дебильных «Сумерек», если детка наша глупенькая. Старуха мне подыграет, подскажет те самые волшебные кнопки, ну и через пару-тройку месяцев, максимум полгода –замутим свадебку. Дело техники. Какие тут минусы для меня? По рассуждении зрелом – никаких. Даже если тётка меня попользует да выкинет, наконец, на улицу, то всё-таки не с копейками же? Миллиончик-другой долларов из четвертьмиллиардного наследства Гореславского я для себя как-нибудь оттяпаю, а это уже серьёзный старт – в мои-то двадцать семь лет».

 Это звучало убедительно, но чем дальше я думал, тем страннее и неожиданнее эти рассуждения действовали на меня. Вместо радости, решимости и желания как можно скорее приступить к исполнению намеченного, я ощущал нелепую и до странности бестолковую смесь апатии и раздражения. Даже сам тон, которым я произносил про себя всё это, был далёк от рационального анализа, а скорее содержал иронию, словно я лишь со злостью испытывал и искушал себя. Мне это очень чётко запомнилось. Поразительно и то, что главным моим впечатлением был, собственно, не некий материальный вывод, предполагающий действие, а одна корявенькая и банальная мыслишка, неожиданно выбравшаяся у меня на первый план. «Интересно, однако, то, что я со всем своим сложным отношением к миру, со своим цинизмом, своими умом и самоуверенностью со стороны показался старухе элементарным золотодобытчиком», – думал я с настоящей, искренней обидой. Итог же всех рассуждений был совсем неожиданен и опять, вопреки здравому смыслу, эмоционален. Мне вдруг захотелось бросить всё, заявиться к старухе, и выкинуть что-нибудь эксцентричное – закатить скандал, наорать на неё. Позыв был настолько силён, что мне пришлось давить его значительным усилием воли. «Ведьма! Ведьма!» – с ненавистью бормотал я про себя словечко, пойманное недавно у Найдёнова.


Глава сороковая

Не меньше часа просидел я на скамейке в метро, пытаясь справиться с собой, унять умственную сутолоку. Это, наконец, удалось, правда, не без жертв – главные выводы из разговора с Леной пришлось оставить на потом, чего, по моему мнению, делать никогда не следует. Я давно заметил – если надолго бросать мысли без развития, они обязательно начинают портиться, преподнося порой весьма неприятные сюрпризы.

Домой я добрался поздним вечером, к одиннадцати часам. Ни о чём не думая, кроме того, как бы поскорее лечь спать, даже не стал включать в прихожей свет, а с раздражением избавившись от куртки и скинув обувь, прошёл в кухню, чтобы выпить стакан воды. На столе, придавленная винным бокалом, лежала записка.

 «Дорогой Ваня! – прочитал я. – Я ухожу, потому что не могу и не хочу оставаться с тобой. У тебя своя, новая жизнь, и я не хочу раздражать тебя и быть помехой. Прощай! Мария». Внизу была приписка, сделанная неровным почерком: «Не хочу мучить тебя и…». В конце предложения стояли несколько почти неразличимых слов, к тому же старательно зачёркнутых ручкой. Поднеся бумажку к яркому свету настольной лампы, я всё-таки разобрал их: «…лишать счастья».

 Этот новый удар буквально сбил меня с ног. Я уселся за стол и долго беспомощно оглядывался по сторонам, не в силах понять происшедшее. В руках я держал записку, которую то и дело подносил к глазам, надеясь различить ещё что-нибудь новое, обнадёживающее, способное вернуть жизнь мою в прежнее русло. Моментами меня накрывало какой-то душной, отчаянной волной и, вскочив с места, я начинал бегать по квартире, пытался дозвониться Маше по мобильному телефону, мучительно вспоминал имена её подруг, знакомых, соображая, не осталось ли каких-нибудь их контактов. Отчётливо помню, что в какой-то момент посреди этой суеты я остановился, поражённый внезапной мыслью. Я удивился вдруг тому, что так расстроен из-за ухода девушки, тогда как всего-навсего этим утром у меня не было другого желания, как избавиться от неё. Тогда же я ощутил – интуитивно, на долю секунды, что это чувство как-то связано с сегодняшним разговором с Леной Гореславской, и моими размышлениями о старухе, но как именно – не мог понять. Впрочем, для меня не было в тот момент ничего необычнее и противоестественнее копания в памяти и попыток анализировать себя.

Наконец, не зная, что делать, и, быть может, больше всего опасаясь остаться в одиночестве, набрал Коробова. Была поздняя ночь, и я боялся, что он не возьмёт трубку – тогда мне предстояли бы несколько мучительных часов наедине с собой. Однако Алексей откликнулся на вызов, и, только услышав о случившемся, коротко и сухо произнёс: «Сейчас приеду». Через полчаса он был у меня. Мы сидели за столом, пили крепкий чай, который я успел заварить, ожидая его, и изучали друг друга внимательными взглядами. Лёшу исчезновение Маши расстроило, очевидно, не меньше моего. Он несколько раз прочёл записку, причём так же, как я, поднёс к свету, чтобы разглядеть неясно написанные строки, а затем, навалившись локтями на столешницу, принялся обстоятельно расспрашивать о дне, предшествующем уходу девушки. Поняв, что у нас не было никаких конфликтов или ссор, замолчал, глубоко задумавшись. Я мельком глянул на него – он сидел, словно оцепенев, и упрямо глядел в одну точку. Алексея, всегда живого и энергичного, непривычно было наблюдать в этом состоянии каменного омертвения. Впрочем, вид его вызывал у меня не сочувствие, а всё возрастающую неприязнь.

– И что ты будешь делать теперь? – давя из себя слова, спросил Алексей через минуту. – Искать же её теперь надо.

– Не знаю, – отозвался я с глухим раздражением. – Где её родные живут, я не в курсе, а по Москве бегать да ночлежки с больницами обзванивать… это, знаешь…

– Да почему не обзвонить? Надо обзванивать! Полицию, морги, больницы! – сказал он в мгновенном приступе энтузиазма. – Но она не в больнице… – тут же прибавил разочарованно.

– С чего ты взял, что не в больнице? – отозвался я зло.

– Мы с ней говорили пару дней назад, и она… – монотонно начал он. – Вообще, мы часто с ней говорили, – прибавил он вдруг, с резким вызовом заглядывая мне в глаза. Я намеренно отвернулся – не хотелось мне с ним ничего решать.

– И о чём беседовали? – лишь спросил с деланным равнодушием.

– О многом. О жизни. О тебе. Она тебя очень любит. Это ты виноват, что она ушла! – вдруг взорвался он, и, вскочив с места, с ненавистью уставился на меня. – Она говорила, что не нужна никому, что ты её презираешь и ненавидишь! Она жить не хотела, до того смирилась и принизилась! А всё из-за тебя! Ты не представляешь, сколько она страдала из-за тебя, как верила тебе! Любит тебя, дурня, такая женщина, а ты… Вот чего ты ищешь? Женился бы на Маше, и сам был бы счастлив, и она…

– Я предлагал… – начал я.

– Да, я знаю, презираешь ты её за глаз, за шрам, уродиной считаешь, – продолжал Лёша, в упоении горем не обращая на меня внимания. – Мелкая ты… мелкий… человек! Тебе бы всё что-то чистенькое, гладенькое, красавицу с обложки подавай… А люди не так живут, не знаешь ты жизни! Не бывает абсолютного счастья! Рафинированное и кристальное счастье – это зло и яд, если хочешь знать! А теперь… теперь… ушла девушка, и где она, что с ней… .

– Что-то много ты о моей личной жизни волнуешься, – проговорил я. Эта фраза была произнесена вполголоса, но, казалось, Алексея она поразила как ударом тока. Он рванулся ко мне, схватил за плечо и неуклюже как-то, не причиняя боли, сжал своими холодными крепкими пальцами. Но тут же отпустил, отпихнул меня и, сев на табуретку, обхватил голову руками. Мне захотелось вдруг громко рассмеяться, и я жалею теперь, что сдержался – возможно, собственный мой злой и ехидный смех (он не мог тогда оказаться иным) отрезвил бы меня.

– Сам всё понимаешь! – крикнул Алексей, изо всех сил давя ладонями виски. – И что я могу сделать? – произнёс он, очевидно, обращаясь к самому себе. – Ни черта не могу! Ну что, что теперь? – в новом порыве энергичности выкрикнул он, уже обернувшись на меня.

– Я не знаю, – сказал я, выдерживая его взгляд. – Давай в полицию позвоним.

– Там сорок восемь часов нужно, – отозвался Алексей с отчаянием. – Раньше не примут заявление. Да и на каком основании мы будем подавать? Если бы были какие-нибудь документы… У тебя осталось от неё что-нибудь?

– Нет у меня ничего, – отчуждённо произнёс я, всё глядя на него. В этот момент я с отвращением ощутил, что начинаю наслаждаться ситуацией. Странное чувство – смесь ненависти к Алексею – ненависти именно за то, что он сумел полюбить Машу, а я не любил никого, с раздражением на него за явный выпад, а заодно и со старой доброй обидой, всё сильнее охватывало меня. Я упивался им так, как волк, пойманный в капкан и умирающий от жажды, упивается кровью из собственной раны. Наслаждение это наконец полностью вытеснило беспокойство за Машу. Видимо, всё это отразилось у меня на роже, потому что Алексей, невзначай глянув, даже вздрогнул от удивления. Но сразу понял всё, и удивление тут же сменилось плохо скрываемым презрением. Презрением, которое я и теперь не простил ему, хоть и сознаю абсолютную его справедливость и заслуженность.

– Ладно, – произнёс он после минутной паузы, слова роняя ровно и отчётливо. – Я поеду по инстанциям, а ты подожди здесь – вдруг вернётся.

Обескураженный его невыразительным и монотонным голосом, я лишь кивнул. Но едва он вышел за порог, я направился в свою комнату и снопом повалился на кровать. Казалось немыслимым, что сейчас, после исчезновения Маши, я хотя бы на минуту смогу задремать, но только моя голова коснулась подушки, как я провалился в крепкий и глубокий сон. Уже здесь, в больнице, один из докторов говорил мне, что такой сон, похожий на обморок, иногда случается после сильного стресса. Сновидение, самое странное из тех, что мне приходилось видеть, запечатлелось в моей памяти в мельчайших подробностях. Я находился в каком-то нелепом геометрическом мире, в котором не было ни единого объекта живой природы – сплошь круги, треугольники, квадраты, косые и ломаные линии. Я шёл в неизвестном направлении, с трудом ступая по скользкой наклонной поверхности. Воздух то раскалялся, то холодел до такой степени, что сложно было дышать. Наконец я замер перед глубокой пропастью, преградившей мне дорогу, и глянул вниз. С самого дна её на меня с ужасной скоростью нёсся какой-то прямоугольный предмет. Я не боялся его приближения, но меня ужасно раздражала законченность его геометрической формы – в замкнутости линий было нечто угнетающее и лишающее воли. Вдруг я с ужасом понял, что вижу перед собой гроб матери. Он приблизился на расстояние метра, и я различил его в подробных деталях, вплоть до малейшего гвоздика и трещинки на лаке. Внезапно крышка откинулась, и я вздрогнул от ужаса, ожидая, что из обитого бархатом нутра вот-вот поднимется покойница. Но она не встала, не ожила, и эта бездвижность, длившаяся, кажется, целую вечность, была уродливее, неестественнее любого движения. Наконец гроб растворился в пространстве. Вместо него передо мной, как на военном параде, поползли стеклянные платформы, на каждой из которых я различал особую фигуру. На одной стояла странная композиция – старший Белов с Пугачёвой. Она то обнимала его, то отталкивала, причём и то и другое проделывала с видимым удовольствием. На шее его был строгий ошейник, карабин от которого старуха держала в руке. На другой платформе сидел в покорной цирковой позе огромный бурый медведь с головой Гореславского. Из его разинутого рта капала горячая слюна. На третьей я различил Алексея Коробова в военной форме и с хлыстом в руке. Он пристально глядел на меня, ритмично притопывая ногой. Затем мимо проплыла Маша, стоявшая на коленях, в похоронном саване, и куда-то кверху устремившая взгляд светящихся, как горячие угли, глаз. Но не успел я проводить её взглядом, как сцена переменилась. Теперь меня окружали звуки, которые, плавая в пространстве, обращались в отдельные фигуры в зависимости от тембра – резкие и высокие становились треугольниками, медленные и плавные – кругами и эллипсами. Среди них я расслышал один, ни на что не похожий и, казалось, каким-то образом нарушающий правила этого мира голос. Сначала он звучал тихо, так что приходилось прислушиваться, но с каждым моментом становился громче и громче и, наконец, заполонил собой всё вокруг, сложившись в одну, отчётливую фразу. «А может быть, я из-за кошки согласилась! – гремели вокруг меня на все лады слова Лены Гореславской. – С жиру же бесимся!»

«С жиру, с жиру!» – отзывалось странное, уродливое эхо. Звуки эти атаковали меня, кололи глаза, царапали кожу, рвали барабанные перепонки. Не выдержав муки, я сделал движение, чтобы вырваться, – и мгновенно проснулся. Открыв глаза, тяжело и глубоко вздохнул, словно меня душили несколько часов и вдруг отпустили. Я почувствовал, что действительно уже наяву не могу надышаться – вероятно, долго во сне насильно сдерживал дыхание. «Так и насмерть можно задохнуться», – без страха, а с каким-то даже злорадством подумал я. И тут же вспомнил Машу.

«Упустил! Упустил, чёрт побери!» – глухим набатом ударило в голове.


Глава сорок первая

Чёрт знает, в каком состоянии я провёл утро. Все вчерашние события причудливо сплелись в сознании, так что я не мог отличить воображаемое от настоящего. Виденное во сне странным образом накладывалось на мрачную реальность, и я порой вздрагивал от ужаса, вдруг решив, что наблюдал одну из тех страшных сцен наяву. В какой-то момент я даже всерьёз испугался, что схожу с ума. Тогда, встав с кровати, принялся активно двигаться: сделал зарядку, несколько раз из конца в конец прошёлся по комнате. Мне хотелось резкими движениями стряхнуть, скинуть с себя весь этот морок. Временами я злился, по-настоящему злился на себя. «Вшей умственных расплодил, анекдот до идеи поднял», – ругал я себя, вспоминая вчерашнее. И в то же время чувствовал бессилие, настоящее бессилие от невозможности хотя бы понять, что довело меня до теперешнего состояния. Всюду были загадки, каждая эмоция, испытанная вчера вечером и особенно ночью, после ухода Маши, отзывалась целой какофонией впечатлений, в которой я не мог разобрать ни звука. Один лишь упрёк Алексея, сказанный им вчера: именно о том, что я мечтаю о «чистой и гладенькой жизни», был понятен мне. Но и тут было далеко до определённости. В сознании он упрямо связывался с так взбесившей меня вчера мыслью о том, что старуха приняла меня за афериста, но то были очевидности, а дальше дело не шло. А я чувствовал, твёрдо чувствовал, что есть это «дальше». Посреди общего психологического сумбура эти раздражители терялись, я никак не мог зацепиться за что-то конкретное, выделить целеполагающее мотивы. Особенно волновала Маша. Несколько раз в течение утра я набирал Коробова, чтобы выяснить, не узнал ли он чего-нибудь нового о девушке, но трубку тот не брал. А когда наконец отозвался, то ничего обнадёживающего не сообщил. Выяснилось, что ни в один приют или больницу Маша не поступала, ничего не знали и в полиции. Особенно внимательно я слушал, когда Лёша рассказывал о том, как обзванивал морги. Ещё вчера меня неприятно царапнула вычеркнутая в прощальной записке фраза «и счастья». Если бы девушка оставила это чёртово «счастье», то я был бы уверен, что она, по крайней мере, не повесится. Пожелать счастья и вслед за тем покончить с собой, тем самым это будущее счастье омрачив, было бы невероятно, во всяком случае, для неё. Что-что, а уж вкус у неё был. Я с облегчением вздохнул, когда Коробов сообщил, что и в моргах Маша не нашлась. Вообще, говорил он без энтузиазма, сухим и равнодушным тоном, словно с незнакомцем, и под конец, к моему особенному удивлению, как-то формально, без вчерашнего возбуждения, поинтересовался, не показывалась ли Маша дома. Впрочем, я решил тогда, что он всё ещё обижается за вчерашнее. Тем страннее и неожиданней прозвучала вдруг его просьба.

– Слушай, Лёш, – начал он спокойно, – а ты не забыл, что у нас на сегодня встреча с Беловым назначена?

– Да какой сейчас, к чёрту, Белов! – с досадой крикнул я.

– Я понимаю, что ты сердишься, да и сам я тоже места себе не нахожу, но всё же дело есть дело, – рассудительно произнёс Алексей. – Не поедем к нему, он решит, что мы или знаем что-нибудь новое, или не придаём расследованию особого значения – и кто его знает, что выкинет?

– Ну так и езжай к нему! – снова сорвался я.

– Нет, я сейчас не могу – у меня встреча в редакции через час, да и к тому же все контакты по поиску Маши – что полиция, что медики – на меня завязаны. Вдруг мне позвонят, скажут срочно ехать куда-нибудь, а я на встрече сижу? Я подумал… может ты сгоняешь?

– Ладно, – нехотя согласился я, – а ты, если что новое узнаешь, тут же звони мне.

Положив трубку, я немедленно набрал Николая Белова. Тот, казалось, только и ждал моего звонка.

– Вы хотите к нам приехать? – начал он своим елейным голоском. – Впрочем, сюда, в офис, не надо, – тут же возразил сам себе. – Знаете, встречи разные ненужные... Может быть, в кафе каком-нибудь пересечёмся? Вы бывали в «Кофе хаузе» на Шаболовке? Это от метро налево, в конце улицы. А я там вас буду ждать, хорошо?

С тоской я потащился на эту встречу. Мои мысли крутились вокруг Маши, и каждую минуту на ум приходили всё новые доводы. Я то вспоминал слова Лёши о том, что девушка чувствовала себя со мной покинутой, то винил себя за странную свою всегдашнюю раздражительность с ней, то придумывал какие-нибудь новые объяснения её уходу. Она могла устать от жизни со мной, могла уехать к себе на родину, могла, наконец, просто влюбиться в кого-нибудь и сбежать к нему. Всё это, впрочем, были догадки от безысходности и желания занять себя чем-то, в них не чувствовалось ни капли правды. Я вдруг догадался с каким-то даже удивлением, что толком не знал Марию. Я никогда, к примеру, не задумывался об её планах на будущее. То есть о том будущем, частью которого являлся я, я знал, и оно пугало меня. Но неужели ей кроме этого ничего не нужно было? Хотела ли она сделать карьеру, любила ли книги, спорт, о чём мечтала, кроме семьи и детей? Да и мечтала ли о детях? Когда я вспоминал отдельные её слова и выражения, обронённые вскользь, вдумывался в них, то начинал понимать её, словно из разбросанных кусочков мозаики собирал целую картину. Но вместе с тем не мог сказать и того, что её уход разбудил во мне некие новые чувства в духе «что имеем, не храним, потерявши – плачем». Было иное что-то, не сентиментальное, а общечеловеческое, что ли. Мне как будто чище хотелось стать, отмыть совесть ото всего, связанного с ней. И это ощущение, снова и снова вызываемое в сознании, нелепым и странным образом воскрешало в памяти Елену Гореславскую. Особенно наивность Лены, противоположная собственным её попыткам представить себя избалованной стервой, умиляла меня. «Ради этого одного отмыться стоит», – говорил я про себя, ничего, опять же, кроме общечеловеческого не воображая.

 В помещении «Шоколадницы», напитанном терпким духом корицы и кофе, невозможно было повернуться. Забит был весь зал, и в основном молодёжью, которая в это время (а было уже около двух часов дня) шумными стайками вливалась с улицы. Вероятно, рядом находился какой-то вуз или школа. Меня даже покоробило выбранное Беловым место встречи – поначалу я решил, что этим он хочет подчеркнуть несерьёзный, юношеский характер отношений с нами. Впрочем, вспомнил тут же, что через несколько кварталов, на Ленинском проспекте, расположен один из офисов «Первой строительной». Ещё дальше ушли сомнения, когда в углу зала я разглядел самого Белова. Тот явно был взволнован, и пристальным взглядом изучал каждого вновь входящего. Подойдя, я развязно бухнулся на стул перед ним. Вероятно, он ожидал, что придёт Алексей, увидев же меня, как-то особенно удивился. Я, впрочем, значения этому не придал. Вообще, признаюсь, беседа эта не представляла для меня никакого интереса. В нашем с Коробовым материале Белов был упомянут несколько раз, причём вскользь – основную ответственность за пожар мы, напомню, возложили на Гореславского. Я полагал, что милому толстячку влетело от начальства, и сейчас он попытается или как-нибудь убедить нас перестать таскать его фамилию по газетным страницам или переложит ответственность за поджог на каких-нибудь конкурентов «Первой строительной». Двумя-тремя днями ранее я бы с удовольствием повозился с ним, но сейчас мною владела такая апатия, что я хотел одного – поскорее покончить с беседой и вернуться домой. Разговор, однако, начался в совершенно неожиданном ключе.

– Видите ли, молодой человек, ваша статья на многое открыла мне глаза, – коротко поздоровавшись, тут же приступил к делу Белов. Он выглядел необычно возбуждённым – беспрерывно двигал по столу своими мягкими белыми лапками, словно кот, ловящий мышь, и беспокойно оглядывался по сторонам, вероятно, опасаясь слежки. – Вы допустили множество неточностей, но я вижу, что во многом и правы. Главное, чувствуется, что у вас серьёзные намерения и… источники, – лукаво прибавил он.

– Да, мы к делу подходим серьёзно, – согласился я равнодушно.

– Я с Виктором, шофёром нашим, недавно пообщался, – с той же лукавой улыбкой прибавил он.

Я, всё ещё не понимая, пожал плечами.

– Но, собственно, не в этом дело, – отступил он, видимо, решив, что я не желаю поднимать тему. – Я и сам хотел бы оказать вам небольшую помощь в расследовании. В общем-то для того и пришёл. Понимаете ли, я думаю, что и поджог, и всё последующее действительно дело рук нашей компании. Разумеется, шефа вы зря обвинили, ему это и не нужно, и стиль не его, и ранг, знаете, неподходящий. Впрочем, это понятно – нашей внутренней организации вы не знаете, да и люди вы, так сказать, некорпоративные. Однако всё-таки кое-что угадали верно. – Он придвинулся ко мне и перешёл на заговорщический шёпот. – Понимаете, у нас в компании действует своеобразная фронда. Есть у нас несколько руководителей отделов, которые не в первый раз работают на свой, так сказать, гешефт. Компания большая, проектов много, а организация труда всё ещё из девяностых. И контроль у нас подкачал, и финансовая дисциплина тоже, знаете ли… Я давно уже говорю шефу, что пора ввести, наконец, европейские деловые нормы, но он…

– Ну так увольняйте их, – оборвал я, начиная откровенно скучать. Ясно, что он клонил к чему-то, и в другой раз я с удовольствием бы послушал, но теперь не мог думать ни о чём, кроме Маши.

– А в том и дело, что уволить нельзя, – защебетал Белов. – Опять вас подводит незнание корпоративного устройства. Сунешься наобум – хлопот не оберёшься. Один начальник отдела изнутри столько вреда компании причинить может, что... К тому же нравственные аспекты, деловая, так сказать, этика, ну и, наконец, юридический момент. Без повода я никого выгнать не могу, а начну искать его, этот повод, сразу же окажусь на виду. Служебное расследование – дело шумное и хлопотное. Ну а вы со стороны тихой сапой подступите, постепенно выясните всё необходимое, ну и текст напишите. И вам хорошо – выйдет материал, и мне – избавлюсь от оппозиции в подведомственном, так сказать, хозяйстве. Что, согласны?

Я равнодушно кивнул. В тот момент я лишь искал повода поскорее окончить эту беседу, но представься мне нынче возможность вернуться в прошлое, я бы о многом расспросил его. Предлагая мне компромат на свою фирму, Белов в буквальном смысле подводил её под монастырь. Что ж, разве непонятно ему, поинтересовался бы я, что расследование, да ещё в таких масштабах – не шутка? Тут и потеря репутации, а вместе с ней – важных заказов, подрядов, клиентов. Любопытно, что бы он ответил мне на это? Вряд ли бы долго держался за версию о внутренних склоках, она в любом случае не стоила огромных материальных жертв, которые непременно бы последовали после вмешательства в дело прессы. Ему пришлось бы отступать по всем флангам, придумывать нелепые отговорки, прикрываться профессиональной тайной, и так далее. Наконец, он отошёл бы к крайнему в таких случаях рубежу обороны – моральной стороне дела. Чего бы я только не отдал сегодня за то, чтобы услышать, как он, юля и подпрыгивая, рассказывал бы, что настоящая причина слива компромата – забота о бедных, несчастных погорельцах…

Белов долго возился под столом и наконец извлёк из портфеля на свет божий пухлую папку с документами. Мне ярко запомнился рисунок на ней – несколько неправильных геометрических линий, каких-то перекрещенных квадратов, а по контуру – кант из снежинок вперемежку с хвойными ветками и ёлочными игрушками. Немного полистав её и переложив с места на место какие-то бумажки, Белов с торжественным видом толкнул папку ко мне.

– Вот! Тут вся информация по последним проектам. В том числе и на Никитской…

– Можно взять с собой? – без энтузиазма поинтересовался я.

– Да, пожалуйста, – как-то обескуражено отозвался Белов, даже удивлённый моей апатичностью. Он долго беспокойно и внимательно присматривался ко мне... И, вероятно, пришёл к выводу о моей избыточной информированности, потому что осторожно прибавил: – Это только основная часть, а если понадобится какая-нибудь ещё информация…

– Нет, не надо, – произнёс я отрешённо. – Давайте я просмотрю документы и созвонюсь с вами.

Белов, кажется, остался в замешательстве, во всяком случае, до двери он провожал меня напряжённым и несколько взволнованным взглядом.

По дороге домой, в вагоне метро, я перевернул несколько листов из полученной стопки. Какие-то номера счетов, названия офшорных компаний, наряды, разрешения на строительство… Копаться во всём этом у меня не было ни сил, ни желания и, оказавшись дома, я равнодушно запихнул документы в рабочий портфель, намереваясь на следующий день уволочь на работу, чтобы передать Лёше. Покончив с этим занятием, я отправился было на кухню, чтобы заварить чаю, как в дверь позвонили. Решив, что это может быть Маша или Коробов с важными новостями, поспешил к входу, и, сбросив цепочку, растворил дверь настежь. И немедленно получил удар в лицо, настолько сильный, что не удержался на ногах и навзничь повалился на пол. На секунду, казалось, я потерял сознание, а придя в себя, почувствовал, что по губам и подбородку струится тёплое, а во рту солоно от крови. Чуть опомнившись, приподнялся на локте и поднял глаза. Надо мной нависал невысокий крепыш лет двадцати пяти в длинном, до колен, модном бежевом плаще того рода, что таскают пижоны из Третьяковского проезда, и в светлых, почти белых джинсах. В этом наряде было что-то нелепо-карнавальное, словно он только что вышел с костюмированной вечеринки. Его лицо, выступившее из темноты, показалось мне резко отталкивающим: нос походил на картошку, над узкими, как у китайца, глазами нависали чёрные растрёпанные патлы, впалые щёки были изъедены глубокими оспинами. Впрочем, губы складывались в некое подобие улыбки, а во взгляде обнаруживалось живое и умное любопытство. Чуть помедлив, он сделал шаг ко мне. Приготовившись к новым ударам, я вяло и неуклюже поднял руки на уровень лица, но незнакомец не изъявил ни малейшего желания продолжать побои. С некой даже галантностью он подставил мне локоть и помог подняться на ноги.

– Официальная часть окончена, переходим к деловой, – дружелюбно объявил он.– Лёд у тебя есть?

Ни черта не понимая, я лишь дрожащей рукой махнул на кухню.

– Вот, держи, – произнёс он, через секунду вернувшись с тряпкой, в которую были обёрнуты несколько кусков льда из морозилки. – К пятачку осторожненько прижми, и пройдёт кровь. Я бил не наотмашь, а так – вполсилы. Я медведя кулаком могу свалить. В университете у нас был аппарат специальный, для измерения силы удара – так вот у меня получилось больше тонны. Как у боксёра, прикинь?

Я растерянно кивнул.

– А роста я маленького, метр шестьдесят во мне всего. В отца пошёл, – продолжал беззаботно болтать он, помогая мне усесться в коридоре на табуретку. – Природа малышей любит и балует. Кого силой, кого храбростью, а кого – умом. Заметь, все гении были малорослы – Цезарь, Наполеон, Гитлер, Сталин. У тебя где тут свет включается? А, вот, нашёл. Ну и рожа у тебя, Шарапов… Ничего, до свадьбы заживёт. К тому же – необходимость. Без этого, братюня, нельзя, не поверили бы.

– Ты вообще кто? – наконец, нашёл в себе силы поинтересоваться я.

– Меня Костя зовут. Константин Николаевич Белов. Слышал?

Я ошалело уставился на него.

– Ага, слышал, – удовлетворённо констатировал он. – Что же мы будем с тобой делать?

– Это в каком смысле? – удивился я.

– Ну как в каком? – с ироничным пафосом произнёс он. – Бабу у меня отбиваешь, супружницу, можно сказать, будущую, а я терпеть буду?

– Ты про Лену? – удивился я. – С чего это ты взял, что я отбиваю, да и вообще…

– В смысле – не отбиваешь? – серьёзно остановил он, выставив ладонь. – У вас с ней какие отношения?

– Никаких, – уверил я. – Ну, встречались несколько раз, задавал ей кое-какие вопросы по нашему делу, да и всё.

– Точно? – строго спросил Белов. – Не врёшь? Врать, предупреждаю, бесполезно и даже глупо.

– Точно и не вру.

– Н-да… – протянул он задумчиво, опускаясь на табуретку рядом со мной и кладя руки на колени. – Может и зря я тебе мордашку пощупал. Поспешила старушка.

– Да что у вас, чёрт возьми, происходит! – вспылил я. – Какая, к дьяволу, старушка?!

– Да ты не горячись, – рассеянно хлопнул меня по колену Белов, очевидно, напряжённо о чём-то размышляя. – Сейчас расскажу всё. Давай на кухню пройдём, что ли? Чего тут куковать в потёмках? Не люблю потёмки.

Я равнодушно согласился. Через минуту мы сидели за кухонным столом.

– Историю мою знаешь? – спросил Белов, исподлобья лукаво глянув на меня.

– Знаю. Отпрыск богатых родителей, хулиган, насильник и убийца, – ответил я хмуро.

– И про убийцу слышал? – медленно растянул губы в улыбку паренёк. – Хо-ро-шо. Не боишься?

– Поздно бояться.

– Правильно, – одобрил он. – И, прибавлю я, нечего бояться. В общем-то история та… Ну да ладно, – сорвался он нетерпеливо. – Всё равно не твоего ума дело.

– А что же моего ума? – поинтересовался я.

– А чтобы это узнать, надо понять, есть ли у нас общие интересики… Ты к Лене точно ничего не имеешь?

– Не имею.

– Ну а бабки любишь? Баблом тебя можно соблазнить?

– Надеюсь, нельзя.

– Если только надеешься – значит, можно, – удовлетворённо хмыкнул Константин. – Ну а с журналистикой что? Расследование это ваше что-то для тебя значит? Есть амбиции?

– Да так... – пожал я плечами.

– Что ж, тогда мы друг друга поймём. Буду откровенно говорить, если ты не против.

– Не против.

– Собственно, мне нужны денюжки, – начал он. – Доллары, рубли, фунты-стерлинги. Могу акциями, облигациями, даже биткойнами взять. Понимаешь?

– Не понимаю. Я тут при чём? У меня нет для тебя никаких денег.

– Кто бы удивлялся, – холодно съязвил Белов. – Я от тебя и не хочу ничего. Деньги у батьки моего.

– Ну а я-то, повторюсь, каким боком…

– А это я объясню сейчас. Слушай с самого начала. Я как из заграницы с учёбы вернулся, так сам по себе полгода жил. Устроился на работу в банк небольшой, квартирёнку снял, дружков кой-каких завёл. На отца не рассчитывал, потому что он – жид, за копейку удавится. Да ты и сам, небось, знаешь, легенды о нём ходят. И тут, представь себе, зовёт меня к себе и милостями осыпает. И денег полные карманы набил, и машину купил, и дом даже в распоряжение предоставил – живи, словом, сына, как король. Ну, я и зажил. Три месячишка прошло, и вдруг является он ко мне и заявляет: дескать, всё хорошо, но одно условие – женись на Гореславской. Я к Ленке, честно, как к родной отношусь, но жениться… Да и своё уже кое-что намечалось. Забунтовал, конечно, но отец быстренько на место поставил – не согласишься, сваливай на хрен от меня, видеть, мол, не желаю. Ну а как всё бросить? Я, конечно, и без папаши проживу, но это значит поменять «Мерс» спортивный на «Тойоту Короллу», отдыхать в Турцию ездить, хату где-нибудь в Марьино снимать. Знаешь, говорят, что самые страшные преступления совершаются не от голода, а из-за излишеств. Ну что тут сказать? Правду черти глаголят. В общем, решил-таки жениться. В конце концов, и это несложно разрулить –после свадьбы Ленка в одну сторону, я в другую, и не мешаем друг дружке. Мы с ней обсуждали это, и она, в принципе, согласна была. Она вообще очень хорошая и жалеет меня. Но тут новая тема: выясняется, что тётя Тама, домоуправительницаГореславских, с батей на ножах, и резко против наших матримониальных планов.

– А ты раньше будто не знал, что они не ладят? – перебил я.

– Да чёрт их поймёт! – весело воскликнул Белов. – То они дружат, то воюют, это я ещё с детства помню. Сначала они за Ленкиного отца дрались, типа, как придворные за королевскую милость. Ему это, кажись, даже нравилось – иногда специально стравливал. Но теперь то ли неинтересно, то ли устал. И не знаю, из-за чего у них теперь тёрки – может, ради спортивного интереса, может, бабки делят… Мне, впрочем, плевать было, потому что я с детства ещё решил своей жизнью жить, и семью эту своей не считать. Как-то само собой случилось. Не от обиды, а знаешь… Хотя, может, и от обиды, – зло поправился он, секунду подумав. – Но не в том суть! Началась свара – то Тамина отца полощет, заодно и меня поклёвывая, то папаша мой в бой кидается. Главное, начала она Ленке женихов подыскивать… Я, если честно, даже обрадовался поначалу, потому, что… ну потому, что я совсем не идеал, и прекрасно это знаю, да и не сдалась мне эта свадьба ни к какому лешему. Надеялся, слезет с меня отец, ну и всё. В общем, штук десять мужиков у них перебывало, хоть в штабеля укладывай. То был какой-то бизнесмен, то строитель из нашей фирмы, то некий артист больших и малых академических театров. В общем, суетилась старушка.

– А отец как на это смотрел?

– Гореславский? Вроде спокойно. Может, и у него была мысль дочь замуж выдать, ну а может, и не сообщал ему никто особо. Собственно, всё это как бы между делом происходило, да и живут они разобщённо, по дням иногда не встречаются. Вообще, в жизни люди стараются по возможности подальше друг от дружки поместиться, ты не замечал? – угрюмо проговорил он. – Да, но вот с кавалерами… Короче, один Ленке не нравился, другому она не подходила, ну а по большей части, видать, соображали ребятки, во что вляпались, да делали ноги от греха подальше. А затем и ты нарисовался. Батьку знатно перепугал – во-первых, ты журналюга, и он подозревает, что Тамина тебе инфу сливает. А во-вторых насторожило его и то, что ты Ленусику, кажись, по-настоящему понравился и, значит, реальный шанс появился на свадьбу.

– Да чушь это всё, – возразил я снова.

– Чушь не чушь, а у отца ушки на макушке. Вот меня откомандировал к тебе, устроить спектакль да напугать. Превентивные меры, так сказать.

– Так поэтому ты?..

– Поэтому, – осклабился Константин. – Кто ж знал, что ты ни сном ни духом. Но пока об этом знаю только я, а для остальных ты – ферзь. Следовательно, пользоваться надо. Собственно, я и раньше тебе игру предложить хотел, ну а теперь уж буквально сам Бог велел.

– Что конкретно тебе надо от меня?

– В общем-то много чего. Главная цель моя – свобода. Чтобы батя в покое оставил да при этом деньги не отобрал. Вариантов развития событий два: если тебе Ленка не интересна, просто информируй меня о том, что задумала старуха, не подвернулся ли другой жених, порезвее тебя, и всё в таком духе. В этом случае я буду ориентироваться и угрозы отводить – так, чтобы от женихов избавиться и самому жениться на ней. Если же кокетничаешь да жеманничаешь, и в девчонку всё-таки втюрился, то помогу тебе её захомутать. Главное, чтобы всё обошлось без эксцессов и драгоценный мой статус кво сохранился в чистом и первозданном виде. Понятненько?

– Понимаю, – кивнул я. – Ну а мне какая польза?

– Да вполне очевидная: во-первых, договоримся о денежках – тут всё только фантазией твоей ограничивается: миллион хочешь – проси миллион, во-вторых, и по мелочам помогу, ну там материальцем каким для статейки обеспечу, сведу с нужным человечком и так далее. Впрочем, тут от меня пользы тебе мало – пять лет вдали от семьи жил и ни хрена о том, что у нас творится, не знаю. Ну, как тебе такой расклад? Вопросы есть?

– Есть три, – сказал я спокойно. – Во-первых, мне не совсем ясны твои мотивы. Предположим, свадьбу ты сорвёшь, а отец от тебя возьмёт да откажется, как от ненужного балласта. Тебе это в голову не приходило?

– Приходило, конечно, – отмахнулся Константин. – Вероятность такая есть, но, думаю, на этот раз пронесёт. Папка меня, кажется, любить начинает и потихоньку к себе приближает. Ну там в бизнес вводит, знакомит с людишками нужными и всё такое. Даже если дело только в династических планах, то и тогда тяжелёхонько ему теперь будет меня на улицу вышвырнуть. Ну и я со своей стороны изо всех стараюсь оправдывать высокое доверие, из шкуры вон лезу. Получается, правда, лубочно как-то, но батьке нравится. – Он задумался на секунду, и вдруг беззаботно и самодовольно рассмеялся. – Впрочем, в будущем обязательно накосячу, и всё-таки вышвырнет меня родитель. Натура моя тяжела – развратен я, алчен, и, что гораздо постыднее, туповат, хоть и в хорошем смысле. Вообще, мой рок – под забором сдохнуть, как собака, в грязи и нищете. Знаю и страшусь. Но до этого пока далековато, и тебя уж точно никаким боком не заденет. Так что давай, второй вопрос валяй.

– Хорошо. Мне непонятно вот что: на кой чёрт твоему отцу обязательно нужно женить тебя на Лене? Только в деньгах дело, хочет насолить Пугачёвой, или там ещё что-то?

– О-о-о-о! Вопросик-то у тебя с подвошкой! – снова рассмеялся он. – Тут, Ванюша, философия сплошная. Как у тебя с философией? Дружишь?

Я сдержанно кивнул.

