Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Книга желаний

Валерий Аркадьевич Осинский родился в 1963 году в г. Александрове Владимирской области. Окончил Кишиневский педагогический институт и Литературный институт им. А.М. Горького. Защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Л.М. Леонова. Автор книги «Квартирант» и ряда литературных статей. Публиковался в журналах «Октябрь», «Роман-газета», «Слово», «Литературная учеба» и других. Член Московской организации Союза писателей России. Живет в Москве.

Роман
 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ1
 

КНИГА
 

1
 

Ранними октябрьскими сумерками по Арбату в сторону Смоленской площади торопливо шагал высокий худощавый мужчина лет сорока пяти. На нем был дорогой пиджак, брюки в тонкую полоску, зауженные по моде девяностых, и лакированные штиблеты. Пестрый галстук устало свесил атласный язык из нагрудного кармана незнакомца. Первые снежинки одиноко кружились в морозном воздухе и таяли на фигурной брусчатке, и редкие прохожие косились на легкий, не по сезону костюм мужчины.

Можно было бы написать, что незнакомец не обращал внимания на холод, если бы не поднятый ворот пиджака и руки, засунутые в карманы брюк. Впрочем, холода мужчина действительно не замечал. Как не замечал он ничего вокруг: ни театра Вахтангова, куда много раз ходил на Ульянова и Борисову, ни «стену Цоя», разрисованную граффити, – рядом с ней нищий с седым хвостиком на затылке и жестянкой для подаяний у ног одиноко фальшивил на гитаре «ждём перемен». Так же, как он не замечал Плотникова переулка с одним из домов, построенных по проекту его двоюродного прадеда.

На губах мужчины застыла ироническая ухмылка, в глазах – отчаяние.

Незнакомец так и этак крутил в голове мысль, слипшуюся, как кусок разноцветного пластилина, в огромный ком из множества других мыслей, а получалось одно и то же! Когда два институтских и кандидатский диплом уложены в пакетик с орденом Красной Звезды в ящике среди белья, а ты полгода не можешь найти работу, друзей нет, семьи – тоже, когда сын-студент лишь из вежливости терпеливо слушает тебя по телефону, а дочь стыдится тебя перед одноклассниками, когда о бывших женах не хочется вспоминать, а в комнату в коммуналке с алкашами-соседями, где оказался после размена квартиры, – не хочется возвращаться, когда деньги кончились, и выхода нет, значит, где-то ты совершил ошибку. И в сорок пять эту ошибку не исправить!

Кто терял работу в сорок пять, тому ничего объяснять не надо!

Мужчина не знал, как это происходит у других, но полагал – приблизительно так же, как у него. Сначала никому не нужные анкеты на интернет-сайтах и резюме в один конец; игривое «нет ли чего?» знакомым, мол, имей меня в виду, но не затягивай, уже были предложения. «Ты сказал, я тебя услышал, старик!» – «Пока съезжу отдохну». – «Отдохни!»

Через месяц, два… всё то же, но без куда-то запропавших знакомых.

Злобное: не вагоны же разгружать! С тайным знанием, что там тоже не ждут!

Навсегда онемевший мобильник, пустой ящик электронной почты, засиженный мошками спама, забытые странички в соцсетях с твоими снимками там, где тебе уж не бывать, слепые блики телевизора.

Затем изо дня в день серое, немое, страшное, безысходное, с чем засыпаешь и просыпаешься и от чего не спрятаться под одеялом, так, словно тебе воткнули, как жуку, в спину булавку и бесстрастно наблюдают – точнее, наблюдаешь ты сам, ибо никому нет до тебя дела! – скоро ли конец. Последний загашник и хорошо побегавшая машина (ее можно продать) – только оттянут исход.

Мысль о суициде лишь сначала кажется пошлой. Ибо никто никогда не узнает чужих обстоятельств и потому не сможет сказать, трусость это или храбрость – умереть по собственной воле. Сколько их, таких вот людских трагедий, громких и незаметных, похоронено за века вне кладбищенских оград!

У обывателя все просто – не разгибаясь, до положенной тебе минуты делай то, что написано на роду, а там никто не спросит, хочешь ты умереть или нет? – ойкнуть не успеешь!

Но это для других! Ты-то – иное дело! Ты-то – не как все! Каждый искренне верит, что он не каждый!

Если на свете есть хоть один человек, ради которого ты готов отдать свою жизнь, или тот, кто отдаст свою жизнь за тебя, имеет смысл за жизнь цепляться. Но ни первого – о себе, ни второго – о других, мужчина не знал. Его жизнь как жертву никто не требовал. Чужая – не требовалась ему. Он относился к тому типу людей, которые напоминают знакомым о себе, чтобы те не чувствовали себя одинокими, пока однажды не поймут, что знакомые прекрасно обходятся без него.

Он мог бы спиться. Но если не получилось достойно жить, можно хотя бы достойно умереть.

Вот тогда-то, как избавление, пришло решение. Спокойное, простое…

Когда мужчина перестал жалеть себя: мол, слышали, такой-то повесился, бросился с крыши, под поезд метро, вскрыл вены, наглотался снотворного, отравился газом, – он почувствовал, что все, что с ним происходит – всерьез, и ничего никому объяснять не надо. Главное – не надо объяснять себе! Теперь мужчину занимал практический вопрос: в момент самоубийства он наверняка обгадится, потом протухнет, – или как там бывает? – словом, доставит посторонним гигиенические неудобства, которыми брезговал. Он знал, что организм всегда до конца борется за жизнь, подключая животный страх смерти, инстинкт самосохранения, отчаянное желание жить! Поэтому местом заключительного действия он выбрал Москву-реку (вода омоет!), и не картинную верхотуру Крымского моста, на глазах у случайных зевак (их это не касается!) – а тихое местечко под автобаном на какой-нибудь набережной, зассанной пивными животами. Например, Бородинский мост на Ростовской набережной. Идти к нему через Арбат ближе, чем к другим мостам. Впрочем, место не совсем удачное: напротив Киевский вокзал, спуск к воде по открытой площадке и, должно быть, мелко...

Определенного плана у мужчины не было. Единственное, что он утром решил совершенно точно: если собеседование с очередным глупеньким тридцатилетним Yuppie закончится ничем, – настанет время, дружок, и в комнатке для лузеров ты сядешь на моё место! – то унижаться за пост вахтера он больше не станет: очевидно, наверху лучше знают, как распорядиться его судьбой!

…Мужчина прошел почти весь Арбат, когда заметил стоявшего на привычном месте у книжных развалов продавца. Мужчина подошел к книгам скорее по многолетней привычке, нежели потому, что сейчас его интересовали ветхие тома, разложенные по цвету корешков. Букинист, бородатый, седенький дядька неопределенных лет, сверкнул на мужчину очками толстого стекла и, не вынимая рук из карманов брезентовой куртки, кивнул. Одинокий продавец и одинокий покупатель являли собой странное зрелище среди пустынного Арбата.

– Интересуетесь? – спросил букинист, скорее из вежливости, чем надеясь что-нибудь продать. – Берите. Недорого отдам.

– У меня все это есть. А чего нет, я давно прочитал.

В другое время мужчина блеснул бы эрудицией, навскидку опознав год и издательство любой букинистической редкости, но сейчас он вздохнул, в последний раз обегая взором невостребованную вселенскую мудрость, и было шагнул прочь, когда на глаза ему попалась книга в кожаном переплете с тиснением. Книга лежала с краю под рукой букиниста.

– А это что? – спросил мужчина.

– Не продается.

– Зачем же вы ее выставили?

– Ее принесли только что. Не на продажу. Вдруг кто-нибудь возьмет.

– Разрешите?

Продавец подал ему небольшой, в полторы ладони шириной, том. Мужчина открыл лицевую страницу. Затем по привычке пролистал книгу назад, желая узнать тираж.

– Тут ничего нет! – удивился он, глядя на ветхие и совершенно пустые страницы.

– Вы пропустили. В самом начале.

Мужчина перевернул лицевую страницу. Здесь действительно были начертаны выцветшие иероглифы. Их сменила арабская вязь, выполненная от руки.

– Это рукопись? – удивился незнакомец, продолжая осторожно изучать книгу.

Продавец не ответил, полагая, что покупатель сам разберется.

Следом за арабскими крючочками начинались древнерусские письмена с «ятями» и «ерями». Арабские и древнерусские записи были разного размера – длиннее или короче, – написанные разной краской или чернилами, разным почерком. Между ними попадались записи латиницей – на английском, французском или немецком языках определить было трудно. Некоторые записи начинались с заглавных букв. Другие обрывались без знаков препинания. Строчкой ниже их вела другая рука.

– Это дневник? – спросил мужчина. В голосе незнакомца послышалось любопытство, смешанное с раздражением на загадку, отвлекавшую его от важного дела.

– Ни то, ни другое. Как мне объяснили, это книга желаний.

– В каком смысле?

– Вы записываете в книгу любое желание, и оно сбывается.

Мужчина недоуменно посмотрел на продавца и вдруг понимающе улыбнулся.

– А, ну да! Типа, одноклассники точка ру, двенадцать месяцев и прочий ширпотреб масскульта! Я сценарии фильмов читал. Сюжет стар, как «Шагреневая кожа» Бальзака. Хороший рекламный ход.

– Мне это рассказал прежний владелец книги.

– Почему же он не оставил книгу себе?

– Она! Книгу принесла пожилая женщина. Чтобы не поддаться искушению. Книга досталась наследникам от отца. Как пояснила владелица, каждая запись обратно пропорциональна продолжительности жизни ее автора. Другими словами, каждая буква записанного желания соответствует месяцу или году жизни того, кто желание записал. Если желание легко выполнимо, отнимаются месяцы жизни, дни, часы. Если трудно, тогда – годы. Вся штука в том, что никто не знает, сколько времени ему отмерено. Поэтому желание может оказаться последним, а конец – внезапным. Женщина не захотела рисковать.

– Занимательно! – только и проговорил мужчина, перелистывая книгу.

И вдруг почувствовал легкий озноб – то ли от морозного воздуха, то ли от слов продавца.

– А если я пожелаю остановить Землю? – спросил мужчина.

– На это не хватит человеческой жизни.

Незнакомец вгляделся в лицо дядьки и с облегчением решил, что тот принял для согрева и теперь потешается. Мужчина чуть помедлил и вернул книгу на прилавок.

– Похоже, что это старинная вещица. Как думаете, сколько ей лет?

– Думаю, не менее двух тысяч.

Мужчина посмотрел на продавца с иронией:

– В смысле, Гуттенберг отдыхает? – проговорил он, собираясь уходить. Видимо, такой поворот темы не показался ему занимательным.

– При чем тут Гуттенберг? Бумагу изобрели в Китае задолго до Гуттенберга. Цай Лунь в первом веке лишь усовершенствовал то, что придумали за триста лет до него. А кодексы, древние прототипы современных книг в переплетах, делали еще в Древнем Риме.

– Это всем известно! Так что с того?

– А вот что! Посмотрите внимательно! – Обойдя прилавок, букинист подошел к мужчине и открыл книгу на первой странице. – Бумага сделана из шелка, который изготавливали из бракованных коконов шелкопряда. Бумагу из шелка до Цай Луня делали только в Китае, а позже в Корее и Японии.

– Не совсем так. Но допустим.

– Теперь посмотрите сюда!

Продавец извлек из кармана одноразовую зажигалку, чиркнул и, прежде чем незнакомец попытался остановить вандала за рукав, тот поднес рыжий лепесток огня к листку бумаги.

– Вы сдурели?

– Тише! Смотрите внимательно! – продавец неспешно освободил руку.

Жало огня хищно облизывало лист. Бумага даже не закоптилась. Продавец подержал над огнем другой, третий лист, пока не обжёгся и не отдернул руку.

– Бумага обработана неизвестным способом, – продолжал торговец, погасив пламя. – Иначе она не сохранилась бы столько лет. Внизу все листы отрезаны неровно. Нижний край предыдущей страницы совпадает с верхним краем последующей страницы в первой тетради. Это говорит о том, что листы нарезали сверху вниз, первоначально бумага предназначалась для свитка. Книгу склеили позже. Причем сделали это уже в Азии. На кожаном переплете оттиснуто, очевидно, имя мастера и владельца книги.

Букинист кончиками пальцев пощупал оттиск и дал пощупать своему собеседнику.

– Действительно! Как вам удалось на морозе в темноте за несколько минут так хорошо изучить книгу? – все еще потрясенный экспериментом с огнем, но уже с привычной иронией сказал мужчина.

– Я ее не изучал. О книге мне рассказала ее прежняя хозяйка. Я задавал ей точно такие же вопросы, какие задаете вы. Она оставила пояснения на листочках! – терпеливо ответил букинист и вложил в книгу несколько исписанных страниц.

– Тогда почему вы не оставите книгу себе?

– Я нормальный человек и так же, как вы, не верю в сказки. Книга не книга, тетрадь не тетрадь! Что в ней написано, непонятно. Продать ее трудно. Только место на прилавке занимает. С другой стороны, допустим, что все, что я вам сейчас рассказал – правда. Мне семьдесят лет. Кто знает, может, через минуту меня хватит удар, и я не доживу до утра. А если я напишу, что немедленно хочу кружку горячего чая и бутерброд, может статься, что это будет мое последнее желание, потому что я умру на месте, и ни бутерброд, ни чай мне не понадобятся.

– Но и я не знаю, что со мной будет через минуту!

– Извините, мне кажется вам все равно, что с вами будет через минуту, – букинист посмотрел на мужчину поверх очков и смущенно кашлянул.

– Что вы имеете в виду?

– Если человек трезвый и в своем уме выходит из дома по морозу без пальто, значит, у него что-то стряслось.

– М-да. Пожалуй. А кто был последним владельцем этой книги? – перевел разговор на другую тему мужчина.

