Ничего не вернуть

Михаил Алексеевич Жутиков родился в 1941 году. Окончил Ленинградский политехнический институт, радиоинженер, канд. техн. наук. В журнале «Москва» публикуется с 2000 года как публицист. Автор книги «Проклятие прогресса: благие намерения и дорога в ад» (М., 2007), где сформулирована доктрина «демонтажа цивилизации».
Стихи публикуются впервые.
Живет в Москве.

Е. Копейкину

Я получил по почте письмо, которое начиналось так: «Здравствуйте, Игорь Геннадиевич! Помните ли вы вашу Иру?»

Я ничего не понимал. На конверте стояли мой адрес и моя фамилия… но я не мог понять, от кого письмо. Первые минуты я испытывал невольное мужское чувство чего-то лестного и как будто приятного, но вместе с этим – недоумение, а почти сразу за этим – недоверие, подозрение какого-нибудь подвоха и чьей-нибудь, очень возможной, провокации. Какая Ира? Никакой Иры я не помнил. Обратного адреса не было. Я переворачивал конверт так и этак, но все, что оказалось возможным вычитать – это что письмо отправлено из города, в котором я действительно довольно давно жил около двух лет. Сам по себе город этот запомнился мне нехорошо, и теперь что-то опять нехорошее, темное словно бы шевельнулось в памяти. В то же время точно тень или занавес надвинулись на что-то в ней… Ничего конкретного не вспоминалось и не желалось вспоминать.

Уже в тот момент, когда вынимал письмо из жестяного ящичка с нижней дверкой на самодельном крючке из проволоки, ткнулся в руку этот плотный конверт, формата не узкого нынешнего, европейского, а прежнего, нашего, с нашим же (естественным, а не уродским) порядком написания адреса – и толкнуло чувство чего-то отдаленного, с легким привкусом любопытства, но словно бы нерадостного – и вот оказывалось нечто в самом деле едва ли радостное, почти полных исписанных восемь тетрадных страниц. Недоумевая, я продолжал читать. Лестное чувство исчезло совсем, а появилось, напротив, чувство неприятное, жесткое, хоть и слабое – вроде предчувствия отторжения.

«Помните ли Вы (явилась вдруг большая буква в обращении) один вечер у нас дома с моей подругой Тамарой и вами? (Большая буква в обращении пропала теперь до конца письма.) На вас была рубашка в мелкую-мелкую голубенькую клеточку и вы пели под гитару:

Я тебя пораньше выйду встречать,

Ты улыбнешься мне в ответ

И перестану я скучать,

С тревогой думать о тебе!

Потом я узнала, что это песня композитора Цфасмана, я иногда слышала ее по радио, только очень редко, может быть, всего только раза два или три. Муж вошел и говорит: как у вас весело. Помните? Он приехал тогда неожиданно. Но ничего плохого не случилось, он вообще вел себя всегда тактично и вежливо со мной и гостями».

Я не помнил ни рубашки, ни тактичного мужа и никакой Тамары, но, странное дело, эту песню я в самом деле когда-то любил, она и теперь, с ее джазовыми синкопами и печальной нежностью, напоминает мне что-то из прошлого – словно намек на что-то несбывшееся. В ней сохраняется какой-то код оттуда, из памяти молодых и очень глупых надежд.

«Я взяла мужа и увела его от вас. Вот тогда, когда мы еще сидели втроем, я вдруг поняла, что есть такое счастье, которое бывает на самом деле, но которого у нас не было. Я говорю “у нас”, простите меня, но я так именно чувствовала. Что счастье как будто за стеной, вот здесь, рядом, и такое счастье, что лучше о нем не думать. Как я любила вас тогда! Если бы вы хоть взглянули на меня, сказали хоть слово, я бы все на свете бросила, бросила и ребенка, и мужа. Лишь бы только видеть, как вы смотрите на меня, как иногда несколько раз посмотрели. Но вы не смотрели на меня, даже словно избегали смотреть, а смотрели в сторону или вниз на гитару и потихоньку играли таким приемом, когда струны как будто шуршат, и мне казалось, что я иду топиться в море. Все у меня прямо стоит перед глазами».

Да, ведь была гитара, шуршащий звук… что-то словно прошелестело в слуховой памяти. Странно, я ведь о ней ни разу не вспомнил. Ощущение грифа и ребрышек порожков под левыми пальцами… Такое чувство, что она существовала, да – но не то чтобы прямо у меня; как бы не совсем у меня.