– Собственно, первый и очевидный ответ – бабки, – продолжил Белов. – Я думаю, батя надеется поближе стать к Андрею Николаевичу, ну и как-нибудь подобраться к его активам. Не знаю, как это конкретно делается, – безразлично махнул он рукой. – Что до Пугачёвой, то, думаю, особого желания её ужалить у отца нет. Сегодня поссорились, завтра помирятся. Она сама же к нему приползёт на четвереньках, если выяснится, что он заграбастал все фишки в их увлекательной игре. Вообще, с человеком, которого ты тридцать лет близко знаешь, невозможно ни подружиться по-настоящему, ни рассориться. Отец, кстати, намекает иногда, причём с гордостью, что у него с Таминой Николаевной в молодости шашни были.

– Это на поверхности, а философия? – направил я.

– Сейчас и до философии дойдём, – успокоил Белов. – Это уж я тебе как родному, и, в некотором смысле, как будущему соучастнику сообщу. Понимаешь, мне кажется, отцу очень хочется с Гореславским кровью связаться. Это, может быть, и главная причина всей движухи. Он же всю жизнь лакействовал перед ним, служил, как собака. Чемоданы таскал, шлюх водил, самые поганые дела разруливал. Короче, шестёрка жалкая. Из-за этого, кстати, и мать от него ушла. Увидела однажды, как Гореславский пьяный батю бил, а тот перед ним ползал и лепетал униженно, собрала вещички и сбежала. Она мне призналась, что никогда бы после этого не смогла с ним в постель лечь. А тётка далеко не сентиментальная, поверь. Но лично я, кстати, папку не виню – тут же физиология сплошная. В человеке кроме двух основных животных инстинктов – самосохранения и размножения – живёт третий, может быть, сильнейший изо всех – инстинкт подчинения. Каждый в глубине души мечтает распластаться перед сильным, неким вожаком и альфа-самцом, сдаться ему со всеми потрохами – окончательно и бесповоротно. И поверь, в этом принижении – гигантское наслаждение, подобного которому ни один из всех этих независимо мыслящих деятелей, военачальников, творцов и учёных не знал ни на пике своей славы земной, ни в пылу наивысшего творческого экстаза. Я уверен, что какой-нибудь Гитлер, стоя перед толпами орущих фанатиков, не наслаждался так, как последний из этих фанатиков, вскинувший в порыве преданности свою потную дрожащую ручонку. Отсюда, кстати, делаю вывод, что человек – ошибка природы. Если она физиологически поощряет безмыслие, то… Я тут увлёкся малость, но… ясна логика? – хитро зыркнул Белов.

– Ясна, – напряжённо кивнул я.

– Да, ну так вот и отца натура подкосила. Но он неглуп, преданностью своей тяготится, как горбом, и изо всех сил ненавидит за неё Гореславского. Отомстить не может – слабоват и трусоват, вот и сочинил всю эту матримонию. Таков, знаешь ли, удел отчаявшегося – если не свергнуть диавола во ад, то хоть слепиться с ним навеки во мрачном его сиянии. Мыслишка, кстати, очевидная до скуки, общее место. Но отец ценит, потому что своим умом дошёл, а это редкость у него, ибо узок и не талантлив. Всё понятно?

– Понятно, – усмехнулся я. – Хотя и бледно как-то.

– Бледно, – с готовностью кивнул Константин. – В этом, кстати, и главный плюс. Третий вопрос задавать будешь?

– Буду, – ответил я. – Ты сам-то – подонок?

Молодой человек на секунду обомлел, шаря по мне изумлённым взглядом, но вдруг так и повалился от хохота, трясясь всем телом. Вопрос, очевидно, доставил ему огромное удовольствие.

– А с выдумкой ты! – ответил он, порывисто отсмеиваясь. – Если хочешь знать, я из естественных подонков, то есть из добропорядочных и гуманных.

– Это как?

– А так. Историю расскажу для примера. Я вообще много странных историй знаю, – как бы задумавшись на секунду, заметил он. – Тебя это, как, не смущает?

– Нет.

– Погодь ещё… В общем, с одним моим знакомым, человечком серьёзным, оборотистым и остроумным, произошла странная штука. Как-то шёл он вечером от метро ВДНХ, мимо космического музея. А у ограды этого музея всегда стоят торговки. И вот была среди них одна старуха, продававшая ягоды. Вдруг смотрит он – к старухе этой, ни с того ни с сего, безо всяких предисловий, подходит пьяненький мужичок и, медленно размахнувшись, смачно бухает кулаком ей по физии. Тётка тут же валится на землю, вся, понятно, в крови. Сбежались люди, появилась полиция, пьяного даже скрутили... Странно, но случай этот произвёл на знакомого совершенно неожиданное впечатление. Дело в том, что каким-то образом старуха напомнила ему мать. То ли движение шеи у неё было похожее, то ли какая-то черта лица – словом, нечто ужасно мимолётное, почти неразличимое и неуловимое, но ясно, лучше любой фотографии, воскресившее в памяти образ. Я, кажется, туманно выражаюсь, надо опыт иметь, чтобы понять. Мать свою приятель не любил, а под конец жизни даже сдал её в больницу и ни разу, кстати, об этом не пожалел. Но от впечатления отделаться не мог. Буквально ежедневно снилась ему эта драка, а следующим утром он неизбежно просыпался в слезах, что для крупного бизнесмена, как ты понимаешь, неприемлемо и как-то даже несолидно. Так измучился наконец, что отправился на ВДНХ, чтобы отыскать старуху, и, чёрт его знает, что – то ли денег ей дать, то ли устроить куда-нибудь на нормальную работу. Приехал, но облегчения не снискал – бабка оказалась какой-то шепелявой и матерящейся бомжихой и на этот раз никаких ассоциаций не вызвала. Ограничился тем, что сунул ей в лапу пятихатку брезгливо, и поскорее к машине сбежал. Сны со слезами, конечно, не прекратились. Тогда решился он на средство более радикальное – захотел кому-нибудь основательно и значительно помочь. Русский человек, замечу я с немалым удивлением, в отличие от развитого европейца раскаянием тяготится и избавляется от него безо всякого сожаления. Ты не замечал? Нет? Ха-ха, а ведь национальная черта! Да, так что там дальше.... В общем, вскоре подвернулся приятелю подходящий случай для филантропического излияния: явилась к нему в офис жена одного бывшего партнёра. С тем мужиком он в своё время жёстко поступил – самого посадил, а бизнес отжал. Семейству буквально жрать нечего, ну а там вдобавок ко всему ребёнок малый, какие-то родственники-инвалиды, то да сё. Тётка, к слову молодая и двадцатипятилетняя, давно уже к нему бегала, упрашивала сжалиться, денег просила. Ну, вот он и решил проявить благородство. Назначил бабе встречу, и в багажник своего «Рейнджа» кейсик положил с полумиллионом евро – как раз с той суммой, которую плюс-минус у её мужика отжал. Решил: сейчас вот поедем в ресторан, там торжественно вручу деньги, а потом и супругом займусь – привлеку юристов, правоохранителей знакомых напрягу, ну и вытащу бедолагу из-за решётки. Подобрал её, значит, у какого-то метро, посадил к себе и повёз. При этом молчит – таинственно и многозначительно. А сам краем глаза поглядывает, и предчувствует, как сейчас сообщит благую весть, как она станет благодарить его, как осчастливит этим же вечером свою семью, и всё такое прочее. Словом, сочиняет напропалую, а у самого от умиления туман в глазах и комок в горле застрял. И тут замечает, что на приборке чек загорелся – давление шин упало. Решил, что пробил где-то резину. Дальше так ехать, понятное дело, опасно. Ну, он припарковался и вышел посмотреть, что да как. Остановился, как назло, в уединённом месте, в лесопарковой зоне. Машину кругом обошёл, а когда в салон вернулся – видит, бабёнка одежонку скинула и сидит, уставившись на него. Тут-то и сообразил, что она и встречу их, и остановку по-своему поняла. Причём явно такому повороту не рада, всё это впервой для неё. Взгляд мутный, тяжёлый – жертвует, так сказать, собой ради семьи. Ну а дальше… Знаешь, что дальше? – лукаво ухмыльнулся Константин.

– Что? – мрачно поинтересовался я.

– А то, что воспользовался он девочкой – и так, и сяк вертел с полчаса, как обезьянку, – беззаботно, как славной шутке, рассмеялся Белов. – Затем шагнул к багажнику, открыл кейс, который для неё был приготовлен, вытащил пару бумажек, ну сколько шлюхе бы заплатил, и – отдал. Потом ещё раз пять с ней встречался, и очень доволен остался. Грудь, говорит, не идеал, всё-таки рожала баба, но зато старалась изо всех сил. И, представь себе, сны те самые у него буквально на следующий день прекратились, и не возвращались больше. Ну как, ответил я на твой вопрос?

– Ты, видать, очень остроумным себя считаешь? – спросил я язвительно.

– Да, есть малёк, – ответил он, внимательно пялясь на меня. И вдруг рубанул: – А ты часто к старику ходишь?

– К какому старику?

– К Найдёнову, – сказал он простодушно.

– И про Найдёнова знаешь? Откуда?

– Да так… Был у него.

– Когда? Зачем? – не сдержал я удивления. Белов промолчал, криво и ехидно улыбаясь.

– Недавно, – ответил, наконец, не сняв улыбки с лица. – Удивиться хотел – и пошёл. Ленка расхвалила.

– Глубокие у вас с ней отношения.

– А ты ревнуешь? – усмехнулся Константин. – Нет, я, признаться, рад был бы, если б так оно... Но нет у меня подобного, к сожалению, ни с кем. Чувствую, что способен – сердечко на нужном месте, но надолго меня не хватает – хлипковат. Кроме того – без цели живу, а это мешает. В любом деле мешает. Вот и с Ленкой – пообщаемся немного, потрёмся носами, да и разбежимся. Она меня насквозь видит, и потому презирает. Э-э-х…

– Ну а со стариком что вышло у тебя? Удивился?

– Не успел. Выгнал меня дедулька. Ленка говорила – философ, философом, к сожалению, и оказался.

– Поссорились что ли?

– Поссорились, – снова ехидно усмехнулся Константин. – И, кстати, очень неглупо.

– Из-за чего?

– Из-за красоты. Старик философствовать принялся, заговорил о цивилизации, развитии и о красоте всепрощающей и побеждающей. Мол, ради неё родимой только и существует род людской. Он вообще отвлечённости любит, ты заметил? Всё, что от умишка осталось, в это дело вкладывает. Ну а я, напротив, ненавижу, прям до судорог каких-то. Слушал-слушал, злобой наливался, как прыщ гноем, и вдруг ка-а-ак брякну ему, что красота его любимая – ерунда и ничтожество. Она, говорю, даже не самостоятельное явление, а побочное следствие насилия, лишь продукт его, результат принижения слабого передо всем буйным, кровавым и свирепым. Всё на свете, что действительно красиво и изящно – беспомощно и назначено бить на жалость. Вон, у детишек малых голоски тонкие, трогательные – чтобы сжалился и не погубил сильный воин. Женщину по-настоящему красивую жалеть хочется – это чувство первичное, предваряющее половое – как опытный ходок говорю. Хрупкость и беззащитность – в тонких линиях ваз, статуй, зданий самых прекрасных – опять же, чтобы могучие да грубые умилились и не сломали. И, кстати, работает уловка. Посмотрите, говорю ему, на древние памятники, ну хоть на знаменитые и прославленные соборы – что святого Петра, что Парижской богоматери, что Кентерберийский. Своей воздушностью и хрупкостью они вымолили себе место в истории и живут поныне. А что случилось с их ровесниками, апологетами силы и мощи – всеми этими массивными замками, крепостями и сторожевыми башнями, которых в тысячу раз больше в те времена понастроили? А то, что порушили их с задором и наслаждением, с какими везде и всегда сила давит силу. Красота, заключил я, ни за что мир не спасёт, а лишь сама одна спасётся. От чего, кстати, только гаже становится, если логично размышлять.

– Ты искренне так считаешь? – удивился я.

– Честное пионерское, – торжественно крякнул Белов.

– Ну а Найдёнов что?

– Ответил, что идея хитра, но безобразна. А потом ещё подумал, вдруг заматерился, резко вскочил с кровати, и – выкинул меня вон. Он, знаешь, умеет выкидывать. Силёнки, конечно, не те, но усердием добирает. Не поверишь – я убежал, вот реально убежал, стуча копытами. Самому смешно стало. Так ржал потом безудержно, что чуть свою же мыслишку этим смехом не опроверг. Но я к нему ещё схожу. Не сам, а подожду, пока позовёт.

– Думаешь, позовёт? – улыбнулся я.

– Уверен. Я зачем-то нужен ему, сразу подметил.

– Из-за отца или сам по себе?

– Конечно, из-за отца! – задорно рассмеялся Константин. – Я-то сам кому сдался? Старикан знает нечто про нас всех, ну… про наше семейство святое. И что-то замышляет.

– А с чего ты это решил?

– Да так… Сказал он мне одну вещь, которая за пределами семьи никому не известна.

– Что? – спросил я.

– Так я тебе и рассказал! – гоготнул Белов. Но, секунду внимательно поразмыслив, прибавил: – Впрочем, лови от щедрой моей души. Сказал он, что Ленка отца ненавидит.

– За что?

– На слове, что ли, поймать вздумал? Сказал «а», скажи и «бэ», да? Нет, тут уж не рвись, не распахнусь. Но насчёт предложения моего, как ты? – вдруг бурно спохватился он. – Сидим с тобой, болтаем как чайные барышни, а ты и словом не обмолвился. Будем сотрудничать?

– Будем, – вздохнул я.

– А условия?

– Давай после обговорим. Мне как следует обмозговать всё надо.

– Хорошо, – кажется, удовлетворился он. – Только долго не думай. Я сейчас по делам побегу, а через денёк звякну, оʼкей?

Я кивнул. Белов встал со стула, и, поспешно накинув куртку, выскользнул в коридор. Я высунулся следом.

– Ты за пятачок прости меня, – головой кверху кивнул он, застёгивая пуговицы. – Я не со зла. То есть почти не со зла, потому что совсем без зла ничего на свете, дружок мой, не делается. Лёд прикладывай почаще!

Уже выходя, он задержался на пороге.

– Эй, Ванёк, – произнёс задумчиво и печально. – Ты только того… Не окажись слишком сложным, а?


Глава сорок вторая

Едва Белов вышел, я отшвырнул подальше лёд, который прижимал к лицу, вернулся к себе в кабинет и повалился на диван. Хотелось в тишине обдумать всё случившееся сегодня, главным образом – странные беседы с обоими Беловыми. Старший был хитёр, это ясно, младший, кажется, искренен, впрочем, с многочисленными и значительными оговорками. Главное же – мне хотелось понять наконец свой интерес в их игре. О деньгах, что о свадебных, что о миллионах, которые сулил Костя Белов, думать было противно, даже до какой-то тошноты, а никаких иных позывов вся эта история у меня не рождала. Можно было, конечно, пошалить – пространство предоставлялось прям-таки колоссальное, но теперь, на фоне исчезновения Маши, эта затея казалась мелкой. Впрочем, одна настойчивая мысль всё-таки имелась – мне очень жаль было Лену Гореславскую. Девчонка, конечно, запуталась в чужих делах и при наивной своей самоуверенности обязательно станет всеобщим козлом отпущения. Может быть, кстати, и лучше ей выйти за младшего Белова, смекал я, он, конечно, живчик, но кающийся, а значит – не обидит…

Пролежал я не меньше пяти часов, во всяком случае, когда проснулся, на улице уже стояла ночь. Первым моим ощущением была – страшная головная боль. Казалось, в мозг мне медленно вводят раскалённую иглу. Я поднялся, кое-как проковылял в ванну, и, наскоро ополоснувшись холодной водой, полез в аптечку. Не обнаружив ничего, кроме йода да мази для загара, вышел в коридор и, кое-как натянув ботинки и плащ, выбрался на улицу. На пороге подъезда едва не повернул назад – до того тёмной и мокрой оказалась ночь. Дойдя до дежурной аптеки, сунул в окошко кассы выбранную наугад купюру и там же, разорвав блистер, проглотил несколько таблеток анальгина. Это не помогло – вдобавок к головной боли ещё и затошнило…

У подъезда меня окликнули по имени. Обернувшись, я увидел Коробова, который, вероятно, давно стоял, поджидая меня. Вид у него был жалкий – в расстёгнутом полупальтишке, рубашке навыпуск и ботинках на босу ногу.

– Привет, чего ты тут? – поинтересовался я, подходя вплотную. Несмотря на своё разобранное состояние, он при виде меня вздрогнул от неожиданности. Я усмехнулся, вспомнив о своём разбитом лице.

– Это кто тебя разукрасил? – спросил Коробов мрачно.

– Ерунда, упал, – ответил я равнодушно, решив опустить при нём отношения с Беловым.

– Ну ладно… – глянув искоса, с сомнением произнёс Алексей. И тут же выпалил: – Я по важному делу пришёл. Ты что на телефон не отвечаешь?

– Не видел твоих звонков. Аппарат дома забыл, – равнодушно махнул я рукой. – У тебя новости какие-то? О Маше ничего нет?

– Есть кое-что, – как-то сжался он. – К тебе поднимемся?

Я кивнул. Через минуту мы сидели на кухне без огня – я боялся, что резкое ощущение яркого света усилит и так невыносимую головную боль. Алексей не спешил говорить, пристально на меня поглядывая и словно решаясь на что-то.

– Слушай, ты бы нос намазал чем-нибудь. Кремом каким… Заживёт быстрее, – произнёс он робко. – Если хочешь, в другой раз зайду, и...

– Зачем пришёл? – недовольно оборвал я.

Коробов пристально уставился на меня.

– Иван, Маша у меня, – наконец с излишней, храбрящейся твёрдостью произнёс он.

– Сбежала к тебе?

– Нет! – возмутился он. – Я сам её нашёл. Весь город оббегал, пока искал, и, наконец, на вокзале обнаружил, на Киевском. Она домой ехать собиралась, так что еле успел. Из вагона за руку вытащил.

– Так что у вас с ней теперь? – зло улыбнулся я.

1 – Ни черта нет, – обрубил Алексей даже с неким вызовом. – Живёт у меня, но в отдельной комнате, где сестра моя жила. И мы с ней, как брат с сестрой. Да и вообще, как ты мог подумать, что… Ладно я… но она…

– Да не возмущайся так, – остановил я, усмехнувшись на его красную физиономию. – Как она?

– Да так… беседуем… – задумчиво произнёс он. И прибавил торопливо: – Тебя пока видеть не хочет, так что не проси.

– Я и не прошу. Беседуете о чём?

– Обо всём. Я говорю. Она-то – молчунья, даже измучился.

– Ну а признался ей?

Коробов с минуту изучал меня сердитым исподлобным взглядом.

– Нет, не признался, – произнёс наконец с расстановкой.

– Боишься?

– Боюсь. И горжусь тем, что боюсь. Я нездоров, глуповат иногда, к тому же замазался по жизни, а она чиста, так что даже, знаешь, глаза как-то режет, – с неким даже удивлением выговорил он. – Куда мне к ней соваться… А ты-то, ты сам, решил что-нибудь по ней?

– Я не знаю пока…

– Я думал, ты поймёшь её теперь, испугаешься, ну и…

– Что?

– Сам знаешь…

– Влюблюсь? – усмехнулся я. И, задумавшись на секунду, прибавил уверенно: – На этот счёт не переживай.

Коробов не удержал презрительного взгляда, но тут же поправился и отвернулся.

– А о чём говорите с ней? – поинтересовался я искренне.

– Да не «мы» говорим, а я в основном говорю. Только не понимает она меня. Знаешь, – произнёс он вдруг порывисто, – я ей идею рассказал!

– Готова, значит, идея?

– Да, готова. Додумал.

– И на чём остановился?

– Ты серьёзно спрашиваешь? – сквозь зубы выговорил Алексей.

– Серьёзно.

– Ну, тогда и отвечу серьёзно, – поспешно отозвался он. – Знаешь, я долго думал о причине бед наших. Начал с того, что человек по рождению своему – прекрасен. Это глубокое моё убеждение. Вообще, идеал человеческой природы – это ребёнок лет до десяти. И Христос говорил – «будьте как дети». Тут и доброта бесконечная, мир объемлющая, и простодушие, и честность исключительная – дети даже когда хитрят – честны. Все мы идеальны в детстве, но, вырастая, обязательно портимся. Что же тому причиной? То же, что всегда и во все времена развращало и отравляло человека, лишало его огня Божия. Это – иерархия. Вот вспомни христианство. В первых общинах – братство и равноправие с мгновенной и всеобщей готовностью умереть друг за друга. А дальше пошли прелаты, пошли епископы, пошли привилегии – и что осталось от Христа? Ватиканский священный вертеп и ничего больше. Взять коммунистов – опять же – у начала, в детстве, – детская вера в свою идею, детская любовь и преданность друг другу. А потом? Секретари, парторги, да, наконец, спецраспределители и личные шофёры – вот и нет идеи. Свалились в то же самое вековечное взаимное пожирание, от которого скрыться хотели под красным знаменем. Всегда человек, встроенный в иерархическую систему, будет зол и недоволен, всегда один будет завидовать, а другой – наслаждаться чужим унижением и этим развращаться. Вообще, если глобально, то иерархия противоречит природе, всё уравнивающей и смиряющей. И мысль моя – уход от иерархии!

Договорив, Коробов выжидающе взглянул на меня.

– И этим твой рай окончился? – усмехнулся я.

– Может быть, и этим, – церемонно проговорил он, напоказ обидевшись. – Я не претендую, знаешь ли, на окончательный вывод. В этом даже часть идеи, ну в том, что не я окончу, а те, кто умнее меня…

– Негусто… Анархия – мать порядка, хиппи, коммуны. Было всё это…

– Нет, нет! – раздражённо отмахнулся Алексей. – Каждая из этих систем подразумевает уход от мира, то есть предательство, если по сути-то. Тут и неверие в людей, и огромное, глупейшее самолюбие: дескать, то филистимляне, а я замечательный со своими двумя единомышленниками. Это не может правдой быть, даже статистически, и потому к чертям собачьим это! Я же когда в благотворительности был, видел всё это дерьмо, видел, что бывает с человеком, когда он лапки опускает и прячется со своей бедой от мира. Надо с идеей не уходить от людей, а оставаться среди них! Понимаешь? – он шумно и глубоко вздохнул. – Надо напоказ, чёрт возьми, отказываться подчиняться, платить налоги, служить государству. А слабым, тем, кто не способен за себя постоять, – первым руку подавать. Видишь, что умирает человек от холода, снимай с себя рубаху, видишь, что нужна ему почка, нужен глаз – рви у себя почку, вырезай глаз! И главное, буднично сделай, не ожидая аплодисментов, даже насильно отрекаясь. Самолюбие смирив, принизившись, люди всем станут друг для друга, в самих себе найдут и рай, и свободу, и утешение.

– Проходимцев много станет…

– Не больше, чем сейчас. Монетарная система, государство, отдаляют нас друг от друга. За забором из условностей, денежных и имущественных отношений, всей этой официальной лжи, одним словом, легко проходимцем быть. А ты попробуй-ка на миру жуликом остаться! Не сможешь ни при каком раскладе.

– Ну а что делать-то будешь? Устроишь какой-нибудь акт гражданского неповиновения, и…

– Да, именно так! – с напором жахнул Алексей. – Именно так, ты всё верно понял. Это начало, и начало ты уловил, потому что… Да, да, идея захватывающая! Тут и торжество индивидуальности, и высшее развитие, и одновременно – колоссальное благородство! С этого и должно начаться. Надо только момент выбрать, и это я…

– Ну, предположим, откажешься ты платить за квартиру, – спокойно оборвал я. – Отключат электричество с отоплением, и всё тут…

– Это не про то… – с досадой дёрнулся Коробов. – Ну ладно, возьмём твой пример неуклюжий: итак, отключат отопление. И тогда – говорить об этом, кричать, стучаться в двери, чтобы люди знали, что где-то замерзает, умирает человек! Включат, не смогут не включить. И вот так, победа за победой…

– И, думаешь, пойдут за тобой? – снова одёрнул я.

– Не за мной, плевать я на себя хотел. Но я уверен, что за мыслью пойдут. Тут же вызов потреблению, страху остаться в голоде, в нищете. Начните – и вы заразите всех. Главное – практика. Стоит завод, делает сапоги. Рядом вместе постройте завод, где нет начальства, нет мрази изгаляющейся, нет заискивающего тона, нет лести, подлости, где уважение не к должности, а к личности, подлинное то есть настоящее человеческое уважение, и в тысячу раз лучше сапоги делайте! Понимаешь? Отказывайтесь от денег, пусть несут натуральным обменом. Это же всех захватит!

– Ну хорошо, предположим, создашь ты общину без иерархии. Так рано или поздно и там она появится – ну хоть по близости к ресурсам. Должен же будет кто-то варить кашу, лечить людей? Кто-то умнее, кто-то глупее, кого-то уважать будут больше, кого-то…

– А не слушаться! – оборвал Алексей. – Приказывают тебе, а ты не слушаешься, сколько бы ни давили! Тут великая, бесконечная мысль лежит о том, чтобы подставить щёку ударившему. Пусть уходит к другим, командует теми, кто этого хочет. Всё равно там, где иерархия, всегда будет зло. Рано или поздно к нам потянутся те, что устанут от зла, и постепенно мы перевесим и притянем остальных. В общем, мысль основная – все слабы, глупы и беспомощны, и никто потому не имеет права повелевать кем-либо и пользоваться чужим трудом. Но в слабости этой – общая сила. Гуманизм и жалость ко всем – в абсолюте и как главное солнце. Понимаешь?

– Утопия какая-то, – пожал я плечами. – Но ты серьёзно увлечён?

– Серьёзно. Сам я не знаю… Не готов строить пока, людей надо искать, да и сомнения есть. Идеи одной мало, нужны правила, обоснования, доказательства. И при этом не стать самому вождём, научиться, то есть самолюбие в деле растворять. Но есть с чем жизнь прожить по меньшей мере. Впрочем, ладно, – сердито и поспешно отмахнулся он, с обидой глянув на меня. – Я вижу, ты посмеяться хочешь.

– Не собираюсь я смеяться, – мрачно ответил я. – Ну а Маша что на всё это?

– Обрадовалась она, – невесело вздохнул Алексей. – То есть не идее обрадовалась, а тому, что я увлёкся. А так… не понимает она меня… И не потому, что трудно понять, а потому, что не хочет. Так это унизительно, ты не представляешь – особенно сейчас.

– Ну а ты её понимаешь?

– Я – понимаю. И оттого только тяжелее. Мучительное самое то, что она идею мою разделяет, но вывод у неё противоположный. Я говорю – мы слабы, ничтожны, так давайте жить вместе и любить друг друга. А она – то же, но с иным выводом. Дескать, если ничтожны и слабы, то разойдёмся и унизимся, удалимся от мира, чтобы не мешать сильным. Она потому и от тебя ведь сбежала, что считала себя недостойной такого божества, – презрительно глянул на меня Алексей. В потёмках глаза его блеснули зло и жёстко. – Пожертвовать собой хотела. Знаешь, меня это разрушает. И ужаснее всего то, что выхода нет никакого. Я бы рад был, если бы хоть она одна была счастлива, но… Но не полюбишь же ты её в самом деле? А я ни черта сделать не могу… Иногда мечтаю про себя, чтобы ты выкинул что-нибудь, ну там поругался с ней, обидел… не знаю… Она говорила мне, что никогда вы с ней в жизни не ссорились; это правда?

– Правда, – сказал я, действительно с удивлением припоминая.

– Ну и как же, за что же она разлюбит тебя тогда? – бурно возмутился Коробов. – Как же тупо всё сложилось! – мгновенно успокоившись, апатично махнул он рукой. – И когда ты успел в такой памятник превратиться? Скажи, нравится тебе это? – снова вскинулся он и, поднявшись с места, в упор приблизился ко мне.

– Что нравится? – холодно спросил я, отстраняясь.

– Памятником быть, – церемонно и зло сказал Алексей.

– Не знаю, о чём ты.

– Знаешь! Знаешь! Не ври! Мне известно, что ты… Ладно, всё! – вдруг засуетился он. – Мне пора.

– Постой, – окликнул я. – Так ты только за этим притащился? Из-за Маши?

Алексей уже держался за дверную ручку, но остановился.

– Нет… Я вообще-то шёл морду тебе набить. Но уже вон, успел кто-то, – полуобернувшись, сквозь зубы выговорил он. – И знаешь, я чувствую, что всё у нас с тобой… В смысле – последний раз сейчас серьёзно говорили.

– Шёл морду набить и идею рассказал? – перебил я, не сдержавшись. – Одинокий ты, Лёша! То есть не как я, не отстранённый, а полностью, по-настоящему одинокий!

Коробов остановился, как пришибленный. Пальцы его, державшиеся за ручку, дрожали, плечи опустились, колени подогнулись. Казалось, чуть-чуть, и он свалится на пол. Впрочем, быстро опомнился и, резко распахнув дверь, вышел.

Едва за Коробовым хлопнула входная дверь, я вернулся в комнату и снова упал на диван. Меня охватило странное, пустое бессилие. Я одновременно жалел и ненавидел Алексея, жалел – за одиночество, так нечаянно и метко мной угаданное, за воздушную его идею – и наивную, и неопровержимую одновременно, за странную любовь к Маше. И ненавидел – за ту же любовь, за те же воздушность и умение мечтать, которых не было, никогда не было у меня, за то, наконец, что ему «есть с чем жизнь прожить». Вспоминал я и Машу. Мне пришло в голову то, что обстоятельства, как ни крути, сложились в мою пользу, причём именно так, как я некогда намечал в давешних своих, подленьких мечтах. Маша действительно ушла, и, если всё сбудется в логике момента, то останется с моим соперником. Правда, римская сцена не состоялась, да и не получилось бы из-за неё ни черта ни при каком раскладе, зато на месте было то самое горькое чувство обиды, которым в перспективе приятно будет наслаждаться зимними вечерами. Но насколько иным человеком я пришёл к этим обстоятельствам, и как мучительно безобразны они оказались! Маша ушла, но как? Не от меня конкретно, а от мира, ото всех. В этом поступке отчётливо ощущалось что-то постыдное, глубоко оскорбительное лично для меня. Хотел бы, чтобы была она с Алексеем? Да, хотел, но не после того, как сказала мне, что «никуда от меня не денется», и не так, как сейчас: не молчаливо и безразлично. Отвратительнее всего то, что и цинизм мой холёный, за который я как за спасательный круг держался половину жизни, оказывался теперь пустяком, жалкой соломинкой, унесённой первым же порывом течения. Не будь так – не было бы и этих мыслей, этой боли сосущей. Словом, я остался один – холоден, бос и пуст. Отказываясь от прошлого, я не открывал для себя новое, справедливое будущее, а вступал в могилу. «Наг родился, наг умрёшь», – вспомнилось мне. И если бы я умел плакать, то разрыдался бы с досады.


Глава сорок третья

Несколько следующих дней прошли в густом депрессивном мороке. Я тяжело переживал историю с Еленой и Алексеем, казнил себя за всё и в то же время, как и раньше, не видел никакого выхода из ситуации. Отдушина, как ни банально, нашлась в работе. Я с радостью обнаружил, что у меня множество неоконченных проектов, и энергично взялся за дело. Дописал два или три расследования, которые давно лежали в столе, дожидаясь своего часа, расшифровал интервью с одиозным чиновником администрации президента, которого как раз в это время назначали губернатором в одну из далёких областей, разобрался, наконец, в документах по пожару. Всё это время я почти не общался с Алексеем – с последнего нашего разговора он как-то угас и, очевидно, старался избегать меня. Я слышал, впрочем, что у него появились какие-то свои дела и интересы. Как ни странно, особенно часто его видели со старым нашим другом Сашко. Общие знакомые подлавливали их то за столиком в кафе, таинственно совещавшимися, то замечали в городе сосредоточенно спешащими куда-то. Однажды вечером, проходя мимо кабинета Коробова, я случайно расслышал часть их разговора. Удивила меня не тема его – разобрать что-либо существенное было невозможно, а то, что Сашко, кажется, полностью изменил свой прежний насмешливый тон с Лёшей и общался с ним исключительно искренне и серьёзно. Впрочем, особенно я не интересовался – хватало и своих забот. В частности, активно давали о себе знать новые мои знакомцы. Почти ежедневно забегал Костя Белов – каждый раз с какой-нибудь свежей и обычно несущественной информацией – расскажет, к примеру, что отец его куда-нибудь неожиданно уехал, или о том, что Пугачёва на днях таинственно шепталась с Гореславским. Я чувствовал, что он попросту пасёт меня, стараясь не упускать из виду. И не сопротивлялся – в общем-то и мне выгодно было иметь его поблизости. Удивляло только то, что он, кажется, совершенно забыл о своём недавнем предложении сотрудничества и вовсе не стремился обсуждать со мной условия и гонорары. Первое время я даже с нетерпением ждал этого, собираясь покуражиться со злости, но после сжился и успокоился. В конце концов, мотивы его были совершенно понятны, а человечком он оказался любопытным. Другое дело – Пугачёва. Старушка аккуратно нарезала вокруг меня круги, пытаясь впутать в свои миленькие делишки. То заходила к нам в редакцию, то звонила, предлагая встретиться, то оставляла на электронной почте длинные и запутанные послания. Запутанные, впрочем, специально и с явной целью ввести в заблуждение и заинтриговать: цифры, имена, даты по делу о пожаре на Никитской путались там с кратким изложением домашних дел в семействе Гореславских, факты то и дело противоречили один другому, а эмоции перемежались сухими, а порой и циничными ремарками. На одной из встреч, состоявшейся у меня в кабинете, я решил наконец расставить точки над «i».

– Тамина Николаевна, – начал я, откинувшись на спинку кресла и как можно насмешливее глядя на неё. – Зачем вы постоянно мне врёте?

Сказано это было с целью огорошить и ввести в ступор, но Пугачёва оказалась не так проста. Забавно в этот момент было наблюдать за ней. На её лице стремительно замелькали эмоции – от простодушного удивления до смущения, обиды и даже злобы. Остановилась, наконец, на хитреньком и подмигивающем лукавстве.

– Ну в чём я вас обманула? – елейным голоском пропела она. – Всё как знала, так и … – робко запнулась она на последнем слове и тут же застыла в немом и пугливом ожидании.

– Да во всём, – стукнул я. – Солгали об отношениях Кости и Лены, об убитой девушке. Наконец, не сказали, то есть тоже наврали, о том, что женихов Лене ищете, и с Николаем Беловым воюете. Ну и ваши игры, письма эти ваши…

– Ну, вот совершенно тут не было никакой лжи, – заторопилась Пугачёва. – То есть, может быть, я преувеличила кое-что в отношениях Кости с Леной и не сказала о кое-каких наших семейных делах, но по сути всё верно. Поверьте, я совершенно искренне считаю Костю опасным человеком и уверена, что он совсем не пара Лене. Про отца его не говорю – он, конечно, жулик и хищник, но хотя бы понятен и предсказуем, а от Кости не знаешь, чего ждать. Он такое иногда выкинет, что просто реально страшно становится... Вы знаете, что он с детства нездоров, что его психиатрам показывали? Ну и как я ему, такому, девочку свою отдам?

– И весь сыр-бор из-за свадьбы, а ваша борьба за деньги с его отцом как бы совсем ни при чём?

– Не буду врать – да, интригуем, – с какой-то даже досадой, словно раздражаясь необходимостью отвлекаться на второстепенности, кивнула старуха. – Но только и тут можно всё двояко повернуть. Вы говорите – мне нужны деньги, а я отвечу, что они необходимы для Лены, для лечения её, для того, чтобы какое-то будущее у неё было. Опять же, выйдет замуж за Белова – и Николай Андреевич всё из неё вытащит, а саму ещё и на улицу выкинет. В этом я совершенно уверена. Как же тут, при таких обстоятельствах было хоть чуть-чуть не преувеличить?

– Забавная у вас забота о девушке, – усмехнулся я. – На Белове её никак нельзя женить, а на первом встречном, да хоть вроде меня – пожалуйста.

– Во-первых, вовсе не на первом встречном. Я людей выбирала с расчётом и к каждому по несколько месяцев присматривалась. В старину, знаете, обычай был сватовства – так чем я хуже поступила? Вина моя только в том, что девочка моя не просилась замуж, а я сама, по собственной, так сказать, инициативе… Но и тут понять должны – век мой недолог, я уже старуха со своими проблемами и болячками. Что будет, если меня не станет? Останется Леночка совсем одна – одинокая, больная, без средств. Сама же она пока о замужестве не думает, да и живёт уединённо, не ходит ни к кому – так как мне быть? И потом – никого я не навязывала, а лишь предлагала. Сами можете судить – с семью ребятами её познакомила, включая вас, и ни с кем общаться не заставляла. Не нравится – и до свидания.

– Кажется, один ей всё-таки понравился, – задумчиво произнёс я, вспомнив разговор с Леной.

– Кто? – вдруг встрепенулась старуха и даже ближе к столу села.

– Да так, говорила она об одном парне. Вроде бы ищет его.

– Это кого она… то есть как… ищет? – оробела Пугачёва. – Объясните мне хоть в общих чертах! Мне ну… как матери знать надо.

– Не могу, – спохватился я, припомнив обещание, данное девушке. В то же время на собеседницу свою смотрел с удивлением – та, казалось, серьёзно озадачилась, даже медовая улыбка, прежде не пропадавшая у неё с лица ни при каких обстоятельствах, сейчас заменилась явной растерянной подавленностью. Впрочем, и это продолжалось недолго.

– Ладно, не говорите, – добродушно произнесла она через минуту, снова свильнув на свой сахарный тон. – Хотите секретничать – и замечательно. Это даже хорошо, что у вас есть свои секретики, – хихикнула она. И вдруг спохватилась: – Но я вам обещала помогать, помните? Так вот, я узнала нечто, чрезвычайно для вас важное.

– Что? – спросил я.

– Я вам скажу, но пообещайте, что обязательно мне поверите, хорошо?

– Так уж и обязательно, – хмыкнул я.

– Обязательно, – уверенно подтвердила она. – Без этого ничего не получится. Так что, обещаете?

Я кивнул.

– Я узнала, что Николай Алексеевич Белов готовит против вас какую-то серьёзную провокацию, – начала она.

Я скептически улыбнулся.

– А вы обещали поверить, – холодно напомнила она. – Это совершенно точно произойдёт, причём в самое ближайшее время.

– Что же это будет? – поинтересовался я.

– Я не знаю. Слышала только, что нечто из ряда вон выходящее и… как бы это сказать – психологическое. Последнему сама удивилась, потому что Николай Алексеевич человек хоть и серьёзный, но отнюдь не психолог. Знаю пока, впрочем, только детали, но информация надёжная.

– А какой ему резон нас атаковать? – пожал плечами я. – Второй раз уже суётся безо всякой причины. Мы его только вскользь в статьях упоминали.

– Я тоже немного удивилась… – задумалась старуха. – Понятное дело, что на вас, как на… хм… потенциального жениха, у него должен быть зуб, но эти вопросы не так решаются, даже если по нашему с ним опыту судить, и потом – первая публикация, то есть за подписью вашего… этого… Шебровича – вышла ещё тогда, когда о вас и Лене ему не было известно. Разве что вы его по другим каким-то делам разрабатываете?.. – старуха выжидающе глянула на меня.

– А вы внимательно за нами следите, – вместо ответа произнёс я. – И про Шебровича слышали.

– Слышала, как же, – усмехнулась Пугачёва. – Тут, собственно, не надо быть семи пядей во лбу. По нашему делу из серьёзных изданий только вы да «Коммерсант» работаете. Так что вы никак не могли лично Николая Алексеевича задеть? – снова дёрнулась она.