– Мне сказали: книга из личной библиотеки какого-то известного архитектора. Правда это или нет? Я его почерк не знаю! – Продавец начал пролистывать страницы. – Владельцы книги посвятили ее изучению не один год. В двух словах история ее такова. Из Китая в Среднюю Азию книга попала в 751 году, после битвы в Таласской долине между войсками китайского полководца Гао Сяньчжи и наместника Аббасидского халифата Абу Муслима. Затем ее хозяином стал визирь халифа Харуна ар-Рашида Джафар ибн Яхья, известный тем, что в 800 году он построил в Багдаде первую бумажную фабрику. Позже книгой долго владели потомки турецкого султана. В Россию ее якобы привез Абрам Петрович Ганнибал – прадед Александра Сергеевича Пушкина. Как известно, Ибрагим Ганнибал был сыном эфиопского князя – вассала турецкого султана. В 1703 году Ибрагима захватили в плен и вместе с братом отправили в султанский дворец в Стамбуле. Русский посол и разведчик Савва Рагузинский привез братьев в подарок царю Петру. После Ганнибала книгой владели его потомки. И Александр Сергеевич Пушкин в том числе. Убедитесь сами. Вот его автограф, – ткнул пальцем продавец.

Мужчина недоверчиво посмотрел на автограф, знакомый по фотографиям, с чернильной кляксой вместо точки. Клякса выглядела совершенно свежей, словно ее только что шлепнули на бумагу, и это вновь вызвало у мужчины приступ скептицизма.

– И чего же желал Александр Сергеевич? – иронично спросил мужчина.

– Тут – славы! – показал пальцем торговец. – А тут – любви Натальи Гончаровой! Видите, запись на французском языке? Одно из последних желаний поэта.

– Ну, а прадед Пушкина, он что же, ничего не желал, дожив до девяноста лет?

– Записи в книге делал его брат, крещенный Алексеем, – ничуть не смущаясь ироническим тоном мужчины, ответил торговец. – Видите, между древнерусскими записями две строчки арабской вязью. Известно, что брат Ибрагима Алексей карьеры не сделал. Служил гобоистом в Преображенском полку. Женился на крепостной ссыльных князей Голицыных и последний раз упоминается в источниках в конце 1710-х. Один из исследователей книги предположил, что, зная ее силу, Алексей пожертвовал собой ради брата и ценой своей жизни выпросил ему карьеру.

– Исторический триллер! Почему же Пушкин не попросил победы на Черной речке?

– Не успел. Пока не выполнено одно желание, нельзя записывать другое.

– Ловко! За один только автограф Пушкина вам заплатят состояние!

– Я вам рассказываю только то, что рассказали мне! И не утверждаю, что это правда! А насчет – продать… Книгу нельзя продать. Тот, кто продает ее, автоматически признает себя ее прежним владельцем. Мне пояснили, что если следующий владелец книги сделал запись своей рукой, то книга будет принадлежать ему до смерти. Даже если кто-то запишет желание в книге, помимо него, время все равно вычитается из жизни ее владельца. Поэтому тот, кто её продает, продает вместе с ней свою жизнь – желания другого человека все равно записываются, так сказать, на счет владельца.

– Допустим! А кто еще владел книгой?

– Трудно сказать. Судя по почерку, последние триста лет в России книгой владели человек десять. Здесь вот кто-то просит место министра. Затем проклинает тетрадь. Можно предположить, что он заплатил за пост жизнью. Последний владелец книги просил, чтобы у его брата всё получилось. На этом запись обрывается.         

– У вас есть ручка, – спросил мужчина после долгого раздумья.

– Есть. У вас появились желания? Тогда, может все не так плохо? – торговец улыбнулся, протягивая одноразовую ручку.

Незнакомец что-то быстро набросал в тетради.

– Желаю удачи! – сказал торговец. – Вот вам моя визитка на случай, если захотите сделать заказ. Вся эта история галиматья, конечно. Но, честно говоря, любопытная галиматья.

Мужчина распихал визитку и книгу по карманам пиджака и вдруг вспомнил.

– Послушайте, а если желание сбудется, как я узнаю, что это не совпадение? Как я узнаю, что с моего счета, то есть с моей жизни, вычли время?

– Смотрите в зеркало. Зеркало все скажет. Мне объяснили так.

Мужчина махнул на прощание торговцу, опять засунул руки в карманы брюк, зябко втянул голову в плечи и отправился к Смоленской площади, решив: на свете много чудаков.
 

2
 

По Садовому кольцу проносились автомобили, словно ошалев от свободы, после дневных пробок. У МИДа, на решётке вентиляции метро, обнявшись, спали два бомжа в лохмотьях. Мужчина помедлил мгновение. Достал из кармана все деньги, что у него были – будущему покойнику деньги не нужны! – и запихнул скомканные ассигнации в карман ближнего к нему нищего, что обнял товарища сзади. Бомж беспокойно пошевелился и снова заснул. Мужчина отправился дальше.

Через подземный переход он пересек площадь вниз к набережной Москвы-реки.

Незнакомец ощущал спокойствие, какое бывает, когда важное решение принято. Он вдруг понял, что за последний час перестал бояться будущего – страх, который мучил его все месяцы без работы, отступил! – и мужчина снова распоряжался своей судьбой.

Тут незнакомец вспомнил единственный в его жизни бой. В узком ущелье БМДРы их роты едва успели развернуться в круговую оборону, как он сначала догадался, а лишь затем почувствовал, что ранен: пуля пробила легкое навылет. В ташкентском госпитале он узнал, что из роты выжили двое: он и старослужащий Стёпа Краев – из родных у того была только мать. Стёпа отстреливался, перебегая от пулемета к пулемету, пока его не накрыли минами; но подоспел десантный батальон. Ему и Степе дали по ордену Красной Звезды. На «гражданке» Стёпа крепко запил. Что стало с ним дальше, он не знал.

Мужчина навсегда запомнил спокойствие предсмертного мига – в момент смерти умирать не страшно. Поэтому сейчас его беспокоила лишь реакция организма на ледяную воду и спазмы удушья, когда он станет захлебываться.

Вдоль запаркованных у тротуара машин мужчина спустился на безлюдную в этот час гранитную набережную под Бородинским мостом – конструкции архитектора Романа Клейна (профессиональная память оживляла необязательные сейчас имена).

К досаде самоубийцы, под мостом не оказалось спуска к воде. С противоположного берега Москвы-реки на черной беспокойной воде змеились отражения рыжих и белых огней неоклассического здания Киевского вокзала. Согласно семейным легендам, одним из его проектировщиков был дальний родственник нашего героя – Вячеслав Олтаржевский. Ассоциативный ряд увел его мысли от самого архитектора к его учителю – Отто Вагнеру. В памяти поплыли не имевшие отношения к австрийскому сецессиону резиденция Шёнбрун, памятник Марии Терезии…

Незнакомец отогнал неуместные ассоциации и огляделся. Поодаль к воде вели ступеньки. По тротуару он спустился к реке.

М-да! Он крайне необдуманно выбрал место: через реку от вокзала на самоубийцу словно бы с незримым осуждением взирал знаменитый пращур; справа в отдалении темнели арки метромоста, под которым мужчина еще студентом сидел на набережной, болтая ногами, со своей однокурсницей, тогда будущей, а ныне бывшей женой.

В родном городе каждый дом или трещина на асфальте – это старые знакомые, которые знают о тебе все. Может, потому многие самоубийцы для исполнения собственного приговора предпочитают интимное уединение шести стен, бутылку водки залпом, чтоб забыться, перед выходом на крышу высотки, либо едут подальше от молчаливых свидетелей их непутевой жизни – скрываются от знакомых трещин на асфальте и домов...

Опять же, вернулся к действительности мужчина, неизвестно – глубоко ли здесь? Проскоблишь башкой дно, и наутро назло медсестрам очухаешься в белом скафандре в одной из московских травматологий, тем же безработным стариком, как накануне, но с переломом шеи.

Мужчина выдернул из кармана галстук: подойдет вместо веревки! При размытом свете фонаря тщетно поискал глазами отбитый бордюрный камень или какое-нибудь грузило – Муму вроде бы так кончали! Но ни камня, ни другого балласта не нашел. (Не тащить же было с собой из дома через весь город в офис глупого Yuppie гирю!)

Тогда мужчина решил топиться, как есть – в одежде и туфлях, чтобы, набрав воды, вещи скорее утянули на дно. Он застегнул пиджак, коротко выдохнул, как перед подходом к гимнастическому снаряду, и ступил на край парапета. Отчаяние прошло, и теперь мужчина из упрямства хотел узнать – сумеет ли он хоть сейчас завершить задуманное? 

Главное, ни о чем не думать и мысленно ни с кем не прощаться…

За спиной послышалось шарканье.

Под аркой пристроился какой-то жлоб в костюме. Он издал паскудные раскатистые звуки и, сладострастно матерясь сквозь зубы, испортил торжественную минуту. Жлоб, застегивая брюки, пригляделся к долговязой фигуре ночного «моржа».

– Славка? – не доверяя скудному освещению, спросил он. – Олтаржевский? Ты, что ли?

– Ну! – недовольно отозвался самоубийца. – Я!

– Во так встреча! А я ща еду и думаю, куда этот черт пропал? Сам Бог мне тя послал! Полезай в машину! Я ща руки сполосну!

– Гусь, ты что ли? – Олтаржевский по говору узнал институтского друга: родившись в Москве, Арон Гуськов по невнятной причине экономил буквы в словах.

– Я! Я! Натюрлих, – играя русскими и немецкими смыслами, весело оскалился Гусь.

Кряхтя и незло матерясь, он потянулся к воде. Хотел было лечь пухлым пузом на грязные ступеньки, но вовремя спохватился и не лег.

– Ты ссал тут, что ли? До воды граблями не дотянуться, – подосадовал Гусь и, косолапя, просеменил вверх по лестнице, на ходу бросив так, словно приятели только что вышли из машины: – Чего замер? Поехали!

Олтаржевский потоптался, не зная, что делать – остаться или идти? Он недобро хмыкнул: даже собственное самоубийство обернулось фарсом. Представил себя со стороны и презрительно процедил: «Старый осёл!»

Когда Олтаржевский вразвалочку одолел лестницу и вышел к черному лимузину, водитель в лакированных штиблетах, отклячив зад и придерживая галстук, чтобы не облиться, у обочины поливал из бутылки ладони хозяину. Гусь нагнулся, закинув галстук на плечо. Поодаль по сторонам квадратного «Мерседеса», похожего на катафалк, четыре здоровенных парня в зимних кожанах шагнули было к Олтаржевскому, и еще четверо у другого «мерина» насторожились, но Гуськов лениво осадил: «Свои!» И смачно харкнул.

Только тут Олтаржевский сообразил, что Гусь пьян, и потому обычно тихий – насколько помнил его Олтаржевский по институту, – сейчас заметно оскотинился.

Гусь, отфыркиваясь, сполоснул лицо.

– Лужок – мудак! В городе даже отлить негде! Ну, здорово, брат! – Гуськов оскалил великолепные фарфоровые виниры и, мокрыми руками обнял приятеля.

– Это «Майбах»? – рассеянно спросил Олтаржевский.

– Ага. В Москве такой есть у меня и у Жирика. Полезай с той стороны. Не засри сиденье. 

Охранник услужливо открыл Олтаржевскому дверь, и гость утонул в кресле, чем-то напоминавшем кресло-трансформер стоматолога, но уютнее. В светло-бежевом салоне, обитом неведомым Олтаржевскому материалом, было тепло, пахло дорогим парфюмом и ничем не перебиваемым запахом глицерина, исходившим от Гуськова.

Откуда-то из-под локтя Гуся выплыли стопки с золотыми императорскими орлами, а к груди Олтаржевского услужливо придвинулся маленький столик.

В матовом свете Гусь ощупал приятеля насмешливым взглядом.

– Чего уставился? – сердито проворчал Олтаржевский.

–Каким ты был, Ржева, таким остался: прямой, как палка! Откуда ты взялся? Топился, что ли?

– Типа того... – неохотно отозвался Олтаржевский, краснея.

– А почему без пальто? В пальто удобнее. Набухнет и сразу на дно! Правда, в этом месте воробью по колено! Проиграл пальтишко в казино?

– Забыл в конторе, где нанимался.

– Как забыл?

– Психанул. А возвращаться стыдно. Да и не к чему.

– В вахтёры нанимался? Ты в этом костюме, как лох с Черкизона. – Гусь отвинтил крышечку с коньячного горлышка и разлил по стопкам. – Чё мне не позвонил?

– Звонил. Номер не обслуживается. А через твоих ротвейлеров не пробиться.

Гуськов поднял стопку, и приятели махнули за встречу.

– Держи! – Гусь бросил на подлокотник визитку в платиновом тиснении.

– Не надо.

– Ты, Слав, за тот случай не обижайся. Заманали меня все. Пока гол, как сокол, никому не нужен. А только бабки появились, вся шелупонь, как мухи на говно слетелись.

– Замяли! – примирительно сказал Олтаржевский.

…Еще на первом курсе ВГИКа Ржева сошёлся со старшекурсником Гусём в любви к Фасбиндеру и Кафке. Олтаржевский, защищая Гуся, жестоко подрался с монгольскими стажерами-кинематографистами, приехавшими в Москву по обмену. Будучи младше, он опекал Гуся, как старший. Из одной кружки на двоих они запивали «балтийский чай» – кокаин с водкой – дефицитной краснодарской «Пепси», что возил из дома в авоськах иногородний приятель Олтаржевского. Они забивали косячки духовитой южной конопли, «пялили» лимитчиц в разных комнатах одной квартиры. Фарцевали – мечтали разбогатеть и снять фильм. В итоге обоих «свинтили» гэбэшники: отец Ржевы, в то время зам главного редактора «Московской правды», а теперь нищий пенсионер, отмазывал. Еще раз выручать Гуся пришлось в начале «перестройки». На него подали два иска за неуплату долга. Дело замяли «в связи с изменением обстановки».

У Аркадия всегда был свой интерес к Ржеве: помимо папы, партийного газетчика, дружба с потомком знаменитых архитекторов из интеллигентной семьи сама по себе – плюс в антисемитском советском обществе.

На время они расстались. Ржева «сбежал» в Афган. Гусь, поработав режиссером областного театра, вернулся в Москву. Они с Ржевой посменно таксовали на купленном вскладчину четыреста двенадцатом «Москвиче» и уже понимали, что в жизни пора что-то менять: режиссура Международного фестиваля молодежи и студентов или московских игр Доброй воли стабильного дохода не давала. Олтаржевского уже тогда восхищало, как талантливо приятель сговаривался с нужными людьми, чтобы достать недоступное.