«С мужем мы все-таки разошлись. Потом у меня был еще один человек, чем-то похожий на вас, но я никогда не могла понять чем. Какой-то неуверенностью в чертах лица или манере, может быть. Так, словно все вокруг чужое вам, словно вы немножко с другой планеты. Не знаю, как это выразить. Теперь я замужем снова, но это уже неважно. Я живу в тюрьме, хоть она не видна. Я много езжу по Европе, но я во внутренней тюрьме. Я всегда в ней, потому что я – никто и меня нет. В этих Лондонах и Парижах меня берет тоска. В Лондоне все время холодно и прямо тошнит от всего чужого, англичанки такие носатые, страшные, мне кажется, их можно только ненавидеть. А в Париже жуткая грязь и одни негры, в отелях сплошные негритянки. Но не в этом, конечно, дело. Моя жизнь пропала. Если бы одно ваше слово тогда!

Потом это притупилось, но сегодня мне приснился сон, где вы были опять с гитарой, но не играли на ней, а только держали на коленях, и в той же рубашке, которая вам так шла. Вы просто молча смотрели куда-то совсем в сторону от меня. И вот будто снова вошел муж, но не прежний и не нынешний, а кто-то другой, как бывает во сне. И мне во сне стало так тяжело, тяжелее, чем тогда наяву, и я прямо во сне поняла, что я скоро (дальше было зачеркнуто) уже недолго проживу. Во сне это стало ясно-ясно. И мне захотелось написать вам, как я вас любила. Я словно очнулась, и вернулось все снова, будто происходило вчера. И вот пишу вам и сама не знаю зачем. Мне кажется, что жизнь прошла как одна минута и в ней только и был этот вечер. Какое-то ожидание – и все, ничего нет».

Что это за ерунда в самом деле – Лондоны, вечер? Чья-то подделка? Чья?

«Потом вы уехали, и я еще некоторое время следила за вами, узнавала ваш адрес… Боже мой! Я слышала, что вы живете один и в это время откуда-то уволились. Больше я ничего не знаю. Не знаю, живете ли вы теперь там же и дойдет ли до вас это письмо. Но все равно.

А в тот вечер я не выдержала и даже не скрывалась, и Тамара, наверное, видела и все знала. Конечно, знала. С ней мы тоже не виделись почти с тех пор. Я знаю, где она, но она не звонит и никогда не пишет. Но, конечно, сейчас и вообще никто не пишет писем. Я три раза звонила ей, но никто не отвечал. А перед этим вы что-то рассказывали нам в своей ироничной манере о каком-то званом вечере и сказали: там на них на всех жабо – и мы с Томкой так смеялись! Что уж такого смешного было в этом жабо, я не знаю. Я ужасно смеялась и сразу вышла, потому что не выдержала и за дверью так заплакала, невозможно стало терпеть. Вы, конечно, ничего этого не заметили и не помните. Я не знала, как мне жить. Я вас так любила.

Со мной с детства что-то не так, я сейчас стала много вспоминать и думать об этом. Бедность не мешает доброте, но очень способствует злу, правда? Бог мой, мы были бедны! Ничего из того, что может скрасить жизнь, даже не приближалось к нашему дому. Мой отец работал простым рабочим на заводе пластмасс, и когда он погиб от взрыва на заводе, мать сразу слегла. Он так обгорел, что хоронили его закрытым простыней в гробу. От предприятия дали мало, только на похороны. Инвалидность матери долго не давали, мы жили с ней на пенсию, назначенную мне как сироте за потерю кормильца, этой пенсии только и хватало на хлеб и картошку да на одежду для меня, потому что я быстро вырастала из старой. Эту пенсию мы тоже стали получать не сразу, и вот эти три или четыре месяца после похорон отца, как мы жили, я буду помнить до своих собственных похорон, хотя мне было всего семь лет. Я как раз пошла в школу, нужна была форма, тетрадки и разное другое, а мать поднималась только чтобы сварить что-нибудь поесть, ту же картошку. Всей уборкой и стиркой занималась я. Наша родня жила далеко в других местах, я их не знаю и по сей день никого. Школу я первые года два или три ненавидела, ничего не учила, но научилась читать и писать. Мне ставили то двойки, то тройки, но та же учительница начальных классов, которая их ставила, жалела меня и переводила из класса в класс. В четвертом классе я влюбилась в мальчика по имени Савва, который бил всех девочек и ребят, кто только попадал ему под руку, но меня не трогал, а только обходил не глядя. Он потом очень рано попал в тюрьму за драку с ножами, и я его больше никогда не видела.