– Вряд ли, – признался я честно. – Если только Лёша ему как-то втайне от меня насолил.

– А он мог?

– Не мог.

– Это точно?

– Точно, – твёрдо произнёс я.

Старушку мой ответ, казалось, поверг в глубокую задумчивость.

– Ну что ж… – сказала она после минуты напряжённого молчания. – Я, пожалуй, пойду.

И, поднявшись, суетливо потрусила к выходу. Я следил за ней удивлённым взглядом. На пороге она обернулась.

– Так вы обещаете мне? – как-то потерянно, видимо, отрываясь от некой внутренней работы, бросила она.

– Что обещаю?

– Ну… не верить Николаю Алексеевичу?

– Я никому из вас не верю, – бросил я.

– Это меня устраивает, – удовлетворённо кивнула старушка перед тем как скрыться за дверью.

С сожалением скажу, что встрече этой я не придал никакого значения и вскоре совсем забыл ней. Впрочем, одно впечатление всё-таки промелькнуло ненадолго где-то в подсознании. Меня удивило то, что Пугачёва, перечисляя причины, по которым Белов мог вставлять нам палки в колёса, упустила самое важное, генеральное обстоятельство – то есть то, что мы могли выйти на его след в деле о пожаре. Если бы это упущение серьёзно бросилось мне тогда в глаза, дальнейшие события, конечно, развернулись бы по совсем иному сценарию…

 А следующий день изменил всё.


Глава сорок четвёртая

Телефон прозвенел в семь утра, когда за окном в лиловой мгле настойчиво выл холодный ветер. Номер был незнаком, а голос я узнал сразу.

– Журналистик, принц мой седой! – проревел из динамика найдёновский бас. – Я сегодня добр и могуч, я всех простил! Приглашаю тебя на вторую ночь! Шахерезаду помнишь?

– Помню, – ответил я.

– В два часа дня! Назначаю: два часа! Придёшь?

– Приду, – согласился я.

– Жду и надеюсь! – бодро крякнул старик.

Явившись в оговоренное время в школу, я застал в коридоре перед кабинетом Найдёновых целую толпу – тут был и Коробов, смущённо переминавшийся с ноги на ногу, и Лена Гореславская, и новый мой приятель Костя Белов, который, завидя меня, весело усмехнулся и помахал рукой. Затем подошёл Коробов.

– Ты что тут? – удивлённо произнёс он, не дав руки. – Тоже Найдёнов позвал?

– Позвал, – кивнул я. – А ты как тут оказался?

– Я был несколько раз, когда вот, – он кивнул на кабинет Сашко, – приходил к человеку. Забегал к старикам проверить, не нужно ли чего, не подкинуть ли деньжат, и так далее... Зашёл вчера, ну Найдёнов меня и пригласил. Таинственные вещи говорил.

– Какие это таинственные вещи? – поинтересовался я.

– Да так… ерунда в основном. Болеет бедолага. А у тебя тут друзья, – ехидно заметил Алексей.

– Ты о ком?

– Да вон – ребята с тебя глаз не сводят.

– Это Лена Гореславская с Костей Беловым. Ну, он… сын.

– Да знаю я, – с досадой отмахнулся Коробов. – Пересекались уже.

– Маша-то как поживает? – спросил я после паузы.

– Маша… нормально. Чуть приболела, – нехотя ответил он, зло и подозрительно зыркнув на меня. И тут же сменил тему:– Чего ждать-то тут?

– Я не знаю, – честно признался я. – У старика свои причуды. Может быть, разгонит нас всех сейчас, а может, скандал устроит.

– Ну а нашему делу он может помочь?

– Думаю, да, – вздохнул я. – Но опять же…

– А они тут зачем? – Коробов неприязненно покосился на Лену с Константином. Оба поймали его взгляд. Костя – весело улыбнулся, Лена нахмурилась и, кажется, хотела сказать что-то, но Белов порывисто остановил её, что-то шепнув на ухо.

– Ты сам у них спроси, – посоветовал я.

– Да ладно, плевать, – отмахнулся Коробов равнодушно.

Мы прождали ещё минут десять. За дверью то и дело слышалось быстрое и энергичное перешёптывание, кажется, радостное, звон посуды и звуки сдвигаемой мебели. Наконец в дверях показалась Мария Николаевна, чем-то, вероятно, очень довольная, во всяком случае улыбалась и сияла как апрельское солнышко. Впервые, к слову, я видел у неё улыбку.

– Проходите, пожалуйста, – сказала она, вставая у двери. Мы в полной тишине направились в кабинет. Все, кроме Алексея, не привыкшего бывать у старика, были как-то озадачены. Лена беспокойно переглядывалась с Костей, тот же лишь пожимал плечами, тоже, видимо, ничего не понимая.

В комнатке оказалось чистенько прибрано, посреди неё стоял, видимо, принесённый от каких-нибудь соседей круглый десертный столик, изящно накрытый чистой белой скатеркой с вышитыми розами. Посуда вся тоже была новая, и тоже, вероятно, одолженная. С угощениями оказалось негусто – кремовый дешёвенький торт, ваза шоколадных конфет и фрукты на большом фарфоровом блюде. Сам Найдёнов, аккуратно причесанный и в новом шёлковом костюме, сидел на заправленной кровати.

– Слушай, дитёнок, – шепнул он мне, поймав за руку, когда я шагал мимо. – Я сегодня именинник, и старухе сказал своей, что вас всех по этому случаю позвал. Хотел порадовать её – у нас праздников пять лет не было, да и… кто знает, сколько мне ещё… того… – тяжело вздохнул он. Ты её не разубеждай и раньше времени не приставай. Сам начну.

Я согласно кивнул и прошёл к столу. Коробов последовал за мной, а за ним и Белов с Гореславской. Все ждали в оцепенении, не думая прикасаться к еде. Кажется, это очень расстроило несчастную Марию Николаевну, которая беспокойно бегала между нами, приставая то с рюмочкой, то с салатиком.

– А я вижу, ничего молодёжь не принесла мне в подарок, – с иронией выговорил Найдёнов, оглядывая нас. И тут же весело рассмеялся: – Прощаю! Я добр! Вот ему говорил, – ткнул он пальцем в меня. И тут же потребовал: – Подтверди!

Я неловко кивнул.

– Послушайте, Пётр Александрович, я не знала, что нужно… ну… дарить что-то. Вы сказали, что мне просто прийти надо, а про праздник не упомянули, – смущённо пролепетала Лена. – Если вы не против, то я сейчас схожу и…

– Не надо! – весело отмахнулся старик. – Не за подарки люблю. Что ж, ешьте, гости дорогие, – тут же серьёзно прибавил он.

Несмотря на приглашение, к угощениям никто не притронулся. Один Белов весело захрустел яблоком, ловко подхваченным со стола. Кажется, он единственный из нас чувствовал себя здесь в своей тарелке.

– Что же, о чём говорить будем? – спросил старик, оглядев всех. Никто не ответил.

– Я бы хотела поздравить вас… ну… с днём рождения, – наконец, решилась Лена. – Пожелать добра, здоровья, счастья…

Говорила она с запинкой через каждое слово, и ужасно краснея. Вообще, мне теперь особенно бросилось в глаза то, что я подмечал у неё и раньше: со стариком она была как-то странно застенчива, труслива даже. Белов, сидевший рядом, то и дело наклонялся к её уху, говоря что-то, она же досадливо отмахивалась, не прерывая своего бормотания. Вообще, сцена была нелепая и нервная. Одна лишь Мария Николаевна не замечала напряжения и ласково улыбалась, слушая девушку.

– Что ж, спасибо за поздравление, – степенно проговорил Найдёнов. – А помнишь наш разговор с тобой вчерашний?

– Помню, – прошептала Лена.

– Так вот, мой ответ тебе: нет. Нельзя прощать.

Лена собралась возразить что-то, но старик перебил, обращаясь уже ко всем.

– Да, нельзя прощать. Прощение – сила великая, мощная, но и… как бы это сказать… обоюдоострая, – последнее слово он припомнил с трудом и как-то особенно, по слогам, выговорил его, видимо, радуясь находке. – Прощением и спастись можно, но можно, и это даже чаще в жизни случается, – погибнуть. Понимаете?

Он медленно обвёл нас глазами, особенно задержавшись на Косте Белове. Мне показалось, что на секунду тот как-то опешил, даже побледнел. Но, правда, тут же опомнился, и продолжил с увлечением грызть яблоко.

– Вот взять, например, наш правящий, так сказать, класс. Ну, воров, всяких жуликов, убийц и так далее. Представьте, что будет, если их не повесят в ближайшие лет десять, а смирятся и всё… гм… им простят? То есть простят проданные фабрики, построенные нашими отцами, простят виллы, купленные за кровь наших детей, простят бесконечное унижение, нищету… Это же мы, то есть русский народ, уважать себя перестанем, разложимся, деградируем до бактерий! И какое тогда будущее у нас, какой русский путь?

– Эхма! Снова понесло вас, – усмехнулся Константин, подмигнув мне. – Без русского пути, значит, проживём. Вообще, нам всем поменьше бы в философию лезть да побольше работать.

– А вы ведь не думаете так, – вкрадчиво сказал Найдёнов, перегибаясь через стол и заглядывая Белову в лицо. – Говорите, а не думаете. И, уверен, от страха говорите.

Белов не произнёс ни слова в ответ, но смело и с шутливой серьёзностью уставился на старика. Несколько секунд они пристально смотрели друг другу в глаза. Вдруг Белов фыркнул и комично выпучил глаза.

– Вы знаете, – весело улыбаясь, сказал он, – я сейчас с трудом удерживаюсь, чтобы за нос вас не цапнуть.

– Мы к вам ещё вернёмся, – ответил старик спокойно и не отстраняясь.

– Ну так что это такое – ваш русский путь? – с интересом подхватил доселе молчавший Коробов.

– Путь к свободе, к которой испокон веков человечество стремится. К свободе через самопознание и страдание, – монотонно разъяснил Найдёнов. – Вообще, сегодня развитие человечества возможно только через страдание, вы понимаете это?

– Не совсем, уточните, – произнёс Коробов, подсаживаясь ближе.

– Вы яблочко съешьте, – мягко сказал старик, указав на стол. – Через страдание потому, что переродиться можно лишь через страдание. А рождаться заново придётся, этого не избежать. Растолстели слишком, разнежились. Наш главный сегодняшний бич – что? Сверхпотребление. Подождите, это объяснять надо, – заторопился он. – Вот кто сейчас во главе человечества, кто пример для всего мира? Те, кто умеет хорошо и со вкусом потреблять, то есть американцы. Когда-то человечество воевать любило, отбирало у природы и дикости первобытной место под солнцем – и тогда род людской вели римляне. Затем училось уважать и понимать себя – и на первый план вышли сперва итальянцы, а затем французы. А сегодня главная и всеобщая мечта – уютнее устроиться да получше и комфортнее время на свете провести. Вот тут и появились американцы со своим юным (им же триста лет всего), энергичным умением жить. И с радостью мы в этот новый мир окунулись, соблазнённые его глянцем, фантиками и неоном. У нас в России это особенно ярко состоялось – мы же в девяностые тот путь, что Европа полтора века шла, за десяток лет преодолели. И что же дальше? Что, я вас спрашиваю? А вот что: сидит человечество, кушает, наслаждается новым счастьем – и вдруг понимать начинает, что душу на потребление поменяло, первородство продало за чечевичную похлёбку! Обнаружили мы, что нет у нас ни богов, ни убеждений, ни будущего: ничего нет, кроме одного бессмысленного коровьего жевания. И что сидим мы в тупике, глупо озираясь по сторонам, и что ничего другого не остаётся, кроме как жрать дальше, давясь слюной и надеясь пораньше подохнуть от обжорства, чтобы освободиться от тоски этой смертной. Сверхпотребление наше – это ведь не что иное, как заедание стресса от утраты души живой! Согласны? Не можете же не согласиться! И вот тут просыпается Россия… Я это всё сбивчиво, туманно, но постарался и… вы понимаете? – спросил Найдёнов, с беспокойством живыми глазами оглядывая нас.

– Да, понимаем. Всё как обычно – весь мир в дерьме, а мы – Д'Артаньяны, – ехидно откомментировал Белов. Он хотел продолжать, но вдруг осёкся – Лена, сидевшая рядом, резко и отчаянно одёрнула его за рукав.

– Да, тут Россия, – продолжал старик, всё больше краснея, и уже как-то сипло задыхаясь. – Россия, тысячу раз спасавшая мир, и тут тело своё пожертвовала на общее благо. Мы, русские, всегда и во всём доходившие до крайностей, и в потребление ухнули, как с обрыва. Двадцать лет прошло, и вот мы стали слабы, развратились, развалились на куски, гниём заживо, и паразиты по нам снуют. Мы как тот сифилитик, к которому Марат приводил брата, дабы показать ему, что бывает от разврата, – и пример, и предостережение для всего мира.

– И всё? На этом – конец? Отгуляли, пример явили – и по домам? – протянул разочарованно Коробов.

– Нет, на этом не конец, а начало, – глухо произнёс Найдёнов. – Как Христос воскрес, смертию смерть поправ, так и мы возродимся и станем новым символом для человечества. Снова научимся жить и верить, снова начнём созидать, построим новый, сияющий Иерусалим на песке, пропитанном нашими слезами и кровью…

– Знаем мы это… – с усмешкой прервал Белов. – Новый коммунизм. Снова палками в счастье людей загонять станете? Вот так всегда у вас, идеалистов. А начинали-то всего минуту назад со свободы.

– Я не знаю, как будет называться это новое устройство. Мне вера Христова близка, кому-то, может быть, серп с молотом… я не знаю… – старик заговорил быстро, запинаясь и через слово задыхаясь. – Но свобода – главный, основной принцип. Коммунисты в том не правы были, что не оставили альтернативы. А ведь никогда не будет настоящего, братского единения, если нет возможности отойти ото всех, остаться одному. Никогда не будет искреннего гуманизма, если нельзя быть циником и равнодушным. Никогда не будет истинной любви, если нельзя ненавидеть. Никогда нельзя достичь высоты, если не признать, что совершенство недостижимо. Всякой идее, поймите, необходима антитеза, полная её противоположность, включённая в неё на равных правах! Иначе она под собственным весом развалится, сгинет в противоречиях. Тут высший, первейший закон природы, всё умягчающей и равняющей, ясно вам?

Договорив, он с мучительным нетерпением, так, словно ждал какого-то важного вопроса или возражения, уставился на нас. Я начал беспокоиться за Найдёнова, узнав те тон и выражение, с которых у него обычно начинались припадки. Зашевелилась и Мария Николаевна – выйдя из своего угла, она пристально уставилась на мужа, видимо, собираясь при первых признаках болезни прийти к нему на помощь.

– Я со многим согласен, – со спокойной задумчивостью начал отвечать Коробов. – Но знаете, смущает расплывчатость. Как это – вам вера Христова близка, но можете и серп с молотом принять – то есть полную противоположность? Вы говорите: возродимся, из пепла восстанем, за собой поведём. А как? На каких основаниях? Какая идея у вас? Или вы объясняетесь нечётко, или, простите… .

– Болтун? – спросил старик, горько улыбнувшись.

– Нет, я не совсем то хотел сказать… – хмуро смутился Алексей.

– Но сказали, и правильно сказали. Это вы в самую точку практическим своим молодым умом глянули. Иной бы в ответ вам стал заслугами хвастаться – а мне есть чем похвастаться, иной бы на крайний случай выдумал какую-нибудь небывальщину, нечто дикое и многоумное, и тут же, при вас, поверил в нелепое своё создание из самолюбия. Но я не хвастаюсь и не придумываю, а говорю вам в глаза: верно вы угадали – нет у меня никакой идеи. Есть предчувствие, предчувствие волнительное, сильное, но предчувствие ничего не объясняет и… не оправдывает… Идея… Как я мечтаю иногда об… идее… – вздохнул старик. – Но вырос на стыке времён и успел разочароваться и в коммунизме, и в демократии, и, может быть, в религии. А кто пережил это, тот никогда ни во что не поверит, а всегда и людям и себе обузой будет. Знаете, та собака, что на соревнованиях догонит кролика, которого вешают перед сворой, никогда не станет после хорошо бегать. А у нас целое поколение таких вот… победителей. Ушибленные мы, бракованные люди. Про нас сказано: «Они не стоят слов, взглянул и – мимо». Что, слышали? Знаете? А, молодёжь? «Суровый Дант не презирал сонета»! Вам читать надо, всё написано…

– Пустенько как-то, – хмуро усмехнулся Белов, который слушал старика, навалившись локтями на стол и пристально глядя на него снизу вверх настойчивым и злым взглядом. – Позёрство одно: кулаком в грудь стучите и причитаете, как ничтожны и виноваты. Но собрали же вы всё-таки нас всех на это представление… Знаете, я пойду, наверное, – сказал он, подумав.

Он в самом деле поднялся, чтобы уходить, но старик задержал.

– Стой! Стой! Я ещё главного не сказал! Ты вот не понимаешь меня и не уважаешь, а ведь видишь, что я не дурак по крайней мере, и что мог бы я… – Найдёнов снова начал задыхаться, и надолго замер, держась за грудь. – Сердце у меня… Ты главного не понимаешь во мне… Я вижу… Хочешь знать, что вижу? Давай, спроси!

– Ну, что? – презрительно хмыкнул Константин, стоя уже с курткой в руках.

– Я, жалкий и ничтожный червь, а рок русский вижу! Нет, не уходи! Рок русский! Который ощущает себя злом, но сам есмь добро, который беремен новой жизнью, но ненавидит и страшится её, который обновление несёт человечеству, а хочет покоя. Животное, переродившееся через страдание в дух Божий, истина из грязи! Вы знаете, – он обвёл нас воспалённым взглядом, – что всю историю человеческую всё из ничего появлялось? Что в этом соль, суть жизни земной – в опровержении глупых наших недалёкостей, в преодолении физических условностей через духовный подвиг? А для этого всем нам надо пострадать. Кто страдать сегодня не хочет, тот не русский! И я пострадать желаю, и от этого счастлив, впервые в жизни счастлив… И – радуюсь наказанию будущему… Я первый пострадаю! – как-то уже заплетаясь, выкрикнул Найдёнов. Он закрыл глаза и застыл – бледный и безмолвный. Мы, молча и не шевелясь, во все глаза смотрели на него. Прошло не меньше минуты. Мария Николаевна догадалась первой.

– Господи, ребята, припадок же у него! – вскрикнула она, тут же бросаясь к старику с мокрым полотенцем. – Положите его, пожалуйста! Вот тут, на кровать! Нет, не так, не на спину, на бок! Если кровь пойдёт, захлебнётся! У него бывает, идёт кровь! Осторожнее! Пожалуйста, пожалуйста…

Все вместе мы уложили Найдёнова на кровать, а затем на цыпочках вышли из комнаты. Задержалась одна Лена, которая о чём-то горячим и скорым шёпотом заговорила со старухой.

– Ну что за клоунада, – презрительно процедил сквозь зубы Белов, когда мы втроём оказались в коридоре. Он достал было из кармана пачку сигарет, но тут же с раздражением сунул обратно. – И курить тут нельзя, совсем забыл. Звали на серьёзный разговор, а оказалось…

– Что оказалось? – спросил Коробов, внимательно глянув на Константина. Тот вдруг почему-то стал ему очень интересен.

– Да ничего не оказалось. Цирк какой-то…

– Не скажи, – задумчиво возразил Алексей. – Старик неглуп.

– Да ладно… Ну что нового он сказал? Чушь заезженная одна. Россия спасёт мир, Россия – центр цивилизации… Такие в хлысты раньше уходили, а сегодня, пожалуй, к Жириновскому, ну, или к той дуре, как её… в общем, что с рептилоидами... Твоя мыслишка насчёт иерархии и то оригинальнее, – вдруг произнёс он, весело хлопнув Коробова по плечу. Алексей поморщился. – Ну, что мы стоим-то тут? Может, выпьем где-нибудь, а, ребят?

– Я останусь, – отказался Алексей.

– Я тоже, – прибавил я.

– Ладно, давайте тогда! – крикнул Белов. И, развернувшись, утопал бодрым шагом.

– А непрост приятель твой, – сказал Лёша, глядя ему вслед.

– Он такой же мой, как твой, – парировал я. И улыбнулся ядовито: – А ты и ему идею поведал? Как ты, однако, распространился.

– Да я с ним так, случайно… – как-то виновато замялся Алексей.

– Ну и ладно, – не стал наседать я. – Что делать дальше будем? Может, по школе прошвырнёмся, с народом пообщаемся, раз уж мы здесь?

– Ты, если хочешь, иди, а у меня дела ещё тут.

– С Сашко?

– Да, с ним… – нехотя признался Коробов.

– А что у вас с ним за тайны? – напрямик поинтересовался я.

– Да никаких тайн, – поморщился Алексей. – Если хочешь, оставайся, послушаешь. Но он тебя того… не любит. Даже специально говорил. Это, кстати, удивительно – он, когда не клоун, очень молчалив.

– За что же он невзлюбил меня?

– Не знаю, но не любит. Говорит, не романтик ты, – ехидно как-то улыбнулся Коробов. – Вообще, у него странные требования к людям.

– Ладно, играйся со своим блаженным, – махнул я рукой, поворачиваясь, чтобы уйти. Но, не отойдя и пяти шагов, был остановлен внезапным и резким окриком.

– Подожди! – услышал я за спиной дрожащий голос Лены, и, полуобернувшись, увидел, что она, выйдя на порог кабинета, энергично машет мне рукой. – Стой! И ты тоже, – обратилась она к Алексею. – Зовёт, зовёт! Идите!

Мы с Алексеем недоумённо проследовали в кабинет Найдёнова. Тот лежал на кровати, бессильно закинув руки за голову. На лбу помещалось смоченное полотенце, взгляд был скор и порывист.

– Садитесь! – безапелляционно приказал он, едва мы вошли. – Я знал, что уйдёте, не попрощавшись, а я ведь… это… обещал сказку.

Он растянул губы в вымученной улыбке, и через силу подмигнул мне.

– Забыл, малёк, обещание? – произнёс он. – А я целый день только о тебе думал… И о ней, – прибавил он угрюмо, кивнув на Гореславскую. Лена вздрогнула, как от пощёчины.

– Ну что ж, на чём я остановился? – сказал он после недолгой паузы.

– На том, что умирает богатырь, а ведьма с гномом решают, как его наследство делить, – нехотя подсказал я. Алексей, всё это время внимательно наблюдавший за стариком, перевёл на меня пристальный взгляд. Елена съёжилась.

– Да, именно так, – важно подтвердил Найдёнов.

– Постойте, – оборвал я. – Мне-то сказочка ваша известна, а остальным?

– Все знают, – криво ухмыльнулся старик.

Теперь уже я поочерёдно глянул на Лёшу и Лену. Лёша отвёл глаза, Лена же сама уставилась на меня со странным, ошалелым выражением.

– Что, успокоились? – спросил старик. – Можно уже к делу?

– Можно, – угрюмо буркнул Коробов.

– И вот задумала ведьма и карлика раньше времени со света свести, и казной его овладеть единолично, – степенно начал Найдёнов. – Благодаря чарам колдовским она задолго узнала о том, что богатырь болен. Знала она и о том, что карлик давно томится под тяжкой его дланью, что мечтает он о свободе и собственной, спокойной жизни. План её был таков: она убеждает карлика в полном своём с ним согласии, в том, что и ей тяжела рабская её доля, и уговаривает его объединиться и украсть сумму немалую из богатырской казны. Когда же пропажа обнаружится, она выдаст дружка своего богатырю на расправу, а после его устранения будет мирно и тихо дожидаться кончины хозяина.

Последние слова Найдёнов договорил задыхаясь.

– Мать! Маша! – крикнул он, вдруг прервавшись. – Воды принеси!

Мария Николаевна быстро вскочила с места и подала стакан со стола. Пока старик судорожно глотал воду, мы втроём сидели, не шевелясь.

– План ведьмин сбылся замечательно, – продолжил Найдёнов после паузы. – Ей удалось убедить наивного карлика в своей искренности, и тот принялся таскать золото из богатырских сундуков. Ведьме отдавал долю малую, та же с притворной благодарностью принимала, про себя тая злобу лютую. Между тем всё чаше бывали у богатыря приступы болезни, и начала колдунья бояться, что карлик узнает о немочи хозяина и отгадает её коварный замысел. Решила она, не откладывая дела в долгий ящик, покончить с соперником. В том лесу, где стоял богатырский замок, испокон веков жили мирные гномы в пряничном домике. Ведьма решила, что убедит карлика отобрать у коротышек их домик, а после поднимет шум на весь лес и изобличит его в ужасном этом злодействе. Знала она, что как ни могущественен богатырь, но от общего гнева лесных обитателей защитить слугу своего не сможет. Кроме того, надеялась, что защищать и не захочет – в нужный момент старику сообщатся кое-какие сведения о прежних проделках карлика с богатырской казной… Разумеется, самой ей высовываться было невыгодно – в этом случае карлик, конечно, не стал бы молчать об их общих делах, и сидеть ей тогда вместе с ним за железной решёткой в холодном каменном мешке. Вместо этого подружилась колдунья с одним из гномиков, обитавших в домике, которого звали … гм… Антипом, и сообщила ему о коварных планах карлика. Пуская горькие слёзы, убедила она его в том, что к намерениям этим непричастна, что узнала о них случайно и действует исподволь только потому, что пуще смерти боится страшного своего соперника. Антип согласился во всём помочь ей и разоблачить негодяя, оставив её участие в тайне. Убедившись в том, что дело шито-крыто, колдунья принялась за дело. Но тут возникло препятствие – не нашлось в лесу никого, кто согласился бы гномиков обездолить. Не решились на это ни Леший, ни Кощей-бессмертный, ни Соловей-разбойник. Старуха с карликом совсем впали в отчаяние и собрались было вовсе отказаться от затеи, но тут подвернулся случай. Был у карлика сын Гордей – гуляка, развратник и дурак…

 Старик остановился на полуслове и внушительно оглядел нас.

– Но об этом, детки мои, я расскажу в следующую ночь, – серьёзно произнёс он.

– Так кто в итоге устроил пожар? – нетерпеливо спросил я.

– Всё потом, в следующий раз, – упрямо повторил старик.

– Да нет, вы сейчас говорите, – возмущённо произнёс Алексей, вставая. – И что у вас есть в подтверждение ваших слов? Записи разговоров, документы?

– И записи есть, и документы, – подтвердил Найдёнов.

– Это не те, что вы сожгли давеча? – раздражённо вставил я.

– Не те, – солидно успокоил старик.

– Вы понимаете, что нам нужно текст писать, что люди ждут? – снова взорвался Алексей. – Ладно, не рассказывайте нам, но в полицию-то хоть обратитесь! Вы что, не сознаёте, что делаете? Три человека погибли, сорок семей на улице оказались, а преступники на свободе, и…

Он не договорил. За нашими спинами послышался тихий стон, а затем глухой удар падающего тела. Обернувшись, мы обнаружили, что в обморок свалилась Елена Гореславская. Мы все, не исключая и Найдёнова, бросились к девушке. Она лежала на полу, у самой кровати, недвижная и бездыханная. Пока Коробов звонил в «скорую», я отчаянно пытался привести её в сознание – брызгал в лицо водой, тряс за плечи, пару раз шлёпнул ладонью по щеке... Но напрасно. Девушка, и так белая как бумага, бледнела всё сильнее, а пульс её (я, не отпуская, держал её за кисть) становился тише и тише. Не знаю, чем бы это окончилось, если бы Мария Николаевна вдруг не вспомнила о фельдшерском посте, который районная администрация недавно поставила на дежурство в школе. Поспешно вызванный медбрат сделал Елене укол, и она наконец задышала. Через десять минут прибыла и «скорая». Уложив бессознательную больную на носилки, санитары вынесли её из комнаты. Мы с Алексеем наскоро извинились перед Найдёновыми и последовали за ними. Машина стояла у входа в школу. Включённая мигалка сюрреалистично освещала вечерний двор синими и красными всполохами.

– Ребята, вы больной кем приходитесь? – спросил нас один из медиков, высокий парень с незлым выражением на бородатой физиономии.

Мы промолчали.

– Ну, родственники, друзья? – поторопил он. – В больницу поедете?

– Нет, – растерянно отказался Алексей. – Мы родным сообщим, но…

– Я поеду, – вдруг вызвался я.

– Садитесь тогда, – взглядом указал мне санитар на узкую скамейку в салоне.

Я забрался в машину, он, вскочил следом и тут же захлопнул за собой дверь.

– Что, девчонка твоя? – сочувственно шепнул мне он, когда «скорая» тронулась.

Я не отвечал. Через стекло я смотрел на Алексея, стоявшего на школьном дворе и внимательно глядевшего вслед уходящему автомобилю. Когда машина выезжала со двора на дорогу, мы на секунду встретились глазами. Никогда не забуду выражения Коробова – он смотрел с такой ненавистью, что если б можно было сжигать взглядом, то от меня не осталось бы и пепла. Я поспешно отвернулся. Через минуту телефон известил о сообщении.

 «За всё придётся платить», – писал Коробов. Я ответил улыбающимся смайликом.


Глава сорок пятая

По прибытии в больницу Елену немедленно доставили в реанимацию – врачи диагностировали сердечный приступ. Через час в приёмное отделение явился её отец в сопровождении Пугачёвой и Белова-старшего. Все трое были возбуждены до крайней степени и накинулись на меня с расспросами. Я рассказал всё, что знал, то есть почти ничего. Дескать, встретил девушку в школе, а когда случился обморок, вызвал медиков. О встрече у Найдёновых умолчал, но, кажется, они были осведомлены о происшедшем не хуже меня и на подробностях не настаивали. Втроём они подняли на уши всю больницу, переполошив и докторов, и администраторов, которые не знали, что делать с беспокойными посетителями. Особенно волновалась Пугачёва, которая в кратчайшие сроки перессорилась со всем персоналом, измучив медиков своими приставаниями и мелочными придирками. Успокоилась она лишь после того, как в отделение вызвали охранников, которые потребовали от буйной старухи или угомониться, или немедленно покинуть помещение. Белов суетился не меньше, но, надо отдать ему должное, быстро сообразил, что скандал может окончиться плохо, и ограничился вызвоном каких-то медицинских светил и доставанием лекарств. Из всех троих полное спокойствие сохранял один Гореславский. Но странное это было спокойствие – он сидел у входа в реанимационное отделение в неподвижной позе – подперев голову своими огромными кулаками и уставившись на дверь. На лице у него застыло странное выражение – смесь горечи, отчаяния и одновременно какой-то детской, беспомощной растерянности. На вопросы врачей, иногда подходивших к нему, он отвечал кратко и как-то невпопад, и лишь однажды двинулся с места: когда у него зазвонил телефон, он вдруг резко вскочил, вынул его из кармана и с досадой швырнул прохаживающемуся мимо Белову. К моему удивлению, тот воспринял жест как должное и, ловко поймав аппарат, тут же отключил его и куда-то упрятал. О моём присутствии вся эта милая компания почти сразу забыла напрочь, и, сидя в углу оживлённой приёмной, я смог спокойно поразмыслить о своём. На первом месте была, конечно, найдёновская сказка. Судя по ней, выходило так, что пожар на Никитской организовала старуха при помощи Белова. Впрочем, роль последнего всё ещё оставалась не совсем понятна мне. Что он вообще знал о пожаре? Почему так боялся нашего расследования, если, по сути, его вклад в дело был вторичен? И самое главное – какое отношение ко всему этому имеет его сын Константин? Ясно, что именно его Найдёнов подразумевал под «Гордеем, гулякой и дураком», однако прервавшийся на самом интересном месте монолог старика оставлял огромное пространство для домыслов. Неужели же поджигал именно Костя? Если так, то не собирался ли старик изобличить его прямо на встрече? И не потому ли парень сбежал, что предчувствовал нечто подобное? Версия была любопытная, но психологически она как-то не вязалась с общим тоном беседы. Найдёнов любил театральные эффекты, это я уже успел подметить у него, но тогда странно было его равнодушие к исчезновению главного героя наметившегося представления. Может быть, дело не в младшем Белове, а в его пока ещё официальной невесте Лене? Похоже, кстати, на то, что обморок девушки стал реакцией на последние слова старика… Но опять же, боялась ли она собственного разоблачения, или её шокировала причастность любимого к преступлению? И Костя, и Лена говорили мне, что не привязаны друг к другу, но кто знает, как всё обстоит в действительности? В этой истории столько таинственного и недосказанного, что предполагать можно уже что угодно.

Эта последняя мысль почему-то резко раздражила меня. Я поморщился и, встав с места, прошёлся по приёмной.

 «Ну а я? Что тут делаю я? – с досадой обратился я к себе. – Какого чёрта я потащился за ней в эту проклятую больницу? В самом деле – влюбился, что ли, в девчонку? Или за деньгами охочусь? Так надо действовать тогда, – прибавил ехидно. – Пора идти, вон, мешаться в их интриги, влезать в доверие к папаше, мутить что-то со старухой. Со старшим Беловым, наконец, пора познакомиться поближе – он тут, кажется, самый адекватный».

Но, разумеется, никуда не пошёл. Промаявшись часа три, не в силах ни предпринять что-либо, ни уйти, я, наконец, заснул на жёстком стуле в приёмной, прислонившись головой к холодной стене. Под утро меня разбудили.

– Молодой человек, молодой человек! – настойчиво теребила меня за плечо твёрдая рука. Открыв глаза, я увидел склонившуюся надо мной старую медсестру с изрытым глубокими морщинами бескровным лицом.

– Что? – пробормотал я спросонья.

– Вас не Иван зовут?

– Иван.

– Вас приглашают, вставайте, – строго приказала она.

– Кто? Зачем? – растерялся я.

– Ну а сами не знаете разве? Девушка, которую привезли вечером, Гореславская. Пойдёмте, я провожу вас.

Ни слова не ответив, я поднялся и последовал за женщиной. Миновав бесконечную вереницу коридоров, кабинетов и лестничных пролётов, мы оказались в узком закутке, у матово-белой стеклянной двери.

– Послушайте, молодой человек, – зашептала мне медсестра. – У девушки был сильный удар, она лежит под капельницей, и если волновать её…

– Я понял, – оборвал я нетерпеливо. – Можно войти?

– Войдите, но посещение не больше пяти минут.

Я вступил в узкую комнату, освещённую тусклым жёлтым светом единственного ночника на стене. Из мебели был лишь казённый столик в самом углу, заставленный разными склянками, и металлический стул, на спинке которого висело длинное махровое полотенце. Кровать больной помещалась напротив окна, вдоль стены, так что, войдя, я сразу оказался у изголовья. Елена была до горла укрыта плюшевым одеялом, поверх которого лежала одна рука её с пристёгнутым шнуром капельницы. Услышав шаги, девушка сделала движение, чтобы приподняться, но не смогла, и, тяжело вздохнув, без сил упала на подушку.

– Ваня… пришёл? – узнав меня, произнесла она слабым голосом.

– Да, я здесь, – сказал я, придвигая к кровати стул и садясь.

– Слушай, ты извини, что… ну так… вышло. Я не знала и… не специально… Болею вот… – грустно улыбнулась она. – Всю жизнь, знаешь, болела, а только теперь по-настоящему поняла, каково это – больной быть и – беспомощной. Мне говорили, ты со мной поехал?

– Да, поехал, – смущённо признался я.

– А тот… Лёша, твой друг, он тоже?

– Нет, я один.

– Один пожалел, – слабо улыбнулась она. И вдруг прибавила с тревогой: – А их там нет? Только не пускай их ко мне!

– Кого? Отца?

– Да, отца, Белова, и особенно – её.

– Кого – её? Мать что ли?

– Какая она мне мать? – сквозь зубы процедила Лена. Её глаза зло заблестели. – Не хочу её видеть.

– Я могу передать врачам, чтобы к тебе не водили посетителей, – начал я нерешительно. – Но они родственники, и…

– Нет, не передавай врачам! – через силу крикнула она. – Не надо! Сам не пускай! Приходи сюда, ночуй тут, в палате! Я узнавала – сиделкам и родным можно. Принеси раскладушку, ну или кровать попроси, но только ни за что, ты слышишь, ни за что ко мне никого из них не пускай! Они все… я их видеть не могу… ненавижу!

Поняв, что у девушки начинается истерика, я, как мог, принялся успокаивать её. Когда я подавал ей платок, она крепко удержала меня за руку.

– Слушай, Ваня, я серьёзно, – заговорила она торопливо, сжимая мои пальцы во влажной, дрожащей ладони, – я умоляю тебя, оставайся тут! Договорись с персоналом, скажи, что это моё желание, но… Если тебе… ну… там по работе нужно, то отпуск возьми! О деньгах не беспокойся, у меня есть, я тебе дам, сколько надо: сто, триста, пятьсот тысяч! Спаси меня, умоляю тебя! Я не могу, понимаешь, не могу с ними видеться!

Я осторожно погладил ей руку, пообещав сделать всё возможное, и, аккуратно высвободив пальцы, поспешно выскользнул в коридор. Я не понимал причины внезапной антипатии девушки к родственникам, особенно к обожаемой прежде Пугачёвой, но решительно настроился выполнить её просьбу. Не знаю, что двигало мной. Жалость? Но я слишком ослаб тогда для жалости. Привязанность? Я бы врезал каждому, кто сказал бы мне, что я симпатизирую ей, а себя за одну мысль измучил бы до изнеможения. Расчёты? Да как-то плевать мне было на все расчёты… Какое-то иное, более глубокое, более тяжёлое ощущение двигало мной… Впрочем, разбираться в нём я не стал, с некой даже брезгливостью отложив на будущее, а сразу приступил к делу. Договориться об отпуске на работе оказалось несложно – Шебрович, временно замещавший главного, находившегося в командировке во Франции, охотно предоставил мне две недели. Тяжелее оказалось объяснить моё вынужденное отсутствие Алексею. Во-первых, наша совместная работа по пожару не терпела отлагательств, во-вторых же, что гораздо важнее, я почему-то чувствовал, что Коробов ни за что не одобрит мои длительные каникулы с Леной. И оказался прав. Лёша скрепя сердце согласился прикрыть меня на работе, но явно остался разочарован. Не убедило его ни моё обещание раздобыть у Лены и её родных информацию по расследованию, ни мои пояснения о необходимости помочь девушке в тяжёлых обстоятельствах, которые я расписал в самых чёрных красках. Алексей выслушал моё объяснение с мрачным видом, глядя в сторону и лишь изредка угрюмо косясь на меня, а под конец его быстро вышел, ни слова не сказав на прощание и сильно хлопнув дверью.

Организовать же дежурство в больнице оказалось гораздо проще, чем я предполагал: пришлось всего-то договориться с лечащим врачом да представиться кое-кому из персонала. Я ожидал значительного противодействия со стороны Гореславского и его соратников, но никто не чинил мне ни малейших препон. Напротив, родственники Елены проявляли чудеса самообладания и любезности. Николай Белов ласково улыбался при каждой нашей встрече, старуха Пугачёва то и дело пыталась завести вежливую беседу, и даже сам Гореславский снизошёл до меня и пусть весьма сдержанно, но всё же объяснил некоторые подробности, касавшиеся здоровья дочери. Вскоре стало понятно, в чём дело. Выяснилось, что пока я ездил в редакцию договариваться об отпуске, в больнице разыгралась настоящая комедия в трёх действиях. Любезные родственники поочерёдно пытались увидеться с Леной, она же последовательно прогоняла их одного за другим. В Белова, проявившего особую рьяность, даже швырнула какой-то грелкой, так что тот вынужден был спасаться бегством. В довершение всего Лена вызвала санитаров, выдернула в их присутствии из вены катетер капельницы и пообещала, что не позволит установить обратно, если посторонних не перестанут к ней пускать. Улаживать скандал явился лично главный врач больницы, и в результате кратких переговоров комическое трио было дипломатично выдворено за пределы палаты со строгим наказом охране впредь никого из них не пускать. Отныне я остался единственным связующим звеном между Леной и внешним миром. Этим-то и объяснялась перемена в диспозиции.