Олтаржевский «ушел в науку». Гуськов открыл кооператив и куда-то исчез. Появился он, как следовало из газет, на подступах к Кремлю, приятелем Лужкова.

Тогда-то на одном из московских тусняков по поводу вручения медийной премии «Обложка года» Ржева впервые за десятилетие его и встретил.

В сад «Эрмитаж», где проходила церемония, Олтаржевского «затащила» жена – по протекции свекра она работала выпускающим редактором еженедельника.

Это была обычная московская «движуха»! «Русская ракета» Павел Буре скучал во втором ряду со своей вечно молодой мамой Таней. Гламурная Юля Бордовских с подругой дефилировала в антракте по проходу театра. Глызин завистливо – почему он, а не я на сцене? – пожирал глазами Олега Газманова, крутившего кульбиты под своих «Скакунов». «Король гламура» парикмахер Зверев на чудовищных платформах ломался на сцене среди детишек, радостно пинавших воздушные шарики. Воздыхатели Эсмеральды исполняли арию, навязчиво вливавшуюся тем летом в уши народа всеми радиостанциями Москвы.

Олтаржевский маялся в первом ряду: еженедельник жены победил в какой-то номинации, и организаторы рассадили лауреатов ближе к сцене.

Тут к микрофону торжественно вывели спонсора мероприятия господина Гуськова. Некогда – Аркадия Сергеевича, а ныне – Арона Самуиловича. Ведущие приветствовали его со льстивым юмором. Приглашенные гости – оглядели со снисходительным презрением. Гусь кивнул Ржеве (Олтаржевский почувствовал на затылке жжение сотни любопытных взглядов.) Но так и не подошел к старому другу. Ни в зрительном зале. Ни на фуршете «а ля шведский стол». Олтаржевский со свойственным ему самоедством заключил, что, вероятно, тогда на нем, Олтаржевском, стали проступать, как лишайные пятна, первые признаки неудачника, вскоре ставшие очевидными не только для его жены.

Олтаржевский разговаривал с Павлом Буре о его отце Владимире, легендарном олимпионике Мюнхена – позже Олтаржевский замечал в зрачках у публичных знаменитостей такое же, как у Буре, льдистое отчуждение при разговоре с посторонними. Гусь заглянул в зал, кивнул всем, и куда-то ушел с «усатым нянем», «забыв» о Ржеве.

Оказалось, помнит, коль первым заикнулся о той встрече!

– Я навел о те справки! – Гусь деликатно покосился на приятеля. – Ты директором в издательском доме работал. Серьезное предприятие с приличным оборотом! Чё ушел? Даже не подстраховался – место не подыскал!

– Генеральный, старый алкаш, возомнил себя Мердоком. Его дочку вызвездило от папиных денег. Я им сказал, что думаю о них…

– Узнаю тебя, Ржева! – хмыкнул Гусь. – Чем занимаешься, кроме газетной пачкотни?

– Да так... Роман думал попробовать...

– Значит, ничем! Пойдешь ко мне в компаньоны?

– Гусь, ты резвишься спьяну. А мне завтра что-то жрать надо.

– Я о серьезном деле говорю! Я тебе звонил – телефон вне зоны. Твои жены не знают, где ты. А твои коммунальные гоблины с похмелюги не вспомнили, кто ты.

– Что за спешка? – обескураженный осведомленностью Гуся, спросил Олтаржевский. – Я все равно в твоих делах не смыслю.

– Мне не нужно, чтобы ты смыслил! На меня смыслящих пол-Кембриджа пашет. Вторая половина – генеральское гэбьё. Толку-то! Ща такая свистопляска начнется! – он вздохнул.

– Гусь, говори прямо – тебе зицпредседатель Фунт нужен? Сейчас с улицы даже продавца в ларек не берут!

– Опять ты в лоб садишь, Ржева! – поморщился Гусь. – Дурацкая привычка! Отвыкай! В бизнесе и политике так не принято! Слава, ты здесь, потому что мы с тобой спина к спине плющили узкоглазых. С твоими мозгами ты бы давно министром печати был. Я ж помню, как за ночь ты на спор выучил сорок восемь падежей табасаранского и семьдесят префиксов хайда? Но в жизни к мозгам нужны связи. И свои люди.

Гуськов посмотрел в окно. Олтаржевский невольно – тоже. «Майбах» плавно плыл по Софийской к Раушской набережной. На фоне черного неба за зубчатыми стенами Кремля мрачно высились купола церквей.

– Что скажешь о моем предложении? 

– Ничего.

– Боишься? Значит, слышал, что Кремль на меня жмет!

– Не в том дело. Мог бы – помог. А так, какой с меня толк! В мои годы люди миллиардами ворочают или в академиях заседают.

Олтаржевский, как всякий следивший за новостями, знал о «семибанкирщине», куда затесался Гусь. Читал про делишки приятеля с московским мэром и о том, что мэр поссорился с президентом, а Гусь, в свою очередь – с РПЦ; читал о продаже «золотых» сертификатов Минфина банком Гуся и триллионном кредите от «Росвооружения». Но то – Гуськов «из новостей». Олтаржевскому казалось невероятным, чтобы Гусь, с которым они студентами вместе бухали, перелез за Кремлевскую стену.

– Ладно, о делах после, – сказал банкир, и приятели снова выпили.

Гусь высыпал на золотую пластинку белый порошок из резного портсигара.

– Будешь? – предложил он.

– Нет. Башка без кокса, как в тумане! Пожрать бы!

– Мы сейчас в «Националь». Отметим свидание! Можно в «Сирену», – он вопросительно посмотрел на приятеля, – но ты, вроде, рыбу не жрешь. Или в «Царскую охоту»…

– Нет. Тебе к дому близко. А мне потом черт-те куда ползти!

– Чудак! Тебя довезут! – усмехнулся Гусь. – Как знаешь!

Он по-жлобски воткнул в нос трубочку из стодолларовой купюры и длинно втянул воздух. Его умные слоновьи глазки заблестели.

– Лекарство против страха, – благостно прорычал он.

После Арбата Олтаржевский был, как в кумаре, и никак не мог собраться с мыслями.

– Тетрадь! – вдруг осенило его.

– Чё-чё? – Гусь насторожено уставился на приятеля.

Вячеслав Андреевич выхватил из кармана тетрадь в кожаном переплете. Распахнул. Пролистал. Там его почерком, деревянным на морозе, было написано: «Хочу разбогатеть и вкусно поесть».

Час назад, на Арбате, Олтаржевский забыл о шутке прежде, чем закончил выводить последнюю букву своего желания! А сейчас его продрал озноб, как в момент, когда пальцы впервые коснулись тетради.

Вячеслав Андреевич испугался, что сходит с ума. Еще раз перечитал запись и мысленно отмахнулся: «Совпадение!» Мнительность – следствие неустроенности, одиночества…

Он выпил еще коньяка. Страх притаился, но не ушел.

«Майбах» через Большой Москворецкий мост по Кремлевской набережной и Боровицкой площади выехал на Моховую улицу и мягко застыл у красиво освещенного эклектичного здания гостиницы «Националь» проекта архитектора Иванова.

Олтаржевский, как бумажный змей, вывалился в услужливо открытые двери и удивился, что едва стоит на ногах. Но мысли были ясными.

– Гусь, ты кокса в конину насыпал?

– Молодильных яблочек, Слава! Соберись! Первый удар сейчас пройдет.

Гусь улыбнулся и приобнял приятеля за плечи.

Швейцар в форменном пальто с меховым воротником, в цилиндре и в белых перчатках с легким поклоном открыл посетителям высокие двери. Гуся здесь знали.

Они прошли холл с кариатидами и витражами и поднялись в ресторан с расписным потолком и богатыми занавесями на окнах.

В зале было людно. Кто-то кивал Гуськову, кто-то здоровался с ним за руку. К ним уже поспешал метрдотель. Олтаржевский пьяно уставился в толстую спину приятеля. 

Позже он не мог вспомнить, как оказался у столика в глубине зала. Но увидев эту женщину, он на мгновение протрезвел, словно его окатили ледяной водой!

Его поразили её глаза! Удивительно голубые и чистые! Глаза, смотревшие с любопытством ребенка, который не перестает удивляться, как чуду, каждому новому человеку. У нее был спокойный взгляд девочки, не знавшей людской низости. Каре светло-русых пушистых волос придавало ей сходство с первоклашкой на школьной линейке, первоклашкой, твердо намеренной учиться только на пятерки.

Он прищурился, чтобы рассмотреть незнакомку.

Ее ухоженные руки казались выточенными из слоновой кости. Олтаржевский плохо разбирался в драгоценностях, но догадался, что на женщине был дорогой гарнитур из белого золота и бриллиантов. Спутник женщины, кругленький, остроносенький и обыкновенный, в пошлых золотых запонках и с золотой булавкой на галстуке, едва приподнялся на стуле и дернул Гуськова за руку – поздоровался.

– Кто это? – спросил Олтаржевский, когда приятели уселись за сервированный стол у окна с видом на Исторический музей: Гусь угнездился в кресле так, что Олтаржевский через его плечо мог видеть пару.

– Шерстяников. Сенатор. Бывший гэрэушник, – сквозь зубы процедил Гусь и сердитым взмахом воткнул салфетку за воротник. – С моих рук кормился. А теперь жопу от стула не оторвет. Знает, что меня топят. Гнида продажная!

– Я не про него! Я про женщину!

– А! Ольга Валерьяновна? – голос Гуся потеплел. – Его жена. Замечательная женщина. Повезло лоху. Помнишь «Анну на шее» Чехова? О них! Кабы не Ольга, сидел бы в своем Мухосранске! Они с женой президента в молодости санитарками работали. Один университет окончили. В разные годы. Познакомились с ней, когда Ольга у деда с бабкой в Калининграде жила. Её отец в разведке служил, по заграницам мотался. Не пялься, Ржева! Не про тебя женщина! Бомжи с помойки ее не интересуют! К тому же, говорят, она любит мужа.

Пьяно ухмыляясь, Ржева достал тетрадь, попросил у Гуся ручку – тот протянул «наливперо» с бриллиантом – и что-то быстро набросал.

– Что ты там пачкаешь? – спросил Гусь, стараясь заглянуть поверх руки.

Олтаржевский самодовольно промолчал.

Почти немедленно (или это только казалось Олтаржевскому в загустевшем времени?) им принесли белужью икру с блинами под сметаной и перепелиными яйцами с зеленым луком, суп-крем из лесных грибов с картофелем и луком порей, морские гребешки с ароматом трюфеля, с муссом из сельдерея и соусом из лука шалот.

Олтаржевский отродясь не слыхивал мудреные названия блюд. Гуськов попросил улыбчивого официанта удовлетворить любопытство приятеля. Паренек в форменной тужурке вежливо называл кушанья.

На горячее подали лососину, запеченную с грибами шиитаке на цуккини по-тайски, и медальоны из телятины с соусом тартар.

Не разбираясь, что чем едят, Олтаржевский сметал все двузубчатой вилкой для лимона, предпочтя ее длинному прибору для лобстеров. Он отказался от десерта – черничного парфе с муссом из белого вина и в рубашке из горького шоколада со свежей голубикой: наелся! Так же как отказался и от арманьяка из дома Chabot, Napoleon Special Reserve, остерегаясь, как бы Гусь не насыпал туда еще какой-нибудь дряни.

Гуськов ел, сноровисто пользуясь столовыми приборами. Он сопел и причавкивал, как сопел и причавкивал в студенческой молодости.

О деле он заговорил не спеша, по подобревшему взгляду приятеля определив, что тот насытился, а по помрачневшему – что протрезвел. 

– Нравится пейзаж? – спросил Гусь, легонько взбалтывая арманьяк на дне фужера и с закрытыми глазами обоняя его аромат большим чувственным носом.

Олтаржевский покосился на площадь. Перед музеем гуляли редкие прохожие.

– Пейзаж как пейзаж! – проворчал он, решая, есть десерт или не есть – потом будет жалеть, что не съел! – и придвинул к себе диковинную штучку.

– Помнишь, как мы с тобой в общаге у пацанов жрали польские сосиски? От них вода была ядовито-розовой. А черный горбыль запивали однопроцентным кефиром?

– Я и сейчас его пью. Люблю.

– А я знаешь, сколько сделал, чтобы мы с тобой не там шлялись, – кивнул Гусь за окно, – а сидели тут! И жрали не тухлые сосиски, а ели то, что едят порядочные люди.

Олтаржевский промолчал.

– Слав, мне пора валить отсюда! – мечтательность в слоновьих глазах Гуся сменили стальные искорки. Он навис над столом толстыми плечами, тихонько вращая пальцами фужер. – Но все сразу бросить нельзя. Нужно разрулить дела. Для этого требуется надежный человек. Ты! Потому что любой на твоем месте начнет хапать, а времени на это нет. Путинская компания скоро отожмет дело. Затем они примутся за других. А как только расчистят место у кормушки, Россию-матушку обглодают по косточкам.

Олтаржевский покривил губы, представив, как «обгладывают» матушку. Еще студентом Гусь любил пышную фразу, не задумываясь над смыслом сказанного.

– Что это ты про матушку-Россию вспомнил? Обидно, что от кормушки подвинули?

– При чем тут это? – насупился Гусь.

Олтаржевский почувствовал прилив пьяной злости. Ничего хорошего это не сулило.

– Думаешь, я нищеброд, тебя в жопу целовать буду за твою милость? Наплевать мне, Гусь, кто у власти: Пётр первый, Путин или ты. Я на досуге книги по истории листаю – времени у меня навалом. В двух словах знаешь, к чему она сводится? Мир поделили на Западе арии, а на Востоке – славяне. И так будет, пока мы живы! С тобой или без. Что ты со своими миллиардами сделал для страны, за что тебя пожалеть надо и впрягаться за твой жидовский гешефт? Уйдешь ты, придет другой! Такой же! Извини за прямоту!

– Еще один Проханов выискался! Тот меня в своей помойке полощет! Теперь ты!

– Извини! Сам нарвался. Твой кокс в башку шибанул.