Я не знаю, зачем я это пишу и придет ли к вам это письмо. Я никогда ничего не рассказывала вам о себе, и вот вдруг стало вспоминаться все то, что вам совсем ни к чему. Мне хотелось бы как-нибудь вас развлечь, написать что-нибудь веселое, но ничего не приходит в голову. Вместо этого вспоминается только холод в квартире и пустота, один шкаф и кровать, где лежала мать. Зачем это вам? Сейчас у меня есть все, что я могу пожелать, но мне ничего не нужно. Зачем я жила? Помню только одну радость, когда родилась дочка. Это такая радость, когда родится ребеночек! В грудь впивается, как пиявочка. Наверное, я была чувственная, да? Это очень плохо? Сейчас она уже давно замужем, но детей у нее нет и звонит редко. Вот, верите ли, ничего больше не было. И до этого и после вас я как будто не жила, а только думала, думала… Что я могла думать и разве я додумаюсь до чего-нибудь? Я просто глупая обыкновенная дура и ничего не знаю.

Все это вам совсем не нужно!»

Дальше шли несколько густо зачеркнутых строк. Для подделки это хороший ход.

«Ничего не хотела писать дальше и целый вечер проплакала. Но все равно письмо не дойдет, пусть его выбросят на почте или где угодно, мне все равно. Мне часто хочется сжаться и забиться куда-нибудь, даже под стол или под кровать, лишь бы только куда-нибудь деться, чтобы никто не видел и не знал меня, что я живу на свете, и я не видела никого. Чтобы только не жить, не жить, как я живу. Ведь я сама, такая, как есть, не нужна никому. Что ж, значит, легче будет уходить из мира. Но это все равно тяжело, так тяжело, дорогой Игорь Геннадиевич! Я знаю, что я сама виновата во всем, во всем, во всем! Но оттого, что винишь себя и все сознаешь, становится не легче, а только еще тяжелее.

Вот как я развеселила вас своим письмом.

А тогда вы уходили и взяли у меня лоскуток, помните? Черная бархатная тряпочка, вы пошутили, что будете носить ее у сердца. Не помните? У меня скапливалось много разных лоскутков, я ведь тогда шила. Сейчас уже, конечно, не шью, мне самой все приносят на дом, на мне на самой теперь “жабо”. Вы ведь никогда не говорили о чувствах и всегда шутили. Помните, Тамара спросила вас, будто в шутку, что такое, по-вашему, любовь? А вы отвечали серьезно так, что любовь бывает разная, например, любовь к пирогам… Это было ужасно. Не знаю почему, но когда вы взяли этот лоскуток и пошутили про сердце, я почувствовала, что вам тоже, как и мне, тяжело и что вы не совсем равнодушны ко мне.

Я ведь была симпатичная, правда?

Не сердитесь на меня за глупости.

Вспоминайте меня хорошо.

Ваша Ира».

Я сложил письмо и убрал его в стол. Ничто из этого не относилось ко мне. Какая Ира? Была ли она когда-нибудь или это розыгрыш каких-нибудь шутников? Это очень возможно. Отчего-то у меня повсюду заводились недоброжелатели – примерно, как у собаки сами собой заводятся блохи.

Я собирался пообедать, но продолжал сидеть за столом и машинально оглядывал комнату, знакомую уже два десятка лет. Ничего в ней не открывалось взгляду иного, чем всегда. Через небольшой коридор, вместо двери в который имелся только проем, обрамленный наличниками, виделась входная дверь в квартиру в клочьях войлока; по стенам комнаты – в меру испачканные и кое-где отставшие обои, у батареи в углу – некоторая площадь, занятая запыленными бутылками, не столь уж и большая. Надо бы их собрать и отнести выбросить, но как-то все не сходится, – нужно во что-то сложить, подходящей сумки нет, и они копятся. Где-то на антресолях должен лежать подходящий мешок. Куда все-таки я подевал гитару? Вероятно, где-то оставил. Да-да. Я никогда не боролся. Зачем? Не все ли равно? Все, в сущности, вздор. Все вздор, чего не знает Митрофанушка.

Передо мной на столе, подальше у стены – стопа бумаг; бумаги лежат с год или больше, я только время от времени складываю их аккуратнее. Это от прошлого: в прошлом я преподавал кое-что из математических курсов, что именно, я, кажется, не вполне ясно помню. На стопе бумаг – небольшая пружинка, которую я подобрал неделю назад, потому что она к чему-то как раз подходила. К чему она должна подходить? Надо это вспомнить. Поближе стоит трехлитровая кастрюля со свежими щами, чистая тарелка с лежащим в ней половником, чайник, стакан; имеется и недоконченная поллитровая емкость, но это не к спеху. Все, в целом, сносно, но через улицу в этом частном секторе, где стоит и наш коммунальный барак, в одном дворе часто воет пес. Воет он и днем, как сейчас. Что еще? У дивана стоят мои туфли. Кажется, еще не так давно они были новее... Что-то такое там про лоскуток? Я достал из стола конверт, вынул из него письмо и перечитал последние страницы. Бархатный черный лоскуток: это как-то задевало память. Каким-то похожим лоскутком я протираю как раз эти туфли перед тем как выйти из дому. Они пылятся, поэтому нужно обязательно протереть. Может быть, тот самый? Если так, то он поистерся. Вообще некоторые мелкие вещи сохраняются долго. В доме тоже протирать пыль следовало бы чаще. Нужно соблюдать известный вид приличия, это как-никак необходимо. Это именно так: соблюдать аккуратность важно. Нужно сохранять какой-то минимум самоуважения, а не то потеряешь себя. В этой связи я что-то собирался вчера сделать. Вот что: подкрасить в одном месте пиджак черной шариковой ручкой, он истерся в верхнем углу кармана, где плотный шов. Для этого я отложил черный шарик, вот он на столе, рядом с пружинкой. Прекрасно. Я уже начал это делать вчера, когда внезапно выключили свет. Такое изредка бывает. Но для чего эта пружинка?