Глава сорок шестая

Потянулись долгие, серые дни. В палате Елены мне поставили раскладушку, по моей просьбе принесли дополнительную тумбочку, и я начал ухаживать за больной. Я делал ей уколы, ставил капельницу, носил пищу, когда она не могла встать с кровати, доставал необходимые лекарства. Первое время мне надоедали Белов с Пугачёвой, наперебой предлагая свои советы и деньги, но вскоре они оставили меня в покое. Объяснилось это просто – оказалось, друзья раздобыли другой источник информации о здоровье девушки. Подкупив одного из санитаров, они не только ежедневно узнавали о её самочувствии, но даже получали копии рецептов и результаты анализов. Посетить Лену они больше не попытались ни разу. По всей видимости, и весёлому гному, и милой колдунье было достаточно знать, что девушка не умерла, и следовательно, баланс сил в их увлекательной игре остался неизменным. Честно сказать, меня несколько удивляло то, что они не особенно заботятся о приличиях и даже не пытаются продемонстрировать беспокойство о больной, хотя бы изредка навещая её. Вероятно, за долгие годы они так привыкли манипулировать Леной и настолько приспособились считать её безвольной пешкой в своей игре, что полагали своё на неё влияние чем-то неизменным и незыблемым. Но по-настоящему меня поразил Гореславский. Каждое утро, выходя за молоком и лекарствами, я видел его огромный лиловый БМВ, припаркованный на гостевой стоянке у подъезда больницы. Иногда при виде меня заднее стекло опускалось, и в темноте салона различалось серое, сосредоточенное лицо Гореславского. Изредка он изображал некое подобие улыбки и подзывал меня. Когда я подходил, он вылезал из автомобиля, и, подав мне руку, несколько секунд осторожно тискал мою ладонь своими жёсткими, массивными, как у каменной статуи, пальцами. Интересовался всегда одним и тем же – не стало ли Лене лучше, что говорят врачи, хорошо ли она питается. Всё это он без труда мог выяснить в самой больнице, и во время наших бесед я постоянно чувствовал, что он не решается задать какие-то ещё, действительно важные вопросы... Иногда я даже жалел этого огромного, сильного, но опустошённого и беспомощного человека. Очевидно, припадок Лены и отказ её от общения с ним стали для него полной неожиданностью. К удивлению своему, отец обнаружил вдруг, что дочь выросла, обзавелась какими-то собственными взглядами и убеждениями, и, кроме того, оказалась с твёрдым и настойчивым характером. Вероятно, он с тоской догадывался о том, что она посвящена и в некие семейные тайны, с которыми он не считал нужным знакомить её прежде. Самой же большой неожиданностью оказалось, по-видимому, то, что она, эта новая Лена, по-настоящему понравилась ему, и он начал привязываться к ней той поздней и терпкой отцовской любовью, которая, подобно бабьему лету, согревает осень жизни. Что делать со всеми этими напастями – он не знал и лишь тосковал, может быть, впервые полагаясь на волю случая. Конечно, всё это были лишь мои догадки, но теперь, когда всё позади, могу уверенно сказать, что почти ни в чём тогда не ошибался.

С Леной я проводил всё своё время. Спал с ней в одной палате, на специально оборудованной для меня кровати, выполнял мелкие поручения, носил пищу, ходил в магазин за лекарствами. Мы почти не говорили: девушка находилась под действием препаратов и большей частью дремала. Врачи предрекали ей долгое выздоровление, однако улучшение началось уже в конце первой недели. Она стала подниматься с кровати, самостоятельно ходила по коридору и, наконец, однажды даже вышла в моём сопровождении на прогулку в маленький больничный парк. С первых же моментов выздоровления Лена начала просить врачей о выписке. В этом ей долго отказывали – результаты анализов были неудовлетворительны, но под конец второй недели наконец стало ясно, что здоровью девушки уже ничто не угрожает. Ей разрешили покинуть палату, правда, со строгим предписанием постельного режима ещё минимум на месяц. Как-то само собой было решено, что она отправится ко мне. Собственно, деваться ей было больше некуда – домой она отправиться не могла и не желала, а снимать квартиру или возиться с гостиницей не позволяло её состояние. Я ожидал, что родственники попробуют помешать решению Лены, но никаких возражений с их стороны не последовало. Гореславский, видимо, успевший ко мне привыкнуть, только спросил меня, в очередной раз встретив у подъезда к больнице, где я живу и нормальные ли у меня условия, Белов же с Пугачёвой и вовсе никак не заявили о себе.

 Домашняя наша жизнь была настолько однообразна, что, пожалуй, не нуждается в особом пересказе. Лена и теперь, как в больнице, пила по расписанию лекарства, делала нехитрые физические упражнения, прописанные врачами, и почти всё время проводила одна. Мне показалось, что ей даже полегчало оттого, что теперь она может находиться в отдельной комнате в полной изоляции, не стеснённая, как прежде в палате, моим присутствием. Впрочем, вскоре уединение, видимо, наскучило ей, и начались и наши разговоры. Первое время мы обменивались лишь краткими приветствиями, неуклюже столкнувшись где-нибудь в коридоре, затем стали задерживаться вместе подольше – чаще всего за обедом или чаепитием на кухне.

– Ваня, а ты любил свою мать? – странно спросила она меня во время одной из таких встреч. Стоя у плиты, я доливал в нагревшийся чайник воду и, услышав вопрос, удивлённо полуобернулся на девушку. Она смотрела внимательным и обеспокоенным взглядом, видимо, всерьёз интересуясь ответом.

– Да, любил, – улыбнулся я некоторой наивности вопроса.

– Думаешь, я банальности говорю? – строго спросила она.

Я пожал плечами.

– Понимаешь, я мать свою совсем не знала, – произнесла она грустно. – Мне же три года было, когда она умерла, и от неё у меня всего одно воспоминание осталось – что мы с ней и отцом идём с какого-то вокзала, она прижимает меня к шубке, и что-то быстро говорит. Помню только голос её, ощущение мягкого чего-то на лице и качающийся перед глазами голубой цвет. Вот и всё… Как думаешь, такое любить нормально? – серьёзно и даже с вызовом прибавила она после небольшой паузы.

– Я не знаю… – не нашёлся я. – По-моему, от тоски что угодно можно полюбить.

– Да ничего ты не понимаешь! – вдруг резко взвилась она. – Без этого и мне было бы легче, и всем... Ничего не понимаешь!

– Слушай, я не хотел задеть тебя… – начал было я, но она поспешно и зло оборвала:

– Да, вот лучше бы была она какой-нибудь воровкой, или гулящей там, то есть не гулящей, это не вина, а злой, такой злой, чтобы… не знаю… слухи ходили. Чтобы за ухо меня рвала, чтобы била, и чтобы я… – Она остановилась, захлебнувшись словами, и шумно перевела дыхание, – чтобы ненавидела её всю жизнь!

– Тебе что, о матери отец ничего не рассказывал? – удивился я.

– Рассказывал… И отец, и… Все рассказывали, – нетерпеливо отмахнулась она. – И… и не знаю теперь, чему верить.

– Это ты после Найдёнова?.. – осторожно попробовал я.

Она ответила мне саркастической улыбкой и приготовилась уже произнести что-то, вероятно, улыбке этой под стать, но вдруг сконфузилась, как пристыженная.

– Не надо об этом сейчас, – прошептала она вполголоса. И прибавила с внезапным воодушевлением: – Я после, когда время придёт, всё тебе расскажу. Если ещё интересно будет… А тебе будет интересно? – живо обеспокоилась она.

– Будет, – улыбнулся я.

Она удовлетворённо кивнула, в точности как маленький ребёнок, только что произнёсший наивно-назидательную речь взрослым, и вышла из-за стола.

С этого момента лёд между нами был сломан и мы, уже не таясь, начали разговаривать. Я рассказывал Лене о детстве, о болезни матери, о торговле газетами. Она слушала меня с таким изумлением, словно перед ней откровенничал пришелец с Марса. Конечно, ей и раньше случалось слышать о том, что в России есть нищие и обездоленные, но сами бытовые подробности моего детства – все эти бесконечные доставания лекарств и денег, бодание с милицией, походы к врачам, голод и вечная нужда производили на неё ошеломляющее впечатление. Почему-то особенно удивляла её хрупкость тогдашнего моего бытия. Она часто с каким-то болезненным интересом расспрашивала о том, что бы я делал, если б не смог продать газеты и остался без денег, или попал в милицию, или не нашёл нужного врача для матери. Впрочем, неизбежную безнадёжность моих ответов принимала спокойно, как должное, из чего я со странным, самому мне неприятным удовлетворением заключил, что ей знакомо страдание.

Но и её рассказы удивляли меня не меньше. Оказалось, что мои прежние догадки о её вечном одиночестве были сплошь ошибочны. Она часто путешествовала, имела множество увлечений – от йоги до дельтапланеризма, и была окружена десятками знакомых. Последние, к слову, часто звонили ей, особенно в первое время после выписки, однако, как это ни странно, навестить больную никто так и не сподобился ни разу. Впрочем, удивлялся я этому недолго. Лучше узнав Лену, я понял, что первое моё впечатление о ней всё-таки оказалось верным – она в самом деле была одинока, если не физически, то духовно. Порой она напоминала мономана, увлечённого некой одной, тяжёлой идеей. Её сознание было как бы разделено на две неравные половины. Внешняя, меньшая его часть, принадлежала типичной девушке из богатой столичной семьи – с её разнообразными интересами, множеством знакомых и постоянной и ненасытной жаждой развлечений. Большая же половина представляла собой депрессивную смесь тяжёлых влияний, грубых эмоций, и жизненных наблюдений, которые органично подошли бы старому меланхолику, коротающему последние годы за бутылкой водки, но были ужасно странны у молодой девушки. Я понимал, что большую роль в формировании характера Лены сыграли тяжёлая болезнь, ранняя смерть матери и постоянные свары в семье, однако вместе с тем чувствовал, что в её жизни и сейчас происходит нечто угнетающее. Что-то давило и мучило её, заставляя постоянно искать выход из некоего, неизвестного мне пока тяжёлого положения. Самое печальное было то, что в эту вторую половину сознания она не пускала никого, словно огородив её от мира каменной стеной. А там, за стеной, находилось, к сожалению, и всё, что было у нас общего, – от расследования по сгоревшему дому до истории старика Найдёнова, и потому мы долго не могли сговориться. Как ни весела и откровенна бывала порой Лена, но стоило завести разговор на одну из запретных тем, как она немедленно умолкала и уходила в себя. Однако со временем девушка становилась откровеннее. Она, конечно, не заводила задушевных бесед, но стала как-то фамильярнее, и потому частенько проговаривалась о прошлом. Как горы выступают из тумана над утренним морем, так для меня постепенно прояснялись характеры её близких. Главенствовал надо всем образ матери. Лена с каким-то детским восхищением вспоминала те немногие случаи, которые сохранились в ее памяти или о которых рассказывали ей близкие и друзья семьи. Мать была для неё неким идолом, божеством, лишённым недостатков. Интуитивно я догадывался, что эта чрезмерная идеализация матери, очевидно, связана с потрясениями в прошлом, стремлением найти некий островок в бушующем океане повседневности. Ей необходим был нравственный ориентир, пример, на который можно было опереться. Эта черта в общем-то нередка, особенно у нас, в России, и всегда свойственна людям волевым и честным, поставившим себе какую-нибудь большую цель. Вообще, с большой целью у нас как-то комфортнее живётся, не замечал ли ты, читатель? Впрочем, случалось и так, что Лена ни с того ни с сего начинала бунтовать против своего авторитета, ругала мать за какие-то двусмысленные поступки, отыскивала в её прошлом и по-новому, в худшую сторону, толковала различные происшествия. То она обвиняла мать в меркантильности, этим объясняя её связь с отцом, то придумывала ей какой-нибудь порок, к примеру, наркоманию или пьянство. Я списывал всё на нервное состояние девушки и, может быть, на некий подростковый бунт, но, когда выходки эти стали повторяться чаше, причём принимали какой-то истеричный характер, выливались в слёзы, крики, и чуть ли не скандалы, я начал понимать, что бунтует она не столько против памяти о матери, сколько в целом против представлений, с детства привитых ей. Странным образом эта ревизия ценностей отразилась во взгляде её на отца. Гореславский в глазах дочери имел вид двойственный и неравномерный. Из её рассказов он представал то злым деспотом, то заботливым и внимательным родителем. Второй образ был несколько фрагментарен, как бы состоял из отдельных эпизодов – то девушка рассказывала, как отец сидел с ней во время болезни, то как отменил важную встречу, чтобы прийти на день её рождения. Эта фрагментарность сама по себе была интересна. Невольно складывалось впечатление, что Лене долгое время навязывалось представление об отце как о неком тиране и злодее, спорадические же светлые черты в его образе являлись результатом собственных её, независимых наблюдений. Постепенно наблюдения эти вытесняли чужое влияние, но очень медленно: девушка, видимо, только-только начинала верить сама себе. Я предчувствовал уже тогда, что рано или поздно со своим максимализмом она ухнет из одной крайности в другую и всем сердцем полюбит прежде отвергаемого и ненавидимого родителя…

Отношения Лены к остальным героям нашей истории – обоим Беловым и старухе Пугачёвой – были мне в общих чертах известны и прежде, и сейчас они разве что ещё несколько прояснились. Костю Белова девушка и мягко презирала за слабость, и жалела, в то же время стараясь соблюдать дистанцию в общении с ним. Николай же Александрович из её рассказов представал неким комическим персонажем – эдаким желудком на ножках и с зубами, существом, подчинённым исключительно животным инстинктам, впрочем, когда надо – хитрым и расчётливым. Гореславская как-то со смехом рассказала мне о том, как Николай Белов несколько лет назад пытался её соблазнить, видимо, рассчитывая на её юность и наивность. Лена решила позабавиться и завела с ним некую игру в кошки-мышки – то давая призрачную надежду, то полностью отвергая его. В этом приключении, по словам её, было смешно всё – от того, что Белов искренне полагал (она определённо утверждала это), будто со своими пятьюдесятью годами, лысинкой, брюшком и красным носиком кнопочкой способен понравиться юной девушке, до его оплакивания в её же непосредственном присутствии каждого потраченного на ресторан или подарок ей рубля. Особенно веселило Лену то, что Николай Александрович, силясь предстать многоопытным Дон Жуаном, в то же время страшно трусил, как бы об его похождениях не узнал Гореславский, и по завершении каждого свидания чуть ли ни на коленях умолял девушку держать всё в секрете от отца. Ухаживания эти длились, к удовольствию Лены, целый год, но вдруг в какой-то один момент совсем прекратились – видимо, ухажёр осознал наконец несбыточность своих надежд… Впрочем, и то, что они вообще присутствовали у этого прагматичного и циничного человека, свидетельствует о многом, в том числе сообщает немало забавного и утешительного о человеческом роде в целом. Поверти, читатель, на досуге эту мыслишку, она весёленькая.

Самая тяжёлая глава в отношениях с семьёй связана была, как это нетрудно догадаться, со старухой Пугачёвой. Лена и тут кидалась из крайности в крайность – то она любила свою названную мать и рвалась с ней встретиться, то вдруг начинала ненавидеть её какой-то холодной и безжалостной ненавистью. Я догадывался, в чём дело. Вероятно, Лена узнала о Пугачёвой нечто, кардинально изменившее её мнение о старой воспитательнице, и, судя по отдельным её намёкам и проговоркам, случилось это на последнем роковом вечере у Найдёнова. Однако ей, видимо, трудно было хладнокровно вычеркнуть из жизни Пугачёву – ведь по сути, кроме неё у Лены не было никого на свете. Это-то и вызывало ожесточённую внутреннюю борьбу. Часто я гадал о том, какой секрет мог сообщить Лене больной старик. Об интригах старухи девушка, конечно, прекрасно знала и раньше, и тут не могло оказаться каких-то ошеломляющих открытий. Вряд ли её смутили и какие-нибудь финансовые махинации – к деньгам она была совершенно равнодушна. Впрочем, одна смутная догадка у меня имелась. У Лены, сколько я наблюдал её после выздоровления, присутствовали две навязчивые идеи. Первая состояла в настойчивом и каком-то иррациональном желании немедленно помочь погорельцам. Она то рвалась к ним сама, то уговаривала поехать меня, путано убеждая взять какие-то деньги у её знакомых, купить разных лекарств, одеял и прочее. Вторая имела отношение к поискам того самого молодого человека азиатской внешности, о котором она упоминала во время одной из наших встреч. Случалось, Лена подолгу расспрашивала меня о том, не объявился ли он, настойчиво интересовалась тем, что делается для поисков, притом уговаривая держать всё в секрете. Видимо, тайна её была как-то связана с пожаром и этим таинственным незнакомцем... Это предположение, к слову, действительно побудило меня к активным действиям. Сначала я полагал, что пропавший парень – один из погорельцев, почему-то особенно запомнившийся девушке во время её благотворительных рейдов по школе, однако после долгих поисков никаких таджиков среди пострадавших или их близких мне обнаружить не удалось. Затем решил, что он – один из сотрудников «Первой строительной», возможно, имеющий отношение к поджогу, и внимательно прошерстил весь огромный штат компании. Однако также никого с соответствующими приметами не нашёл…

Разгадкой тайны, очевидно, обладал Найдёнов, но со времени известной читателю беседы с ним, закончившейся обмороком Лены, старик снова ушёл в себя, как бывало с ним раньше. От встреч отказывался, а если мне всё-таки удавалось пробраться к нему при вспоможении добрейшей Марии Николаевны, то или играл в молчанку или сводил беседу к пустякам. Причём, к моим крайним обиде и сожалению, это пренебрежение относилось только ко мне – Коробова и даже Костю Белова он встречал гораздо охотнее. Коробов вообще заезжал к Найдёнову едва ли не каждый день и иногда проводил с ним по два-три часа. Первое время я пытался разговорить Ивана на тему этих тайных рандеву, но он в последнее время вообще стал как-то странно замкнут со мной, когда же дело доходило до нашего расследования, из него и вовсе нельзя было вытянуть ни слова...

Все эти секреты и недомолвки выбешивали меня порой до белого каления. Но странную отдушину я нашёл в это время в заботе о Лене. Я ходил за лекарствами, договаривался с врачами об осмотрах, помогал ей в различных процедурах, которые она не могла делать без постороннего участия. Всё это ужасно напоминало мне о том, как больше десяти лет назад я так же заботился о матери, и вызывало сложные, противоречивые ощущения. Я был как путешественник во времени, вернувшийся из прошлого в изменённое им будущее и помнивший две реальности – ту, что он знал прежде, и новую, им же созданную. Мои чувства к девушке странным образом двоились – то до раздражения напоминая эмоции, некогда испытанные к матери, то трансформируясь в некий гибрид жалости и влечения. В этом было нечто ненормальное, противоестественное, но само ощущение в целом даже нравилось мне. Со своим цинизмом, вылившимся в двенадцатилетнее самовыхолащивание, я совсем забыл о том, как приятно, вот именно, чёрт возьми, приятно, бывает отдавать всего себя другому человеку. Я чувствовал, что во мне открываются некие поры, прежде наглухо закупоренные, и нечто горячее, нежное, толчками освобождается из души подобно тому, как кровь хлещет из вскрытой артерии. Наверное, я выглядел в глазах Лены даже забавно, потому что временами становился похож на настоящую наседку – дул на её молоко, приставал с компрессами, тёплыми свитерами и лекарствами, приходил ночью по двадцать раз – то проверить температуру, то подоткнуть одеяло. Она, впрочем, никак мою помощь не комментировала, хотя частенько и поглядывала удивлённо. Наверное, любой посторонний человек, который понаблюдал бы за нами, решил, что я без памяти люблю девушку, однако, положа руку на сердце, я и сейчас не могу сказать, будто в той тревожной какофонии противоречивых чувств и эмоций, что бушевала во мне, имелось место любви. Я действительно больше и больше привязывался к Лене, но как-то рассеянно, походя, ничего не понимая и не желая разбираться в себе, и скорее не от потребности в романтике, а от страха одиночества и какой-то внутренней пустоты…

На третью неделю после выписки Лены из больницы нас начали навещать гости. Почти ежедневно заходил её отец, всегда в сопровождении ассистента, тащившего тяжёлые сумки с продуктами. Гореславский старался понапрасну не беспокоить дочь, а может быть, и попросту боялся разговора с ней. Во всяком случае, он предпочитал перекинуться со мной парой слов и тут же убежать, наскоро сунув руку. Старший Белов и Пугачёва заглядывали реже, но тоже не очень стремились повидаться с больной. Белов одно время пытался наладить со мной отношения, грубовато намекая на деньги, Пугачёва же, напротив, вела себя теперь несколько отстранённо, хотя и не оставляла старых попыток предупредить меня о коварных планах своего соперника. Я, признаться, пропускал её слова мимо ушей – не до того теперь было.

Как ни странно, стал заходить и Лёша Коробов. В последнее время он вообще как-то преобразился – прежней апатии у него как ни бывало, глаза снова загорелись, вернулась обычная подвижность, и даже речь как-то изменилась, став отчётливее и энергичнее. Причина перемены обнаружилась сразу – в первый же наш разговор с глазу на глаз он намекнул, что дело с расследованием сдвинулось с мёртвой точки, и обещал как можно скорее посветить меня в детали. Я догадывался, что тянется он неспроста – очевидно, понадобилась моя помощь. В ином случае, с грустью констатировал я про себя, он вряд ли бы вообще обратился ко мне. В последние несколько недель, и это было очевидно нам обоим, между нами легла бездонная пропасть. Вообще, визиты Коробова, несмотря на изменения в нём, всегда были мучительны для меня. Я всё ждал от него каких-нибудь упрёков, выговоров за связь с Леной и историю с Машей, которую он понимал как моё предательство по отношению к девушке. Общаясь с ним, я всё время как бы ступал по тонкому льду, осторожно нащупывая каждый шаг. Впрочем, бывало и так, что, напротив, ждал от него какой-нибудь отповеди, даже мечтал порой, чтобы конфликт наш, как душный день грозой, разрешился уж наконец каким-нибудь скандалом или дракой. Примечательно, кстати, то, что, думая о драке, я всегда загадывал, что не стану сопротивляться и покорно дам себя избить. Это даже по ночам мне снилось и наконец стало некой навязчивой идеей, постоянно крутившейся в голове. Избиение это представлялось мне чем-то вроде искупления, казалось, после него у меня чудесным образом всё изменится, улучшится, пойдёт на лад. И даже теперь любопытно – как бы я отреагировал, врежь мне Алексей по роже? Хочу верить, что стерпел бы, но уверен в глубине души, что не выдержал бы и ответил. Эта мысль у меня и сейчас одна из самых мучительных.

С Леной Коробов общался в какой-то нелепой и даже несколько странной развязной манере, так, словно был знаком с ней всю жизнь. Расспрашивал девушку о семье и делах, делился последними новостями, калякал анекдоты, даже советовался по каким-то пустякам. Гореславской, кажется, даже нравилась эта вымученная фамильярность, вызванная, впрочем, исключительно Лёшиными неловкостью и нервозностью, меня же она почему-то бесила до чёртиков.


Глава сорок седьмая

Часто бывал у нас и Константин Белов. Казалось, из всех наших гостей он один, если не считать Гореславского-старшего, искренне переживал за Лену. Бывало, часами он сидел у нас на кухне, потихоньку потягивая чай и внимательно расспрашивая о здоровье девушки. Временами, и всегда как-то ни с того ни с сего, он давал мне и советы относительно ухода за ней, часто дельные и полезные – очевидно, специально искал в интернете информацию. Впрочем, общаться с Гореславской не рвался, хотя и не уклонялся от бесед, если Лене самой приходилось оказаться рядом во время наших посиделок. Всё лучше узнавая Белова, я понимал, что имею дело с игроком серьёзным и умным, однако его мотивы оставались для меня загадкой. С того самого момента, как он убедил меня в исключительной меркантильности своих намерений, я частенько с удивлением отмечал нелогичность его поступков. Я слышал, что в последнее время он почти не общался с отцом, однако и в стан врага не перешёл, во всяком случае, данных о контактах с Пугачёвой или Гореславским не поступало никаких. Оставался один вариант – он затаился, выжидая удобного случая, чтобы вступить в игру. Но и это казалось нелепым. Конечно, в деле, подобном нашему, требовалась осторожность, но полное бездействие было, безусловно, ещё опаснее, особенно для человека, не имевшего настоящих, документальных оснований претендовать на оспариваемые активы. Всё могло перевернуться в любой момент – к примеру, если б старуха отыскала для Лены подходящего жениха, или что-то случилось бы с самой девушкой, или если бы в дело вдруг вмешался сам Гореславский, доселе равнодушно взиравший на копошение вокруг себя. Ураган, который вызвало бы любое из этих событий, запросто смёл бы любые надежды и притязания, какие мог иметь Белов. Для того чтобы не упустить шанс, необходимо было находиться в гуще событий, твёрдо держать руку на пульсе, а именно этого он, казалось, старательно избегал. Это приводило меня в замешательство. Иногда я думал, что у него имеется некий туз в рукаве, никому неведомый покамест козырь, но чаще предполагал, что он просто-напросто решил плюнуть на всё и выйти из нашей занимательной гонки за сокровищами. Последняя возможность представлялась даже более вероятной – несмотря на все свои хитрость и расчётливость, младший Белов был, безусловно, человеком импульсивным, способным на сильные и отчаянные поступки. Впрочем, ни на одном из мнений я не мог остановиться, так как время от времени с удивлением отмечал, что, несмотря на своё видимое равнодушие к игре, Костя всё-таки отнюдь ею не пренебрегает. По некоторым обрывочным фразам и комментариям, которые он невзначай ронял, становилось ясно, что ситуация ему небезызвестна, да и контакты его наводили на размышления. Я уже упоминал о том, что время от времени Белов забегал к старику Найдёнову, с радостью его принимавшему, кроме того, активно общался ещё кое с кем из погорельцев, в том числе, к огромному моему удивлению – с нашим с Коробовым старым приятелем Сашко. Как-то Белов сделал оговорку, без преувеличения до глубины души поразившую меня, – он упомянул о том самом молодом таджике, которого разыскивала Елена. Не помню, в каком контексте произнесена была та фраза, да и не смогу теперь в точности повторить её, однако из неё следовало, что парень этот хорошо известен ему, причём очень близко, чуть ли ни на родственных правах. Впервые в тот момент услышал я и его имя – Рашид. Уже тогда оно что-то смутно напомнило мне…

Первое время Константин приезжал к нам раз или два в неделю, однако вскоре его посещения участились. Произошло это после того, как он однажды столкнулся у нас с Лёшей Коробовым. В первый же вечер они в пух и прах разругались и после этого буквально не могли оторваться друг от друга, грызясь как две дворняги, не поделившие кость. Не знаю, замечал ли читатель, но в ненависти есть нечто болезненно притягательное. Редко симпатизирующие друг другу люди так старательно ищут взаимного общества, как иные непримиримые и злобные враги. Именно это происходило и у нас. Лёшу, очевидно, возмутил цинизм Белова, который тот охотно выставлял напоказ, Костю же как-то задел пионерский энтузиазм Коробова. Слово за слово, и они обнаружили, что отличаются абсолютно во всём, однако вместо того чтобы на этом тонком наблюдении успокоиться и разбежаться в стороны, накинулись друг на друга, как бешеные собаки. Странные это были встречи, с неким даже оттенком комичности, если смотреть со стороны. Обыкновенно, оказавшись вместе (чаще всего – у меня на кухне), они тщательно и церемонно не замечали взаимного присутствия, лишь изредка обмениваясь злыми взглядами. Каждый молча пил свой чай, уткнувшись в стол и время от времени трагическим полушёпотом задавая мне различные пустенькие и общие вопросы. Оба нетерпеливо ждали начала сражения, как два генерала, разбившие лагеря вдоль нейтральной полосы. Первым в бой всегда бросался Белов.

– Ты слышал о новом налоге на недвижимость? – спрашивал он меня однажды, откинувшись на спинку стула, покачивая ножкой и как бы невзначай поглядывая на Лёшу. – Наконец люди по кадастровой стоимости будут платить за квартиры. В Москве это особенно актуально – в центре тысячи квартир стоимостью в миллионы долларов, а налоги с собственников практически не собираются – ну по пятьсот рублей, по тысяче в год, разве это деньги? Теперь штук по сорок начнут отдавать, и то мало, я бы сделал двести или триста…

– Это зачем? – сдержанно поинтересовался Коробов.

– Ну как зачем? – улыбнулся Константин. – Чтобы свалила вся голь и нищета. Кто в этих сталинских домах живёт? Всякие наследники совковых чинуш, их внучата, ударники соцтруда и прочая плесень. В центре должны жить успешные, состоятельные и красивые люди. Не могу видеть этих убогих. Я сам на Арбате квартиру сейчас снимаю – дела тут есть, а из области мотаться каждый день лениво. Ну и что это за жизнь? Вот позавчера иду из «Азбуки вкуса» с бутылочкой вкусненького винишка, весь такой на позитиве, в очках «Рэй Бан», курточке от Ив Сен Лорана, в кармане ключик от мерсика моего позвякивает. Бодр, в общем, телом и душой. Сейчас, думаю, поднимусь, сварганю себе макарошек с сыром да посмотрю сериал любимый. Вы видели, кстати, Фарго? Изумительная ведь вещь, да? Особенно первый сезон прекрасен, с Фрименом. Ну так вот – захожу уже в лифт, и вдруг в кабину протискивается эта скорбная парочка – старуха полуслепая с дочерью своей. Давно их знаю – на четвёртом этаже моего дома живут, тоже чьи-то, видать, наследники. Старуха вечно чем-то болеет и лечится: всегда она какая-то потерянная – то слюни текут, то мочой пахнет. Дочь у неё – я не знаю, то ли сумасшедшая, то ли прибитая – зубов передних нет, морда кислая, словно ей пощёчину только что влепили. Обе хоть и приличные, но явно нищие и едва следят за собой. Одежда сто лет не стиранная, обувь пыльная, стоптанная. И пахнет от них, – он брезгливо скривился, – чем-то кислым, отвратительным, вроде… не знаю… сыра, что ли, гнилого. Ну и вот как после картины этой скорбной мне жизнью, извините, наслаждаться?

– Да, лучше бы вообще всех убогих и сирых с планеты переселить, чтобы у тебя на пути не мешались. Только, знаешь, пробовали уже, и всё что-то не то выходит. Гитлер, идейный твой союзник – тот вообще как-то плохо кончил.

 – Вот ты Гитлером стыдишь, а я его совершенно и нисколько не стесняюсь, – развязно отвечал Белов. – Гитлер не прав был только в том, что разумную мысль до крайности довёл. Булочки ванильные сами по себе чудо как хороши, но съешь их за раз сорок кило – и Богу душу отдашь. Если так поразмыслить, то что плохого было в гитлеровских стремлениях, в его культе всего могучего – начиная от красивых атлетических тел и кончая огромными торжественными зданиями, в идее победы сильного над слабым, всемирного триумфа воли?

– Да, за это, безусловно, можно простить миллионы жертв, – саркастически осклабился Коробов.

– Миллионы жертв, повторюсь, результат перегиба, которых немало в истории случалось. Но если подумать, то ни одно достижение человеческое без жертв не обходилось. Ну вот посмотри на пирамиды, строители которых редко до двадцати лет доживали, посмотри на замки средневековые, на каналы, железные дороги, величественные сады. Везде ведь жертвы огромные. А где жертв избегают, где твою гуманность на первый план ставят, там одни только серость и посредственность. Что если бы тех же рабов, строивших фараоновы гробницы, от пуза кормили? Не было бы памятников, а вместо того они, я не знаю, навалили бы все вместе кучу огромную, спились, если тогда уже алкоголь знали, да передохли, ничего после себя кроме трухлявых костей не оставив. Или на ту же тему замечательный пример из недавнего нашего прошлого. Пример буквально лабораторный, как по учебнику. Одна и та же советская эпоха, те же символы и идеалы, только времена разные – сталинское и хрущёвское. Сталин костьми устилает свои великие стройки, на благо отдельного человека плюёт, права личности давит кирзовым сапогом. И вот в нищей стране, едва выбравшейся из революции и двух войн, поднимаются грандиозные здания – высотки знаменитые, мраморные станции метрополитена, научные институты. Простым людям жить негде, толкутся в теплушках, в сырых вшивых бараках, а для элиты строятся роскошные жилища, наполненные светом. И спустя десять лет после смерти ужасного тирана его преемник возводит во имя добра и гуманизма, с самыми лучшими намерениями, жильё для простого люда – знаменитые эти хрущобы. И что? Из прекрасной и гуманной идеи образовались лишь пустота, серость да обычность. Всё это дерьмо прекраснодушное ещё при нас снесут, а дворцы, воздвигнутые по воле тирана, века просуществуют. И, кстати, ремарка относительно гуманизма вообще. Тебе интересно будет, – подмигнул он мне. – Спроси хоть кого, где бы захотел он жить – в той же хрущобе или в сталинке? Что больше, фигурально выражаясь, в конечном итоге больше счастья принесло человечеству, если на несколько поколений вперёд загадывать? То-то… Нет, ребята, всегда мир жил и живёт по прекрасному люциферовскому завету, всегда желающий зла творит в конечном итоге добро. Но я ещё добавлю к Гёте милую ремарку, не переживайте – кратенькую. – Он выдержал паузу, глядя на нас внимательно. – И наоборот! – произнёс, наконец, с лукавой важностью. И вдруг, перестав сдерживаться, рассыпался злым и торжествующим смехом: – И наоборот, и наоборот!

– Ты, я вижу, волшебных порошков где-то нанюхался, – мрачно прокомментировал Коробов, глянув искоса.

– И про идеал надо сказать, – не унимался Белов, чуть отсмеявшись. – Идеал же необходим, так зачем его опошлять? Это я опять к началу, к первой мысли. В центре (в том числе в центре географическом, ибо ментальное от физического неотделимо даже в абстракциях) всегда должен находиться хрустальный дворец, иначе большинству, друг мой, и жить незачем будет. А идею дворца твои убогие и больные как-то пачкают своими грязными мышиными лапками, не находишь?

– А себя ты, надо думать, считаешь достойным дворца? – скривился Алексей, оглядев его с головы до ног.

– Ты про невзрачность мою внешнюю? – рассмеялся снова Константин. На сей раз смеялся явно натужно, хотя видно было в то же время, что нисколько на замечание Коробова не обиделся. – Так деньги же, братец мой, всё искупают. Деньги – это пьедестал, на котором любая жаба розой белой обернётся. Но ты придирки выдумываешь, а я хочу ответа по существу, – с деланной капризностью заметил он.

– На что ответа ты ждёшь? В сотый раз соцдарвинизм опровергать?

– Ну хотя бы попроще что разнеси, вот про сталинки с хрущёвками расскажи.

– Что тут рассказывать? – нехотя начал Алексей. – Мы на этот вопрос с разных концов смотрим. Ты думаешь, тиран по собственному произволу возвёл дворцы, а я полагаю, что на то воля народа была. Народа, победившего в войне, прогнавшего кровососов и утверждавшегося… ну, в том числе через архитектуру. Это был акт пусть и в самом деле жертвенный, но в то же время акт самоутверждения, демонстрации миру жизненности нации. Ну а хрущёвки… Тогда нужны были, затем что-то получше построили бы. Всему своё время.

– Не ждал такой простоты, особенно у тебя, – снова усмехнулся Белов. – Ну а средневековые замки тоже волей народа объяснишь?

– Отчасти, – сказал Алексей твёрдо. – Эти замки и простому люду нужны были, в них, в конце концов, укрывались при опасности.

– И куртизанки, и роскошь – для народа? – продолжал настаивать Константин.

– Роскошь – это красота, а значит, и она для народа в конечном итоге....

– А я что говорил? Желаю зла, а делаю добро, – весёлым смехом оборвал Белов. – Продался ты Мефистофелю, сдался Люциферу, бесу рогатому душу на вечные муки пожертвовал. Впрочем, не сужу, не виню! Нет, не отвечай, – сказал он уже серьёзно покрасневшему Алексею. – Я, знаешь, придумал кое-что.

– Твои идиотские софизмы… – сдавленным голосом начал было Коробов…

– Нет, постой, дай сказать! Тебе же в карты. Придумал я, как в хрустальном дворце разместить убогих на общую нашу пользу. И на колесо твоего гуманизма вода, и для… хм… понимающих людей, ну хоть вроде меня, пища. Вот конкретным случаем объясню, чтобы не балаболить попусту. Я вообще всегда очень конкретен, сам себя боюсь. Так вот, сидел я, знаешь ли, как-то на Тверском бульваре, в модном кафе, потягивал изумительный фраппучино, заедая вкуснейшим круассаном со сливочным кремом. Знаете, такие поджаристые снизу? Наслажденьице ведь, а? И смотрю – старушка бредёт, подбирает банки, склянки, бутылки и ещё не знаю, что. Обычно с удовольствием смотрю, особенно если два охотника одновременно – там и драки иногда случаются. Но теперь так неприятна она мне стала, что ни в сказке сказать. Хотел ей даже в бошку кинуть чем-нибудь, остановили лишь проклятые приличия да мысль о блондиночке за соседним столиком, с которой перемигивался. И тут новое удовольствие открыл. Через силу заставил себя досмотреть на ведьму, затем встал, достал купюру из кошелька, нарочно самую крупную, пятитысячную выбрал, и отдал ей. Признаюсь, мечтал, как отдавал, о благодарности, мне бы это ещё невыносимей было, а значит, пикантнее. Вот веришь ты в такое? Опять – «желая зла, творю добро»! Но не выдержал. В последний момент, как протягивал бумажку, скомкал и на землю бросил, под ноги ей. Думал скандал затеять, сальный, разудалый скандалец, но нет – тут, представь себе, ещё одна грань открылась. Старуха вдруг удивила меня. Думал – кинется за бумажкой, бутылок же тридцать водки под ногами валялось, а того пойла, что они все глушат – я не знаю – боярышника какого-нибудь – и вовсе литров сто. А она вместо того вылупилась на меня пристально и смотрела с минуту. Можешь в это поверить? Оборванная, мочой несёт за километр, а изучает опухшими своими глазками, и даже с неким интересом. С интересом, с ин-те-ре-сом я ещё раз повторяю! Грёбаный же стыд, а? Наконец наклонилась, взяла, но, знаешь, не потому, что презрение моё приняла. Я видел, что не передо мной, перед собой унизилась – дескать, слабый я человек, и должна терпеть. Вот ей-богу, на морде её испитой всю эту психологию наблюдал. А как взяла бумажку – слова не сказала. Если бы поблагодарила после этого, я бы просто заржал и плюнул ей в рожу. Но, к сожалению, не развилась достаточно. И правильно, потому что иначе была бы картинка литературная, а вышел задорный жизненный урок. Тут, знаешь ли, синтез, синергия, сообщающая утончённость, так сказать, бытию. Ясна идейка моя?