Гуськова мало интересовало чужое мнение. Он знал, как меняется человек, хоть раз соприкоснувшись с властью огромных денег, и давно понял, что доказывать нищим озлобленным людям ничего не надо. Да в общем-то среди его знакомых таких давно не осталось. Но Слава был его другом, и Гуськов счёл нужным ответить.

– Почему у вас, кацапов, во всём жиды виноваты? Вы сами-то – стадо баранов, что ли? При чем здесь Запад и Восток? На моем месте ты делал бы то же самое! Хапал, пока дают! Не так, что ли? Обрати внимание – в России, кроме иностранцев, которым есть куда валить, никто ничего не строит. Одни магазины. Потому что здесь нет законов! У Путина на меня зуб вырос. Ну, не у него, а… в общем, не важно. Они утверждают, что я передал на Запад компромат на обе семьи. Утверждают, что я настроил против России штатников и евреев. Тоже мне Сороса слепили! В действительности все проще: им повод нужен, чтобы отжать дело. Бизнес и политика – это как жизнь в коммуналке: кто-то с кем-то против кого-то дружит. А экономика, как семейный бюджет: чё заработал, то потратил, взял в долг – отдай! Людишкам кажется, будто наверху боги живут! А там те же слизняки, которые гадят и тухнут в могилах, как все! Только денег и власти у них больше, чтобы сделать так, чтобы мы с тобой протухли быстрее.

– Ты действительно передал? – недоверчиво спросил Олтаржевский. 

– Не будь наивным, Слав! Ну, узнают кухарки, что к Чубайсу америкосы из посольства приставлены, ну и что? Нынешних крыс через год забудут. Насчет пользы, ты прав, – он насупился, – мало я для России сделал. Яйца Фаберже и пару картин для музея – пшик! А кому давать? В детдома? В медфонды? Даю! Растаскивают! Такие же, как ты, болтуны!

– Не тем даешь!

– Вот и докажи. Вы везде скулите, что жиды продали Россию. Что русскому человеку хода нет. Хотя в России живут… да кого тут только нет! Научи, как честно зарабатывать! Как приносить пользу людям, а не только набивать свой карман.

– Я не бизнесмен.

– Тогда не п…и! – разозлился Гуськов и тут же насмешливо посмотрел на приятеля. – А хочешь, я из тя Нобелевского лауреата сделаю?

– Не корчи из себя Бога!

– Я тя умоляю! Всё денег стоит. Знаешь, сколько бабла вбухали в Шолохова, чтобы у СССР свой лауреат появился?

– Читал. Мне это неинтересно.

– За те деньги человека на Луну послать можно. Ты думаешь, шведские коммуняки просто так в своих газетах о донских казачках трубили? Шведы о них даже щас не знают! Хаммершельд, цереушник сраный, пропихивал в Шведской академии дружка своего, Пастернака, а КГБ – Шолохова. Восемь лет коптели! Эт, брат, политика! – Гусь вздохнул.

– А тебе что за печаль? Сам претендовал? – хмыкнул Олтаржевский. – На фига мне! Знал бы ты, сколько я влупил в Зибельтруда и в Шлёму Мордуховича, чтобы слепить из них гениев. Толку-то! Пачкают потихоньку Гоголи недоделанные, а мыслят, как местечковые раввины. Ладно, это лирика! Программу «Куклы» смотришь?

– Нет.

– Я те ссылку скину. Глянь! Сюжет про «Крошку Цахеса» по Гофману. Там уродец волшебством охмуряет людей и приходит к власти. Уродец Цахес – кукла Путина. Все считают, что мои проблемы начались с Цахеса!

– А в действительности?

– Я ему сказал, что без поддержки моего канала он просрет выборы! Мы Ельцина и его к власти привели! На наши бабки! – Гусь полушёпотом пересказал разговор в Ново-Огарево. – А он таких слов не прощает. Увидишь, Слав, он еще весь мир на уши поставит! Борька, обкомовский лис, всем такой орешек подложил, что обломают зубы грызть!

– Ты, Аркадий, много где перегнул, – задумчиво покивал Олтаржевский. – Зачем ты Касьянова «Миша-Два-Процента» дразнил? На софринских батюшек залу…ся: ну водку из-за бугра возят – ну и что? Не у твоих же раввинов тырят? Зачем «Последнее искушение Христа» вздумал крутить под Пасху в православной стране! Это ж тебе не коммунальная кухня. Какая-никакая – власть! Хорошо, башку не отбили!

– А что я такого сделал? – вяло огрызнулся Гусь. – Правду сказал? В Германии президента за чужой абзац в диссере сняли. А наш под самолет ссал – и хоть бы хны! Во Франции «Гиньоль дель инфо» двадцать лет по телику крутят. В Англии «По образу и подобию» – двадцать пять. А мне после эфира из Кремля звонят! Мол, свинья я неблагодарная, мне подняться дали, а я людей обгадил!

– Погоди! Тебя сажают, что ли?

– У тебя даже рожа засияла от счастья! – обиделся Гусь и поерзал. – Хрен их знает! У них там тёрки за власть идут! Свинтив меня, Вэвэ свои аппаратные дела решит. Вытравит, как он говорит, «гнилостную бактерию» в организме российского государства. Богатых у нас не любят.

– Богатых нигде не любят!

Гусь снова поерзал, пытаясь придвинутся, но мешал стол.

– Потому-то, Слав, ты мне нужен. Именно такой, какой есть! Порядочный! Вне стай! Чтобы их подковерные игры не знал и никого не боялся, – он сделал нажим на «их».

– Гусь, я не пойму, ты – прикалываешься, что ли? Я не знаю ни твоего бизнеса, ни людей во власти. Я не знаю элементарных вещей, которым учатся годами. Со мной никто из твоих даже разговаривать не станет! Добродеев! Кошелев! Малашенко! Миткова! Парфёнов! И я! Не смеши! Быть главным редактором одной из твоих газет – еще куда ни шло! Но рулить огромным делом! Потом, откуда ты знаешь, что я не скурвился за десять лет? Почему решил, что не боюсь? Ты свалишь за бугор, когда припрут, а мне куда?

– Узко мыслишь! Они телевизионщики. Тебе к ним соваться не надо. Держи нос по ветру и осуществляй, так сказать, общее руководство! Станешь делать то, что я скажу, и всё получится. Завалить бизнес тебе не дадут. А там либо холдинг прикроют, либо я вернусь. Как бы ни сложилось, это для тебя трамплин наверх. С твоими связями тебя везде с руками оторвут! Главное, не зарывайся. Ну что – поработаем вместе? Как когда-то! Выслушай хотя бы, чем будешь заниматься! А там решишь! Всё равно топиться хотел!

Сытый Олтаржевский вовсе не думал портить удачный вечер досужей болтовней. Но Гусь выжидательно уставился на него.

– Гусь, когда ты нажрешься, из твоей башки бредятину ломом не выбьешь! Ну! Рассказывай уже! – недовольно проворчал Вячеслав Андреевич. 

Гусь навалился на стол и заговорщицки понизил голос. Ржева – невольно наклонился вперёд. Оба напоминали алкашей, которые думают, что их не видно в детской песочнице посреди многоквартирного колодца.

Олтаржевский рассеянно слушал горделивое хвастовство Гуся о вещании за рубеж для ста десяти миллионов зрителей в СНГ, Балтии и США, о корпунктах в Берлине, Вашингтоне, Лондоне, Тель-Авиве, Париже, Риге, о закупках кино для телеканала, о кинопроизводстве, радиостанциях, журналах, газетах холдинга… Слушал и думал о том, что буквально час назад его могло не стать, а теперь, как ни в чем не бывало, он ужинает в дорогом ресторане бок о бок с женой безвестного ему небожителя. Тот управлялся с едой, задрав локти, словно лабух в дешевом ресторане «зажигает» на рояле, и что-то самодовольно рассказывал женщине. Олтаржевский догадался, что невзлюбил мужичка, потому что ему нравится его жена.

Впрочем, ему бы сейчас понравилась любая баба! Даже молчаливое присутствие женщин в мужской компании, без обязательств и надежд, наполняет посиделки манящим смыслом. Олтаржевский устыдился было жлобства, но затоптал раскаяние: завтра он протрезвеет в коммуналке наедине с безысходностью, а сейчас хотя бы помечтает.

– Ты где витаешь? – набычился Гусь. 

– Слушаю! Контролируемые орбиты, спутник «Бонум», мыс Канаверал… – повторил Олтаржевский пустую для него абракадабру.

– Ни фига ты не слушаешь! Если я откажусь, «Газпром» отожмет все за кредиты, как поручитель! Меня проглотят не закусывая.

– А должны закусить? – хмыкнул Олтаржевский над очередным ляпом Гуся. 

– Не умничай! Пойми: мне неважно, чё ты умеешь! Мне важно – свой ты или чужой! Знаешь анекдот про Путина? Почему у него нет страницы в одноклассниках? Потому, что он всех своих одноклассников каждый день в Кремле видит! Я тебя, пустое место, битый час уговариваю на меня работать! А ты морду воротишь. Такой шанс выпадает только раз. Стоит мне икнуть, все Кошелевы Москвы сбегутся на эту должность…

– Ну и икай!

Гуськов откинулся в кресле и энергично потер лицо, будто разгоняя сон.

– Блин, кокса перебрал, что ли? Весь вечер провалы в башке! Как в машине о тебе вспомнил, так началось! О чем я? Да не пялься ты на нее! – вдруг рассердился Гусь. – Ты никогда ее не увидишь! Сгниешь в своей коммуналке… – и запнулся.

К столику вразвалочку косолапил Шерстяников. За ним, плавно покачивая бедрами, шла его жена. Супруги были одного роста. Но женщина в облегающем платье из парчи и на шпильках казалась на полголовы выше мужа.

– Мы домой, Арон Самуилович! – проговорил сенатор неожиданно низким командным голосом и радушно потряс руку Гуськову. – Желаю приятного, так сказать…

Гуськов покраснел от удовольствия. В галантном поклоне он поцеловал пальцы женщины. Она, не отнимая руки, повернулась к Олтаржевскому – он встал – и произнесла с милой улыбкой, негромким певучим голосом:

– У вас усталый вид. Как-нибудь приезжайте к нам. Мы принимаем по пятницам, – и, к удивлению мужчин, протянула ему визитку.

Олтаржевский растерялся. Поблагодарил.

Тут женщина побледнела и пошатнулась. Муж испуганно подхватил ее за локоть. Женщина мутными глазами огляделась, словно вспоминая, что-то. Пробормотала о нездоровье. Сенатор под руку суетливо повел её через зал.

– Видишь – подошел! А ты ругался! – недобро ухмыльнулся Олтаржевский, усаживаясь. 

Гуськов тихонько барабаня пальцами и пьяно насупившись, следил за тем, как приятель задумчиво тычет визиткой мимо кармана, а затем ложечкой рассеянно выскабливает из розетки остатки десерта.

– Как ты это сделал? – подозрительно спросил Гуськов.

– Что – это?

– Шерстяников весь вечер даже не смотрел на меня, и вдруг сам подошел.

– Ты не можешь знать, смотрел он на тебя или нет, – ты к нему спиной сидел. 

– Не придуривайся! Появился, как черт из табакерки! Весь вечер только о тебе болтаем. Ольга визитку дала! А она своих-то не всех принимает. Тебя гэбьё прислало? – вдруг с пьяной злостью спросил он. – Ты еще в институте фокусы с гипнозом на тёлках показывал…

– Меньше ширяйся, Гусь! Если бы я умел, я бы тебя нахлобучил до того, как стал нищим!

Но Гусь не сводил с приятеля недоверчивых глаз. Олтаржевский подозрительно зыркнул по сторонам.

– Я сам ничего не понимаю! Обещаешь, что не будешь ржать?

Гусь кивнул утвердительно. Олтаржевский достал книгу и подал её приятелю. Тот повертел вещицу в пухлых ладонях. Олтаржевский, дотянувшись через стол, перелистал страницы и пальцем показал, где читать. Гусь пробубнил:

– «Хочу разбогатеть и вкусно поесть!» «Пусть жена сенатора подойдет к нашему столу и влюбится в меня!» Что это?

– Первую запись я сделал перед встречей с тобой! Вторую, когда мы сели за стол!

– Блин, Ржева! Тебе сколько лет? – раздосадованный Гусь вернул книгу Олтаржевскому и тщательно вытер пальцы салфеткой. – Хоть не смазали ядовитым говном, чтобы я ласты склеил?

– Каким говном?

– Фээсбэшным!

– Ты – идиот? Там автограф Пушкина!

– Кукушкина! – передразнил Гусь. Олтаржевский смутился: вымысел ему сразу показался глупым. – С тобой о серьезных делах говорят, а ты фигней страдаешь! Не хочешь говорить, не надо! Если со мной что-то случится, важно, чтобы мой телеканал как можно дольше опровергал любую дезу Кремля. Понял?

– А что с тобой случится?

– Всё, что угодно. Я перебрал. Пшли отсюда. Договорим завтра.

На улице Гусь через ноздри шумно втянул свежий воздух и посмотрел на черное беззвездное небо Москвы.

– Они что-то готовят против меня! Жопой чувствую! Путин в Испании. Генеральный прокурор с замами – разъехались! – Гусь обнял Ржеву. – Обещай, что не продашь меня!

Олтаржевский поцеловал Гуся в губы. Тот всхлипнул. Швейцар умильно смотрел на пьяное братание господ. Гусь, сопя, сунул ему в белую перчатку ассигнацию, и швейцар осклабился. 

Гуськов приказал водителю везти Олтаржевского домой к станции метро «Площадь Ильича» и тут же захрапел на подголовнике.

За окном мелькала ночная Москва. В сознании Олтаржевского плавал клочковатый туман. Вячеслав Андреевич отхлебнул коньяк, и, подумав, запихнул бутылку в карман. 
 

3
 

Олтаржевский нехотя поднялся в коммунальную квартиру на пятый, верхний этаж старого дома. От кухни перпендикулярно длинному коридору к паркетному полу прилип рыжий прямоугольник света. Краска на высоком потолке закоптилась, а черный клубок ветхой электропроводки, словно корни древнего дерева, пророс к электрощитам с пожелтевшими эбонитовыми стаканами.