В конце концов нельзя исключать того, что что-нибудь вроде этого было на самом деле. Надо полагать, в этом случае лучше никогда, чем поздно… Где она лежит, эта тряпочка? В шкафу в коридоре, там имеется встроенный шкаф, где на плечиках висят мой костюм, две куртки и рубашки. Там и разная мелочь, обувь, тряпки, веник. Да… черная, бархатная или плюшевая, я не разбираюсь в тканях, я не портной. Но ведь можно посмотреть в словаре? правда, у меня только первый том и плюша в нем точно нет. Но ведь бархат есть? Плохо листается… спокойно. Это биение в пальцах называется тик. Нужно посмотреть в словаре… но ведь второго тома нет; так что и тика тоже не найти. Ну что же делать. Во-от… Так-так.

Бархат, шелковая или хл.-бум. ткань с мягким густым вертик. ворсом (1,5–2 мм) на лицевой стороне. Ну вот, все ясно. С вертикальным ворсом. А что, бывает иной? Как это можно себе представить? Интересно. Вообще не видно никакого, какие там два миллиметра. Но переливается все еще. Надо полагать, бархат. Этот пес как заладит выть, так на час-полтора. А хозяев, может, и дома нет.

А вероятно, немало в мире подавленных душ, вроде этого пса – особенно в мире, где человек человеку друг, товарищ и брат. Из этого мира и вышли завсегдатаи Лондонов и Парижей, они и были нам товарищи и братья, пока по-братски не забрали себе все. Именно друг и товарищ зароет тебя по самый лоб… надо это пересидеть (что именно пересидеть: жизнь?). Ну да, именно пересидеть вот так, как здесь, где эти братья тебе уже точно не позавидуют. Где у тебя нечего отнять. И поэтому тебя не тронут.

И вот поди ж ты… все еще переливается.

С вертикальным ворсом, надо же. С вертикальным – это если сама ткань горизонтальна. А если «у сердца», то ворс уже под углом, почти горизонтален… градусов, наверно, десять? Сколько, интересно, градусов к горизонту? Это как еще приложить и где оно, сердце. Где-то был транспортир, на подоконнике, что ли? Можно измерить угол. Или неважно это?

Для чего же эта пружинка? Я взял и повертел ее в руках. Не помню, куда она должна подходить. Что такое есть у меня, где нужна пружинка? У меня ничего такого нет.

Я все не обедал, а смотрел в окно на золотистый закат и над ним удлиненное желтоватое облачко, вроде тонкого веретена. Похоже на какую-то водную живность, названия которой не хотелось вспоминать. Не медуза, нет, что-то вытянутое – какая же это медуза? Медуза совсем другая.

…Глупее некуда, но только ночью во сне я видел молодую женщину – я целовал ее в губы, и она, вся прильнув, отвечала мне с какой-то преданной силой. Во сне я знал, кто она, но тут мы стали тонуть с ней вместе – и странно: мы погружались оба словно в белесый кисель, и чем плотнее становилось вокруг, тем сильнее прижимало нас друг к другу и тем лучше я понимал, что нам немыслимо иначе и что вот сейчас придет спасение, потому что в нас была какая-то необыкновенная, самая главная единственность нашей с ней жизни – когда она вдруг стала пропадать из рук и пропала в белесом полусвете. Та растерянность, с которой я проснулся, не была ни ужасом, ни тоской, а только такой пустотой, какой доселе я и не думал, что бывает на свете.


Читайте также:

<?=Софи Лорен в жизни лейтенанта Солдатенко?>
Михаил Жутиков
Софи Лорен в жизни лейтенанта Солдатенко
Подробнее...
<?=Записки трепанга?>
Михаил Жутиков
Записки трепанга
Подробнее...
Книжная лавка Перейти в каталог