– Ясна, – произнёс Коробов грубо. – С жиру бесишься, в грязи бултыхаешься, а считаешь, что в стильной инсталляции участвуешь. Ты этой пятихаткой не бабку, а себя оскорбил.

– Ничего ты не понял, – степенно отозвался Белов. И добавил церемонно: – Да ты просто дебил.

С прямых оскорблений у них начиналась обыкновенно настоящая свара с криками и бранью. Тут уж никто никого не слушал, стараясь только перекричать другого. Не знаю, как им удалось ни разу не подраться. Впрочем, может быть, дело в том, что заводилой у них всегда был Белов, а он никогда дальше ругани не шёл, хотя и вполне был способен, в чём, как помнит читатель, мне пришлось однажды убедиться на собственном опыте. Вообще, вспоминая после, я не раз подмечал одну странность в поведении Кости. Споря, он как бы лишь наполовину доказывал свою точку зрения (которую, несомненно, искренне исповедовал), на другую же половину – гримасничал, и как бы на некое сочувствие, даже на жалость рассчитывал, развивая доводы свои до некоего уродливого абсолюта. «Смотрите, смотрите, какая я сволочь, – как бы стенал он. – Смотрите, до чего довёл я себя, как испохабился! Снизойдите до меня, и – пожалейте, приласкайте, примите к себе». Я не смог бы описать сейчас, в чём конкретно выражалось это ломание – в каком именно тоне, в каких словах и выражениях, но в выводе своем уверен полностью. Тут, кстати, кроется одна загадка, до сих пор мною в нём не разгаданная. Обычно подобное самоуничижение (явление, к слову, отнюдь не редкое) сочетается в человеке с верой во всё прекрасное и святое, причём верой совершенно твёрдой, хоть порой и тщательно сокрытой в каких-нибудь потайных глубинах души. Иначе стирается его смысл – ведь не у подобной же себе грязи просить снисхождения? Белов же, насколько я знал его тогда и помню сейчас, был убеждённым дарвинистом и циником. Но, отвергнув слёзы мира, к чему тогда он апеллировал своим юродством? И особенно любопытно – что-то он сам себе отвечал на этот вопрос, да и задавался ли им вообще? Лично я совершенно уверен, что задавался. Человечком он был куда более тонким, чем казался с первого взгляда, что и обнаружилось в дальнейшем.

Изо всех их многочисленных споров и скандалов особенно запомнился мне один, имевший кардинальное влияние на дальнейшие события. Случился он уже на излёте противостояния добрых приятелей. Подобные конфликты, к слову, вообще никогда не длятся долго, целыми годами или месяцами, а всегда прерываются как-то вдруг, часто даже неожиданно для обеих сторон. Первое время противники взаимно притягиваются как магниты, но в какой-то момент, опять же подобно магнитам, поворачиваются друг к другу одинаковыми полюсами и начинают отталкиваться. Контакты их становятся реже, а после и вовсе прекращаются. Ну а затем, через весьма короткое время, они начинают друг друга уже избегать. Это-то время по всем признакам и приближалось. Белов уже не стремился доказывать что-то Лёше, а с первых же слов переходил на оскорбления. Главным его коньком была идея Коробова об иерархии, которой тот с ним некогда неосторожно поделился. Лёшу эта тема задевала как-то чрезмерно болезненно, причём даже если сам он чувствовал, что его разводят намеренно. Он быстро начинал беситься, выходил из себя, кричал, ругался. Белов же, глядя на него, понятное дело, упивался желчью.

– Что, как идёт набор в общину? – задорно поинтересовался Белов и в этот раз, удобнее устроившись за столом и по привычке заглядывая Лёше прямо в глаза. Тот промолчал, зло глянув исподлобья. – Знаешь, ведь то, что ты задумал, – по сути невозможно, тебе это в голову не приходило? – продолжал Константин. – Ведь это у тебя не идея, то есть не настоящая, выношенная идея, а физиологическая реакция. Обиделся на жизнь – и чудишь.

– Неправда, – угрюмо буркнул Алексей, вертя в напряжённых пальцах свою уже пустую чайную чашку.

– Нет, правда. Все утопии начинались от слабости. Христианство – это мольба раздавленного Римом варвара, коммунизм – бред забитого рабочего. Вообще, человечество страшно не любит, как показывает история, конкретные, материальные цели. Тут же, знаешь ли, прячется в воображаемых райских кущах. Но уход этот ваш в пустоту непродуктивен, рано или поздно придётся возвращаться обратно, к реальности, снова барахтаться в нашей общей лужице. А?

– Вот не надо нести чушь, – начал возбуждаться Алексей. – Тебя послушаешь, и никогда не было и не будет у человека никакой надежды, всегда темнота, грязь да сытое брюхо как единственный вековечный идеал. Ты говоришь: утопия – стон животного? Да, чёрт возьми, с радостью соглашаюсь – это стон животного! Животного, которое обнаружило, что у него душа живая есть и что для этой души, а не для потребностей тела должно оно существовать. Это устремление в небеса, которого вы все не понимаете. Вы цепляетесь когтями жалкими своими за материальное, потому что так проще и легче. Ползать привыкли, и голову поднять мало того что боитесь – стыдитесь. Правила-то у вас простейшие, логика двухтактная. Купи тачку подороже, вот тебе и общее уважение, и бабам красивым нравишься. У кого деньжонок больше, у того и машин, и вещей, и всяких-разных наслаждений житейских больше. Просто и понятно, да? А как быть счастливым вне материального – ты не знаешь и даже не предполагаешь, что это возможно. Но есть же, есть другой путь, путь грязный и тяжёлый, через… через… – замешкался Алексей. И вдруг выпалил резко и обиженно как-то: – Через самопознание! Не веришь?

– Не верю, угадал. Враньё все эти сказки сиротские… – ответил Константин. Он тоже, кажется, взбесился (к слову, почти всегда он по-своему бесился, куда больше своего оппонента). – Где путь этот твой оканчивается? Я, может быть, позитивист и практик, но не верю в рай земной. И в вас, идеалистов, не верю. На каждом шагу вы спотыкаетесь. Вот хоть ты, – вкрадчиво процедил он – царей свалить вздумал, а главный-то царь останется.

– Что ты хочешь сказать? Какой царь? – брезгливо как-то отозвался Коробов.

– Голод названье ему, – бойко расхохотался Белов. – Нет-нет, серьёзно, совсем не о том ты беспокоишься. Разруха-то ведь не в клозетах, а в головах. Ты вот страшишься диктаторов и тоталитаризма, а между тем ни один диктатор на Земле никогда не имел той власти, какая есть над нами ну, к примеру, у самого завалящего стереотипа. Потому что диктатор, по крайней мере, может быть ненавидим, его можно презирать, даже свергнуть при удаче, а против стереотипа никак не попрёшь. Пусть он тысячу раз вам не нравится, а всё-таки воевать с ним – то же, что долбиться головой о каменную стену. Ну вот, скажем, простой пример: тебе, конечно, известен стереотип о том, что мальчики должны носить голубое, а девочки – розовое. Появился он сравнительно недавно – всего только лет шестьдесят назад, но так плотно вошёл в обиход, что розовый цвет, прежде бывший просто симпатичным оттенком красного, который незазорно было носить и военным, и политикам, стал сегодня исключительно женской прерогативой. Вот хотел бы я посмотреть на того героя, который стал бы ходить в розовых шмотках, ездить на розовой машине, таскать розовые часы, ну и всё такое. И не на спор, а так – по своему желанию. Может же, в конце концов, нравиться человеку некий цвет? У нас ведь, кажется, свободный мир, безграничные возможности, то да сё?.. Но нет, он, герой этот, скорее с автоматом в пекло кинется (да хоть против того же диктатора, на диктаторов вообще очень удобно кидаться с автоматами), чем будет всего только одну неделю терпеть смешки за спиной на улице и подколки приятелей по поводу своего гардероба. Впрочем, понятно, что выбора такого никогда не будет, в пекло он и не подумает прыгать, а сделает известное каждому современному свободному человеку умственное движение – просто заставит себя, и кстати, абсолютно искренне, этот цвет разлюбить. Теперь же представь себе диктатора, который по своему произволу принудил бы тебя искренне (это важно – именно искренне) разлюбить цвет, запах или там любимое блюдо. Получается что-то титаническое, дикое, уже не из Оруэлла вашего затасканного, а из Лавкрафта. И не стоит кивать на то, что всегда, мол, были и мода, и общественное мнение. Всегда и рабы были, полтора века только человечество без кнута прожило, да и то не везде. Современность же как раз и ставит себе в заслугу свободу всех видов – тут и конституции, и права личности, и эмансипации, и сексуальные революции… И вдруг такого слона проглядели! И я даже больше скажу, не только проглядели, пожалуй, никогда за всю историю homo sapiens не возникало ещё такого количества самоограничений, как в последние лет тридцать. Сколько всего нового у нас – и политкорректность, и терпимости всех видов, даже там, где не надо терпеть, и экологический вопрос, и прочая, и прочая. И везде свой, уникальный набор запретов, прежде никогда не виданных и по большей части смешных и бессмысленных. Притом заметь, как радостно, с каким даже упоением им подчиняются! Почитаешь порой в интернете гневные отповеди тем, кто осмеливается надевать носки с сандалиями или коньяк лимоном закусывать, и просто диву даёшься – новая инквизиция, не иначе. У иного бьюти-блогера или колумниста прогрессивного издания список претензий к человечеству не уступает объёмом Malleus Maleficarumу, а священным пылом, может быть, его и превосходит. Вот она – настоящая-то тирания, а не какие-то там твои карикатурные угнетатели. Знаешь, знаешь, – вдруг впервые за весь разговор заторопился он, желая, видимо, успеть с только пришедшей мыслью. – Знаешь, век предыдущий был наивен – он Бога из церкви переместить пытался в сердце людское. Но опоздал – человечество в сверхъестественном перестало нуждаться. Новый же век явился со свежей практической выдумкой – он полицейского из участка в душу пересадил. Причём заметь, полицейского совершенно не симпатичного: полицейского рутинёра, полицейского бюрократа и тупицу. И победил – постепенно рабский восторг человечеству религиозный экстаз заменяет, чувства подчиняются системам, а скоро и от искренности, последнего прибежища гуманности ничего не останется – всё будет по нотам и заранее установленному шаблону – от ребяческой шаловливости до ворчания стариковского. И я не возражаю, а приветствую горячими аплодисментами – «сгибаю выю пред тобою, великий новый Вавилон»! Резвиться да вольничать нам, то есть людишкам, пожалуй, незачем, да и негде уже – восемь миллиардов нас собралось, а планетка, знаешь ли, не резиновая. Выжить хотим – придётся в штабелях лежать да не вякать. Что, неожиданно для тебя? – вдруг остановившись, лукаво улыбнулся он Алексею.

Коробов слушал всё это с видом скучающим и неинтересующимся.

– Во-первых, – произнёс он наконец задумчиво, – во-первых, во всём этом нет любви. – Белов иронично усмехнулся, но Лёша прервал неторопливым, но настойчивым жестом. – Да, нет любви, а где нет любви, нет разума. Ты решил наивно, что я мечтаю с иерархией порвать, а грязь вашу, все эти столетиями наполнявшиеся Авгиевы конюшни оставить? Да будет тебе известно, что любая идея нежизнеспособна, даже уродлива вне породившей её системы. Как носить перчатки из человеческой кожи модно было в 42-м году в Германии, а сейчас дико, так и всё, порождённое Вавилоном твоим, пропадёт немедленно с падением самого Вавилона. Эти правила и ограничения, о которых ты, признаю, справедливо говоришь, прекратятся, когда не будет государства, то есть централизованной системы принуждения. Ведь именно власть распространяет, как раковая опухоль метастазы, среди людей понятия о необходимости подчиняться, служить, принижаться. Не будет принудителей, и самопринуждения не будет!

Белов слушал напряжённо, не шевелясь, с застывшим на лице, как маска, ироничным восторгом.

– Свободы, значит, хочешь… Слушай, а что ты под ней понимаешь? – вдруг вкрадчиво поинтересовался он, когда Лёша договорил.

– А тебе не ясно? – угрюмо буркнул Алексей.

– Не ясно. И мне кажется, никому не ясно, особенно в последние лет двадцать, с тех пор как гуманизм девятнадцатого века окончательно разгромили.

– А что, правда разгромили? – зло ухмыльнулся Коробов, резко крутанув на столе кружку. – Я не слышал.

– Разгромили и опровергли, камня на камне не оставили. Жаль, что не слышал, это банальность уже. Гуманисты тогдашние как раз свободу в твоём наивном шиллеровском понимании проповедовали. Дескать, надо только дать забитому народу книги да образование, и уж тогда он разовьётся, устремится к звёздам. Прокламации печатали, в народ учителями ходили. Ну и что? Вот сейчас интернет доступен любому, бери и учись, чему хочешь. И как? Кинулись на полотна бессмертные Тициана да на сочинения Гераклита? Да как бы не так! Ищут порнуху, чернуху, Пугачёву с Галкиным и десять способов испытать оргазм на рабочем месте. Сгорела мечта гуманная во вселенском вечном пламени. Бессмертные смертны, ха-ха-ха! И стало вдруг ясно и очевидно, что по-настоящему человечество, то есть не в лице отдельных представителей, лишь подтверждающих по поговорке правило, а целиком, в массе, понимает свободу как свободу свального греха да обжорства, и никак иначе.

– Если людей постоянно развращать, что, кстати, и делает государство, то они разврат и примут как единственную норму, – упрямо пилил Коробов. – Но те, кто до обезьян человечество свести мечтает, чтобы уж совсем несложно распоряжаться было, они, заметь, о Гераклите в своих Принстонах и Гарвардах слышали. Настоящие прогрессивные люди разделяют животное и духовное и прекрасно понимают, что одно на дно тянет, а другое…

– Чушь! – резко махнул Константин рукой, совсем уж расходясь. Видно было, что он в настроении буянить и паясничать. – Прогрессивные люди, говоришь? Да сам прогресс – синоним разложения, и никак иначе. И давно это известно – с этого открытия забавного вольтерьянство началось, то есть новое время по-настоящему-то. Каждый раз, когда человечество делает шаг вперёд, что в науке, что в культуре, оно больше и больше нравственно деградирует. Я, конечно, не против, но… Что гривой крутишь? Не веришь? Ну хорошо. Возьми замечательное Возрождение, принёсшее вместе с мануфактурами и повышением производительных сил, как пишут в учебниках, Де Сада и Бокаччо. Возьми наши классические времена, то есть век освобождения рабов, первых паровозов и пароходов, – тут всеобщая эмансипация и теория стакана воды. Возьми, наконец, новую волну прогресса, начавшуюся в шестидесятые с телевизоров и космических полётов. Рука об руку с ней – знаменитая сексуальная революция. Сейчас вот новый миллениум – информационная эра с компьютерами, ГМО и глобализацией. И повсеместно – гей-парады, педофилия да шведские семьи. В общем, чем стремительней прогресс, тем короче юбки. Я с нетерпением новых свершений ожидаю, а вместе с ними – и окончательной победы прогресса, то есть уже полного избавления от юбок. Мне интересно просто эстетически – как станут некрофилию да скотоложство оправдывать? Впрочем, не сомневаюсь, что найдутся и на это разумные аргументы и научные объяснения. Вот тебе прогресс настоящий, и прогрессивные люди подлинные, а не из сочинений наивных английских юристиков шестнадцатого века.

Коробов ждал окончания этой тирады, нервно барабаня пальцами по крышке стола и, видимо, собираясь резко ответить. Но вдруг случилось неожиданное. Я уже несколько минут как заметил Лену, которая в халате и домашних тапочках тихо вошла на кухню и встала в тени, возле раковины, до пояса освещённая слабым светом единственной лампочки на столике. Я не видел выражения её лица, сокрытого в темноте, но по тому, как нетерпеливо она переступала с ноги на ногу, понимал, что она чем-то серьёзно встревожена. Дождавшись окончания монолога Белова, девушка вдруг сделала шаг вперёд, так что вся разом оказалась на свету, и произнесла с решительным порывом:

– Костя, ты запутался совсем. Знаешь, если бы Мадина …

 Она не окончила фразу, но Белов, видимо, понял. Он буквально застыл на месте, поражённый некой ошеломляющей и жестокой мыслью.

– Я тебе не напоминал о … – начал было он каким-то сдавленным голосом, но вдруг сбился и замолчал.

– Договаривай! –– звонко приказала Елена, пристально глянув ему в глаза.

Белов, не выдержав взгляда, отвернулся и замолчал.

– Слушай, извини, я не то хотел… – растерянно начал он через секунду, робко поглядывая на неё. Но Лена при первых звуках его голоса быстрым шагом вышла из кухни.

Мы с Лёшей ничего не поняли из этой странной перебранки, однако она оказалась ударом, после которого разговор расшатался. Коробов пытался ещё что-то возражать на доводы Константина, но тот слушал растерянно, медленно потягивая чай и явно размышляя о своём. Мне всё казалось, что он собирается выяснить с Леной отношения. Он действительно то и дело напрягался, порываясь встать, однако так, видимо, и не решился. Посидев ещё минут десять, он посреди беседы неловко как-то поднялся, попрощался и побрёл к выходу. Следом за ним вскоре ушёл и Лёша. Оставшись один, я отправился было к комнате Лены, чтобы поинтересоваться, как у неё дела, но, услышав за дверью слабые всхлипывания, остановился и, подумав немного, развернулся и поплёлся к себе.


Глава сорок восьмая

Довольно долго я не мог успокоиться, и, обдумывая странное завершение вечера, маленькими глотками допивал холодный чай. Когда уже встал, чтобы расправлять постель, ко мне постучались. На пороге стояла Лена.

– Ваня, я не беспокою? – спросила она слабым, дрожащим голосом с отчётливым признаком недавних слёз. – Мне очень надо поговорить, войти можно?

Я пожал плечами и пропустил её к себе, указав на стул у письменного стола. Сам же устроился на не разобранном ещё диване. Лена села, положила локоть на стол, но, увидев, что задевает наваленные бумаги, резко убрала, словно боясь что-нибудь столкнуть. Она была на серьёзном взводе – держалась неестественно прямо, глаза блестели нездоровым блеском, а в жестах чувствовалась чрезмерная напряжённость, сообщавшая движениям некую скупую вялость. Казалось, она с трудом удерживалась от обморока или припадка.

– Ты знаешь, о чём я пришла говорить? – спросила она твёрдо и с откровенным вызовом.

– Нет, – спокойно ответил я.

– Я про нашу беседу с Костей. Ты ведь понял, о чём мы?

– Нет, не понял.

Она как-то вдруг успокоилась, свободно откинулась на спинку стула и, сложив руки на груди, несколько мгновений изучала меня странным взглядом – смесью злой иронии и недоверия.

– Но всё равно, – решительно выпалила наконец. – Мне помощь твоя нужна, так что в любом случае… Но всё-таки насколько было бы лучше, если б ты знал! – воскликнула она с раздражением. И продолжила уже в тоне деловом и настойчивом: – В общем, ладно. Завтра я иду в полицию, чтобы признаться и всё закончить, а ты пообещать должен позаботиться об одном бедняге. В общем-то в его проблемах виновата только я, и потому полностью беру вину на себя. Ты должен только встретиться с ним, дать денег, ну и…

Она задумалась на минуту, стуча ногой в тапочке по ножке стола.

– Ты документы достать сможешь? – вдруг спросила нетерпеливо.

– Какие документы?

– Чтобы выехать из России за границу. Знаешь людей, которые могли бы паспорт сделать? Вы журналисты, вроде, ребята прошаренные, и…

– Слушай, ты говоришь загадками, – наконец устал я. – Что тебе конкретно нужно и зачем?

– Нужно человека одного отправить на родину. Ты можешь? – упрямо повторила она.

– Вряд ли.

– А знаешь тех, кто сможет?

– Не знаю.

Она снова серьёзно задумалась.

– Тогда надо будет, чтобы он уехал в самое ближайшее время, пока его не начали искать, – произнесла она размеренно, как бы вслух рассуждая, – Я надеюсь, впрочем, что искать вообще не станут, но кто знает, как всё повернётся. Я в полицейских делах не разбираюсь, и…

– Да кто этот «он», какая полиция?! – наконец рассердился я.

– Помнишь, я тебя как-то попросила парня молодого найти, ну, таджика? – вопросом ответила Лена.

– Да, но ты ничего не сказала тогда кроме того, что он, собственно, таджик. Что, половину Москвы надо было опросить?

– Тогда я ещё не знала, где он находится. Думала: вдруг на пути тебе как-нибудь случайно попадётся во время расследования… А теперь вот знаю и очень беспокоюсь.

– Да, в конце концов, я-то по-твоему…

– Ладно, слушай, – вдруг решилась девушка. – Всё расскажу, хоть это мне... А, ладно! – отчаянно махнула она рукой. – Ты, конечно, в курсе той возни, что мои родичи затеяли? Я хочу сказать, женихи все эти, Белов с ма… с Пугачёвой то есть, наследство, отец, и всё такое?

– В основном в курсе.

– Начни с того, что знаешь, а я уже дополню, – сказала она и, взяв со стола автоматическую ручку, принялась щёлкать колпачком, пристально глядя на меня.

– Ну что я понял и из нашего расследования, и из рассказа Найдёнова – ну, сказок его этих, так это то, что Пугачёва узнала о том, что твой отец тяжело болен, и решила устранить своего старого соперника Белова из игры, чтобы самой завладеть всем состоянием. Правильно? – нерешительно поинтересовался я. Девушка внушительно кивнула.

– Для этого она подговорила Белова вывести из компании твоего отца некие активы, притворяясь, что хотела бы получить кусок имущества, и обещала ему всяческое содействие в обмен на некое скромное вознаграждение. Он этим занимался какое-то время, однако болезнь твоего отца обострилась, и старуха поняла, что Белов вскоре узнает всё и разгадает её игру. Чем он, кстати, болен?

– Не важно… – произнесла Лена, тяжело отмахнувшись. И тут же прибавила вполголоса: – Рак поджелудочной железы, тяжёлый. Уже метастазы в печень проникли, а это, знаешь, лечи не лечи… У него припадки часто бывают, вот и решила ну… она, что скоро это невозможно будет скрыть.

– А пыталась скрыть?

– Да… Отец и сам не хотел о болезни распространяться, ему не нравится, что видят его слабость, да и боится, что стервятники налетят. Ну и лекарства прятали, докторов по выходным вызывали тайно, за границу ездили на все эти химиотерапии, и… Ладно, дальше давай, – прервала сама себя раздражительно.

– Ну что дальше… Дальше со слов Найдёнова я знаю только, что Пугачёва решила ускорить процесс разоблачения. Тут-то и появляется дом на Никитской. Им Белов давно интересовался, и Пугачёва об этом каким-то образом знала. Она решила уговорить его поджечь здание, ну а когда скандал достигнет апогея и ему потребуется поддержка компании, вывалить на него весь старый компромат: с одной стороны, чтобы скомпрометировать перед твоим отцом, и спустить всех собак со стороны общественности и прессы – с другой. Вот только мне не совсем понятна, во-первых, роль Найдёнова, а во-вторых – что во всей этой истории делает Костя Белов. Из слов Найдёнова мне кажется, что он поджигатель, но…

– Нет, он не поджигал ничего, – решительно оборвала Лена. – Он… я не знаю как, но… Помнишь, ты однажды упоминал о том, что в доме Беловых изнасиловали и убили служанку, девушку-таджичку?

– Помню, мне об этом Пугачёва же и поведала. Но это действительно случилось? Ты же сама говорила, что у неё с Костей любовь какая-то была?

– Я пыталась узнать, но не смогла… – сказала Лена задумчиво. – Никто по большому счёту не знает – ни полиция, ни Пугачёва, ни даже сам Костя… Я с ним недавно об этом серьёзно говорила, и он ничего не смог вспомнить, кроме того, что была вечеринка, были какие-то гости, а наутро девушка исчезла.

– Ну, так уж он и признался бы тебе, – усомнился я.

Лена глянула на меня с долгим и ожесточённым осуждением.

– Ничего не понимаешь ты! – высказала она наконец. – Он так её любил, думал, счастье своё нашёл! А теперь он рад бы, ну, знаешь… – она запнулась, подыскивая нужное слово, – в общем, очиститься. В тюрьму даже хочет сесть, лишь бы искупить всё. Ты не представляешь, сколько раз он говорил об этом! Он живёт этим, хоть и думает сам, что это у него редкие порывы. И рад бы наказанию, и в то же время боится его больше всего на свете. Потому он, кстати, тогда от старика и сбежал, что тот его угадал и насквозь увидел.

– Да, но какое отношение это имеет…

– Подожди, дай закончить, всё узнаешь. Про то, что Костя и сам сомневается в том, что убил Мадину, мне точно известно. Он после той вечеринки втайне ото всех искал её и через полицию, и детективное агентство нанимал. Я случайно узнала – папе об этом какой-то его источник из органов докладывал, а я разговор подслушала.

– Ну а кто же мог убить?

– У меня на этот счёт есть одна догадка. Сама в это почти не верю, потому что дикость дикая, но думаю, что в этом как-то мог участвовать Николай Александрович. Мне Пугачёва часто говорила, что отец Кости очень расстраивается из-за того, что сын связался с таджичкой. Ну а когда он узнал о болезни моего отца и решил Костю на мне женить, тогда и решилось всё с Мадиной. Сначала он вроде пытался уговорить её уехать, чтобы не путалась под ногами, а когда не вышло, то, наверное…

– Считаешь, он лично… того?

– Нет… Думаю, что всё ещё хуже. У Кости, знаешь, с детства психическое расстройство – шубообразная шизофрения в какой-то слабой форме, и когда он не в себе, то кидается на людей, дерётся… В Америке он однажды в университетском кампусе жуткую драку устроил – избил какого-то парня, кости ему переломал, глаз выбил и всё такое. Николай Алексеевич об этом, конечно, знал и мог воспользоваться. Подмешал ему чего-нибудь...

– Не может быть! – обомлел я.

– Может, – вздохнула Лена. – Ещё как может. Отец у Кости расчётлив и бесстыден. Знаешь, есть люди, способные ничего не стыдиться ни при каких обстоятельствах. Редкий, кстати, талант.

– Так, а что же с поджогом?

– Погоди, я не закончила. В общем, когда Мадина пропала, из Таджикистана на поиски приехал её брат, Рашид…

– Мне об этом старуха говорила, – вспомнил я. – Молодой парень, бегал тут по полицейским и адвокатам, ничего не добился и уехал домой.

– Не уехал, – мрачно произнесла Елена. – Он и сейчас здесь, в Москве.

– Подожди… – внезапная догадка ошеломила меня. – Его звали Рашид? Так это он дом поджёг?

– Он, – вздохнув и отведя глаза, выговорила девушка.

– Но как…

Лена пожала плечами, встала со стула, сделала шага два по комнате и снова села. Я с удивлением глянул на неё – она была бледна как смерть.

– Слушай, я бы выпила чего-нибудь… – произнесла она. – У тебя нет там коньяка или водки какой-нибудь? Да, я забыла, что ты не держишь, – зло улыбнулась она. – Вы, мелкохарактерные, все такие трезвенники… Нет, извини, я не про то хотела сказать, я не считаю, что ты… Да ладно, о чём я?

– О Рашиде и пожаре, – монотонно произнёс я. Всё это время я не сводил с неё глаз, она же, напротив, всё как-то в сторону смотрела.

– Да-да, я знаю, я помню, – растерянно сказала она. – Знаешь, для него потеря сестры была таким горем, что сложно рассказать. Они погодки и всю жизнь были друг к другу привязаны. Мать у них рано умерла, а отец злой был, бил, измывался, девочку спьяну насиловал… Как подросли они немного, тут же от него сбежали – он дорожным рабочим устроился, а Мадина вот уехала в Россию работать. Они каждую неделю перезванивались, и когда сестра пропала, Рашид сразу же сюда приехал. Ты не представляешь, чего он вынес – и в ноги к полицаям нашим кидался, и детективов каких-то искал, и даже бандитов пытался нанять. У него и денег-то было по нашим тысяч тридцать рублей, а он всё бился за сестрёнку. Чтобы сэкономить – в парках ночевал (это в октябре-то!), питался одним дошираком, кое-как разведённым... Слушай, ну у тебя вода хоть есть? – нервно спросила она.

Я принёс с кухни бутылку минералки, и Лена, быстро открыв, сделала несколько долгих глотков. Она начала заметно задыхаться, и паузы между словами становились всё длиннее, так что я стал опасаться какого-нибудь нового срыва. Допив, несколько секунд молчала, проворачивая бутылку в напряжённых пальцах и, видимо, серьёзно о чём-то размышляя.

– Ну а дальше? – спросил я наконец.

– Дальше он начал обходить всех друзей и знакомых, ну… которые Мадину знали, и расспрашивать о том… ну… где она… – словно опомнилась она. – Ходил к Беловым, к ребятам, что были на той вечеринке, к полицейским. Конечно, ничего не узнал. Беловы, понятно, молчали. Николай Александрович по своим причинам, ну а Костя просто ничего не помнил. Ребята с вечеринки были разговорчивее, но и те ничего нового не рассказали. Да там, судя по всему, и не случилось ничего такого, что прям… Ну, выпили, музыку послушали да и разошлись. Даже не шумели особо. Все события уже ночью начались…

– А изнасилование? – спросил я.

– Наверное, эту историю уже после додумали. Николай Александрович или кто-то ещё, неважно… Ты не перебивай! – снова рассердилась она. – На чём я остановилась? Вот, сбил! Да, и вот однажды Рашид зашёл к нам… Отец даже общаться не стал, зато вышла Тамина Николаевна... Она поговорила с ним, пообещала помочь. Вообще, она, знаешь, умеет так сердечно, искренне… Они просидели часа три, а затем начали тесно общаться. Она ему квартиру сняла в Марьино…

Лена жадно глотнула из бутылки.

– И каждый день приезжала туда, травила его, – зло прибавила она. – Они как раз тогда с Беловым искали, кто бы мог поджечь дом на Никитской, а ничего не выходило. То есть у них уже был один человек, который там какое-то общежитие заброшенное поджёг, а затем склад в Раменском, но он от дома категорически отказался – не хочу, мол, душегубом быть. Конечно, можно было найти бандитов или бомжей, но, во-первых, нужны были такие люди, которые точно не испугаются, ну или там шантажировать не станут, а во-вторых, и время поджимало. Ну а тут как раз Рашид… Вариант для них идеальный – звать его никак, близких никаких в России нет, да и на родине тоже. Исчезнет – и не спохватится никто. Вот и стала его Тамина обрабатывать – то говорила, что в том доме как раз обидчик его сестры живёт, то против русских настраивала. Целую идеологию сочинила: мол, унизили русские таджиков, сделали своими рабами. Ну и всё такое, не знаю, что ещё она… – резко отмахнулась Лена. – Но он всё не соглашался. Ну и тогда меня подключила... Начала с того, что уговорила съездить к нему. Мол, парень оказался в беде, надо помочь… Я и поехала, а затем снова и снова. Постепенно он начал привязываться ко мне… Я и не знала, клянусь, я понятия не имела о том, что она задумала! – вдруг умоляюще выговорила она, всплеснув руками. – Она умеет это. Она всю душу из меня выела, она паутину сплела, а я, я… Нет, ну что же вода кончилась вдруг! Быстро пью! – истерично воскликнула она, кинув в угол пустую бутылку. – Сходи ещё принеси! Нет, не ходи, не вставай, останься, умоляю тебя! Я потом не смогу рассказать… Да ты вообще понимаешь меня? – вдруг возмущённо гаркнула она.

– Понимаю, – тихо ответил я, смотря спокойно и уверенно. Кажется, моя невозмутимость несколько отрезвила её.

– Да, ну так вот… Незадолго до пожара она привезла меня к нему… – уже спокойнее продолжила девушка. – Видимо, тогда всё решалось окончательно. Я помню, он всё сидел один, у окна, и был в каком-то болезненном состоянии, словно наглотался чего-то. На меня смотрел странно и что-то всё бормотал о Таджикистане, о каком-то доме каменном, о сестре. Обещал мне вернуться, просил ждать его, а потом вдруг вскочил и выбежал куда-то. Я ничего тогда не поняла. Ну а потом – пожар.

Глаза у ней повлажнели, она взяла со стола платок, чтобы вытереть, но тут же, нервно скомкав, бросила обратно.

– Я, понимаешь, я виновата во всём, я должна была догадаться! У него жалкая, жалкая улыбка была, и… нерешительность… Он же боролся с собой! Я эту улыбку до сих пор из головы выкинуть не могу! И он ждал от меня чего-то, до самого конца ждал! Чёрт, если бы нам тогда хоть раз по-человечески сесть, поговорить! А то приходила вся такая важная благотворительница, а он…

Она снова взяла платок, вытерла слёзы и обречённо глянула в тёмное окно.

– Ну а откуда ты узнала про старуху, мальчика, да и…

– Мне Найдёнов рассказал. Он, знаешь, хитрый старичок. Ха-ха-ха, – расхохоталась она истерично. – Он нашёл к маме подход, он обманул её. Чтобы подставить Белова, дом мало было просто сжечь, надо было найти человека, который знал все документы, знал, как шум поднять, вот это всё. И она пришла к Найдёнову. Сказала, что Белов хочет поджечь дом, а сама она, мол, невинная овечка, случайно обо всём узнала. Полгода к нему ездила, в доверие втиралась, говорила, что жизнью рискует. Умоляла подождать с заявлениями и шумом, пока она ищет нужные доказательства, а до тех пор всё завтраками кормила да таскала второсортные разные бумажки, чтобы с крючка не слез. Когда пожар случился, она на другой же день примчалась к нему бледная и взмокшая, притащила целую стопку документов. Мол, до того я боялась как следует рыть, но тут не вынесла душа поэта. Там и ордера, и подряды, и даже кое-какие телефонные записи на флешке, явно Белова обличавшие. Но старик её обштопал – документики-то взял, а саму её к чёрту послал! Он и раньше о многом догадывался и давно уже собственное расследование вёл. Выяснил он всё и об отце, и о Белове, и о компании, и даже Рашида нашёл – правда, ненадолго, тот сразу после пожара куда-то исчез. Словом, всё Найдёнов понял, всех переиграл. Вот только себя не смог победить. Он же, ты знаешь, больной – то обморок, то припадок, то кажется ему что-то… Решил, что ему, жизнью измочаленному (его фраза), даже несмотря на документы никто не поверит, да и нужен в таком деле умный и твёрдый человек. Потому он 1вас с Алексеем и нашёл.

– А зачем он ночи эти свои египетские устраивал? Сразу бы всё выложил, чего кота за хвост тянуть?

– Понимаешь, у него своя мысль была. Я не знаю, в чём там суть, это уж ты мне должен объяснить, я ведь только на одном представлении была… Но, по его собственным намёкам, он чего-то от Кости Белова ждал. Вообще, Костя для него что-то вроде навязчивой идеи. Они, кстати, часто встречались, особенно в самое последнее время.

– Ну а ты-то сама как с Найдёновым познакомилась?

Лена искоса глянула на меня, глубоко вздохнула и решительно начала:

– Я давно догадывалась, что что-то нечисто в этой истории, ну и стала ездить в школу, а дома – к разговорам разным прислушиваться. Сколько крови это мне стоило, ты не представляешь! Узнала наконец, что Найдёнов – ключ ко всему, и начала к нему заходить. Он сначала прогонял меня, особенно как узнал, что я – Гореславская, ну а потом я не стерпела, в ноги ему кинулась, и всё рассказала. И про Тамину Николаевну, и про пожар, и про Рашидика, ну про всё! А он взял – и поверил мне. Ну, в общем, вот… – бессильно всплеснула она руками.

– Это случилось в тот раз, когда тебе плохо стало? – спросил я.

– Да и нет… Не совсем… – как-то вся ссутулилась Лена. – Он мне и до того разные секреты открывал, а на этой встрече про маму… Тамину то есть, и про других в подробностях рассказал… Я-то до конца её не подозревала, думала, что и её как-то обманули. А выяснилось, что она-то всё и затеяла.

– Ну а почему ничего не вышло с планом Пугачёвой?

– Дело в том, что Николай Александрович всё-таки узнал о болезни отца и тут же весь замысел раскусил. Стал меня пытаться на Косте женить, начал вокруг папы крутиться и всё такое. Пугачёва тоже не дура, начала ему палки в колёса вставлять, но всё как-то безуспешно. Знаешь, она умная слишком, а время сегодня тупое, безмозглое. Ну вот, к примеру, для поджогов она специальные канистры нашла, редкой одной фирмы. Задумка в том, чтобы бросить их там рядом, а потом полицию на след навести. Всё так хитро и умно задумано было – она всё оформила на подставную фирму, а данные её тщательно скрыла, но так, чтобы была возможность в один момент бенефициаров обнаружить и прямо навести следствие на Белова. Когда дело пошло, она инфу полиции забросила, но не тут-то было – всем там плевать оказалось на эти канистры, никто и ухом не повёл. Это же задницы надо поднимать, ехать куда-то… Тогда она попрямее намекнула, заявлением через третьих лиц, и так далее. Тут уж за Белова взялись, но он быстро всё решил – пришёл в полицию да бухнул пачкой купюр по столу в одном важном кабинете. И весь план хитрый провалился. И всегда-то у неё так – она хитрит, изворачивается, а Николай Александрович напрямки решает – где угрожает, где в открытую с деньгами суётся. Я думаю, кстати, что Тамина при всей своей хитрости в глубине души в людей верит, и почти прощаю её иногда за это…

– Может, и не зря прощаешь, – сказал я, подумав. – Ну а как дела сейчас?

– Ну как… Сейчас они в сложной ситуации, как две кобры, которые друг вокруг друга вьются, а укусить бояться. Но скоро всё изменится, – тяжело вздохнула она.

– Что ты хочешь сказать? – испугался я.

– Я послезавтра пойду в полицию и всё расскажу, – произнесла она каким-то не своим, отрешённым голосом. – Я знаю, что я во всём виновата, и если бы я не попросила Рашида, то он не пошёл бы, и не погибли бы люди, и...

– Но вдруг тебе не поверят? – резко оборвал я.

– Поверят! – на срыве вскрикнула она. – Найдёнов обещал, что он скоро всё расскажет, ну и вы в своей газете статью напечатаете…

– Так дождись сначала публикации…

– Нет, тогда поздно будет! – отчаянно вскинула она руками. – Рашида начнут искать, а ему деваться некуда. А главное – я вся измучилась, не могу больше терпеть… Я всё на себя возьму, ну а там будь что будет.

– То есть признаешься, что это ты дом подожгла? – изумился я.