Осторожно, чтобы не шуметь, Олтаржевский отпер металлическую дверь и скользнул в комнату. Какое-то время он сидел на табуретке у входа, закрыв глаза и не включая свет; в голове мелькали события странного вечера.

Матюги и грохот из коридора вернули Олтаржевского к действительности.

Он ненавидел свою коммунальную берлогу и её обитателей.

Из прежней жизни Олтаржевский забрал сюда лишь кота Джойса и стеллажи с книгами во всю стену. Уже здесь он приобрел ноутбук, компьютерный стол, диван, пару стульев и телевизор на кронштейне, вкрученном в стену.

Кота давно не было, а кошачий запах в комнате остался.

Если бы Олтаржевский умел, он написал бы о Джойсе книгу.

Олтаржевский подобрал бездомного котенка у подъезда, как раз в те дни, когда готовил сравнительно-типологический реферат по «Улиссу» Джеймса Джойса и «Петербургу» Андрея Белого. Черный котенок с белыми носочками и белой манишкой околевал от стужи и пропищал человеку что-то предсмертное. В ответ Олтаржевский прошептал задумчиво: «Джойс?» И спрятал котенка на груди под меховой курткой...

Жена спорить не стала: какая разница – будет в доме один или два убогих?

Олтаржевский дважды спасал своему четвероногому другу жизнь. Первый раз, когда накормил, отогрел и отмыл кота – блохи, в панике от кошачьего шампуня, свисали гроздьями с усов и бровей жалобно пищавшего в ванной хищника; котенок сутки проспал у батареи, укутанный в полотенце. Второй раз Олтаржевский неделю дежурил в ветеринарной клинике на Арбате возле умиравшего Джойса – следил за капельницей, вставленной в аккуратно подбритую лапу. Кот сорвался с пятого этажа и отбил почки – Олтаржевский подозревал, что его сбросили квартирные алканы, присмиревшие в ожидании возмездия.

В награду за жизнь Джойс был предан хозяину. После развода и размена квартиры Джойс презрел за предательство бывшую хозяйку и ее дочь и отправился с Олтаржевским в изгнание. Кот так и не смирился с соседством двух братьев-алкоголиков, их сожительницы и престарелой мамаши – семейка занимала три комнаты из четырех. Кот гадил по всей квартире, чтобы напомнить людям об их царском предназначении в природе. Но Олтаржевский прощал ему все!

Защищая хозяина, разъяренный кот, – хвост ёлкой, оскаленная пасть, шерсть на загривке дыбом, уши прижаты – шипел и кидался на соседей, где бы их ни встретил. Те таскали из кастрюли Олтаржевского пельмени, шарили в его холодильнике, гадили мимо унитаза. Дворовые люмпен-собутыльники пробивались в квартиру-шалман, матерясь и загородившись шваброй от свирепой скотины. Когда братцы приходили к Олтаржевскому по-соседски одалживаться на похмелье, кот не пускал их дальше порога. Джойс ел с хозяином, спал с ним и «работал», растянувшись на письменном столе у ноутбука. Он провожал Олтаржевского на службу, усевшись у порога на задние лапы, и встречал под дверью – «слышал» хозяина еще у метро в двух трамвайных остановках от дома – а затем терся о ноги Олтаржевского, мурчал на всю комнату.

Соседи дважды травили Джойса, и он дважды выживал. Полгода назад кот исчез. С тех пор Олтаржевский не проронил ни слова с братцами – человекоподобным зверьем! – и готов был изжарить их на спичке.

Чтоб не «рвать сердце», Олтаржевский вынес из комнаты все, что напоминало о друге: его миски, игрушки, шест с дранкой, о которую кот точил когти. Но забыть его не мог и, возвращаясь домой, по привычке шарил глазами вокруг, словно Джойс вот-вот фасонисто выйдет и гордо потрется о ноги хозяина.

Стягивая пиджак, Олтаржевский нащупал в кармане тетрадь с тиснением.

Страх на миг заершился в груди…

Он вынул из кармана бутылку коньяка и воткнул её между книг на полке.

В дверь опасливо поскребли. Так напоминали о себе братцы-алкоголики, «не помнившие зла», которое причинили соседу. Кровь с коньяком прихлынула к голове Олтаржевского. Он раздраженно включил ночник, прикидывая, чем бы навредить братцам. Взгляд наткнулся на тетрадь. С пьяной решимостью Вячеслав Андреевич схватил огрызок карандаша и… замер над страницей. В голове вихрились хмельные мысли. В ресторане он не вписал в тетрадь имена сенатора и его жены – мало ли сенаторов в этот час ужинало в ресторане! – тетрадь же угодливо исполнила его прихоть...

Он не знал, как погиб Джойс, но был уверен, что кот яростно защищался, и последней его мыслью была мысль о хозяине! В голове пронеслась месть, выпестованная за полгода: пусть изуверов постигнет участь Джойса! Но тут же он отшвырнул огрызок карандаша: Джойс – лучший друг, но он кот, а не человек; карандаш оставил лишь точку на шелковой странице, – и с силой потер виски: надо ж так было нажраться, чтобы поверить в чушь, что наплел торговец старыми книгами! Гусь предложил работу! Сенатор с женой попрощались с ними! Ну и что? В жизни случаются спасительные совпадения!

Олтаржевский упал на диван и накрыл голову подушкой.

Сколько он дремал, Олтаржевский не знал.

В дверь поскребли еще раз. Чертыхаясь, Вячеслав Андреевич отворил.

Из сумрака показалась испитая физиономия одного из братцев – его, кажется, звали Вова; костлявый и в наколках от подбородка до треников.

– Помоги, друг! – вкрадчиво произнес алкаш сакраментальную фразу, неожиданным для его комплекции зычным баском. Олтаржевский дернул двери, чтобы закрыть. Но сосед схватился за косяк. – Не-не! Помоги Серегу из ванной вынуть!

Мутный взгляд алкоголика тревожно щупал лицо Олтаржевского. Сосед трясся то ли с похмелья, то ли от страха. Олтаржевский оттеснил Вову и шагнул к ванной.

Здесь жирная баба в халате, с лицом, как разваренный пельмень, тащила за руку голого мужика и сердито пришепетывала: «Сережа! Выходи! Неудобно! Люди!»

Олтаржевский подвинул бабу. Тело мужика до подбородка сползло в кровавую воду. Со стороны его затылка кафель был замазан кровью. Сосед был мертв.

– Вызывай ментов и труповозку! – сказал Олтаржевский Вове.

– Уже? – удивился тот. – Только что орал. Может, в мешок его? – пробасил он, все так же тревожно ощупывая взглядом лицо Олтаржевского. – Черные такие! Ж-ж-жик, и готово! – затянул он воображаемую молнию от пупа до бровей.

– А дальше?

– Отнесем! А то легавые затаскают.

– На мусорку, что ли? Он же твой брат.

– Не. Ну… – алкан озадаченно поскреб затылок. Баба понуро вздохнула.

Олтаржевский из комнаты сам вызвал «скорую» и милицию.

Затем, не раздеваясь, рухнул на неубранную постель и, очевидно, заснул: он не сразу услышал, что в дверь постучали. Подождали и постучали настойчивее.

Проход загородил рослый крепыш лет тридцати в милицейской форме. Участковый. Олтаржевский лишь однажды видел его. Ночная щетина пятнами проступила на скуластом лице милиционера: как у китайца – отдельно усики, отдельно бородка.

Участковый устало спросил Олтаржевского, где тот был с такого-то по такой час? – и, не разуваясь, уселся писать протокол. Спохватился:

– Можно я у вас? У них даже стола нет. – Олтаржевский кивнул, спросив: «Что там?»

– Пьяный. В душе упал затылком об угол, а когда хватились, выломали дверь.

Милиционер говорил неохотно.

– Надо их матери позвонить. Она в Пензе у родни. Намучилась с ними! – сказал Олтаржевский.

Участковый кивнул и добавил то, что Олтаржевский и так знал: старший отсидел за кражу, покойный – хороший электрик, но запойный пьяница.

Парень спешил, а все равно получилось долго. Олтаржевский зевнул до хруста в челюсти. Сонный фельдшер в синем бушлате заглянул и спросил, можно ли «выносить»? В коридоре дробно затопали – на тесном пятачке несколько санитаров тащили что-то громоздкое. Участковый пальцем показал, где расписаться, встал, по-армейски пятернёй прилизав залысины, надел фуражку.

– Им никто не угрожал? – для проформы спросил он.

– Я угрожал! Убил бы их! Как они – кота моего! – сердито брякнул Олтаржевский и тут же пожалел: исповедоваться власти – наживать неприятности.

– Мы все кого-нибудь бы убили! – равнодушно отозвался милиционер.

– Может, кофе? – спросил Олтаржевский, чтобы сгладить неловкость.

Милиционер посмотрел на ручные часы.

– Можно. Мне – растворимый. Сейчас дам им подписать и вернусь.

Олтаржевский на кухне сполоснул чашки, налил воду в чайник.

Когда вернулся, милиционер закрыл тетрадь с теснением.

– Старинная вещица! Я полистал. Ничего, что опять без спроса? – спросил он.

– Вчера приобрёл. Продавец уверял – книга желаний! – отшутился Олтаржевский. Но на всякий случай убрал книгу в тень, чтобы не спотыкаться о неё взглядом.

Он подвинул гостю банку кофе и кусковый сахар. Подождали, пока закипит вода.

– Дрыхнут! Едва растолкал! – с брезгливой ухмылкой проговорил парень. – Вот народ! У них брат и муж зажмурился, а им хоть бы хны! Как вы с ними живете?

– Район нравится, – отшутился Олтаржевский и заполнил паузу. – Отсюда, из Лефортовской слободы, нынешняя городская Россия началась. До Петра у нас по-гречески, по принципу апопсии дома ставили. Не ближе четырёх метров друг к другу, чтобы улицы проветривать. Поэтому дома не вдоль красной линии стояли, а вразнобой. Но отрезать кусок улицы или теснить соседа не разрешалось. Даже помои сверху запрещали лить. Так вот, прямые улицы и дома с палисадниками здесь при Петре появились. Позже он приказал Невский и Вознесенкий проспекты разметить, как в Лефортово – радиально. А поперек, веером – Фонтанка и Мойка. Как в Амстердаме каналы. Но наши, в отличие от Европы, лучи улиц вывели на «оптическую цель» – на шпиль Адмиралтейства. И проспекты расширили. А у них улочки узкие, чтобы к крепости не добраться. Москву уж потом по радиально-кольцевому принципу перестроили. Так что нынешняя городская Русь здесь, в Лефортово начиналась!

– Книг у вас много, – вежливо выслушав, огляделся парень. – В старых квартирах у людей много книг. В новых – совсем нет. Вы ученый?

– Кандидат наук.

– А я на юридическом. Заочно. – Он зыркнул исподлобья. – Говорят, вы воевали?

Олтаржевский кивнул:

– В Афгане.

– Я – в Чечне.

Они дружелюбно переглянулись. Помолчали, помешивая кофе.

– Давай на «ты»! – предложил парень.

– Давай! Коньяк будешь? Хороший.

– Если хороший, можно.

Хозяин достал с полки бутылку. Большими глотками допили кофе. Плеснул в чашки. Пригубили, облизывая губы, и тут же опрокинули махом.

– Схожу за закуской, – качнулся со стула Олтаржевский.

– Не надо. Тогда до утра не разойдёмся. Курить можно?

Олтаржевский подал с подоконника жестянку от консервов и открыл форточку – морозный воздух колыхнул штору. Участковый с удовольствием затянулся.

– Будешь расследовать? – спросил Олтаржевский.

– Что тут расследовать? Несчастный случай. Бытовуха.

– У-ку! – отрицательно боднул воздух хозяин. – Я его грохнул!

Эта мысль не давала ему покоя: захотелось выговориться «своему».

Участковый насторожился.

Олтаржевский рассказал, как в день смерти кота видел клочья шерсти в ванной, а сегодня, ставя точку в тетради, думал о мести, и братец предложил ему вынести труп на помойку, чтобы сэкономить на похоронах. Свой путаный рассказ пояснил:

– Так же они кота моего убили! Утопили и выкинули! Я записал желание, и оно сбылось!

Парень растерянно взглянул на хозяина. Затем снисходительно покривил рот.

– Пропусти следующую. Укачивает, – сказал он. Олтаржевский покраснел.

Парень снова затянулся сигаретой и покосился на приунывшего хозяина.

– Дались тебе эти люмпены! У меня отчим наподобие тебя – книгочей. Выпьет и заводит про Алёшу Горшка – имя дурацкое! – про русскую душу. Чего удивляешься? Я его нудянку с детства помню. Я тебе так скажу! Ничего-то вы, интеллигенция, о народе не знаете! Пишете о нём так, как если б сами лапти надели. Херня это все, русская душа и все такое! Я на участке всяких повидал, хороших и плохих. У меня дед по матери – калмык, бабка – чувашка. А другой дед с бабкой – русские. Думаю я тоже по-русски. Ну и какая у меня душа: русская, калмыцкая, чувашская? Да и ты, судя по фамилии, не ариец. Так что, на каком языке думаешь, тот ты и есть!

– Витя! Что мы там делали?

– Ты – не знаю! А я за их трубу подыхал – бабки нужны были. Только не заводи про Родину и за что ментов не любят. Пусть об этом п…ят, те кто там не был! 

– Вот ты – власть…

– Да какая я власть? – покривился гость. – Жмуров фиксирую…

– И все же! Ты решаешь больше, чем простой человек!

– Допустим.

– Что бы ты сделал, если б знал, что тебе можно все и за это тебе ничего не будет?

Парень ответил с пьяной ухмылкой.

– То же, что и ты – убил бы!

Олтаржевский хмыкнул. Подлил. Выпили. Мент скривился. Его передернуло.

– Что за конина? Пьется легко, а вставляет, как сивуха! На болтовню пробивает! – Он повертел и понюхал бутылку. – С коксом, что ли?

Олтаржевский промолчал.

– Люди не меняются: злые никогда не станут добрыми! – убежденно сказал гость. – Что хочешь мне говори! Замечал, как взрослеют подростки? В них злость, как ген выживания, дремлет. Одни перерастают злобу. Другие звереют. Кто обдуманно убил – не раскается! Будет жалеть, что попался. Присмиреет. Но не раскается! Вот ты! Спасал бы их там? – Он кивнул на дверь. – Обирающих мать, мучающих жен, детей, соседей! Спасал? Без брехни!