– Нет, нет, конечно, – с досадой отмахнулась она. – Скажу, что был парень, которого я плохо знала… Что уговорила, голову заморочила. Да это правда почти! Расскажу о Белове, о Тамине, о Найдёнове – обо всех! А Рашид тем временем в Таджикистан к себе уедет. Я бы хотела, по чужим документам его отправить – так, на всякий случай. Вдруг полиция очень быстро всё узнает и сразу искать его начнёт… Конечно, денег ему дам, у меня собственных тысяч восемьсот есть, но деньги, ты же знаешь, не всегда помогают, особенно в такой ситуации. Да и наивный Рашидик, ей-богу, как ребёнок…

Я встал с места и прошёлся по комнате, осмысливая положение. Все эти новости, так неожиданно высыпавшиеся на меня, подняли целую волну странных, противоречивых эмоций. Я отчётливо сознавал, что дело сейчас нельзя окончить иначе, как признанием Лены. Если она промолчит, противостояние между соперниками продлится целые недели, если не годы. А это станет огромной проблемой для жителей сгоревшего дома, которые никак не могут найти справедливости в своём запутанном деле. Конечно, ещё есть и старик, и его документы, о которых говорила девушка, но кто знает, что на самом деле на уме у этого бедолаги, живущего от припадка к припадку? Если он и предоставит некие ценные бумаги, то сможет ли аргументировано доказать свою точку зрения и прессе, которая вцепится в него мёртвой хваткой, и тем более – продажным правоохранителям? Даже самые убедительные факты можно затереть, отклонить, как-то дезавуировать, если они исходят от такого человека, как Найдёнов. Конечно, непосредственный свидетель, да ещё такой свидетель как Елена Гореславская, придаст делу совершенно новый поворот, исключённый при любых других обстоятельствах.

Но с другой стороны, я боялся и за Лену. Наконец-то это случилось: я понял, что девушка для меня отнюдь не разменная монета в какой-то дурацкой игре, не шанс разбогатеть и не случайная знакомая. Я по-настоящему влюбился в неё. Эта была не какая-то из моих старых влюблённостей в однокурсниц или коллег, не розовая симпатия, о которой забываешь, едва женский парфюм выветрится из твоей спальни. Это было тяжёлое, мятежное чувство, выстраданное и противоречивое и в то же время бесконечно, пронзительно настоящее. Я чувствовал, что умру, пропаду совсем, если девушка не будет со мной. Не обязательно как любовница или жена, мне достаточно было ощущать её рядом, слышать её голос, заботиться о ней. В этой любви присутствовало нечто от того чувства, которое старый английский слуга испытывает к хозяину, такому же дряхлому, как он, баронету – в нём было что-то рабское. Я ужасно опасался теперь, что Лена узнает о моей привязанности, но ещё сильнее боялся потерять её. Весь вечер я умолял её не уходить, рисовал самые страшные и пронзительные сцены, убеждал в продажности полиции, в том, что своим признанием она только повредит всем, начиная от отца и кончая Рашидом. Я не сказал ей лишь того, что её саморазоблачение значит для меня, но она, конечно, обо всём догадалась и без того. Все мои уговоры оказались бесполезны, Леной двигала какая-то тяжёлая, упрямая решимость, она словно выход нашла в этой жертве, в стремлении во что бы то ни стало пострадать. И, вероятно, сознание мнимой вины перед погорельцами играло тут роль второстепенную, неважную, было чем-то вроде последней капли, переполнившей чашу. Может быть, ей, с детства привыкшей быть игрушкой в чужих руках, захотелось наконец заявить миру и свою волю, своё индивидуальное «я», а может быть, она стремилась разорвать связь с прошлым, в котором видела столько зла, и начать новую, свободную жизнь. Так или иначе, за всю двухчасовую беседу с Леной я добился только одного – убедил её перенести посещение полиции на пару дней, чтобы успеть предупредить Рашида и помочь ему выехать из страны. У меня созрел план – я решил встретиться с молодым человеком и как-нибудь уговорить его сознаться в поджоге дома на Никитской или сдавшись полиции, или записав на видео показания, несомненно доказывающие его вину. Я надеялся, что факт признания Рашида если не спасёт Лену от правоохранительной системы, то хотя бы объяснит обстоятельства дела и избавит её от преследования по тяжким статьям. Разумеется, эта отчаянная мысль была почти неосуществима, однако ни на что иное я теперь рассчитывать не мог.


Глава сорок девятая

 Эти два дня прошли в постоянных хлопотах, которые почти ни к чему не привели. По адресу, указанному Леной (она получила его от Найдёнова, уже успевшего, по её словам, отыскать молодого человека по своим каналам), действительно длительное время проживал некий таджик лет двадцати – двадцати пяти. Однако, со слов соседей, бывал он там нерегулярно, а потом и вовсе пропал. Куда он мог уехать – я не знал, да и не представлял, как это выяснить. На ум приходили две мысли – расспросить Лену ещё раз или напрямую явиться к Найдёнову, раскрыть все карты и попросить рассказать всё, что тот знает о виновнике пожара. Но ни то, ни другое не удалось. Лена не знала ничего, кроме того, что уже сообщила мне, а к Найдёнову я не пошёл сам. Во-первых, разрешения на то мне не давала сама девушка, а я опасался вмешиваться в её отношения со стариком, в которых ничего не понимал. Во-вторых же, Найдёнов, как уже упоминалось, общался со мной крайне неохотно, предпочитая притом обходить серьёзные вопросы. Выходило так, что я мог рассорить старика с Леной и при этом ничего толком не добиться для себя. Мне оставалось одно – ждать у моря погоды, надеясь, что Рашид объявится сам. Одно время у меня теплилась надежда на то, что Лена, узнав, что молодой человек пропал, хотя бы на время отложит свой самоубийственный поход в полицию, однако из моих слов она сделала вывод, что он уже успел уехать домой в Таджикистан, и ни за что не захотела менять свои планы.

Два дня пролетели для меня в тяжёлом мороке. Я не видел никакого выхода из положения и то сидел в своём кабинете в редакции, обхватив голову руками и ничего не соображая, то в порыве лихорадочного вдохновения придумывал всякие глупости – или решался удержать Лену дома силой, или пойти в полицию вместо неё и сознаться в поджоге... Вечером вторых, последних суток я не пошёл домой, а остался на работе. Всю ночь я провёл совсем без сна и утро встретил в каком-то измочаленном, опустошённом состоянии. Я словно специально пытался истощить себя до такой степени, чтобы ничего не соображать до «удара колокола», того момента, когда вся история завершится неизбежной и непоправимой трагедией. Я даже гнал от себя призрачную надежду на то, что всё обернётся хорошо – например, что девушке не поверят полицейские или её без лишнего шума как-нибудь выкупит отец – не хотелось лишний раз терзать себя.

Часов около десяти утра меня пробудил от полудрёмы настойчивый стук в дверь. Я нехотя поднялся, повернул в замке ключ и впустил в кабинет Коробова. Он, взъерошенный, с горящим взглядом, влетел с охапкой документов в руках и, бухнув бумаги на стол, торжественно провозгласил:

– Сэр Генри! С проклятием, преследовавшим ваш род, покончено навсегда!

Я тупо уставился на него, ничего не соображая.

– Ваня, всё, распутано дело! – крикнул он снова, хлопнув меня по плечу.

– Какое дело? – пролепетал я.

– Какое-какое! О пожаре на Никитской! Вот тут документы, здесь, на диске, электронная почта, а на этих двух флэшках фотки кое-какие. Да что с тобой, наконец? Морда кислая, глаза красные, как у крота. Бухал, что ли, всю ночь?

– Погоди, – начал оживать я. – Откуда у тебя всё это и… и… что это вообще? Рассказывай давай, скорее!

– Документы я по своим источникам достал, полмесяца копался. Они всё, до самого последнего винтика, объясняют. Ну, смотри! – крикнул он, и тут же бухнулся на стул рядом со мной. – Вот, видишь: это расходные ордера офшора на Каймановых островах, всё с печатями и подписями, вот– свидетельство о праве собственности, здесь номера счетов с банковскими выписками, а тут…

– Да, подожди! – оборвал я нетерпеливо. – Кратко объясни: кто поджог устроил?

– Кто устроил? Белов устроил! – рассыпался Коробов весёлым смехом. – То есть не он сам, а через его голову… Да тут подробно надо! Вот видишь эту бумажку? Тут указание на те счета, которые…

– Да постой с бумажками, – остановил я, резко сдвинув ворох в сторону. – Ты своими словами расскажи.

– Нет, с бумагами убедительнее, и есть кое-какие нюансы… Ну ладно, чёрт с тобой! Короче, в руководстве «Первой строительной» созрел заговор. Несколько менеджеров решили вывести кое-какие активы конторы в отдельное предприятие, а там уж потихоньку их попилить.

– А Белов при чём?

– В том-то и дело, что почти ни при чём! Мы его всё время главным злодеем считали, а он ягнёнок, ей-богу! Они его как дурачка вокруг пальца обвели – всё на виду у него обстряпали, а он только кивал да бумажки, не глядя, подписывал.

– Ну а поджог как же? – изумился я.

– На поджоге, Вань, они и срезались, – деловито объяснил Коробов, смерив меня снисходительным взглядом. – Среди того добра, которое они вывели из конторы, был и участок рядом с домом на Никитской. Сама по себе земля стоила гроши, и чтобы она какую-то ценность приобрела, надо было так или иначе расселить то самое здание. Они сунулись с предложениями к жильцам. Смешно то, что и самого Белова к делу припрягли, и он к людям ездил, сам не зная, для кого старается. Но вышел, как тебе известно, облом. Уж неизвестно в какой момент, но у кого-то из ребят не выдержали нервишки, нанял он пару бомжиков, снабдил их бутылками с бензином… Ну а конец истории тебе известен. Самое смешное, что на момент поджога эти горе-заговорщики даже не успели толком дела окончить и юридически на себя собственность оформить. Видать, уже перегрызлись между собой, как собаки.

– А как же Белов, как же Найдёнов, как же Пугачёва? – растерянно бормотал я, ничего не понимая.

– Да никак! – торжествовал Лёша. – Не туда мы копали с тобой с самого начала. Слишком многое на Найдёнова поставили, а он ведь не в себе, бедняга… Я удивляюсь, как мы сразу с тобой не поняли этого? Мало ли что больному кажется, ну а мы, два дебила…

– Ну а ты, ты-то откуда всё это достал? – ткнул я пальцем в кучу бумаг на столе.

– А Сашко забыл? – довольно хихикнул Коробов. – Думаешь, зря я его охаживал? Всё это от него.

– От этого проходимца? Да как же он, откуда он?..

– Ну, проходимец или нет, а дело своё знает, – степенно выговорил Алексей. – У него, как выяснилось, повсюду связи. В том числе и в «Первой строительной» какой-то корешок нашёлся. Через него он и узнал и про заговор, и про Белова, ну короче – про всё! А там уж – дело техники. Познакомился с нужными людьми, кому-то занёс денежку, кого-то уговорил… Особенно один менеджер помог, Панайотов фамилия. Там вся фишка была в доступе к корпоративной электронной базе, а тот одно время архивом заведовал в компании, ну и…

Коробов долго ещё рассказывал что-то о компьютерных сетях, ордерах и офшорах, я же, откинувшись на спинку стула, млел от счастья. «Так всё дело в ошибке!– повторял я себе. – В простой, банальной ошибке! И мне, как Лёше, теперь странно было, что я мог поверить такому как Найдёнов. Все же факты налицо были! И припадки, свидетелем которых я становился столько раз, и путаность объяснений, и бесконечные эти склянки с лекарствами, и бедная, всегда заплаканная Мария Николаевна, с самого начала твердившая о болезни мужа… Жалко, жалко старика, но его мы пожалеем потом, погладим нежно по головке, угостим нектаром сладким, раны его отверстые, кровоточащие укутаем ласково… А сейчас… сейчас… Лена! – вдруг вспомнил я. – Лена же вот-вот пойдёт в полицию!»

Коробов ещё что-то объяснял, раскладывая по столу документы, но я уже не слушал. Наскоро накинув куртку, я пулей вылетел вон. Поймав первого попавшегося таксиста, какого-то пожилого таджика на ржавой «Нексии», за полчаса добрался до дома, и, вывалив удивлённому водителю все купюры, имевшиеся в бумажнике, стрелой взлетел по лестнице. Я больше всего боялся того, что Лена не выдержит напряжения и пойдёт в полицию с самого ранья, однако застал её на кухне за чашкой чаю. Схватив стул, сел напротив и без предисловий приступил к рассказу. К моему удивлению, девушка выслушала всё недоверчиво и даже с некоторой скукой. Когда же я напрямую спросил о том, не передумала ли она теперь идти в полицию, то лишь отрицательно покачала головой.

– Слушай, но ведь всё объяснилось! – поразился я.

Лена снова качнула головой, упрямо глядя в стол.

– Да тебе специально, что ли, хочется, помучить себя? – не выдержал я. – Зачем в омут с головой кидаться, если теперь понятно, что ты ни в чём не виновата?

– Ничего не понятно, – тихо сказала она.

– Да как же, если ясно, что Найдёнов больной, что преступники – совсем другие люди, да и вообще… Ну, хочешь, я документы тебе покажу? – засуетился я. – Я сам их видел, и там настолько всё убедительно, что никаких сомнений уже быть не может. Ну зачем тебе этот мазохизм? Ты не понимаешь, что измучилась сама и измучила… – Я хотел добавить «меня», но успел остановиться. Лена, впрочем, поняла всё и растянула губы в невольной короткой улыбке. Однако уже через секунду снова смотрела строго и спокойно.

– Найдёнову я верю, – произнесла она размеренно. – Да и про Рашида ты забыл? Его-то куда девать?

– Да что Рашид? – наконец возмутился я. – Сколько ты его знала? Два месяца? И где он сейчас? Откуда ты знаешь, что его Пугачёва не использовала всё то время, пока ты с ним любезничала? Может быть, жулик он простой, да и вообще… Нет, ты посуди сама – ну что ты о поджоге знаешь, кроме смутных догадок, слов какого-то непонятного человека и рассказов этого… больного?

– Найдёнову я верю, – настойчиво повторила Лена.

– Да почему, наконец?! – взорвался я.

– Просто так. Верю.

Я лишь развёл руками. С минуту мы сидели, безмолвно глядя друг на друга.

– Лен, послушай, – наконец прервал я молчание. – Если ты не доверяешь этим документам и фактам, то дай нам с Лёшей ещё хотя бы несколько дней. Не ходи пока в полицию, хорошо? Вот выпустим мы материал, начнётся проверка, и тогда ясно всё станет. А сейчас ты пойдёшь – только запутаешь следствие, а может быть, невинных людей подставишь. Хорошо?

Лена серьёзно задумалась на минуту, но наконец согласно кивнула. Мы просидели с ней ещё полчаса. Помню, я всё пытался убедить её в своей правоте, она же всё больше молчала, время от времени грустно, словно жалея, на меня поглядывая. Наконец в одну из пауз, возникших в разговоре, тихо встала, неловко извинилась и ушла к себе…


Глава пятидесятая

Следующий день весь был посвящён новому материалу. Коробов превратился в ураган – поспешно созванивался с погорельцами, собирая свежие комментарии, уговаривал каких-то правоохранителей прокомментировать наше расследование, договаривался с ответственным секретарём о месте в печатной версии газеты. Следов тоски и апатии последних месяцев у него как ни бывало, это был снова тот полный энтузиазма Лёша Коробов, каким я помнил его по университету. Я чувствовал вместе с тем, что на этот материал у него большие планы, и, может быть, связанные не только с успехом у читателей…

Я тоже не сидел без дела, на мою долю выпала работа по проверке фактов. Надо было проанализировать каждый документ и убедиться в его подлинности. Я запрашивал суды, профильные ведомства, отыскивал следы платежей в официальной отчётности офшорных компаний. Некоторая часть бумаг, главным образом та, что относилась к внутреннему обороту «Первой строительной», была по понятным причинам непроверяема, однако в остальных документах я не нашёл ничего компрометирующего. Все цифры, подписи, даты, сходились до последней запятой. Кое-что из документов пересекалось с тем, что уже было в нашем с Алексеем распоряжении, и там тоже не обнаружилось ни малейших противоречий.

Затем мы принялись за работу, и ей-богу, не помню, когда нам так весело работалось вместе. Строка шла за строкой, страница за страницей, мы то и дело перекидывали друг другу документы, сверяли факты, редактировали написанное и вычёркивали ненужное… Пришлось перелопатить целые горы материала, попутно отказываясь от целых абзацев, прежде казавшихся необходимыми, однако к вечеру следующего дня наша история наконец приобрела некую форму и внутреннюю логику, так что оставалось лишь отсечь ненужное и второстепенное. На третий день текст был окончен полностью и отдан юристам, откуда без дальнейших проволочек ушёл в корректуру. Перед сдачей номера в печать я сделал в материале маленькую поправку – вычеркнул из подписи собственное имя, оставив только Коробова. Я решил, что, ухаживая за Леной (а я твёрдо решил начать за ней ухаживать), неправильно светиться в тексте, изобличающем её отца. Рассуждение это было чисто эстетическое, я прекрасно понимал, что даже серьёзный конфликт с Гореславским никоим образом не мог повлиять на мои отношения с девушкой. Кроме того, мне хотелось отдать должное Лёше. В конце концов, именно он смог найти концы в этой запутанной истории, я же, как выяснилось, всё время шёл по ложному следу…

События дня следующего – дня нашего триумфа и позора, развивались стремительно. После выхода материала мы не могли продохнуть и минуты. Телефон обрывали все: и погорельцы, и коллеги-журналисты, и сотрудники правоохранительных органов. Алексей давал одно интервью за другим. Часа за два он успел побывать и в студии «РБК», и на «Эхе», и, наконец, в эфире федеральных новостей Первого канала. Около трёх часов дня возле центрального офиса «Первой строительной» собралась стихийная манифестация погорельцев. Полиция, прибывшая на место, не успевала сдерживать митингующих. В здание компании летели камни и палки, то и дело происходили стычки погорельцев с сотрудниками фирмы и корпоративной охраной. Дошло, наконец, до того, что был задержан и сильно избит один из топ-менеджеров компании, упомянутый в нашем материале, – манифестанты узнали его по фотографиям в интернете. Может быть, до подобных эксцессов и не дошло бы, если б «Первая строительная» не отмалчивалась, игнорируя и обращения СМИ, и требования возмущённых людей. «Мы изучаем публикацию», – стандартно сообщали в пресс-службе компании на все запросы. Всё это продолжалось часов до четырёх дня.

А затем грянул гром. На сайте компании появилось масштабное опровержение нашего материала. Текст был разобран в подробнейших деталях и разгромлен в пух и прах. Выяснилось, что одни люди, упомянутые нами, никогда не работали в фирме, другие – работали, но давно уволились, третьи занимали совсем не те должности, какие приводились в нашем расследовании. Номера счетов, бухгалтерские выкладки, отчётность офшоров – всё было объяснено с приложением сканов заверенных документов и выписок из «Росреестра», и в совершенно ином, абсолютно невинном смысле, нежели излагалось у нас. «Первая строительная» последовательно, абзац за абзацем, разбивала все наши выводы и построения, так что от них наконец не осталось камня на камне. Стало ясно, что мы попали в хитрую ловушку и завязли в ней основательно. В начале дня мы праздновали победу, в конце же его были вынуждены признать поражение. На нас снова посыпались звонки и письма, но уже не благодарственные, а негодующие…

Алексей метался меж двух огней – погорельцами и прессой – и что-то доказывал, убеждал, ругался… Наконец он кинулся на розыски Сашко, чтобы, как он выразился, «вытащить его за ушко на солнышко». Я поехал с ним вместе. Выяснилось, что старый наш знакомый уже недели две как не жил в школе, а перебрался в небольшую съёмную квартирку на проспекте Вернадского. Оказавшись в подъезде обшарпанной хрущёвки, Алексей, перепрыгивая через две ступени, поднялся на второй этаж и замер у крайней слева двери, обитой потёртым дерматином.

– Ты меня удерживай, чтобы я не убил его, – ледяным тоном бросил он мне, с силой давя кнопку звонка.

Я был убеждён, что Сашко дома не окажется, или он нам не откроет, но, к моему удивлению, после первого же звонка дверь отворилась, и наш знакомец появился на пороге в пластиковых шлёпанцах и мятом поношенном халате с серой бахромой снизу. Алексей не стал дожидаться приглашения, а как ураган влетев в квартиру, схватил его за плечи и припёр к стенке. Сашко стоял с видом обречённым и безвольным, не делая ни малейших попыток сопротивляться.

– Ну, говори, кто документы тебе дал? – накинулся Алексей, заглядывая ему прямо в глаза. – Откуда они? Кто тебе заплатил?

На физиономии Сашко изобразилось страдание, он отвёл взгляд и чуть вздёрнул плечами, делая робкую попытку вырваться, но, не преуспев, тяжело вздохнул и безвольно сник.

– Давай телефоны, явки, пароли тех, кто тебя купил! – продолжал давить Алексей.

Сашко молчал.

– Слушай, тварь, я же убью тебя, – крикнул Лёша, изо всех сил ударив кулаком по стене рядом с его головой. Сашко только зажмурился и сильнее вжал голову в плечи.

Мне, наконец, стало жалко беднягу.

– Лёш, да погоди ты, давай нормально с ним пообщаемся! – сказал я, дёрнув Коробова за плечо. – Будете говорить? – спокойно обратился я к Сашко. Тот покорно кивнул. Алексей сделал шаг назад. Парень, как обессиленный, опустился на пол и уселся, обхватив руками колени.

– Кто дал тебе бумаги? – требовательно произнёс Коробов.

– Меня заставили, – жалобно пробормотал Сашко. – Угрожали, били…

– Кто?

– Из «Первой строительной»…

– Кто конкретно?

– Я не помню… Их много было… А я один…

– Да что ж ты, сволочь, мне ни черта не сказал? – снова вскинулся Алексей. – Ты знаешь, что теперь будет? Теперь ни одному слову нашему не поверят, пропала и работа за три месяца, и надежды людей, которые нам доверились, и… и… – он не договорил, а только резко махнул ладонью в воздухе. Я с удивлением глянул на Лёшу. Никогда я не видел его в такой ярости – он весь вспотел, раскраснелся, тяжело дышал и, казалось, готов был разорвать на куски сидевшего перед ним Сашко. С ним явно происходило что-то чрезвычайное, доведшее его до невменяемости и совершенно заглушившее голос разума. Странно было смотреть на этого всегдашнего пламенного защитника униженных и оскорблённых, который с налитым злобой лицом стоял над немощным и дрожащим человечком, едва удерживаясь от того, чтобы окончательно не втоптать того в грязь. Я снова подумал о том, что в провале с документами для Коробова заключалась нечто большее, нежели простое журналистское фиаско…

– Вы все меня измучили… – пролепетал наконец Сашко.

– Кто измучил? – крикнул Алексей, с силой пнув его носком ботинка по бедру. – Кто измучил, сволочь? Я с тобой как с человеком обращался, тварь ты неблагодарная! Деньги давал, возился с тобой целыми днями. Чем, как я тебя мучил?

Сашко искоса с опаской взглянул на Лёшу, затем отвёл глаза и сделал усилие, чтобы подняться. После нескольких попыток он действительно встал и спиной прислонился к стене, дрожа на слабеньких ногах.

– Измучил, – хмуро повторил он, проделав это упражнение.

– Да чем? Чем?

Сашко тяжело вздохнул, поднял на своего соперника мутный взгляд и секунд пять со странным выражением изучал его. И вдруг словно с цепи сорвался.

– Да тем! – чрезвычайно бойко и с отчётливой слезой в голосе, заговорил он. – Ты хуже тех, что били меня! Те хотя бы нотации не читали, а ты… – Он вдруг бросился ко мне и резко рванул за рукав. – Вот не поверишь: придёт и давай втирать о вселенском братстве и царстве добра! Замучил совсем, всю совесть мне изъел! Да кто ты такой, чтобы совесть мою есть! – яростно кинулся он теперь к Алексею. – Кто ты? Принципиальный, прекрасный человек! Да что ты вообще знаешь о нас: нищих, калечных, пьяных? Интеллигентская сволочь, вроде тебя, никогда не поймёт такого как я, хоть и болтать умеете, и… и… слоги верно складываете. Ты думаешь, – снова дёрнул он меня, – думаешь, я тут мразина? Вот этот вот! – он ткнул Коробова слабо сжатым кулаком в грудь, – Нищему, голодному лекцию прочтёт, разуму поучит, а затем копейку торжественно вручит! Я на зоне столько не терпел, сколько от поучений твоих. Думал, я тебе за грош душу прода? – прохрипел он, измученно ухмыльнувшись.

 – Я мало давал, чтобы не пил ты… – растерянно произнёс Коробов. Он смотрел на Сашко с неким ужасом, как на дикое животное, внезапно на его глазах сорвавшееся с привязи.

– А кто ты, чтобы меня учить? Я, поди, в два раза старше тебя! Что, думаешь, если я гадом был, если наказан, то всё, ты с малахольной правдой своей – царь мой? Мои ложь, гниль, дерьмо моё десять раз твои правду и чистоту перевешивают в каких хошь глазах, хоть самого наисвятейшего праведника спроси! Потому что всё моё от жизни, от земли! Моё выжито, выстрадано, кровью добыто, а твоё – из учебников каких-то… я не знаю… – Он сильно рубанул ладонью в воздухе. – Что вы все против меня? – захныкал он, взглядывая то на меня, то на Лёшу. – Чем я виноват? Прожить хотел хорошо? Ну и что? Кто не хочет? Но у вас институтики ваши, образованьице, карьерки! А у меня? Вкалывай как проклятый, а и половину от вашего не заработаешь. Жизнью рискую за то, что вам даром достаётся! Поймали вы меня, поймали всех нас, сволочи! – последнюю фразу он произнёс уже в каком-то исступлении.

Алексей смотрел на него презрительно, но уже без прежней ненависти.

– Ладно, – сказал он наконец доставая мобильник. – Сейчас ты повторишь, всё, что говорил, а я запишу на телефон, и…

– Не буду ничего говорить! – решительно взвизгнул Сашко.

– Будешь! – безапелляционно отвесил Алексей.

– Не буду!

Сашко вдруг сделал шаг к Коробову и, вплотную приблизившись к нему, с вызовом уставился прямо в глаза. Не меньше минуты они изучали друг друга злыми взглядами. Я решил, что на этот раз драки не избежать, и напрягся, приготовившись разнимать. Но случилось неожиданное. Алексей шагнул назад, затем снова приблизился к Сашко, как бы для того, чтобы особенно внимательно разглядеть его, и вдруг грянул тому в лицо откровенным и гневным смехом. Сашко недоумённо насторожился, однако с места не сдвинулся, очевидно, в самом деле собираясь не отступать ни при каких обстоятельствах. Алексей, не сказав больше ни слова, резко развернулся, и быстрым шагом пошёл к двери, попутно убирая в карман телефон. Я отправился следом.

– Слушай, Лёш, можно его через суд заставить говорить, – начал я, поравнявшись с ним на улице. – Или устроить очную ставку с ребятами из «Первой строительной», о которых он упоминал…

Алексей с досадой отрицательно мотнул головой.

– Для начала надо по-быстрому опросить жильцов, погорельцев, которые видели, как он контактировал со строителями, а затем…

Коробов вдруг остановился на месте и с негодованием уставился на меня.

– Слушай, слушай, ты! – рявкнул он. – Оставь меня в покое, прошу тебя! Я видеть никого не хочу, и тебя – особенно! Ты понял?

Не найдя слов, я лишь молча кивнул. Алексей развернулся и, не оборачиваясь, быстро ушёл вперёд по улице.


Глава пятьдесят первая

В следующие несколько дней события развивались стремительно. Удары сыпались на нас один за другим. То приходила повестка из суда (оказалось, «Первая строительная» предъявила редакции огромный иск на несколько десятков миллионов рублей), то заходили полицейские и проводили обыски, изымали документы… С погорельцами все наши контакты оказались разорваны, даже Фомина, цепляющаяся за любой повод мелькнуть на газетной полосе, перестала брать трубку. Супостаты наши, конечно, торжествовали. Белов давал одно интервью за другим, в каждом из которых крыл нас на чём свет стоит, конкурирующие издания выпускали иронические передовицы, прошлые жертвы Лёши – все эти мерзенькие и гаденькие жуликоватые чиновники да рвачи-бизнесмены, которых он обличал в своё время, подняли головы из своих грязных болотец и квакали что было мочи. Особенно запомнился нам материалец Шебровича, который тот выпустил в одном сетевом издании. Он усердно и с неким даже смакованием повторил все претензии к Коробову и мне, когда-либо возникавшие со времён царя Гороха. Были учтены все наши неточности, промахи, даже орфографические ошибки. Завершалась статья довольно остроумным, хоть и несколько многословным панегириком «молодёжи, мелко заигравшейся в журналистику». Коробов сразу увидел в этой публикации косматую лапу Белова, я же по сей день убеждён, что Шебрович сварганил её по собственной инициативе – он мстил нам за своё давешнее слезливое покаяние.

Был, кстати, и ещё один эпизод, о котором стоит вскользь упомянуть. Под конец второго дня мне позвонила Пугачёва. Разговор наш оказался краток – она суховато упрекнула меня за то, что я не слушал её предостережений о Белове, и намекнула на то, что тот готовит некую новую провокацию. Старуха явно была в расстроенных чувствах, из чего я вскользь сделал вывод, что дела её теперь плохи…

Первое время на Алексея было тяжело смотреть – казалось, неудача навсегда подкосила его. Он ходил как в воду опущенный, почти перестал появляться в редакции, а если и забегал на минуту, то лишь затем, чтобы разобраться в делах и кое-как ответить на новые претензии. Я был уверен, что он вот-вот уволится, и, признаться честно, собирался уйти вместе с ним – всё происходящее опротивело мне донельзя. Кроме того, хотелось заняться и личным – с Леной наши отношения так и не сдвинулись с мёртвой точки, несмотря на то что она явно показала мне при нашем последнем разговоре, что знает о моей к ней симпатии. Мы всё молчали, так что мне как-то даже обидно начало становиться, причём уже начинало заявлять самолюбие, а не только романтика...

Денька через два Лёша начал приходить в себя. Снова принялся за какие-то документы, помирился со мной, хоть и на какой-то угрюмой ноте, даже начал печатно огрызаться на особенно злые на него нападки. Впрочем, если говорить о нападках, то их число к этому моменту уменьшилось кардинально. Коллеги, конечно, знатно покуражились над нашей неудачей в первые дни, однако теперь в общем ликующем хоре начинали раздаваться и сочувственные голоса. Многих, в частности, интересовало происхождение подложных бумажек, процитированных в нашей статье. В то, что мы сфабриковали их сами, не верил никто, особенно из тех, кто лично знал Коробова (а таких оказалось немало). И всё чаще звучал логичный вопрос: если мы попались на крючок, то кто же рыбак, закинувший удочку? Были, конечно, и скептические мнения, однако так или иначе все сходились на том, что окончательные выводы в нашей истории делать покамест рано.

Потерпев неудачу с Сашко, Коробов снова принялся за версию Найдёнова. Опять он по целым дням пропадал в школе, где жили погорельцы, опять изучал немногие бумаги, полученные от старика, опять и с двойным усердием пытался раскрутить того на сотрудничество. Подробности мне Лёша не рассказывал, но, судя по всему, Найдёнов оказался крепким орешком и то ли обиделся на нас за пренебрежение им, то ли таил что-то до поры до времени, но распахиваться радостно навстречу не спешил. Коробова это, конечно, доводило до белого каления, хоть он и не подавал виду. Вообще он, очевидно, решил ни в коем случае отныне «не подавать виду», и, может быть, именно передо мной – в первую очередь. Совался к старику и я, но тоже безрезультатно. Словом, суеты было много, а проку мало. Время вообще текло в те дни тяжело и вяло, как густой кисель. Но настало шестнадцатое ноября.


Глава пятьдесят вторая

Я сидел в кабинете, от нечего делать раскладывая на компьютере пасьянс, когда ко мне вошёл Коробов, белый как простыня. Подойдя, он бессильно бухнулся на стул и выговорил сипло: «Найдёнов мёртв». Я встал с места и, поражённый, молча уставился на него.

– Где? – наконец произнёс я.

– В гостинице у ВДНХ, – проговорил Лёша. – Сегодня утром нашли. Задушили его.

Не меньше минуты мы сидели в каком-то странном тупом оцепенении. Я не знал, как справиться с собой. В голову лезли посторонние и нелепые мысли: то я начинал рассчитывать, как нам быть теперь без Найдёнова с расследованием, то зачем-то вспоминал о несчастной Марии Николаевне, жившей интересами мужа и теперь, наверное, раздавленной горем, то ругал себя, впрочем, как-то вяленько, за то, что не задумался прежде о безопасности больного старика. Лёша, вероятно, чувствовал то же самое, во всяком случае, взглянув на него, я тут же понял, как это бывает иногда, что наши мысли и ощущения до того идентичны, что нет нужды в словах.

Ближе к полудню начали проясняться подробности гибели старика. Как сообщили полицейские, Найдёнов был повешен на одной из двух продольных деревянных балок в номере, причём преступники, очевидно, пытались изобразить самоубийство, во всяком случае, медики установили, что старику перед гибелью был сделан укол снотворного. Этот укол, однако, подействовал не сразу, и потому бедняга оказал убийцам значительное сопротивление – номер был весь перевёрнут вверх дном. Во-вторых же, препарат, след от которого по задумке нападавших должен был остаться незаметным (кололи в область паха), в реальности вызвал сильнейшую аллергическую реакцию, что, в свою очередь, привело к значительному покраснению на теле, которое сразу же бросилось в глаза патологоанатомам. Собственно, проведя дополнительные исследования, обычно в подобных случаях необязательные, они и обнаружили в крови умершего следы снотворного.

Но если с обстоятельствами убийства всё было более или менее ясно, то относительно личностей преступников полиция не установила ничего. Расспросы сотрудников гостиницы результата не дали. Это была одна из множества тех маленьких гостиниц, что построили к олимпиаде восьмидесятого года для технического персонала, занимавшегося обслуживанием игр. Все эти здания одинаковы – небольшие, похожие на хрущёвки, с однотипными номерами и минимумом удобств. Теперь в таких мини-отелях сплошь селятся приезжие из южных республик да парочки, ищущие уединения на одну ночь. Понятно, что ввиду постоянной текучки никакого особого учёта постояльцев администрация не вела. Не заметили ничего необычного и сами гости. Разве что один из инспекторов по миграционному контролю (те время от времени наведывались в гостиницу с внезапными проверками) заявил, что уже видел погибшего ранее, однако когда именно это было, вспомнить не смог.

Вместе с Алексеем мы немедленно отправились в школу к погорельцам, чтобы навестить Марию Николаевну и по возможности утешить её. Тут нас снова ждали сразу несколько неприятных известий. Во-первых, мы обнаружили бедную старушку на постели, в бессознательном состоянии. К ней даже приставили медиков, опасаясь за здоровье. Во-вторых, соседи рассказали о странном происшествии, случившемся сразу после гибели Найдёнова. Оказалось, что в отсутствие хозяйки, вызванной по случаю смерти мужа в полицию, неизвестные вверх дном перевернули каморку, где ютились старики. Что они искали там, осталось загадкой – во всяком случае, Мария Николаевна утверждала, что из дома ничего не пропало.

В школе мы провели часа три, шатаясь из угла в угол и занимаясь, по большому счёту, всякой никчёмной ерундой. Опрашивали погорельцев, прекрасно понимая, что ничего нового от них не узнаем, беседовали с полицейскими, прибывшими допрашивать Марию Николаевну, что-то выясняли у Фоминой, которая сначала встретила нас с неким вызовом, но через несколько мгновений расчувствовалась и даже расплакалась у Коробова на плече. Вообще, в школе начался настоящий кавардак. Убийство старика странным образом подействовало на всех, и общее мнение, так или иначе выражавшееся, заключалось в том, что оно как-то связано с пожаром. К Марии Николаевне выстроилась целая очередь сочувствующих. Были и погорельцы, жившие в школе и раньше всех узнавшие о трагедии, и те, что после пожара переехали к знакомым и на съёмные квартиры, и даже случайные люди, следившие за ситуацией по сообщениям СМИ. Присутствовали, кстати, и известные личности – в толпе я заметил одного крупного адвоката и нескольких знаменитых правозащитников из Общественной палаты. Толпа эта беспрестанно гудела и голосила на все лады, так что из кабинета Найдёновых то и дело высовывался медбрат, умоляя собравшихся успокоиться. Закончилось всё вызовом охраны, которая настойчиво попросила народ разойтись.

Уехали и мы с Алексеем. Лёша, не попрощавшись и не подав мне руку, пошёл к метро, а я, взяв такси, отправился домой. Всю дорогу в машине я обдумывал то, как расскажу о гибели старика Лене. Я боялся, что девушка не выдержит этой новости и, чего доброго, снова сляжет в больницу, и искал способ донести её как можно деликатнее. Однако, войдя в квартиру, понял, что зря ломал себе голову – Лена, очевидно, узнала обо всём и без меня. На кухне я нашёл лаконичную записку: «Знаю. Не беспокой». Дверь в комнату девушки оказалась закрыта, но по полоске света, пробивавшейся из-под неё, я понял, что моя гостья не спит…


Глава пятьдесят третья

Через четыре дня были назначены похороны Найдёнова. Церемония состоялась на Кунцевском кладбище, где у старика давно было куплено место. Рассказывать о ней почти что нечего – было многолюдно, читались речи, лились слёзы. К гробу выстроилась огромная очередь, подошёл и я. Признаться, шёл с неким страхом, и вовсе не потому, что боялся отталкивающего зрелища. Что-то неоконченное было в наших отношениях с ним, и я как-то иррационально опасался, что внешность старика чем-то дополнит эту неоконченность, прибавит к ней ещё какую-нибудь мучительную ноту. Покойный, впрочем, ничем не удивил – лицо его оказалось спокойно, с заострившимися, как у всех мертвецов, чертами.

Мы с Алексеем пришли порознь. Он один, а я в компании с Леной, которая, правда, недолго пробыла со мной, а почти сразу ушла к Марии Николаевне, которую привезли на инвалидной коляске. Рядом со старушкой я, к немалому удивлению, заметил и старину Сашко. Он изо всех сил подслуживался к больной: предупредительно подносил ей бумажные салфетки, держал лекарства и подавал чай из термоса. Я сделал вывод, что он замышляет что-то, и решил на всякий случай одёрнуть, пока дело не зашло слишком далеко, но не успел сделать и шага, как кто-то в толпе крепко схватил меня за плечо. Оглянувшись, я обнаружил перед собой Константина Белова.

– Привет! – шепнул он мне на ухо. – Как дела?

– Здравствуй, – как-то даже испугался я. – Какими судьбами?

– Поговорить надо. Можешь? – настойчиво поинтересовался он, вперившись в меня своими чёрными блестящими глазами. Вообще, он был как-то странно и нетерпеливо напряжён.

– Да, пожалуйста, – согласился я. – Куда пойдём?

– Так, погуляем, – ответил он и безо всякого смущения расталкивая людей, направился на выход. – Вот… – произнёс, когда мы вышли за ограду. – Я не хотел, чтобы меня видели. Знаешь, и старуха ведь здесь.

– Кто, Пугачёва?

– Да, – глухо ответствовал он. – Прилетела на падаль, ворона старая. Там ходит где-то. Понимаешь?

Я кивнул.

– Ей жалко его, – задумчиво и как бы не мне произнёс он. – Так часто бывает, ты понимаешь?

– Я… я не знаю, о чём ты говоришь, – запнулся я.

– Уходили они деда, вот о чём, – равнодушно констатировал Белов, видимо, не желая продолжать эту тему. – Ты сам-то как?

– Я нормально, не болею… – не понял я.

– Я не про то. С Ленкой как у тебя? Влюбился? Краснеешь, влюбился, значит, – удовлетворённо хмыкнул он, присматриваясь ко мне. – А я знал. Сюда только для того и пришёл – убедиться, что всё срослось у вас. Я уезжаю же скоро.

– Куда? – удивился я.

– Не знаю, – вяло пожал он плечами. – Куда-нибудь. Подальше отсюда. В Бурятию, может.

– В Бурятию?

– Да. И там люди есть. Не веришь?

Я не ответил. Несколько минут мы шли молча.

– А как товарищ твой поживает? – поинтересовался он вдруг.

– Коробов? Нормально.

– А у меня для него сюрпризик был… – продолжал Константин. – Похвастаться хотел. Знаешь, я тут нашёл девушку одну…

– Ой, не надо, – скривился я брезгливо.

– Нет-нет, – заторопился Белов. – Это не то совсем. Она одноклассница моя. Знаешь, красивая такая девка, я и сам как-то подкатывал, но… – Он глубоко задумался на секунду: – Да, так вот, – как бы спохватился вдруг, – она замуж недавно вышла из снисхождения. Ты знаешь, что бывают браки из снисхождения? Парень три года за ней бегал, умолял, унижался, перед подъездом ночевал. А потом у них ребёнок родился больной, ну, даун, и теперь муж куражится. Деваться бедняге некуда, ребёнка любит и терпит вот…

– Ну а ты-то тут при чём?

– Помогаю ей, – как бы сам себе удивляясь, пожал он плечами. –Докторов нашёл, квартиру вот снял на днях. И знаешь, искренне как-то... Сам не понимаю.

– А как же «желая зла, делаю добро»? – усмехнулся я.

– Запомнил, значит? – неприязненно передёрнулся Белов. – Ты бы знал, как меня эти силлогизмы измучили… Вообще всё надоело, – с задумчивой расстановкой прибавил он. – Ты, кстати, тоже надоел, хоть и смышлёный малыш. Жаль, поздно мы познакомились. Впрочем, ладно. Мне бежать надо, а ты… Привет другу своему передавай!

Он отошёл на секунду, но вдруг вернулся быстрым шагом.

– Погоди! – произнёс он, пытливо приглядываясь ко мне. – Ты в пророчества веришь?

– Не знаю… – задумался я. – А что?

Он замялся, как бы не решаясь сказать.

– Да, понимаешь… – произнёс нерешительно и как бы стесняясь. – Я сейчас через парк шёл, и прямо передо мной птицы взлетели.

– Что? – удивился я.

– Птицы. Перед лицом.

– Какие птицы?

– Голуби, наверное. Энергично так взлетели. Треща крылами. Один мне даже лицо задел. Как ангелы…

– Как кто?

– Как ангелы, – настойчиво повторил он. И, не дожидаясь моего ответа, хлопнул по плечу, развернулся и, как-то чрезмерно спеша, удалился.

Я не стал возвращаться на кладбище, а сразу отправился домой. Торопиться было некуда, и я километра три прошёл пешком по свежему воздуху. Я очень люблю эти московские деньки в самом конце ноября, когда лёд только начинает сковывать грязные лужи, на гнилые листья, сухие дорожки и разбитые тротуары ложится первая изморозь, и вся природа в предчувствии близких холодов замирает, как оглушённая. В этом общем омертвении мне всегда, с самого раннего детства, слышалась одна симпатичная нота, некое, едва уловимое предчувствие будущего возрождения, обновлённой, счастливой жизни. Это ощущение теперь мне было особенно дорого, и как-то даже болезненно необходимо.

У самого дома меня ждала странная встреча. Пока я неспешно брёл через двор, из подъезда вышел, зябко кутаясь в пальто, Гореславский. Не успел я сообразить что к чему, как он уселся за руль припаркованного у входа БМВ и поспешно укатил. Лена, которую я обнаружил на кухне с чашкой чаю, на мои расспросы отвечала скупо, дескать, отец заглянул её проведать, пробыл несколько минут, и разговора у них не получилась. Я чувствовал, что она что-то не договаривает, однако настаивать не стал – не хотелось пережимать, да и сил, признаться, не было. Смерть Найдёнова как-то внезапно истощила меня. Я почувствовал вдруг, что с плеч у меня упал огромный камень, но в то же время ощутил и то, каких трудов стоило тащить его всё это время. Гибель старика закрывала сразу с десяток насущных вопросов. У нас больше не было материала для расследования – все тайны Найдёнова погибли вместе с ним. Правоохранителям, погорельцам и нашим противникам мы могли отныне предъявить лишь догадки, не подкреплённые документально, а следовательно, с одной стороны – полностью обанкротились, а с другой – с нас теперь, что называется, и взятки гладки. Трагедия развернула события совершенно неожиданной стороной. Расклад сил в противостоянии старухи и Николая Белова изменился полностью, и сложно было предсказать, как оно окончится. Вернутся ли их отношения на круги своя, как много раз случалось у них раньше, или Белов решит дожать свою старую соперницу? Что теперь предпримет Гореславский? Какие планы у Кости Белова? Впрочем, эти вопросы, несмотря на всю свою увлекательность, интересовали меня лишь постольку-поскольку. Гораздо важнее было то, как ситуация отразится на собственном моём окружении. Что теперь предпримет Лёша? Зная его, я понимал, что без боя он не сдастся, но с трудом представлял, на что конкретно может решиться в этой, очевидно, патовой ситуации. Лена волновала меня не меньше. Её старое стремление сдаться полиции пугало меня и сейчас, хоть в этом самопожертвовании после смерти Найдёнова смысла стало совсем мало. В отсутствие документов, обещанных стариком, доводы больной девушки легко можно было бы объяснить игрой воспалённого воображения, проблемами в семье – словом, чем угодно. Думаю, подспудно Лена чувствовала это, однако вряд ли придавала своим ощущениям большое значение. Наблюдая за ней, я всё отчётливее признавал правоту первых своих догадок. Девушкой двигала вовсе не жажда справедливости, а в первую очередь – желание самоутвердиться, бросить вызов всей своей прошлой жизни. Откровенно говорить с ней об этом я считал бесполезным делом, в ответ на расспросы она разве что замкнулась бы в себе, как случалось не раз. Впрочем, в крайнем случае я всё-таки надеялся как-нибудь повлиять на неё. Ведь удалось же мне это однажды? Особое значение при этом я придавал своему признанию Лене в любви. Я твёрдо решил при первом же удобном случае обо всём рассказать ей и очень надеялся на это объяснение. Почему-то мне казалось, что тогда всё у нас с ней поменяется, и мы если не будем вместе, то во всяком случае отношения наши уж как-нибудь сдвинутся с мёртвой точки. Иного варианта развития событий я не предполагал категорически, что, как теперь понимаю, должно было кое на что намекнуть мне. Впрочем, не особенно-то корю себя за то опьянение – хоть раз в жизни можно было увлечься?


Глава пятьдесят четвёртая

Следующие несколько дней припоминаются мне с трудом. Почему-то из них я не могу назвать ни одного цельного, законченного события, в голове роятся одни отрывки, только условно связанные друг с другом. Внимательно разбирая происходившее тогда, я так и не смог понять логику некоторых своих поступков, и уж конечно, ни за что бы не уловил общую картину происходившего. Все мои мысли занимала Лена и предстоящее с ней объяснение, на которое я, впрочем, никак не мог решиться. Что до Коробова, то он то находился в каком-то потерянном, заброшенном состоянии, похожем на депрессию, то энергично кидался что-то выяснять и устанавливать по нашему делу. Несколько раз забегал и к нам, причём по целым часам беседовал с Леной. О чём говорили, я не знал, да и, признаться, не очень интересовался. Ясно было только то, что у Лёши, по всей видимости, ещё теплились какие-то надежды относительно расследования. Я не стремился разуверять его. Вообще, после смерти старика у нас с ним сразу всё как-то разъехалось, причём до такой степени, что, сталкиваясь где-нибудь, мы не могли связать друг с другом двух слов. Алексей, видимо, окончательно махнул на меня рукой, да и я после нашего последнего разговорчика совершенно им не интересовался. Помню ещё, что некое мельтешение происходило у погорельцев. Кажется, Фомина затеяла какой-то сбор подписей, против которого почему-то протестовала половина пострадавших. Были даже оживлённые скандалы, хотя и редко оказывавшиеся в информационном поле – интерес к пожару постепенно утихал. Странные новости приходили и о Сашко – тот якобы принялся заботиться о Марии Николаевне Найдёновой, которая всё ещё не вставала с постели. Окружавшие подозревали сначала некий меркантильный интерес, однако в поведении его было столько странного и нехарактерного, что вскоре самые закоренелые скептики начали предполагать, что если и есть у него материальные надежды, то ими, по крайней мере, ситуация не исчерпывается. В этой метаморфозе для меня не было ничего удивительного, вообще, в его характере мне всегда виделось что-то истерическое, и я нисколько не сомневался ни в его искренности, ни в том, что вскоре он устанет от собственного благородства, да ещё, пожалуй, выкинет напоследок что-нибудь нелепое и безобразное. Пока что за Марию Николаевну я не волновался – за её судьбой с недавних пор внимательно наблюдала и пресса, и собратья по несчастью, однако решил при случае серьёзно побеседовать со старым нашим товарищем.

Но недели две спустя он позвонил мне сам с неожиданной и ошеломляющей новостью.

– Это Сашко Игорь Евгеньевич, – сняв трубку, услышал я знакомый сипловатый голос. – Вы меня узнаёте?

Говорил он церемонно и даже с неким небрежением, правда, несколько наигранным – очевидно, от волнения.

– Узнаю, – сдержанно ответил я.

– Я бы хотел пригласить вас, а также вашего приятеля Коробова на церемонию… – он несколько замялся и, видимо, дальше продолжил по бумажке, – на церемонию изложения последней воли покойного Найдёнова Петра Ивановича.

– На чтение завещания? – удивился я.

– Именно так, – продолжал Сашко. – Церемония состоится в помещении адвокатского бюро братьев Васильевых на Сретенке в будущий четверг, в два часа дня. Вас ждать?

– Да, конечно, – согласился я, ничего не понимая.

– И особенно Пётр Иванович просил, чтобы и ваш товарищ, Алексей Коробов, присутствовал. Вы не могли бы, – уже робея и в просительной интонации прибавил он, – не могли бы сами его проинформировать?

Я нехотя согласился, ухмыльнувшись про себя вполне, впрочем, понятной робости Сашко перед Лёшей, и повесил трубку. Но не успел я как следует задуматься о том, что мог означать этот звонок, как телефон задребезжал снова. На этот раз звонил Коробов.

– Что, тебя предупредили уже? – без предисловий бодро начал он.

– О завещании?

– Да, о нём. Мне сейчас Фомина звонила. Говорит, наделало оно у них шума, весь дом гудит. Слухи ходят, что старик Марии Николаевне признавался, будто в последней своей воле всех разоблачит, какие-то документы передаст, которые у него спрятаны были, ну и…

– Мне об этом ничего не известно, – растерянно отозвался я.

– И мне не известно, но поворот интересный. Я думаю, нам бы с тобой снова надо приготовиться к работе. Кто его знает, что там… Я как-то даже встрепенулся весь, – прибавил он со взволнованным азартом.


Глава пятьдесят пятая

Маленькая, мест на сорок, переговорная адвокатского бюро братьев Васильевых была забита битком. Люди начали прибывать с самого раннего утра, и к обеду, то есть ко времени, на которое назначено было, собственно, чтение, помещение заполнилось уже до такой степени, что из него пришлось вынести и стулья, и даже небольшой столик с проектором. Явились все – сами погорельцы, волонтёры, различные вольные юристы и правозащитники, притащившиеся в надежде засветиться перед СМИ. Были, разумеется, и журналисты, впрочем, в количестве довольно небольшом. В частности, телевизионщиков на чтение не пустили вовсе, предоставив им дожидаться интересантов происходящего у входа в контору. Была, конечно, и Мария Николаевна – на коляске и в сопровождении Сашко, который аккуратно крутился вокруг неё, ловко отталкивая случайных зевак и особенно настырных акул пера. С удивлением я обнаружил в толпе и совсем неожиданные фигуры – в частности, присутствовали Пугачёва со старшим Беловым, а также и Костя Белов, который, однако, держался в стороне, из дальнего угла оценивая происходящее ироничным взглядом. Я пришёл вместе с Леной Гореславской, которую незадолго до меня через Сашко пригласила старушка Найдёнова. Девушка относилась странно – с явным интересом, но в то же время с некой озабоченностью, то и дело прорывавшейся у ней во взглядах и движениях. Впервые я видел её такой взволнованной. Что же до Алексея, то он прибыл на церемонию с самого раннего утра и успел попасть в зал одним из первых. Судя по всему, он надеялся потереться среди посетителей и при случае полакомиться какой-нибудь любопытненькой историей. Вообще, он был в игривом и бодром настроении и явно предвкушал некий реванш за недавнее поражение.

Этим возбуждением, впрочем, некого было удивить в здешнем собрании. Новость о завещании разлетелась среди погорельцев с такой силой и приобрела в умах такие фантастические масштабы, что о ней наконец начали говорить как о некой панацее, спасении ото всех бед. Старик, к которому при жизни, особенно в последние его годы, относились чуть ли ни как к умалишённому, теперь стал всеобщей иконой, неким символом борьбы жильцов сгоревшего дома за свои права. Этому в немалой степени способствовала и пресса, после трагической гибели Найдёнова в красках воскресившая на газетных полосах и в телесюжетах этапы его противостояния со строителями. Журналисты подробно разбирали судебные процессы, в которых он участвовал, описывали похищение его дочери, рассказывали о последовавшем затем заболевании старика. Для погорельцев же Найдёнов стал чуть ли ни последней надеждой добиться справедливости. Интерес к пожару постепенно сходил на нет – новость о гибели старика была подобна одной из тех искр, что вспыхивают в костре перед его окончательным угасанием. А вместе с этим начинали наглеть и чиновники. Людям предлагали то ничтожные компенсации, то жильё на выселках. Кое-кому из потерпевших и вовсе не удавалось ничего добиться – у одних были проблемы с документами, другие, особенно пожилые и больные – сами махали на всё рукой и выходили из борьбы. Найдёновское завещание, по общему мнению, должно было кардинально изменить расстановку сил. Ждали от него всякого – и того, что будут указаны виновные в поджоге, и что в документе обнаружатся некие данные, благодаря которым обделённые в трагедии вернут права на утраченную собственность, и ещё невесть каких разоблачений и улик. Словом, надеялись на нечто сверхъестественное, почти на чудо.

К двум часам дня, то есть к моменту, на который назначено было чтение, всеобщее напряжение достигло крайней точки. Люди, проведшие на ногах несколько часов, начинали выходить из себя. Частенько слышались злые выкрики, а то и угрозы в адрес организаторов. Иные уже ходили делегацией к руководству фирмы, но вернулись ни с чем – юристы наотрез отказались проводить мероприятие раньше срока. Наконец чтение началось. На небольшую кафедру у окна поднялся высокий худой мужчина лет шестидесяти, весьма аккуратно одетый, и, поприветствовав собравшихся и в особенности Марию Николаевну Найдёнову, открыл рыжую кожаную папку.

– Здравствуйте! Меня зовут Алексей Николаевич Васильев, я старший партнёр адвокатского бюро, – начал он. – Поручая это дело нам, Пётр Александрович предъявил несколько особых требований. В первую очередь, он настоял на публичности чтения, что мы и исполнили в меру наших сил. Во-вторых, потребовал присутствия некоторых лиц, что, как мне доложили, также было исполнено. И в-третьих, – тут оратор сделал паузу, внушительно оглядев зал, – в завещании содержатся и определённые сведения, требующие присутствия полиции. В этих целях мы пригласили нескольких сотрудников Тверского УВД, которые сейчас находятся в зале.

 Поднялся усиленный шёпот. Чтец аккуратно перевернул несколько листов в своей папке и снова обвёл глазами помещение, ожидая тишины.

– В начале текста содержатся данные личного характера, а также информация об имущественных отношениях покойного, которую можно огласить исключительно в присутствии родственников. Эту часть мы пропустим сразу и перейдём к непосредственно нас касающейся фактуре. Итак. «Я, Найдёнов Пётр Александрович, находясь в трезвом уме и твёрдой памяти, желал бы сообщить правоохранительным органам о ряде преступлений, совершённых сотрудниками “Первой строительной компании”, а также лицами, близкими к руководителям этой фирмы, в первую очередь Николаем Александровичем Беловым и Таминой Николаевной Пугачёвой. Если данный документ обнародован после моей насильственной смерти, то в ней также виноваты вышеуказанные личности, имеющие непосредственный интерес в замалчивании происшедшего и неоднократно угрожавшие мне».

Зал загудел, послышались встревоженные и злые выкрики. Двое или трое погорельцев, знавшие в лицо Белова и Пугачёву, указали на них присутствующим, и наша сладкая парочка тут же оказалась окружена озлобленными людьми. Пугачёва сделала попытку выйти, при помощи двух дюжих охранников прокладывая дорогу через зал, однако у двери была остановлена одним из сотрудников полиции в штатском, показавшим ей служебное удостоверение. Старуха немедленно развернулась, однако встала неподалёку от двери, беспокойно оглядываясь по сторонам. К моему удивлению, старший Белов не проявил ни малейшего беспокойства и даже не изменил позы, когда была озвучена его фамилия. Впрочем, он, очевидно, чувствовал себя в полной безопасности – рядом с ним находилось по меньшей мере четверо дюжих охранников. Наконец публика несколько успокоилась, и юрист, доселе нетерпеливо оглядывавший зал из-под поблёскивающих стёкол очков, смог продолжить чтение.

 «Я имею чёткие и неопровержимые доказательства того, что к поджогу дома на Никитской, в результате которого погибли три человека и более пятнадцати получили ранения, а также поджогам ряда других зданий причастны заместитель директора “Первой строительной компании” Николай Белов и управляющая делами семейства Гореславских Тамина Пугачёва. Последняя намеревалась использовать пожар в качестве одного из аргументов для укрепления своих позиций в борьбе за активы “Первой строительной компании”, что же до Николая Белова, то до определённого момента он рассчитывал лишь на материальную выгоду, надеясь получить в свою собственность территорию и коммуникации, оставшиеся после пожара». Далее в документе излагались подробности истории, уже известной моему читателю. Говорилось и о мнимом сговоре, в который Пугачёва вступила с больным стариком, и об участии в деле Белова, и о болезни старшего Гореславского, и о подробностях поджога, включая в том числе сведения о злосчастных канистрах из-под бензина, которые полицейские в своё время так и не смогли пристегнуть к делу. Впрочем, ни о Рашиде, ни о Лене Гореславской не упоминалось, самого поджигателя Найдёнов именовал в тексте «асоциальной личностью» и избегал подробных описаний. Старик с исключительной дотошностью документировал все контакты с Беловым и Пугачёвой, записывая и места встреч с ними, и точное, до минуты, время. Он упоминал отдельно, что вёл аудиозапись каждого из свиданий, если же не мог фиксировать на плёнку, то составлял подробную расшифровку всего, что говорилось. Впрочем, в этом случае он не настаивал на точности, ссылаясь на своё слабое здоровье. Отдельная глава, на которую у юриста ушло не меньше двадцати минут, состояла из списка документов, которые Найдёнову удалось обнаружить в ходе расследования. Присутствовали и решения судов, и данные об офшорных счетах, и справки, в разное время выданные различными органами власти. Из этих документов складывалась, подобно тому, как собирается мозаика из отдельных фрагментов, вся история борьбы за сгоревший дом длиною в пятнадцать лет. Тут были и запросы различных компаний о стоимости земли в районе Никитиской, и первые, ещё совсем робкие попытки завладеть территорией. Затем шли постановления о признании дома аварийным, и судебные решения об их отмене, и различные акты пожарной охраны и архитектурной комиссии, вероятно, полученные не без участия некой волосатой лапы, и их опровержения. В игре стремительно менялись игроки – различные мелкие девелоперы, незначащие чиновники без значительного административного ресурса перемежались строительными грандами и серьёзными людьми со связями. На конечном этапе боевых действий кроме «Первой строительной» остались два или три подрядчика, не имевших серьёзных оснований претендовать на застройку спорного участка. Несомненно было, с одной стороны, то, что борьба за дом постепенно проигрывалась жильцами, с другой же – то, что конец её всё-таки был ещё далековат. В эту канву поджог ложился замечательно и вкупе с остальными фактами, изложенными Найдёновым, твёрдо и основательно доказывал вину именно «Первой строительной». Следя за медленным чтением завещания, я размышлял об одном: почему старик, обладая всей этой информацией, так долго медлил с ударом? Боялся действовать в одиночку? Ожидал каких-то новых известий? Или, может быть, сроднился с давешней обидой, как это частенько случается с людьми, серьёзно пострадавшими, и искренне боялся реванша, который лишил бы его смысла существования?

Чтение между тем подходило к концу. Публика заметно волновалась – люди поглядывали то на Белова с Пугачёвой, то отыскивали глазами сотрудников полиции, вероятно, ожидая от них каких-то действий. Главная интрига была, конечно, в самих документах, перечисленных в завещании. Но разрешилась она неожиданно.

 «Не рискуя оставлять указанные улики в одних руках, – писал Найдёнов, – я равномерно разделил их и поместил в трёх схронах. Первая часть документов, а именно – судебные решения, акты государственных организаций и выводы экспертиз – находятся под полом моей комнаты во временном общежитии. Вторая часть, то есть информация, относящаяся к зарубежной деятельности «Первой строительной», а именно – данные офшорных компаний, через которые осуществлялась деятельность по сокрытию конечных бенифициаров готовящегося преступления, а также происходили расчёты с занятыми в атаке на дом должностными лицами, находятся в банковской ячейке номер семнадцать Альфа-банка, в отделении, расположенном на Ленинском проспекте. Ключ к ячейке полиция может получить там же. Информация, касающаяся моих переговоров с Беловым и Пугачёвой, включающая двенадцать аудиокассет формата «мини», расшифровки их и документы, переданные мне Пугачёвой в ходе нашего с ней сотрудничества, находятся в гостинице «Золотой ярлык» на Проспекте мира, в номере триста двенадцать, в тайнике за батареей. Чтобы достать коробку, необходимо снять часть деревянной обшивки на стене справа от решётки радиатора и извлечь закрывающую дыру стекловату. Коробка находится близко к полу, между двумя составленными вместе кирпичами».

 Окончив чтение, юрист аккуратно сложил бумаги и внимательно оглядел собрание.

– Что ж, я думаю, что с этого момента должна действовать полиция, – весомо проговорил он, оглядывая зал.

Эти последние слова прозвучали в полнейшей тишине. Вслед за тем поднялся невероятный шум. Разочарованные вздохи тех, кто ждал от завещания гораздо большего, сменялись возмущёнными выкриками в адрес Белова и Пугачёвой, которых толпа оттеснила куда-то в угол, а те – призывами к полиции навести порядок. Когда ситуация уже рисковала стать неуправляемой, к трибуне подошёл невысокого роста седой человек в застёгнутом на все пуговицы кожаном плаще.

– Уважаемые граждане! – гаркнул он, подняв над головой обе руки. – Я подполковник Филиппенко, следователь по особо важным делам уголовного розыска Центрального административного округа города Москвы. Прошу вас не волноваться. Завещание гражданина Найдёнова мы считаем посмертным заявлением, и я здесь для того, чтобы выполнить последнюю волю усопшего. Я предполагаю немедленно произвести выемку документов, указанных в завещании, и приглашаю из вашего числа понятых.

Из толпы немедленно выделились около десяти человек, среди которых была, кстати, и Фомина, всё время находившаяся рядом с трибуной. Филиппенко отобрал из них пятерых наиболее спокойных и уверенно повёл за собой к выходу. Возле самого порога его остановил окрик Николая Белова.

– Гражданин начальник, – иронично позвал тот. – А нам вот с коллегой, – он кивнул на белую как мел Пугачёву, – как нам быть? Считать себя арестованными?

– Не арестованными, а временно задержанными до выяснения обстоятельств, – угрюмо бросил ему полицейский.

Невозможно пересказать оживление, начавшееся в зале. Зачитанный документ, конечно, разочаровал немалую часть публики, причём наиболее взъерошенную и нетерпеливую, однако более рассудительные из собравшихся постепенно перетянули на себя общее внимание. Довольно быстро стали разъясняться преимущества нового положения. Если обвинения в поджоге будут подтверждены, это откроет невероятные перспективы для пострадавших. Тут были и компенсации, которые могли стать просто колоссальными на фоне трагедии, и новое жильё, наверняка имеющееся в фондах такой крупной фирмы, как «Первая строительная», и, наконец, просто торжество справедливости при соблюдении гласности процесса. Вспоминали похожие дела, в частности историю с терактом в «Домодедово», пострадавшие в котором получили от владельцев аэропорта колоссальные суммы. Люди постепенно оттаивали, некоторые из собравшихся начали звонить родственникам, стремясь поскорее сообщить радостные новости, несколько человек вышли к прессе на улицу, а кое-кто и поближе подобрался к главным героям представления – Белову и Пугачёвой. Те, впрочем, от общения старательно уклонялись, особенно Пугачёва, которая явно находилась на грани срыва и затравленно оглядывалась по сторонам.

 Полагали, что понятые вернутся часа через полтора-два, однако ожидание растянулось на целых три. Первым в зал вошёл Филиппенко, а следом за ним появились и погорельцы в сопровождении двух полицейских в форме. По первому взгляду на них ясно было, что вернулись с дурными новостями. В зале поднялся шум, вошедших то и дело дёргали, наперебой расспрашивая о результатах. Те отвечали хмуро и невпопад. Филиппенко, протиснувшийся через гомонящую толпу к трибуне, снова поднял руку, призывая к молчанию.

– Граждане, прошу внимания, – начал он серьёзным тоном. – Внимание! Я не буду говорить, пока все не успокоятся.

– Да говорите уже! – крикнул кто-то из толпы.

– Не тяни кота за хвост!

– Прошу успокоиться, – снова повторил полицейский.

 Шум наконец стал затихать.

– Граждане, мы с понятыми проехали по всем трём адресам, указанным в завещании покойного гражданина Найдёнова, – спокойно заговорил Филиппенко. – Ни по одному из адресов в указанных местах не обнаружилось никаких бумаг.

На секунду повисла тяжёлая пауза. Всех ошеломило это неожиданное известие. Но вслед за тем поднялся страшный крик.

– Купили полицию! – кричал чей-то рассерженный голос.

– «Первая строительная» заплатила!

– Сволочи! Взяточники!

– Улики прячете! Преступники!

Озлобление, наконец, достигло предела. Полицейского оттеснили в сторону, однако, к его счастью, тем дело и ограничилось. Главное внимание толпы устремилось на Белова с Пугачёвой. Их толкали, дёргали, старались ударить. И полицейские, и охранники то и дело оттаскивали от сладкой нашей парочки наиболее драчливых активистов. Они, впрочем, и теперь не реагировали на нападки – Белов только ругался сквозь зубы, а Пугачёва испуганно пряталась за спины охранников.

– Мы проведём новое расследование на основании открывшихся данных, – голосил из своего загона полицейский, отталкивая начавших уже митинговать погорельцев. – Документы будут изучены заново, результаты экспертиз запросим из соответствующих ведомств, а те бумаги, которые…

– Ни слову не верим! – отвечали ему из толпы. – Продались вы, мрази!

– Твари, нелюди!

Толпа становилась оживлённее, люди кучковались и собирались возле трибуны. Филиппенко, видимо, ощущая запах жареного, поспешно звонил по телефону, двое же коллег его изо всех сил пытались успокоить толпу.

– Ну а мы-то что? – вдруг раздался звонкий голос Белова. – Можем идти?

Эта фраза произвела среди собравшихся эффект сверкнувшей молнии: все головы в зале повернулись к произнёсшему её. Все осознали её символический смысл, как-то внезапно и одновременно сообразили, что от ответа, то есть от того, дадут ли теперь уйти из зала главным предполагаемым виновникам пожара, зависит и будущий результат всего дела. Толпа умолкла и замерла, поспешно переводя взгляды с Филиппенко на Белова. Полицейский, сделав усилие, поднялся из своего угла и растерянно глянул на Белова. Казалось, он провалился бы сквозь землю, будь его воля.

– Можете идти, – наконец произнёс он средь громового молчания. И тут же поспешно оговорился: – Пока можете.

Это «пока» никого, впрочем, не обмануло. Поднялся новый крик, в два раза громче прежнего. Люди заметались – одни кинулись преграждать выход Белову, другие навалились на полицейского, требуя ответов от него. Я оглядел зал и с удовлетворением отметил, что и Мария Николаевна, и Лена, и Коробов уже успели выбраться из сутолоки, и тоже направился к выходу. Когда я был у самой двери, то почти нос к носу столкнулся с Беловым и Пугачёвой, которые в окружении охранников пробирались через людское море. Тут я стал свидетелем странной сцены. Как я уже упоминал, Костя Белов во время чтения завещания находился в углу у самой двери. Он и сейчас был там, безотрывно и с каким-то неспокойным, болезненным любопытством наблюдая за творившимся. Выходя, Николай Александрович заметил сына и энергичным жестом поманил того к себе. Костя не ответил, но сделал шаг навстречу отцу. Он, видимо, пытался что-то сказать ему.

– Что? – крикнул Белов-старший, поднося руку к уху. – Ваня, Николай, – скомандовал он охране, – помогите парню выбраться!

– Признайся! – вдруг расслышал я чёткий голос Константина.

Николай Алексеевич развёл руками, показывая, что ничего не слышит.

– Признайся, отец! – уже громче повторил Костя.

Белов наконец понял. Секунду постояв в раздумье, он уже медленнее и не так уверенно повторил сыну свой приглашающий жест.

– Признайся! – уже крикнул Костя, не двигаясь с места.

Николай Александрович не ответил. Презрительно усмехнувшись, он только пожал плечами, и продолжил путь к двери. Через минуту он был на улице. Вероятно, там его атаковали журналисты – даже из помещения чётко различался его густой энергичный басок, задорно кого-то осаживающий.

Вскоре на свежем воздухе оказался и я. Первым делом отправился отыскивать Марию Николаевну и Лену, однако, не пройдя и трёх шагов, столкнулся с Лёшей Коробовым.

– Вот ты где! – раздражённо крикнул он мне. – Везде ищу тебя. Пошагали со мной.

– Что такое? – спросил я.

– Да так, – зло отмахнулся он. – Найдёнов ещё письмо какое-то оставил, вот и приглашают юристы нас ознакомиться. Хотя это уже…

– Что, чтение-то как тебе? – поинтересовался я, хоть и знал ответ.

– А не ясно? – сердито резанул Коробов. – Всё провалилось к чёртовой матери.

– А ты думаешь, были вообще какие-то улики?

– Были, наверняка были. Старик умён был, много всего собрал. Да мы же ведь и видели с тобой кое-что ещё тогда… Жаль, что притом и наивен оказался, как девятиклассница, спрятать как следует не сумел. Это, кстати, частое сочетание – ум и наивность, ты замечал? Нет? А я вот замечал, обжигался уже… Вот и Найдёнова схавали эти крысы. Белова-то рожу видел? Он же труслив, как сука течная, я думал, корчить его будет во время чтения, как чёрта от ладана, а он ни разу и не поморщился. Видать знал заранее всё, и документики успел вынуть. Не сомневаюсь, что его ребятишки старика и ухайдакали.

– Ну а ты-то что теперь делать намерен? – полюбопытствовал я. – Будешь концы материалов из завещания отыскивать?

– Нет, какой там… – поморщился Алексей. – Главное, там записи разговоров были, а остальное – так, фантики, всё что-то косвенное, сбоку припёку. А записи Белов уже, конечно, уничтожил.

– Значит, проиграна партия? Или есть у тебя ещё туз в рукаве?

– Тузы кончились, – искоса зыркнув, сквозь зубы процедил Коробов. – Одна дама осталась.

– Какая дама? – спросил я.

– Пиковая, – зло и таинственно улыбнулся он.

Мы снова входили в приёмную адвокатского бюро.


Глава пятьдесят шестая

У дверей нас встретил уже знакомый по чтению завещания Васильев и, коротко подав руку, пригласил следовать за собой. Через минуту мы оказались в небольшой комнатке, прекрасно обставленной новой мебелью. Мария Николаевна в сопровождении Сашко, а также Лена Гореславская и Константин Белов уже были здесь, сидя в кожаных креслах вдоль стены. Были и ещё трое незнакомых мне деятелей. Один – мужчина лет пятидесяти пяти, в кожаной на меху куртке и с обеспокоенным лицом, другой – юноша с поникшим бараньим взглядом, вероятно, очень напуганный происходящим, и третья – женщина сорока пяти или пятидесяти лет, очень скромно, но чисто одетая в плащик и полусапожки. Она единственная изо всех ни о чём, казалось, не волновалась, перелистывая какие-то документы в серой пластиковой папке, которую держала на коленях. Что же до людей, мне знакомых, то Мария Николаевна находилась в каком-то полуобмороке, вероятно, шокированная недавним скандалом, Сашко крутился возле неё с бокалом воды. Лена была задумчива, однако то и дело порывисто обращалась к Косте Белову. Тот почти не отвечал ей, думая о чём-то своём. Впрочем, заметив нас с Коробовым, тускло улыбнулся и даже махнул рукой.

Васильев между тем устроился за столом и обвёл собравшихся строгим взглядом, очевидно, ожидая внимания.

– Ну что ж, волонтёров и Анну Борисовну, я думаю, мы отпустим сразу, – глянул он на Марию Николаевну. Та кротко и растерянно кивнула. Мужчина, юноша и женщина поднялись со своих мест и направились к выходу, напоследок пожимая руку Марии Николаевне. Та каждому шептала что-то на прощание и, наконец, не выдержала и расплакалась. Подождав, пока она успокоится, Васильев приступил к чтению.

 «Дорогие мои друзья! – начал он. – Позвав вас слушать это завещание, я даже не знаю, на что надеялся. Главное, хотел быть услышанным в последний, и, может быть, в первый раз. В последний – потому что ничего я никогда больше не скажу, а в первый – потому что отлично знаю, что я сумасшедший, а сумасшедший – то же, что немой. Давным-давно, ещё в советское время, читал я в одном альманахе рассказик о сумасшедшем, который умер в больнице от аппендицита или ещё какого-то пустяка как раз потому, что бред его никто не слушал, и жалобы и крики привычно пропускались мимо ушей. Сколько раз терпел я ту же муку! Ну да ладно: и это честно, и это справедливо, ибо всё под солнцем честно и справедливо. Я специально просил собрать вас после чтения первого завещания. Надеюсь, что, доказав уже свою полезность, заслужу и крупицу вашего внимания. Теперь, когда правда восстановлена или, по меньшей мере, сделан первый к тому шаг, – Коробов на этих словах ядовито улыбнулся, а сидевший неподалёку от меня Белов ощутимо вздрогнул, – теперь, одним словом, когда битва выиграна, можно, подражая истории, и воздать должное героям.

Последние двадцать лет я прожил в смятении. Вместо единственной истины имел несколько, вместо спокойствия – борьбу, вместо надежды – отчаяние и угрюмую тоску. Слишком поздно зажил я предчувствием, ощущением вечности, которое всегда присутствовало во мне, но которому я боялся поверить. Я из поколения, приученного к идеалу, и как страшно тяжело далось нам отсутствие его – должно быть, так страдали ангелы, отлучённые после великой небесной битвы от руци Божией… Всё моё осквернено его поисками – и прошлое, и будущее, и любовь к жене, и смерть дочери. А что искал, не нашёл, и даже не мог найти в одиночку, ибо в одиночку идеал обрести нельзя, а можно лишь заслужить проклятье. Я был у коммунистов – и те отвели меня поклониться могилам великих героев, был у сектантов, и те измазали меня кровью, был в церквях, Христа поджидал, но там лишь улыбнулись мне горестно, как единомученику, святые страстотерпцы с закопчённых образов. На Валаам ездил три года назад, пыльным горячим летом, и там бродил от стены к стене, от кельи к келье, и везде и кланялся, и радовался, и надеялся. Но и Валаам не спас, и тот ничего не дал, кроме пророчества. В глиняной каморке у быстрой холодной речки старый монах мне сказал: не надейся. Приходит время Антихриста, и начнётся оно, едва умрёт последний праведник. Праведник тот – сергиево-посадский духовник по фамилии Павлов, что лежит нынче в Переделкино, у Патриарха. Он есть тот самый сержант Павлов, что в Сталинграде оборонял известный дом, и лежит без малого десять лет. Теперь слеп и парализован, а как умрёт, так и установится царствие Зверя, и в раю станет как в миру, а в миру – как в аду. Я не поверил, и, наверное, подлое моё сердце вновь обмануло меня. Ибо видно: последние времена наступают, и дрожит в ужасе святая русская земля. Рабочий человек унижен и справедливости искать негде. Всюду насилие, отчаяние, дикое, беспросветное пьянство. Воров не преследуют, а мучают праведников, богатые топят тоску в вещизме, а бедные забываются, истязая друг друга. Нет ни общей цели, ни мечты, ни завтрашнего дня. Спокойствие стало привилегией, правда – последним искуплением, а свобода – наказанием. Но и сейчас, хоть и покрыты мы струпьями, хоть и гниём в сточной канаве на обочине истории, на нас с тревогой и волнением смотрят миллионы по всему миру, и сейчас ждут от нас, убогих да сирых, нового слова, нового светлого пути. Ибо русский человек вовеки веков есмь неотрекшийся праведник, а народ наш – дворянство человечества. Дворянство в том высшем духовном смысле, что понят покамест лишь врагами и сокрыт от братьев. Но избавление грядёт, и, умирая, я желаю мира и молюсь о войне.

Теперь заговорю о вас, мои милые. Знаю, что если исполнилось всё, как задумано, то слушают меня помимо жены девушка и трое молодых людей. К жене моей, Маше, разговор особый, к тебе, родная, у меня и отдельное припасено письмецо, которое ты, конечно, уже получила. Скажу здесь, перед миром, то, что не записал там. Всю жизнь как умел я спасал человеков и как умел – спасался сам. В последние двадцать лет тяжело тебе было со мной. Прости же меня, дорогая! Прости и живи за нас обоих. Не радуйся непостоянному и не бойся неизбежного; всё будет, как Бог рассудит. Терпеть тебе недолго осталось, а там, наверное, ещё свидимся. Если есть в мире правда, то и вечная жизнь должна быть. А уж её и ты заслужила, и наша доченька, безвинная страдалица, и даже, может быть, я, грешный.

 Теперь к вам, ребятки.

 Тебе, девочка, скажу, что напрасно ты страдаешь по отцу. Он великий грешник, но перед тобой не виноват ни в чём. Примирись с ним – и будешь счастлива.

Тебе, огненный мой брат Алексей, скажу, что много тебе придётся принести зла себе и людям, но много увидишь и добра. Жизнь твоя – вечное огненное цветение, спасение же – в движении. Живи не останавливаясь – и познаешь истину.

 Ты, холодный мой друг Иван, спасёшься в любви. Ты пережил многое, и сердце твоё вскоре успокоится, а значит, сможешь приучиться к добру.

Теперь к последнему – Константину. Ты, Костя, хотел знать, есть ли твоя вина в том деле. Отвечу: вины твоей нет, тогда всё решали алчность и деспотичная жажда власти, твоя же роль была последняя. Я доподлинно знаю, что известные тебе люди приготовили не один, а несколько способов решить тот вопрос, и тебе нечего печалиться о том, что ты первым попался им под руку. Мстить или нет – решать тебе самому. Отомщённый, ты познаешь рай на земле, неотмщённый – найдёшь себя и спасёшь душу. Так или иначе жизнь твоя предрешена, ты сам это знаешь и лишь пытаешься отсрочить неизбежное. Больше мне сказать тебе нечего. Послушаешь меня – хорошо, откажешься – ещё лучше»...