– Что спрашиваешь? Сам знаешь!

– Правильно! Потому что не меняются люди с завета! В нас столько злобы – дай волю, в крови всех утопим.

Он снова зажёг сигарету, нервно сломав две спички, и глубоко затянулся.

– Что у тебя стряслось? – осторожно спросил Олтаржевский.

– Да так, – не удивился парень. – С женой развожусь. С чего бы я ночевал в кабинете? В Чечню из-за неё поехал! Хотел по-честному наскрести на хату! Ты-то чего без бабы?

– То же, что и ты.

Помолчали. Парень вдруг оживился.

– Я с ней в Венгрии был. Хорошо живут. Дома у всех каменные. Хотя не всё у них ладно. Но справляются. В Польше всё вылизано. В Белоруссии – тоже. А к нам вернулись – сорняки, валежник, развалюхи по землю! Ближе к Москве – богаче. Но в целом через жопу… – он отмахнулся. – Я после той поездки по-другому на всё посмотрел. Нам-то кто мешает? Сами в говне живём, а других учим! Мол, войну-у выиграли! В ко-о-осмос слетали! – пропел он. – Когда это было? Хватит о старом! За дело пора! Вот что бесит!

– А ты бы что сделал?

– Я? Не мешал бы людям! Оставил в покое! Только присматривал, чтоб всё по правде. А не так: что одним можно, то другим нельзя! Магазин бы открыл – рыболов-спортсмен. Охоту и рыбалку люблю. А то сам знаешь, у нас, что открой, все – кормушка для гнид!

Помолчал.

– Едем с ней как-то по России. К матери. Осень. За окном – грязь. Тут посреди кривых изб и серых заборов церковь. Беленькая, как кусок рафинада посреди навоза. Веками стоит! И стоять будет! Когда сгниют одни заборы и избы, и другие на их месте гнить будут! Глянул на ту церковь: хорошо на сердце, а кошки на душе скребут. Почему? Не пойму! – Парень подумал. – Если бы художником был, я бы посреди черного поля с избами и крестами ту беленькую церковь с золотым куполочком вывел. Вот тебе и вся русская душа! Как оттуда вернулись, часто об этом думаю!

– Что-то ты на мента не очень похож! – сказал хозяин.

– А кто из нас похож? – вздохнул парень. – Гнуться надоело! Мне б такую книгу, как у тебя! – Он поискал глазами. Затем посмотрел на часы и протянул: – О-о-ох ты! Времени-то! – Поднялся и надел фуражку.

– Хочешь, я напишу, чтобы у тебя наладилось?

– Кому? Ему? – участковый насмешливо показал глазами наверх. – Поспи! С недосыпа, как с похмелья, всякая херь в башку лезет!

Олтаржевский с пьяным упорством схватил карандаш и написал: «Пусть у него наладится». Парень заглянул через его руку, дружески хлопнул хозяина по плечу и ушел.

Олтаржевский посмотрел вслед на приоткрытую дверь. Переполз на диван и забылся, тем тягостным сном, когда в мыслях хаос, а в душе муть. Ему приснился сосед покойник, бледный, но без крови – иначе, по русским суевериям, быть беде. Олтаржевский испуганно сел на диване и уставился на грязные чашки на столе. Он взъерошил волосы, соображая, приснилось или правда – было! Поморщился: ломило в затылке, и тут же вздрогнул – зазвонил домашний телефон.

– У тебя легкая рука, – услышал он знакомый голос. – Сама ждала у кабинета. Говорит…

Вячеслав Андреевич вспомнил об участковом и его жене.

– Слушай, звонят по мобиле...

– Понял. Ну, тогда привет Ему!

– Кому?

– Тому, с кем ты договорился! – пошутил участковый и бодро заговорил с кем-то.

– Вячеслав Андреевич? – спросил вежливый мужской баритон по мобильнику. – Я Бешев, помощник Гуськова. Арон Самуилович велел позвонить вам. Его задержали и увезли в Бутырку. Он сказал, вы знаете, что делать.

– Я? – растерялся Олтаржевский. – Это какая-то ошибка…

Помощник обещал скинуть смс с номером его телефона (на определителе номер не высвечивался), и связь прервалась.

Олтаржевский вспомнил про соседа. «Умер, что ли? Или приснилось?»

Он держал обе трубки и не мог понять, что происходит.

4
 

Детство Олтаржевского ничем не отличалось от детства городских мальчиков из интеллигентной семьи: ясли, детсад, школа. Мама преподавала английский в институте, отец – газетчик. В их двушку в Сокольниках на праздники набивались ученые, инженеры, журналисты. В накуренной кухне галдели обо всём: «Хем», Аксенов, Солженицын, Ростропович, Шагал. Долгое время Слава думал – это друзья родителей, которые заходили к ним, пока он пропадал на даче у деда с бабой в Купавне.

О родственниках отца дома не говорили. Из обмолвок родителей Слава знал, что его двоюродный прадед – «шишка». Как-то отец показал старые фото железнодорожных станций и московских доходных домов – их до революции проектировали прадеды Георгий и Вячеслав. Снимки оставил их младший брат Пётр – прадед Славы.

Мальчик всегда чувствовал к себе особое отношение старых учителей школы.

На экскурсии с классом по ВДНХ учитель истории, маленький старичок с забавной тростью, уважительно отметил удачную планировку выставки прадедом Славы и роскошный южный вход, работы его двоюродного деда. У павильона Космос учитель рассказал про площадь Механизации, проекта пращура, и гигантский памятник Сталину, некогда стоявший здесь, – в него, по преданию, замуровали гипсовый слепок вождя.

Уезжая на соревнования или к морю с Киевского вокзала работы прадеда или рассматривая шпиль гостиницы «Украина» за домами (высотку тоже проектировал прадед), Слава испытывал неловкость перед родственником за своё ничтожество.

До пятнадцати он занимался дзюдо. Пропадал на соревнованиях и на сборах. Раз ездил с командой в Польшу. Тогда-то Олтаржевский и догадался о семейной тайне. Отец куда-то ходил с его анкетами; невзрачный дядька в консульстве вкрадчиво его расспрашивал, а затем приглядывал за Славой в Варшаве. Позже отец рассказал, что двоюродный прадед Слава сидел в Воркуте по делу Бухарина; его начальника, наркома Чернова расстреляли, дочь наркома – тоже: на суде она объявила, что под пытками оклеветала отца. Тогда же Слава узнал еще о двух братьях прадеда – они пропали во время Первой мировой.

Впрочем, в период инициации семейные предания его занимали мало. После болезни Боткина он оставил спорт, узнав, что даже сверхусилия заканчиваются ничем.

В юности компанией пели под гитару песни Галича и Окуджавы, плавали в бассейне «Москва», катались на коньках в парке Горького. Когда родители обменяли квартиру и переехали на Хитровку, наслушался про зятя Кутузова – Хитрово, про Свиньина – прототипа Хлестакова, про «дядю Гиляя», дом-«утюг» и купчиху-машинистку – прообраз «Анны Снегиной».

После тренировок Слава читал запоем тома Фенимора Купера и Майн Рида, Жюля Верна и Золя, Куприна и Чехова: на уроки не хватало сил. Покончив со спортом, с книгами не расставался. В школе презирал народные образы «каратаевых» и любил князя Андрея. Восхищался контрабандным Набоковым и скучал от советских романов о производстве. Любил латиноамериканцев, французов, итальянцев, отдельно – Диккенса, и остался равнодушен к философствующим немцам и к их разновидности – австрийцам, чехам и венграм. Польскую историческую беллетристику считал лучшей в мире.

Он обожал «Тихий Дон» Герасимова и ни разу не досмотрел «Летят журавли». «Леди Каролина Лэм» его очаровала, а Дастин Хоффман в «Крамер против Крамера» и Джек Николсон в «Полете над гнездом кукушки» восхитили. Если ТАМ, решил он, создают ТАКОЕ, значит, они чувствуют, как мы. Винилы «Deep-purple» и «Queen» в шестнадцать заменили для него авторитет родителей. Сен-Санс, Чайковский, Рахманинов и другие вошли в его жизнь позже. «Рембо» и «Хищника» он счёл эталоном жанра, но, посмотрев, забыл.

В газете отца Слава опубликовал заметки для конкурса на журфак. Первые опыты дались ему даром, и он решил, что ремесло от него не уйдет. Настоящая жизнь, о которой писали великие, скользит мимо. Он мечтал стать великим. На пятом курсе бросил университет и поступил в театральный на режиссера. Через два года ювенальный бунт закончился ссорой с отцом. Слава сбежал в Калинин к родне мамы и оттуда – в армию.

Говорить о войне он не любил. Он о ней не знал. Полгода в учебке, «старик» среди пацанов – они не понимали, что там происходит; единственный бой – он даже не успел снять с плеча автомат. Затем госпиталь, напуганная мать; отец, словно, прибитый – он больше никогда не спорил с сыном. Дослуживал в Рязани и стеснялся своего фальшивого подвига.

После войны он не боялся перекраивать судьбу.

Окончил пятый курс, сплавлял лес по Вычегде, вспылив, уволился из вуза и торговал паленой водкой у абхазцев. Жены Олтаржевского с любопытством слушали его рассказы о жизни на севере среди отшельников и про то, как он ел сырую рыбу. После развода с первой женой он вахтовал в Уренгое, а потом, едва расплатившись за квартиру, разменял её, после развода со второй. Корреспондентом от воинского журнала он даже «поймал» осколок в бедро на первой Чеченской, не написав о войне ни строчки. Видно, у Бога были свои виды на него.

По детям тосковал. Но, вспоминая свою юность, знал, что, когда сын и дочь дорастут до самостоятельных выводов без обид за мам, он уже будет им не нужен. 

Всю жизнь возвращался к газете (ибо наука не кормит). Тех, кто писал правду, – уважал. Сам поступал всяко. Случалось, бедствовал: мир столичных газетчиков тесен, несговорчивого журналиста остерегались.

Он встречался с лидерами думских фракций, с высшими чиновниками, с артистами и знаменитостями (новичком в журналистике не был), но считал себя их обслугой.

Размышляя, чем помочь Гусю, Олтаржевский нашёл в интернете программу «Куклы», сюжет Шендеровича по повести Гофмана «Маленький Цахес, по прозванию Циннобер». На некоем сайте освежил в памяти повесть в кратком изложении Зибельтруда.

Олтаржевский хмыкнул: довольно, злая сатира на власть!

Тысячи Цахесов испокон века дрались за сытный кусок. Поэтому Олтаржевский питал отвращение к стайным «измам» любых оттенков. Его раздражали споры о почвенничестве, западничестве, национальной исключительности и мессианстве: они неизменно сводились к дележу добычи. Его раздражала кухонная болтовня под сигаретку о продажности «режимов», будто за века в модели общества – бесправный «базис» и безнаказанная «надстройка» – что-то могло измениться. Заурядный «голубой воришка» Гуськов заварил кашу, и главные персонажи кукольной пьесы прислали ему черную метку. (Не понимая, что их ждёт та же участь, – подумал Вячеслав Андреевич.) Порядочный человек, по убеждению Олтаржевского, не мог участвовать в сваре жлобов, не запятнав себя. Но оставить приятеля в беде он тоже не считал возможным.

Чем он, маленький человек, мог помочь Гусю? Носить передачки в СИЗО или протестные плакаты возле Госдумы? Размышляя о приятеле, Олтаржевский машинально вывел в тетради звезду Давида. Несколько раз обвёл рисунок и отложил карандаш.

Он переоделся в махровый халат и накинул на шею полотенце. Только тут он заметил запись: «Пусть жена сенатора подойдет к нашему столу и влюбится в меня».

Вячеслав Андреевич совершенно забыл о выходке накануне и от неожиданности сел. Самое невероятное для него было то, что женщина подошла к двум пьяным рожам!

Все еще мучась от стыда (благо – никогда её не увидит!), он выровнял брюки по стрелкам и повесил их в шкаф. Из кармана за диван выпорхнула визитка. Вячеслав Андреевич поднял её. На золотом поле старорусской муаровой вязью манерно переливались инициалы Шерстяниковой и номер её телефона. Олтаржевский бережно положил визитку на стол и отправился мыться.

В резиновых перчатках он щеткой брезгливо оттёр кляксы крови с ржавого кафеля.

Затем, подставив лицо под контрастный душ, долго размышлял о жене сенатора.

Он думал о пропасти, которая их разделяет. Именно тогда, под коммунальным душем по соседству с храпевшими за стенкой алкоголиками, Олтаржевский захотел отыграть у судьбы почти проигранную жизнь!

Он вспомнил обмолвку Гуся, что карьерой сенатор обязан жене. Среди публичных людей случайных не бывает. Имиджмейкеры лишь создают из них узнаваемые образы остряков, хамов, горлопанов – «своим» обыватель прощает всё! А лучшие имиджмейкеры – это жены. Умные женщины правят миром. Шерстяникова могла помочь советом.

Наверное, это подразумевал Гусь, сказав, что Олтаржевский «знает, что делать»!

В комнате он помедлил – «Куда ты лезешь!» – и набрал на телефоне номер с карточки.

Ему могли не ответить, нагрубить за ранний звонок! – но сонный голос, её голос! – сказал:

– Да! Слушаю!

Олтаржевский назвался. Рассказал об аресте.

– Да. Я знаю. Откуда у вас мой номер?

Он напомнил.

– Да-да! – Она оживилась. – Вы можете приехать?

Он записал на обороте визитки адрес.

Открыл конвертик смс в телефоне и набрал указанный в нём номер.

Сказал:

– Мне нужна машина.

Лишь у подъезда, усаживаясь в представительский лимузин, Олтаржевский оробел – он едва поспевал за событиями.

Плотный мужчина без шеи и в черном пальто кратко назвался: «Бешев», – открыл Олтаржевскому заднюю дверь и сел впереди. Он передал Вячеславу Андреевичу телефон с номером «АнтиАОН», кредитку, пачку денег и ключи от съемной квартиры, деликатно пояснив: «Для переговоров!» Когда он оборачивался, Олтаржевский не мог рассмотреть его лицо в очках без оправы. Лица водителя он тоже не видел – лишь стриженый затылок и красную полосу на его шее, натертую крахмальным воротничком. И Олтаржевскому казалось: все, что с ним происходит – розыгрыш, затменье после пьянки. Сейчас мужики рассмеются и высадят его. И лишь когда «особист» (так Вячеслав Андреевич про себя назвал Бешева)– и водитель принялись поругивать вчерашний еврокубковый футбол, он успокоился, уцепившись сознанием за привычную реальность.

– Что их связывает? – спросил Олтаржевский.

– Шерстяников входит в совет директоров холдинга Арона Самуиловича и снимает у него особняк, – отозвался Бешев. – Вам нужно штатное расписание?

– Нет.

Олтаржевский машинально проверил во внутреннем кармане ветровки тетрадь с тиснением – свой странный талисман – и попробовал задремать.

Даже с «синим ведром» на крыше ехали долго. Шоссе в сторону центра запрудили машины. У перекрестков в пригород тоже набухли пробки. Рублево-Успенский «огурец», с погостами по краям, проехали медленно, как на похоронах, и свернули в сосновый бор.  

Автоматические ворота, охранник в будке размером с садовый дом, необжитые особняки с лужайками-пустырями за фигурными оградами по сторонам дороги – все это Олтаржевский провожал сонным взглядом постороннего. Даже птицы, казалось, щебетали здесь шепотом, чтобы не тревожить владельцев оазиса.

Олтаржевский не представлял, о чём говорить с сенатором. Ничего особенного от встречи не ждал. Он подумал, что сейчас увидит её. Было забеспокоился, как беспокоится мужчина перед встречей с понравившейся ему женщиной, но, вообразив её в замызганном переднике на коммунальной кухне, хмыкнул нелепой в его возрасте «бальзаминовщине».

Лимузин вплыл в ворота фигурной ковки; по широкому двору обогнул круглый фонтан с мраморными рыбами, выключенный на зиму, и замер у крыльца с колонами.

Следом за молодым человеком с заспанным лицом и в темной паре Олтаржевский вошел в овальный подъезд. Он оставил куртку миловидной горничной в белом переднике и поднялся на второй этаж по изогнутой, как волна, мраморной лестнице с мягкой дорожкой. Через арку с позолоченным кантом очутился в круглом зале с высокими овальными окнами и картинами современной живописи – дорогущая мазня, в которой Олтаржевский ничего не смыслил. Под окнами, где подразумевались ниши для радиаторов, в плоских аквариумах плавно шевелились декоративные рыбы. В изысканной обстановке дома просматривалась незавершенность, словно хозяева накануне закончили перестановку мебели после ремонта, и предметы еще не на месте.

Хозяйка поднялась навстречу с дивана, обитого бежевой кожей под цвет стен, разделившего зал пополам, и подала Олтаржевскому тонкую в кольцах руку. На ней было светлое платье чуть выше колен и бриллианты от Chopard – он вспомнил, что где-то читал о драгоценностях, которые носят русские богачи. Она вела себя непринужденно. Поэтому гость поцеловал ее руку, не испытывая неловкости.

Олтаржевский решил не поражать хозяев дома старомодным костюмом – другого у него не было! – в домашнем свитере и джинсах он чувствовал себя комфортнее.

Женщина извинилась за срочный отъезд мужа, сообщив, что «Василий Степанович скоро вернется». Она жестом пригласила гостя на другую сторону дивана. С непривычки к роскоши Олтаржевский не сразу сосредоточился на деле.

– Как вы намерены поступить? – помогла ему Шерстяникова негромким певучим голосом.

Он рассказал, что они с Аркадием встретились накануне впервые за много лет. Приятель просил помочь. Но Олтаржевский не представлял, как. Поэтому позвонил ей – единственной их общей знакомой.

Женщина слушала, сложив на коленях руки лодочкой, как терпеливый учитель слушает детей. Сегодня он рассмотрел её лучше. Ей было за сорок. Своего возраста не скрывала, ибо почти не пользовалась косметикой. Для встречи с ним особенно не прихорашивалась – значит, считала его своим! (Либо – пустым местом!) Волосы её были уложены безукоризненно даже после ночного сна. «Стоя они, что ли, спят?»

Его, как накануне, поразили её голубые глаза. Но теперь Шерстяникова опускала взгляд под его взглядом. Теперь за её непринужденностью он уловил скованность. В ней что-то переменилось. Лишь после того как она сказала: «Вы очень напряжены!» – он догадался: она чувствует ту же неловкость, что и он, – и клещи внутри разжались.

– Аркадий знаком с Путиным. Значит, решение принимали наверху. Мы вот как поступим, – она мгновение подумала: – Я позвоню Люде и поговорю с ней. Вася этого сделать не может. Во всяком случае, мы будем знать, что они хотят от Аркадия.

Олтаржевский догадался, какой «Люде» собралась звонить хозяйка дома.

– Звонок вам не навредит?

– Хуже, чем Аркадию, никому не будет! – насмешливо и твердо ответила женщина.

Горничная расставила кофейный сервиз на резном столике и неслышно удалилась.

Шерстяникова извинилась и вышла. А Олтаржевский подумал, что в стране «телефонного права» её поступок может оказаться единственно верным. К тому же, защищая Аркадия, она защищала мужа: ведь сенатор с Аркадием «компаньоны».

Он осторожно налил кофе, но пить не решился, боясь неуклюжим движением расколоть драгоценную посуду из императорского саксонского фарфора: некогда для журнальной халтуры Вячеслав Андреевич изучал технику майсенского обжига и научился отличать искусство от глиняных черепков. Он сравнил изысканный фарфор с домом Шерстяниковых, куда вламывался из своей «глиняной подворотни», – попытался представить её родителей, детей, друзей, запросто бывавших здесь. Попытался представить жизнь людей с хорошим достатком. Подумал, что никогда бы не обеспечил ей её нынешнюю жизнь, и тут же вновь подосадовал на неуместные фантазии.

Когда Шерстяникова вернулась, глаза её живо блестели.

Она рассказала, что Аркадия обвиняют в крупном мошенничестве. Арестовали по особой статье. «Воспользовались» тем, что президент и Генеральный прокурор в отъезде.

– Разве без их санкции арест Аркадия возможен? – усомнился Олтаржевский.

– Во всяком случае, его отпустят! Мне обещали! А вот и Василий Степанович!

Олтаржевский обернулся. В гостиную энергичной походкой входил сенатор. Он был в дорогом костюме. Простое круглое лицо выглядело озабоченным, словно Василий Степанович пришел с важного мероприятия на еще более важное.

Ольга подставила мужу губы. Он клюнул их. Выслушал ее сообщение о звонке «Люде» и нахмурился. Очевидно, между супругами было заведено рассказывать друг другу всё. Шерстяников кивнул – обсудим после, и подал Олтаржевскому руку. Вячеслав Андреевич привстал и едва не упал в обморок. (Решил – его «догнал» хмель!) На диване он переждал дурноту. Шерстяниковы не заметили. Сенатор плюхнулся в кресло напротив.

Олтаржевский не мог отделаться от давешнего впечатления о сенаторе – веселый малый, которого попросили сыграть роль аристократа в любительском капустнике. Вячеслав Андреевич понимал, что впечатление это ошибочное. Такие, как Шерстяников, не сомневаются в том, что высокое положение принадлежит им по праву. Они смотрят на порядок вещей в мире иначе, нежели Олтаржевский. 

Шерстяников быстро оглядел гостя и увидел узкое лицо человека замкнутого, который обо всём думает по-своему и держит мысли при себе. Кадровый офицер, он считал, что мужчина должен одеваться со вкусом. Неухоженный вид гостя не вязался с его независимой манерой держаться. Шерстяников не любил противоречий в людях.

Они не понравились друг другу.

– Сейчас многие друзья Аркадия притаились и ждут, чем кончится, а вы пытаетесь помочь ему. Это смело, – проговорил сенатор низким голосом, накануне так удивившим Олтаржевского.

– Моя смелость от незнания. Иначе бы я не влип так легко в эту историю, – ответил, как послышалось Олтаржевскому, кто-то вместо него – его знобило.

– Вы собираетесь работать с Аркадием? – спросил сенатор.

– Не думаю.

– Почему?

– Я вряд ли смогу быть ему полезен.

– Несмотря на временные трудности, партнерство с Аркадием открывает широкие возможности. Вы, должно быть, способный человек, если он вас выбрал. Зачем вам возвращаться в науку? Хотя… ваши родственники, кажется, – знаменитые архитекторы? Сталинские высотки – это проект одного из них?

Ольга посмотрела на гостя. Этот чужой сдержанный человек оказался отпрыском знаменитой династии и ученым! Гостю же стало неприятно, что посторонний узнал о нём на стороне – он бы сам рассказал о себе, если бы спросили.

– Да. Они проектировали кое-что в Москве и за границей, – неохотно сказал Олтаржевский и вернулся к разговору о Гуськове. – Дело не в науке. Я ничего не понимаю в бизнесе.

– Поймёте, – ответил Шерстяников. – Большинство наших предпринимателей невежды. Они ничего не умеют, кроме как давать деньги в рост, и не хотят учиться производству. Умея мыслить самостоятельно, при поддержке сильного человека вы добьётесь успеха. А если упустите такую возможность, то сделаете большую глупость.

– Я подумаю. Но у Аркадия не временные трудности. Все сложнее.

– Почему вы так решили?

Разговаривая с гостем, сенатор не мог понять: как такого человека втянули в эту историю? Шерстяников задавал вопросы, чтобы разобраться, кто он. Но гость не говорил больше того, о чём его спрашивали. Держался настороженно.

– Я еще не разобрался в этом деле, – сказал Олтаржевский. – Но, по-моему, это очевидный сигнал бизнесу от власти, чтобы олигархи не вмешивались в политику.

– Вы – друг Аркадия. Как вы считаете, он пойдет на компромисс с властью?

– Трудно сказать. Я знаю о том, что происходит наверху из газет. Но думаю, компромисс не изменит ситуацию в целом. Аркадия накажут.

– Тем не менее, вы помогаете ему! Значит, разделяете его политические убеждения?

– Это ничего не значит. Я пытаюсь помочь другу, который попросил меня об этом.

– Любопытно! Вы человек науки и, должно быть, привыкли опираться на логику. Но я не вижу логики в вашем поступке. Вы оказались втянуты в политику – потому что здесь все же больше политики, чем бизнеса, – но даже не пытаетесь разобраться, прав Аркадий или нет. Это противоречит чувству самосохранения и здравому смыслу.

– О политике мне судить еще сложнее, чем о бизнесе. Вы единственный политик, которого я знаю. Но, судя по всему, вы знакомы с подоплекой дела лучше меня, и все же тоже поступаете вопреки здравому смыслу. Поступаете, как порядочный человек.

– В политике нет порядочных людей. Я на стороне Аркадия, потому что у нас с ним общие интересы, – насмешливо сказал сенатор, и Вячеслав Андреевич не мог понять, подшучивает сенатор над ним или издевается. – Что вы так растерялись? – улыбнулся Шерстяников. – Если моя жена помогает вам, значит, вы у друзей. Не бойтесь говорить, что думаете. Мне действительно интересно ваше мнение.

– Какое же тут может быть мнение? Аркадия примерно накажут для того, чтобы показать, что бизнесом в России можно заниматься, только оставаясь лояльным власти.

– Ни для кого это не новость! Вы думаете, в других странах по-другому?

– Нет, не думаю. Но я живу в России, и меня интересует то, что происходит здесь. Мне трудно судить об истинных причинах ареста Аркадия. Политика это или его устраняют конкуренты, в любом случае – это подлость. Рано или поздно с ними поступят так же. 

– Надеюсь, вы не настолько наивны, как наивны ваши слова.

– А вы разве думаете иначе?

Шерстяникову позвонили по мобильному телефону. Он извинился и ответил. Затем сообщил жене, что должен ехать, и чмокнул её в губы.

– Мы с вами договорим в другой раз, – сказал он гостю и торопливо вышел.

– Мне тоже пора, – проговорил Вячеслав Андреевич, но не смог подняться – он мгновенно ослабел, будто из него ушла жизнь. Посидел с минуту, пережидая дурноту.

– Что с вами? – встревожилась Ольга. Она пощупала его запястье – её пальцы показались ему обжигающе горячими. – У вас руки, как лед! Вы простыли.

– Да! Вчера замёрз. Сейчас пройдет, – проговорил он и упал в обморок.

Очнулся Вячеслав Андреевич на диване. Над ним склонился молодой человек в серой паре и Ольга. Олтаржевский заелозил, но подняться не смог. Тело казалось тяжелым, а ноги ватными.

Ольга удержала его за плечо:

– Лежите. Сегодня вы не сможете заниматься делами.

Румянец тронул его бледно-серые щеки. Ольга жестом отпустила помощника. Она поймала себя на мысли, что ей нравится умное лицо гостя, и она подумала, что именно такое лицо должно быть у мужчины: немного замкнутое и уверенное. Правда, не такое больное! Вокруг глаз Олтаржевского она рассмотрела мелкие морщины, придававшие ему спокойное выражение, какое бывает у людей много переживших.

В его присутствии она чувствовала смутную тревогу, как на первом свидании, и это позабавило её. Олтаржевскому же было стыдно – брякнулся в обморок в чужом доме! На миг они встретились взглядами и тут же отвели глаза.

Ольга спросила первое, что пришло в голову, – о его диссертации. Он заговорил о декадентской поэзии. Она спросила о его семье, и он, сам не понимая зачем, рассказал про жен, детей, про газеты, где работал. Хватился, что наговорил лишнего, и замолчал.

– Вы, должно быть, сильно отстали от науки? – спросила она.

– Так сильно, что не хочется думать об этом.

– Вы следите за новинками?

– Следить мало. Нужно работать по специальности. Я отказался от науки из-за денег. Филологам мало платят. Но газетная рутина вовсе не приносит удовольствия. Так что к рутине теперь прибавилась тяжесть от сознания, что я изменил призванию.

– А филология – ваше призвание?

Он пожал плечами.