Глава пятьдесят седьмая

Адвокат окончил читать и, закрыв папку, оглядел зал, очевидно, ожидая вопросов. Таковых, однако, не последовало. Мария Николаевна о чём-то коротко заговорила с Сашко, и тот немедленно повёз её к выходу. Коробов поспешно вышел следом. Что до Кости Белова, то его я не заметил, он успел ретироваться незадолго до конца чтения. Оставшись с Леной одни, мы, наконец, в полном молчании покинули зал. Девушка дрожала, очевидно, всё случившееся за день произвело на неё огромное и обессиливающее впечатление. Выйдя из помещения, я кинулся было ловить такси, но Лена мягко удержала.

– Не надо, давай погуляем, – попросила она.

Я молча кивнул. Мы вышли на Тверскую и медленно побрели в сторону Маяковской.

– Вот как теперь людям верить? – улыбнулась печально Лена. – Я совсем не того ждала от Найдёнова.

– А чего ждала?

– Надеялась на резкое что-нибудь. Ну, чтобы проклял и меня, и отца. Или простил нас за всё.

– Зачем это тебе?

– Чтобы решиться на что-нибудь. Знаешь, мне сейчас сильный толчок нужен. Я всё чувствую в последнее время, что жизнь несёт меня, как ручей щепку. А мне тяжелее и тяжелее сопротивляться. Вот бы и утонуть, наконец. Или – выплыть. Что угодно, но поскорее.

– Почему это – поскорее? – похолодел я.

– Потому что надоело всё, – с досадой отрезала девушка.

– Так уж и всё?

Мы помолчали минуту.

– А ты не веришь? Всё. Знаешь, я ведь добро хотела делать, – вдруг в каком-то порыве заговорила она. – С детства мечтала, когда маленькая ещё была, всё представляла, как спасать буду людей, и как меня благодарить станут, а я благодарности не приму… Ну и… Глупости всё это! – сбилась она.

– Совсем не глупости, – ответил я.

– Я ведь и мальчику, Рашиду, помочь хотела… И вот как вышло оно… И всё, знаешь, потому, что никогда никого не было рядом со мной. Я и отталкивала, конечно, но, может быть, и не только в этом дело… Слушай, а давай уедем куда-нибудь? – вдруг невпопад предложила она.

– Куда?

– В Швейцарию, например, или в Африку, на водопады посмотрим. Сбежим вместе – как друзья.

– Я бы не хотел быть тебе просто другом, – произнёс я. И наконец начал: – Послушай, Лена…

– Подожди! – живо оборвала она. – Я знаю, что хочешь сказать, но давай не сегодня, не сейчас? Мне всё ещё переварить надо. И сегодняшнее, и вообще… Нет сил, понимаешь?

Я промолчал, хмуро глядя на неё.

– Но всё впереди ещё, – вдруг улыбнулась она и, приблизившись, обхватила меня рукой за шею и крепко поцеловала в губы.

Я на секунду замер, как оглушённый.

– Какой ты невинный, Ваня, – разлилась она весёлым смехом. – Знаешь, ты слабенький, а я сильная, и потому, может быть, не стою тебя. Но об этом потом, потом! Теперь мне друг нужен, хорошо?

Я робко кивнул.

Ещё километров пять, пока Лене не стало трудно, мы прошли пешком. Никогда ещё мы так увлечённо не говорили. Я таял и млел в предвкушении какого-то будущего счастья, тёплыми волнами накатывавшего на сердце, девушка же, очевидно, чувствовала теперь какую-то особую свободу и старалась выговориться. Она рассказывала что-то о детстве, о своих надеждах, мечтах, жаловалась на старые обиды и, может быть, в первый раз в жизни, делилась планами на будущее. Надежды у неё были воздушные, невесомые – организовать какой-нибудь благотворительный фонд, выручать из беды, спасать каких-то несчастных, заботиться о больных детях, брошенных животных. Исколесить весь мир, побывать и в хижинах сухой голодной Африки, и в гнилых бразильских трущобах, везти куда-то лекарства, докторов, продовольствие… Говорила она с настоящим вдохновением, видимо, впервые в жизни открываясь постороннему. Всё это было ужасно наивно и, пожалуй, даже до смешного вторично и шаблонно, однако неожиданно захватило и меня. И я представлял себя рядом с ней в этом розовом тумане, придумывал себе роль в её будущей жизни. Каким близким всё это казалось тогда! Я частенько прокручиваю в голове тот вечер и порой думаю: а что случилось бы, будь я тогда посмелее? Что если б в самом деле согласился уехать с ней – да хоть в эту чёртову Африку? Не передумала бы, поехала бы? И сердце сжимается от тоски и боли, когда сам себе отвечаю: да, именно тогда, в те волшебные полтора часа – обязательно бы поехала…

Следующим утром я сидел в редакции и, потягивая тёплый чай, разбирал на столе документы, когда вошёл Алексей. Не поздоровавшись, он плюхнулся на стул у окна и пристально уставился на меня.

– Что? – спросил я.

– Поговорить надо, срочное дело есть, – как-то монотонно произнёс он.

– Обязательно сейчас? Может, после обеда?

– Да. Обязательно.

Он встал, подошёл и, упёршись кулаками в столешницу, пристально глянул мне в глаза. Собрался уже начать, но не выдержал и вернулся к окну. Сел, поднялся, снова сел, шагнул к чайнику, включил его и выключил снова.

– Да что такое? – промямлил я удивлённо, наблюдая за этими метаниями.

– Так, ничего, – произнёс он с деланным равнодушием. – Пустячок один.

– Какой?

Он снова пристально глянул на меня, отвёл глаза, и вдруг выпалил:

– Ты должен поговорить с Гореславской!

– Зачем?– потерялся было я.

– Затем, что она должна пойти в полицию, и рассказать всё, что знает.

– Ты вообще о чём?

– Не паясничай, – криво усмехнулся Алексей. – Мне всё известно и про мальчишку, и про заговор. Да ты знаешь!

– Откуда ты?.. – обомлел было я.

– От верблюда. Найдёнов кое в чём просветил, а потом… Да несложно два и два сложить. Будешь с ней говорить или нет?

– Нет! – твёрдо сказал я, вставая.

– Послушай, только хуже будет, – произнёс он угрожающе. – Я сам тогда к ней пойду. А откажется – заявление в полицию накатаю. Мне, Вань, терять нечего.

Последние слова он выговорил с такой чрезвычайной злобой, что я невольно вздрогнул.

– Да чего ты, в конце концов, добиться хочешь? – рявкнул я.

– Справедливости, – мрачно отозвался он.

– Да какой справедливости! Если бы был жив Найдёнов, если бы оставались какие-нибудь документы, если бы, чёрт возьми, свидетели имелись, тогда – да, был бы шанс. Но теперь! Теперь, когда у тебя ничего, слышишь, ни-че-го на руках нет, о чём можно вообще… Ты просто девчонку, которая ни в чём не виновата, подставишь, и всё!

– Шанс есть, – упрямо буркнул Коробов.

– Нет никакого. Да ты сам посуди – её же просто-напросто за сумасшедшую примут и говорить не станут. А в худшем случае действительно вкрутят в дело, сломают жизнь к чертям собачьим. Ради галочки да звёздочки, ты сам знаешь, тамошние псы кого угодно под монастырь подведут.

– Если что – отец её выкупит, не переживай.

– Не выкупит! Вот не выкупит! Если за неё серьёзно возьмутся, то с живой не слезут. Выкупит, если полицай жадный попадётся, сразу сообразит что к чему и, недолго думая, Гореславского наберёт. Ну а вдруг тщеславный окажется? Тут же такая карта счастливая, что через звание перепрыгнуть можно! А ещё шум в прессе – мажорка спалила дом, и правозащитники, и адвокатишки разные – пиар, одним словом… Правда никого уже не будет интересовать. Ну тебе совсем её не жалко, что ли? Ну пусть её ты не любишь, но не такой же ты ублюдок, чтобы жизнь человеку по глупой своей прихоти ломать…

– Если есть хотя бы небольшой шанс, то в интересах десятков пострадавших… – монотонно зарядил Алексей.

– Да что с тобой! – вдруг отшатнулся я от него. – Как ты довёл себя до такого?

Он промолчал, натянуто улыбаясь.

– Слушай, ну хочешь я на колени перед тобой встану! – крикнул я уже в каком-то экстазе. – Меня ты, что ли, хочешь наказать? За что? За Машу?

Он улыбнулся с грустной иронией.

– Лёша, ну был я с Машей сволочью, так меня и казни!

– Поздно тебя казнить, – глухо отозвался он.

– Так, а что же тогда…

– То, что я доказать хочу, что есть и нормальные, честные люди, – с выдохом произнёс он. – Что не все такие мрази, и вообще… – он сделал паузу, – что жить можно…

Он снова замолчал, угрюмо глядя в сторону.

– Так для этого ты… – догадался я. – И Сашко, и завещание… Лёша, да опомнись ты наконец! – уже в голос кричал я. – Ты хоть себе отчёт отдай – для кого всё это? Кому это нужно – тебе или ей?

– Ты поговоришь с Леной или нет? – повторил он требовательно.

Я промолчал.

– Слушай, это твой выбор, но предупреждаю, что если я говорить с ней буду, то и о том расскажу, – глухо произнёс он.

– О чём – «о том»? – спросил я.

– А ты не знаешь? – серьёзно удивился он.

– Нет.

– Ну, тогда сюрприз приятный будет, – улыбнулся он зло. – Ладно, давай решай, а мне идти пора.

Он зашагал к двери, но я встал у него на пути.

– Не дури, – презрительно выговорил он, отталкивая меня.

Но я стоял твёрдо.

Он снова шагнул вперёд. Я удержал его, он пошёл напролом, и тогда я что было сил ударил его по лицу. Он упал, с грохотом повалив стул и сдвинув стол, но тут же легко вскочил на ноги и снова двинулся к выходу. Я схватил его за плечи.

– Что, целый день держать будешь? – едко усмехнулся он, вытирая с лица кровь. – Так я завтра пойду. Тебе, Вань, убить меня надо, чтобы остановить. Убьёшь, а?

Я промолчал. Он скинул мои ослабевшие руки со своих плеч и спокойно вышел. Я не сопротивлялся – удерживать его было действительно бесполезно и глупо. Теперь надо было спасать Лену.

В том, что Алексей пойдёт к ней, я ни капли не сомневался. Предсказать же поведение девушки было сложнее – она вполне могла и поддаться на уговоры Коробова, и отказать ему. Тут было слишком много переменных – начиная от её настроения и кончая тоном, которым он заговорит с ней. Но как бы ни развивалась ситуация, рассуждал я, закончится она в отделении полиции. Безразлично, кто туда пойдёт – Коробов или Лена, я должен оказаться там раньше! И, разумеется, не один, один я не смог бы сделать ничего. Поразмыслив, я решил отправиться к Гореславскому. Он поднимет связи, даст кому-нибудь денег, соображал я, словом, напряжётся, подсуетится – и девушка будет спасена.

Через полчаса я был в офисе «Первой строительной». К сожалению, надежда застать Гореславского на месте не оправдалась – незадолго до моего появления он уехал на какой-то объект. Я отправился следом. Выходя из приёмной, у лифтов, я наткнулся на Николая Белова, который встретил меня, улыбаясь. На улыбку я не ответил и, войдя в кабину, поспешил нажать на кнопку. Но он успел протиснуться следом. Несколько секунд мы изучали друг друга внимательными взглядами. Белов смотрел с некой иронией, я же поглядывал с неприязнью. Но – не отворачивался. Несмотря на суетливую напряжённость момента и беспокойство о Лене, я всё-таки не мог пересилить любопытства, дивясь про себя странной иронии судьбы, благодаря которой этот ограниченный и не слишком умный человек стал, по сути, единственным победителем в нашей игре. Против него оказались бессильны и хитрые уловки Пугачёвой, и тонкие психологические комбинации Найдёнова, и ожесточённая жажда справедливости Коробова, и эмоциональность Лены Гореславской. Действуя с тупым, бесстрастным постоянством, он в конце концов обошёл нас всех. В этом было нечто пугающее, нечто от неумолимой силы стихии.

– Что, довольны вы? – спросил я, наконец, не сдержавшись.

– Чем? – иронично удивился он.

– Тем, как всё сложилось.

– Нет, – искренне проговорил он. И добавил, серьёзно задумавшись: – Знаете, я бы не хотел, чтобы мы ссорились.

– Ну, подружиться у нас тоже не получилось бы, – улыбнулся я.

Мы помолчали минуту.

– Как вам живётся? – снова спросил я.

– Хорошо.

– Не мучают угрызения?

– Нет, не мучают… – казалось, сам удивился он. – Вообще, я не переживаю ни из-за чего. В счастье жить надо, понимаете?

Лифт опустился до первого этажа, остановился, и мы вышли. Я уже отошёл довольно далеко, когда он окликнул меня.

– Послушайте! – произнёс он вдруг с грубоватым взволнованным вызовом. – А где сын мой, вы не знаете?

Я пожал плечами.

– Если увидите, попросите ко мне забежать, хорошо? Скажите, отец, дескать, ищет. Всё прощает, ну и…

Я согласно кивнул, и он ушёл, махнув мне напоследок рукой.

Вскоре, кстати, выяснилось, что этот вопрос о сыне был не праздный. Константин действительно пропал куда-то сразу после чтения последней воли Найдёнова и не найден даже до сих пор. Насчёт его исчезновения много спорили – кто-то говорил, что он решил вернуться за границу, кто-то утверждал, что его за какие-то старые грешки задержала полиция, и он находится в местах не столь отдалённых, иные предполагали, что к исчезновению молодого человека может быть причастен и отец – дескать, Беловы в последнее время часто ссорились, зачастую и прилюдно. Всё это, однако, сомнительно. Не думаю, что парень поплатился за конфликт с отцом – для этого нужен был, по крайней мере, открытый вызов, а он, несмотря на некоторое своё непостоянство, отнюдь не был романтическим героем и при серьёзной опасности обязательно бы сдался. Вряд ли Костя и уехал в никуда, на поиски приключений и новых ощущений – для этого он всё-таки слишком основателен. Если его история не кончилась шнурком, привязанным к дверной ручке в дешёвой гостинице, или чрезмерной дозой, то мы ещё услышим о нём – такие люди умеют возвращаться.

Из «Первой строительной» я бросился по адресу объекта, на который уехал Гореславский, однако не нашёл его и там. Мне сообщили, что шеф не появлялся, хотя приезда его действительно ожидали. В отчаянии я отправился домой, собираясь встретиться с Леной и попытаться отговорить её от визита в полицию, но и тут ничего не вышло – дома я её не обнаружил. Я принялся звонить всем подряд – Коробову, Белову, Пугачёвой, разным нашим с Леной общим знакомым, но бесполезно – кто-то не брал трубку, кто-то не мог сообщить ничего вразумительного. Допоздна я просидел дома, ничего не предпринимая и пытаясь привести мысли в порядок. Часов в девять вечера мне позвонили. Вызов был от Пугачёвой. Слабым, надтреснутым голосом старуха сообщила неутешительные известия – Лена действительно пошла в полицию, там же после длительного допроса её задержали и препроводили в Бутырский следственный изолятор.


Глава пятьдесят восьмая

Несколько дней прошли в безнадёжных попытках встретиться с Леной. На свидание к ней меня, само собой, не пускали – я не был родственником, а вызова от неё самой не получал. Кое-какие подробности дела я выяснил через Гореславского, с которым, после долгого ожидания, смог наконец встретиться. Он принял меня неохотно, однако на все мои вопросы ответил весьма подробно. Оказалось, Лена действительно отправилась в полицию после разговора с Алексеем Коробовым, причём сделала это вполне добровольно и безо всяких с его стороны угроз. Мой милый приятель в красках расписал бедственное положение погорельцев и смог убедить девушку в том, что без её признания они останутся на бобах. Именно этот момент крайне смущал Гореславского, и он даже несколько раз переспросил меня о том, почему дочь отправилась именно к правоохранителям, а не поговорила сперва с ним. Я как мог попытался растолковать это, однако к психологии он оказался невосприимчив и, с тупым недоумением выслушав мои объяснения, лишь с досадой махнул рукой. Нынешнее положение девушки было совсем плачевно. Над её делом работали десятки юристов как «Первой строительной», так и нанятых со стороны, однако надежды на скорое освобождение почти не было. Сбылись мои худшие опасения – она стала пешкой в большой игре полицейских начальников, средством для воплощения чьих-то карьерных и медийных амбиций, и деньги, во всяком случае на данном этапе, играли роль третьестепенную и незначащую.

Прощаясь с Гореславским, я попросил его устроить мне свидание с дочерью, на что тот охотно согласился, пообещав при первой возможности спросить об этом Лену.

– Ты что, любишь дочь мою? – с какой-то даже нерешительностью поинтересовался он, провожая меня до дверей.

– Да, – сознался я спокойно.

– Знаешь, что больная?

– Знаю.

– Не из-за бабок? На бабки особо не рассчитывай. Я не жаден, но она…

– Да, я понимаю. Мне плевать, – произнёс я глухо.

Неделя прошла в напряжённом ожидании, и единственной приятной новостью было, собственно, отсутствие новостей. О деле Гореславской покамест молчала пресса – следовательно, значительных решений на её счёт ещё не было принято. Неясность ситуации выматывала меня, но что можно было сделать? От тоски я хватался за каждую соломинку, цеплялся за каждую возможность. В это время мы как-то особенно сблизились со старухой Пугачёвой. Я привык думать, что девушка для неё – всего лишь один из инструментов в борьбе за власть и влияние в компании, однако выяснилось, что она переживает заключение своей воспитанницы чуть ли не болезненнее, чем я. Подозреваю, впрочем, что и для старухи собственная её реакция на события оказалась чем-то неожиданным и ошеломляющим. Она частенько под разными предлогами расспрашивала меня о моих чувствах к Лене, суетливо допытываясь до тончайших подробностей наших отношений. Вероятно, в такие моменты она пыталась разобраться и в собственных эмоциях. Меня это не удивляло – бок о бок с самым грязным и разнузданным цинизмом частенько уживается нежнейшая сентиментальность, о чём и не подозревает её обладатель. В целях освобождения девушки старуха развила бурную деятельность – договаривалась с какими-то адвокатами, известными медийными персонами, привлекала все свои многочисленные и разнообразные связи. Я боялся, что она лишь повредит делу, трезвоня о ситуации налево и направо, однако она, очевидно, знала, что делала. Думаю, её усилия в конечном итоге значительно задержали огласку нашей истории и в какой-то степени смягчили её последствия.

Тем временем я получил долгожданные новости от Гореславского, обещавшего спросить дочь о свидании со мной. Это удалось не сразу – девушка тяжело переносила допросы и после каждого из них оказывалась в санчасти изолятора, причём доктора запрещали ей при этом любое общение с внешним миром. При первом же посещении дочери Гореславский рассказал ей о моей к ней просьбе, и она, ничего ему не ответив, попросила передать мне записку. Развернув сложенный вчетверо тетрадный лист, я, к своему удивлению прочитал всего два слова, небрежно нацарапанных в уголке: «Ребёнка воспитывай». Ничего не понимая, я попробовал расспросить отца, но он не смог дать никаких объяснений. Вновь посетив Лену дня через два, он заявил мне, что дочь от любых контактов со мной категорически отказывается.

Сказать, что я был в шоке, значит не сказать ничего. Меня словно выкинули в открытый космос – я не мог ни дышать, ни говорить, ни чувствовать. Не зная, что думать, я по секунде восстанавливал все последние наши с Леной встречи, однако никакой причины для такой её перемены не находил. Мне вдруг пришла в голову мысль о том, что об этом может знать Коробов, который последним общался с девушкой. Но Алексея я не нашёл – он постоянно отсутствовал в редакции, шатаясь по каким-то своим делам. В отчаянии я отправился к нему домой. Коробов жил на ВДНХ, неподалёку от шереметьевского музея, в квартире, окнами выходящей на парк. Я не любил его жильё и редко к нему заходил. Главное, раздражал меня у него постоянный бардак, обилие книг, вечно разбросанных, раскрытых и перевёрнутых вверх переплётами. Всё вперемешку – Маркс, Спенсер, Адам Смит, а рядом – Руссо и Достоевский, и даже глупая бульварная литература, вроде Донцовой и Марининой. Всё это свидетельствовало о напряжённой, хоть и несколько хаотичной работе мысли, неких поисках, и раздражало меня напоминанием о собственной моей интеллектуальной завершённости. Мебели у Алексея было немного, телевизор отсутствовал.

 Поднявшись на площадку, я с силой нажал кнопку звонка. За дверью послышалось движение, она медленно отворилась, и я понял всё.


Глава пятьдесят девятая

На пороге стояла Маша в синем домашнем халате. С первого взгляда понятно было, что она в положении, и, как минимум, на шестом месяце. Коротко и равнодушно кивнув мне, она отошла от двери, приглашая в квартиру. Я вошёл и, машинально раздевшись, уселся прямо в коридоре, на рассохшемся стуле у серванта. Маша села рядом на высокую полку для обуви. Мы обменялись короткими и напряжёнными взглядами, сказавшими больше, чем следующие полтора часа беседы. Ребёнок, конечно, был мой, в этом не могло быть ни малейшего сомнения. Совпадали сроки, время, обстоятельства – тогда она ещё жила у меня, и то был период нашего с ней последнего примирения. Разговор наш не задался. От вопросов она не уходила, но и ничего конкретного и, главное, эмоционального не сообщала.

– Ребёнок – мой?

– Да, твой.

– Что будем делать?

– Ничего.

– Хочешь, чтобы я на тебе женился?

– Нет.

– Как мне помочь тебе?

– Никак.

Изо всех этих полуслов, полуфраз, полумыслей, я не вынес ровным счётом ничего определённого. Очевидно было лишь то, что девушка замкнулась в себе, может быть, раз и навсегда (знаете ли, что можно раз и навсегда уйти в себя?) Я не понял даже – ненавидит ли она меня? Чего ждёт, чего хочет от будущего? С трудом я вытянул из неё кое-какие подробности относительно планов на ближайшее время. Она сообщила, что собирается в самое ближайшее время, уехать от Коробова. В чём причина этого, как вообще складывались их отношения, я так и не узнал. «И себя, и меня он измучил», – только и ответила она на мои настойчивые расспросы. Узнал я ещё, что уезжает она в Казань, к дальней родственнице, какой-то одинокой старушке, давно её к себе звавшей.

Этот разговор буквально истощил меня. «Что делать? Как быть с ребёнком? Удержать Машу тут, начать ухаживать за ней, жениться? Что будет правильно и честно?» – рассуждал я, идя от Коробова. Но ответов не находил – жениться на ней против её воли я не мог, а о планах своих она рассказывала до того скупо, что я сомневался, есть ли у неё вообще какой-то серьёзный, большой расчёт. Ребёнок же не шутка – тут и деньги, и уход, и доктора, и чёрт знает что ещё. Я не мог понять главного: что привело Машу в это состояние – некие её собственные давнишние выводы, какое-то, может быть, расстройство психики или всему виной я? Как она от прежнего энтузиазма, стремления за что-нибудь «жизнь отдать», от своей способности к преданности дошла до такого раздробленного, овощного состояния? Что тому виной – логика, закисшие убеждения, покорность тёмным, гнетущим мыслям или созданные мной обстоятельства? Я вспоминал первые наши с ней дни, то, как она утешала меня в период проблем с деньгами, как, больная, самоотверженно устроилась в магазин электроники, как поддерживала во время трудностей первых месяцев работы в газете, и сравнивал с ней же двадцать минут назад – чужой, отстранённой, холодной. Момент за моментом я припоминал историю наших отношений: ссоры, примирения, наконец, побег её из моего дома. Раскладывая всё по периодам, я не сомневался теперь, что ушла она от меня, узнав о том, что беременна. Из отдельных кусочков постепенно складывалась мозаика. И перечёркнутое ей в прощальной записке «не хочу мешать счастью», и коробовское «считала себя недостойной тебя», и нынешняя её каменная апатия – всё подталкивало меня к тяжёлому выводу. Маша, конечно, знала о моём к ней отношении гораздо больше, чем полагал я, а чего не знала, о том догадывалась. Может быть, она ещё раньше меня узнала о моём ещё только начинавшемся увлечении Леной и, прекрасно понимая, чем дело кончится, решила уйти в сторону, дать дорогу отношениям, которые разрушали её собственные надежды на будущее. Страшно представить, каких адских мук стоило ей, беременной, это решение. И, разумеется, во всём этом виноват был я один. Я мог с самого начала не притворяться, не лицемерить, не избегать острых углов. Я понимал, всегда понимал про себя, что Маша никогда бы не смирилась с полулюбовью и полупреданностью, не согласилась бы делить меня с кем бы то ни было, но, живя для комфорта, предпочитал утаивать очевидное и от неё, и от самого себя. Сколько было глупости, предательств, пошлого пустого ёрничанья! И вот итог – она одна с ребёнком, брошенная, разочарованная, без надежд, без будущего.

Но опять же – что делать мне? Навязываться к ней? Просить разрешение помогать с ребёнком? Давать деньги? Нет, если она не простит меня, то денег не возьмёт. Ну а если и удастся вымолить прощение, то как быть дальше? Жениться на ней, нелюбимой, сломать себе жизнь, лицемерить, врать себе и ей?

Ребёнок, ребёнок – главный, основной камень преткновения! Я не чувствовал к нему ничего, как не чувствовал ничего, кроме жалости, к Маше, но кто знает, что случится в будущем? Не измучает ли меня тоска по нему, не буду ли я издали наблюдать его первые шаги, жадно выискивать в интернете случайные фотографии, через третьи и четвёртые руки узнавать о том, как он растёт, учится, не стану ли, наконец, одним из тех жалких отцов, которые, не имея возможности видеться с детьми, дорогими подарками безуспешно пытаются купить их любовь и внимание? И хорошо ещё, если Маша останется в Москве, но она уже объявила о решении уехать, и как быть мне? Тащиться за чужой, по сути, женщиной в далёкий город – невозможно, а быть вдали от ребёнка может оказаться невыносимым испытанием.

И потом – Лена. Как быть с ней? И тут ребёнок становился непреодолимым препятствием. Разумеется, Коробов сказал ей о беременности Маши, и, конечно, именно на это она намекала в своей последней записке. Что же мне – заявиться к ней и объявить: дескать, ребёнок – дело постороннее, та женщина для меня ничего не значит, так что давай, милая, продолжим с того места, на котором остановились? Кажется, ты начала симпатизировать мне? Вот помнишь наш поцелуй? Можно было, конечно, снова соврать, к примеру, сказать девушке, что ребёнок не мой, или что он вообще выдумка, создание больного коробовского воображения – да мало ли! Но на это был способен старый Иван Кондратьев, тот, что делал карьеру, комфортно обустраивался в жизни, лакействовал у Филиппова, пытался использовать Машу в своих глупых и корыстных играх, а когда не вышло, затащил в постель, брезгливо кривясь на её уродство. Но новый я этого не мог. Чёрт его знает, что произошло со мной, но я как-то чрезвычайно ослаб для подлости, она тяготила меня, как змею старая кожа. Я не мог начинать новую жизнь – радостную или несчастную – с новой лжи… Нет, я попал в западню, в чёртову волчью яму.

Я бесился, рвал на себе волосы от досады, но ничего не мог поделать. В минуты ярости, менявшие редкие моменты апатии, я проникался злой, ядовитой ненавистью к Коробову. Да, он – живое воплощение совести, карающий ангел, посланный провидением, карма во плоти. Но всё-таки какого чёрта он сунулся не в своё дело? Зачем полез в чужие отношения, в чужую жизнь? Почему позволил себе определять мою судьбу, с чего решил, что имеет право указывать, как мне жить, кого любить и перед кем виниться? Чёрт, иногда я мечтал убить его! Впрочем, теперь, по прошествии многих недель, я начал наконец понимать Лёшу. Сколько должен был вынести он, бок о бок живя с любимой женщиной, беременной от другого и равнодушной к нему! Не в силах принять её отстранённость, он, наконец, возненавидел меня, своего счастливого соперника, начал считать причиной всех своих бед, неким персональным демоном. Это не удивительно, в подобных историях всегда доходят до абсолюта. Конечно, главную роль сыграла его замечательная гуманистическая идея. Желание Маши «уйти ото всех», противоположное его убеждениям, было для него, конечно, неким интеллектуальным вызовом. И любовь, и идея взаимно воспламеняли друг друга до того момента, пока процесс не стал неуправляемым. Дело погорельцев, очевидно, казалось ему прекрасной возможностью доказать Маше собственную правоту. Если бы он вывел «Первую строительную» на чистую воду и помог людям, пострадавшим от пожара, то имел бы железные аргументы в споре с девушкой. Смотри, дескать, я не укрылся от людей, я пошёл им навстречу, и вот – добро, мной сделанное. Видимо, эта мысль частенько бродила в его голове, принимая самые разнообразные формы, и, в итоге, вылилась в твёрдую и однозначную решимость. Любые преграды на пути к цели должны были раздражать его. Именно этим объяснялась и его нервозность последнего времени, и те вспышки ярости, свидетелем которым я неоднократно являлся. Здравый смысл, разум, даже гуманизм – всё постепенно падало перед одной главной, результирующей мыслью. Стремление воплотить идею, стало, наконец, самоценным, приобрело в его сознании некий обособленный характер, поднявшись над остальными чувствами. Вероятно, и над любовью к Маше – как легко он использовал её беременность в качестве инструмента в своей игре! Победа самолюбия над любовью – зрелище жалкое, горькое… Не было смысла мстить Лёше – он достаточно наказал себя сам.

Неделю я метался, как тигр в клетке. Пытался прорваться на свидание с Леной, о чём-то договаривался с Пугачёвой, ездил к Гореславскому. И с каждым днём, с каждой новой попыткой убеждался в тщетности усилий. Не буду посвящать вас во все события, рассказывать об отчаянии, сменявшемся каким-то истерическим воодушевлением, перманентной депрессии, о ночах без сна, глупых попытках утопить горе в бутылке, о ссорах, унижениях, напрасных надеждах… На балконе у меня стояли лаки, краски и ещё какие-то химикаты, оставшиеся с какого-то давнего ремонта. Как-то само собой вышло так, что я взял с кухни стакан, намешал в него всей этой дряни и оставил на столе. Он простоял так дня два, и однажды, проходя мимо, я без какого-то особого побуждения, залпом опрокинул его.

И всё изменилось.

Святой огонь, сотворивший мир, наполнил мои жилы, вздрогнул в зрачках, юным синим светом озарил всё вокруг. Минуту я горел вместе со всем сущим, пока не провалился в никуда. Там, в темноте, в пустоте, я остался один и увидел:


Сон об огненном царе

 Мне приснился конец времён. Всё, что имело начало, будет иметь конец, и к концу подошла человеческая история. Люди испытали всё: они были беззащитны, сильны, жестоки, расчётливы, затем – мудры и счастливы, и стали, наконец, безразличны. Истреблены были и голод, и болезни, прекратилось угнетение, закончилась несправедливость. Но не стало здоровья, равенства и правды. Не было ненависти, но не было и любви. История прекратилась, как останавливается без воды мельничное колесо.

 И на землю сошёл огненный царь. Я видел его во всей его славе, со светящейся короной на голове и огненным мечом в руке. Он не карал нечестивых, потому что некого было карать, и не призывал праведников, потому что и их не было. Он с грустью смотрел на бесшумно колыхавшееся человеческое море и ждал. Он надеялся увидеть надежду, но тщетно. И тогда он обратился к людям.

– Зачем вы предали своё прошлое? – спросил он.

– Затем, что не существует ни прошлого, ни будущего, а есть только один настоящий момент, – отвечали ему.

– Почему вы не идёте вперёд?

– Потому что проживаем этот момент в вечности, а в вечности нет развития.

– Хотите ли вы умереть?

– После смерти нас заменят другие, такие же, как мы. Настоящее не изменится, а значит, нам безразлично, жить или умереть.

Тогда огненный царь поднял меч. Миллионы молчаливо падали под ударами сверкающего лезвия, и на место их немедленно вставали новые миллионы. Во вселенском пожаре горели города, рушились здания, плавилась земля. И природа восстала на род людской. Развернулись вспять реки, зажглись вулканы, надвинулись, кроша всё на пути, синие ледники. Огненный царь горько плакал, видя дело рук своих, но не останавливался ни на минуту. Посреди пламени и алых молний быстро мелькал его чёрный силуэт, и небо давило землю.

 Но вдруг он остановился, услышав детский плач. Из густого дыма, вытирая глаза ладонями, к нему вышел ребёнок, мальчик пяти лет, в одной белой рубашечке до колен. Огненный царь замер, приглядываясь, и вдруг шагнул ему навстречу.

– Кто ты? – спросил он, нагибаясь к ребёнку.

– Я – это ты, – ответил тот. – Я всегда был тобой, а ты – мной. И ещё я – они.

– Ты пришёл, чтобы спасти их? –печально улыбнулся царь.

– Я пришёл, чтобы напомнить тебе о невинности.

– Ты уйдёшь со мной?

– Я останусь здесь и погибну вместе с ними.

– Но их смерть нельзя искупить, ибо они перестали сознавать себя.

– Но их можно простить…

Огненный царь задумался и опустил меч. Он простоял так долго, упрямо глядя перед собой. Наконец, не ответив ни слова, развернулся и ушёл, пропадая в пламени, сливаясь с ним. А мальчик остался. Пожар утихал, а он стоял, радостно улыбаясь, и святой синий огонь, сотворивший мир, светился в его зрачках…

* * *

Я не знаю, сколько мучил меня этот бред. Мне говорили, что я кричал, страшно и хрипло кричал. Кричал так, что соседи вызвали наконец «скорую» и полицию. Я стараюсь не верить этому, потому что это унизительно, а значит, опасно для той новой кожи, в которой я живу. Вообще, у меня сейчас много нового. Я, например, учусь уважать себя.

Я помню обрывками, как меня тащили по лестнице, как мелькали пролёты, горели над головой какие-то необыкновенно яркие лампы. Помню, как меня вытащили наконец на улицу. Бушевала первая настоящая, торжественная зимняя буря. Снег летел со всех сторон, деревья качались, лёд скрипел и трескался, ветер бесновался. Ветер! Ветер хрипел, ветер выл, ветер звал к восстанию...

Затем – белая палата, голоса докторов, операционная… И вот я здесь – наг, забыт и одинок. И, вероятно, скоро умру.


Послесловие

Перечитывая последние строки спустя месяцы, я улыбаюсь. Как это ни по́шло, но я не умер и, кажется, даже не был близок к тому. Какое-то время полежал под анаболиками, перенёс несколько операций, а затем вернулся в свой пустой серый дом. Всё было как прежде, даже банка из-под лака валялась там, куда я обронил её перед тем как потерять сознание. Несколько дней после возвращения из больницы я провалялся на кровати, глядя в потолок. Не хотелось ни черта – ни думать, ни двигаться, ни жить. Я даже посматривал в сторону проклятой банки, что я оставил лежать на полу, подумывая, не повторить ли свой химический эксперимент. Но и на это не было сил. Превозмогая слабость, я начал делать что-то по дому, произвёл уборку, постирал какие-то старые шмотки. Когда более-менее пришёл в себя, позвонил в редакцию. Обо мне там знали, кто-то из ребят даже забегал в больницу. Самоубийством моё отравление, впрочем, не считали, думая, что я просто перепил лишнего – в нашей редакции это было дело обыденным и неудивительным, вообще, русский либерал, особенно из старых, то есть отчаявшихся, умрёт скорее, если решит бросить пить, нежели сгинет с перепою. Через какое-то время вернулся к работе, снова начал клепать маленькие заметки, выполнять какие-то посильные редакционные задания…

Никаких новостей в редакции не было. Коробов после моего отравления куда-то исчез на время, а потом и вовсе приехал за расчётом. Его отпустили без сожалений – провал с пожаром обошёлся редакции в десятки миллионов судебных убытков. Где он, не знали. Один Шебрович обронил мне по большому секрету, что слышал от знакомого знакомого, будто Алексей направился в Тверь. Я не удивился – именно там жила Маша. Через два-три месяца через тех же знакомых Шебровича стали доходить странные слухи – то говорили, будто ребята решили пожениться, то утверждали, что разъехались. Сплетничали даже о каком-то скандале и даже драке между Лёшей и отцом Марии. Впрочем, всё окончилось благополучно, и не далее как вчера я слышал почти твёрдые слухи о назначенной дате свадьбы. Говорят, и меня позовут. Впрочем, не поеду – своих забот хватает.

Ко мне стала захаживать Лена Гореславская. Её недолго держали в изоляторе, освободив в конце третьей недели. Одни говорят, что надавил Гореславский, но другие утверждают, будто тут действовали другие руки, в частности, активничали партнёры бизнесмена, которых нервировала ситуация с нахождением девушки за решёткой и потенциальной пиар-катастрофой, с этим связанной. Лена, кстати, также настаивает на второй версии. «Отец меня не вытаскивал, – однажды как-то непонятно произнесла она. – Он меня понял». Сейчас девушка живёт странной жизнью – то путешествует, отсутствуя по месяцам, то подолгу сидит у отца (Гореславский теперь прикован к кровати), то приезжает ко мне. У неё явно появилось что-то новое, и частью этого нового, вероятно, стал и я. Я боюсь думать о будущем, да и лишнее это. «Всё будет, как Бог рассудит», – как говаривал старик Найдёнов. Впрочем, некоторые её выходки меня даже пугают. На прошлой неделе она вдруг потащила меня на кладбище – Алтуфьевское, то, что на краю парка и рядом с грохочущим МКАДом. Она отвела меня в дальний угол, к двум свежим безымянным могилам под раскидистой берёзой. Мы с минуту стояли на сухом зимнем ветру, не говоря ни слова.

– Они? – спросил я наконец, и желая, и боясь услышать ответ.

– Да, – кивнула она. И, с трудом разлепив губы, едва слышно прибавила: – Брат с сестрой.

 Помолчав ещё немного, резко повернулась и направилась по дорожке к калитке. Я поплёлся следом, боясь обернуться назад...

Для жильцов сгоревшего дома наступили лучшие времена. По распоряжению Гореславского им были выделены квартиры в недавно построенном доме в жилом комплексе на берегу Москвы-реки. Кроме того, люди, потерявшие родных, получили значительные компенсации. Не все оказались довольны, и сейчас прокуратура досаждает «Первой строительной» с требованиями объяснить обстоятельства пожара на Никитской. Но объяснять уже некому – старуха Пугачёва поспешно переехала к родне в Азербайджан, захватив с собой пару миллионов долларов с корпоративного счёта, а Николай Белов, которого Гореславский уволил по настоянию Лены, вскоре попался на каких-то сомнительных операциях с государственным облигациями. Теперь им занимается Следственный комитет, который вряд ли скоро поделится добычей с полицией.

Иногда я хожу к остову сгоревшего дома на Никитской. Это место странным образом успокаивает меня. Глядя на покрытые снегом обгорелые балки, ступая по засыпанной золой земле, я словно силюсь вспомнить нечто из далёкого, счастливого прошлого. Я будто потерял что-то рядом с этим домом, терпко пахнущим смертью, меж стеклянных осколков, обугленных досок и обломков мебели. И почему-то и сожалею о потере, и радуюсь тому, что утраченного уже не вернуть.

Конец





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0