– Мне это интересно. Чем бы я ни занимался, я возвращаюсь к науке.

– А почему выбрали именно эту специальность?

– Мой отец журналист. Наверное, захотелось сделать больше, чем он. Кроме того, литература – это мужская работа. Увы, в наше время учеными считают лишь тех, кто изобретает оружие либо нефтяные вышки. Остальная наука, судя по зарплатам, государству не нужна, – вяло улыбнулся он.

– Вы напоминаете моего папу. Он доктор наук. Говорил всегда прямо и понятно.

Она рассказала, что в школе преподавала химию – «…пришлось уйти, чтобы не быть свадебной генеральшей…» – и про замужнюю дочь в Санкт-Петербурге. Про то, что росла в хрущевке, а когда отец купил ей велосипед, на нём по очереди катались все дети во дворе, кроме неё, пока кто-то не врезался в забор и не сделал на колесе восьмерку.

– Вы, наверное, дружите с отцом?

– Мы дружили. Папа погиб в Афганистане. Он служил в разведке. 

Олтаржевский подумал о своём Афганистане, но промолчал.

– Почему вы откровенны со мной? – спросил он.

– Василий Степанович рассказал о вас. Было бы невежливо, если бы вы ничего не знали обо мне. Кроме того, я не раскрыла государственной тайны, – улыбнулась Ольга.

– Вы не похожи на генеральшу. Вам, наверное, скучно здесь. Поговорить не с кем.

– Почему вы так решили? Я слишком болтлива?

– Нет. Вокруг заборы. Чтобы сходить в гости, нужно заказывать пропуск!

Она улыбнулась. Бриллианты в её ушах заискрились.

– Мы живём здесь с лета. Это не наш особняк – мы его арендуем. И еще не успели ни с кем подружиться.

Она смеялась над его осторожными замечаниями. (Он замирал – поймет ли?) А он слушал и дивился самостоятельности её суждений. Она легонько откидывалась назад и смеялась, прикрыв ладонью рот. Перед тем как ответить, осторожно касалась пальцами рукава Вячеслава Андреевича. И все время, что она была рядом, он «впитывал» её впрок! Всем существом! И не мог насытиться.

Казалось, Ольга знакома ему с рождения, и сейчас они встретились через много лет. Еще не выйдя из её дома, он уже тосковал. И это чувство удивило его. Он знал, что любви с первого взгляда не бывает. В его возрасте любви не бывает вообще. Страсть, влечение… даже эти чувства для него теперь – роскошь. Ему было неловко перед её мужем, неловко за то, что он никак не мог заставить себя уйти. Какая-то сила удерживала его рядом, и он не мог с ней справиться.

Олтаржевский услышал нарастающий шум и понял, что снова теряет сознание. Цепляясь за действительность, подумал, что не успел сказать, что со вчерашнего дня постоянно думает о ней – и вдруг с ужасом понял, что произнёс это вслух. Он испуганно вскинул на Ольгу взгляд, не понимая, как посмел...

– Спасибо! Очень мило! – Она растерялась и побледнела, как накануне в ресторане.

– Простите!

Олтаржевский, сделав усилие, встал и пошатнулся – комната плыла перед глазами. Он споткнулся о стол, и опрокинул чашку. Коричневая жижа кляксой шлепнулась на её платье. Пытаясь поймать чашку, Олтаржевский уронил кофейник и ударился лбом о лоб женщины. Потирая ушибы, они испуганно смотрели друг на друга.

Подоспевший молодой человек в паре придержал его за локоть. Хозяйка проводила их вниз. Горничная помогла Олтаржевскому одеться: он дважды не попал в рукав и на ватных ногах спустился к подъезду.

В машине Бешев отвернулся – решил, что Олтаржевский пьян.

– Мне нездоровится. Позвоните Аркадию, – слабым голосом сказал Вячеслав Андреевич.

Помощник подал ему телефон с набранным номером. Гусь отозвался.

– Тебя отпустят! – сказал Олтаржевский.

– Знаю. Ко мне щас приходили. Поговорим, когда выйду.

Олтаржевский плохо понимал, куда его везут (куда-то на Бульварное кольцо).

Консьержка. Лифт. У резной двери Вячеслав Андреевич повалился навзничь. Бешев успел схватить его за плечи. Олтаржевский снова потерял сознание.

Очнулся он в постели под одеялом. Рядом хлопотали медики в форменных куртках.

– Ничего страшного. Переутомление. Сейчас сделаем укольчик, и вы поспите, – успокоил фельдшер, и набрал в шприц лекарство.

Проснулся Вячеслав Андреевич ночью. Тусклый свет по периметру потолка выхватывал портьеры до пола и плохо различимые во тьме гобелены. На столе возле кровати под балдахином – пилюли, электронный градусник, стакан сока.

Олтаржевский прислушался к мертвенной тишине, затем – к себе: кровь шумела в ушах, мысли путались, слабость растеклась по телу: очевидно, у него был жар. Он выпростался из-под одеяла (тело тут же охватил озноб) и в трусах (одежда была аккуратно сложена на стуле) побрёл по огромной квартире. А когда, наконец, разыскал туалет – по соседству со спальней! – и через проходную дверь очутился в ванной, то в отражении зеркала увидел больное, небритое лицо. Он хотел вернуться в постель, но что-то в собственной внешности показалось странным. С минуту Вячеслав Андреевич поворачивал к свету лоб, подбородок, всклокоченные волосы, пока, наконец, не понял – у него совершенно седые виски.

Он поседел за сутки! Или впервые за несколько месяцев рассмотрел себя?

Вячеслав Андреевич с привычной самоиронией подумал о том, что хлопоты состарили его. Но холод ужаса прокатился от кончиков волос до пяток: прядь на чубе торчком, как у пупса, побелела прямо на глазах, словно он высунул голову из тепла в ледяную стужу и лоб мгновенно покрыл морозный иней.

Олтаржевский присел на край ванны. Еще раз, потрясенный, осмотрел волосы, хватая их щепоткой.

Нет! Показалось! Игра света! История с Гуськовым стоила ему нервов!

– Тетрадь! – прошептал Олтаржевский. Он вспомнил о плате за желания. Хотел сыронизировать над своей неистребимой мнительностью, да так и вернулся в постель с вымученной улыбкой.

В квартире Олтаржевский оказался не один. На его шаги неслышно подошла сиделка в медицинском костюме. Олтаржевский жестом показал ей – ничего не надо, залез под одеяло, и, прикрыв веки, равнодушно подумал о том, что, вероятно, так люди узнают о страшной неизлечимой болезни.

5
 

Олтаржевский болел два дня. По утрам звонил Бешев, справлялся о самочувствии. Днем молчаливая горничная примерно одних с Олтаржевским лет перестилала постель и готовила на кухне еду. После того как больной начал вставать, на спинке кресла обнаружилась отутюженная пижама его размера.

На третий день Олтаржевский обошел квартиру. Пятый или шестой этаж, окна четырех комнат выходят в тихий двор, остальные – на балконы, нависшие над Тверской, где гарцует на коне бронзовый Долгорукий.

В рабочем кабинете стоял мощный компьютер и плоский телевизор с каналами на основных языках мира. Посреди столовой – овальный стол из дуба человек на двадцать и фигурные кресла. В гостиной декоративный камин и диваны. В квартире были еще библиотека с застекленными стеллажами от пола до потолка и рабочим столом, биллиардная, винотека, гостевая комната с входом в отдельную ванную и туалет. Комната для прислуги, также с отдельной ванной и туалетом, находилась за гостевой. Плюс комната-кладовая для посуды, для верхней одежды и вещей...

Он не удивился, если бы, как в сказке, обнаружил в кладовке костюмы и рубашки своего размера. (Увы!) Олтаржевский иронично сравнил себя с VIP-дворником, временно заселившимся в ведомственный замок.

Он старался не вспоминать о ночном ужасе и не думать о тетради, чтобы не сойти с ума – даже мысль о «чуде» вызывала у него панику, как в детстве, когда он разумом пробовал проникнуть за границы вселенной и всякий раз убегал от черной бесконечности, прятался в собственной черепушке за собственными глазами. Если б на его ладони, как в кино, появился апельсин или за один миг он очутился бы на Эвересте, то и тогда не поверил бы в чудо, а решил, что стал психом. Иначе ему пришлось бы поверить в Бога. Не в того безобидного боженьку, о котором он слышал с детства, а – в Настоящего! Одно дело необременительные совпадения, за которыми притаился всемогущий добрячок или злюка, и досужие размышления о бытии после смерти, и совсем другое – всё, что стряслось за три дня. В теории заговоров и прочую ерунду Олтаржевский не верил и не знал, как быть с чередой странных событий, случившихся после ночной прогулки. Он перечитал историю книги на листочках, вложенных в тетрадь, но так и не понял, что происходит.

«Объяснение придет после», – испуганно спрятался он за спасительную мысль.

За время болезни Олтаржевский просмотрел штатное расписание медиа-холдинга: документ прислал Бешев. Генеральный директор, председатель совета директоров, главные редакторы, шеф-редакторы, их замы, начальники и замначальники управлений, секретари, ответсеки, ведущие, обозреватели, спецкоры. Кое-кого Олтаржевский знал.

Он не понимал, зачем понадобился Гусю в заведомо проигранной тяжбе с властью.

В новостях на все лады обсуждали арест Гуся. Его канал клеймил «диктатуру закона по-путински», правосудие «по Вышинскому». Называл арест хамским выпадом против «всех граждан» страны, против «нашей» свободы. Выступали Резник, Черкизов, Немцов… Ничего нового Олтаржевский не услышал и ничего иного не ждал.

Сделать больше того, что уже сделал, он не мог. Оставалось ждать.

Подумав об Ольге, Вячеслав Андреевич вдруг понял, что влюбился. Он вспомнил запись в книге и растерялся. Ведь он «просил», чтоб полюбили его! А не наоборот! Он знал: чтобы тебя любили, надо любить самому! Он с раздражением отмахнулся от бредней. Нет никаких чудес! А есть обычная жизнь, где у каждого собственный удел! Красивая и успешная женщина не унизит мужа и себя связью с ничтожеством! Ему же пора убираться в привычный мир коммуналок, газетных писарчуков, обычных людей с их нехитрыми радостями… или наняться к Гусю.

Но праздно мечтать или распорядиться удачей – большая разница. Он устал от нищеты, но не был готов с нищетой расстаться. Он сдался, растранжирил жизнь, и не знал, что делать с её остатком. Внутри пусто, снаружи скучно. Но, вспоминая Ольгу, он думал о том, что человеку нужно совсем немного, чтобы снова цепляться за жизнь.

Вспомнив о книге, он поискал её в куртке. Обшарил вещи! Обыскал спальню!

Книга пропала! Он не помнил, где ее оставил. У Шерстяниковых, в машине…

Он уже успел привыкнуть к книге, как к талисману.

Олтаржевский уныло пробежался пультом по телевизионным каналам и наткнулся на… Гуся! В прямом эфире программы «Глас народа» тот воинственно сверкал стеклами очков, вещал о «разгроме» либеральных ценностей и о попрании прав человека. Разоблачал «власть»: ему, мол, предложили закрыть «Куклы», заменить дирекцию телекомпании! Насидевшись в Бутырке, он обещал «бороться». За Гуся заступились Авен, Фридман, Сысуев, Малашенко. Лучший «друг» Березовский заявил, что тоже нарушал российские законы. «Из солидарности!» – с иронией подумал Олтаржевский.

«Заступаясь», все они рыли Гусю яму.

Досадуя, Олтаржевский выключил телевизор. Толстомордый еврей лягался, как упрямый осел, губил себя, близких и тех, кто ему помогал. Он даже не удосужился сообщить, что вышел из СИЗО. Олтаржевский понял, что пора «валить», пока его не заметили в драке. 

Он оделся. Проверил в кармане ключи от коммуналки. Оставил бешевский телефон и пачку денег – подумав, отщипнул за хлопоты, – и пошёл, когда заверещал мобильник.

Гусь звонил из студии.

– Слава, завтра у меня дела. Подползай послезавтра.

– Гусь, ты сдурел?

– Не ори! Мне все равно крышка. Надо поговорить!

– Куда ехать? На Арбат, в Палашевский, в Чигасово?

– Нет! Там слушают! Бешев отвезет, – и отключил трубку.

Олтаржевский не сразу сообразил, что звонит Ольга: сердце сладко защемило.

Она справилась о его здоровье – про болезнь «им» рассказал Бешев, – сказала, что горничная нашла его записную книжку в гардеробе и «посыльный уже везет».

– Оля…– он хотел извиниться за «признание».

Она угадала. Чужим голосом прошептала:

– Молчите! Мне и так тяжело! Прошу вас! Ни вам, ни мне это не нужно! Посоветуйте Аркадию быть дальновидней.

Подавленный, он присел на постель. В груди ныло. Он окончательно понял, что влюбился, как влюбляется в последний раз стареющий мужчина.

Вячеслав Андреевич из кармана куртки выташил бумажник. Перебрал пачку визиток. Отыскал – «Евграфов Юрий Борисович. Букинист» – позвонил и назвался.

– Что-то случилось? – спросил букинист сипловатым простуженным голосом.

– Не знаю. Приезжайте. Сами решите, случилось или нет.

Торговец жил рядом, на Гоголевском бульваре. Тащиться по холоду к незнакомому человеку, ему, судя по голосу, не хотелось, но он обещал быть.
 

6

Посыльный привёз книгу в целлофановом пакете. Олтаржевский сунул ему чаевые пять тысяч – меньше не нашлось – и захлопнул двери перед остолбеневшим парнем.

Служанка нарезала и уложила на блюдо бутерброды. Олтаржевский отпустил её.

Спустя час перед черно-белым экраном камеры у подъезда торговец отряхивал с рукавов снежок. Затем, шевеля губами, сверял адрес на клочке бумаги. Прежде, чем он набрал цифры кодового замка, Олтаржевский открыл дверь.

Роскошная обстановка квартиры, казалось, оглушила гостя. В фуражке с опущенными клапанами и в болоньевых сапогах он растерянно потоптался в прихожей. Близоруко прищурился слезящимися глазами на богатую люстру и панели из дорогого дерева, зашмыгал носом. И без того сутулый, он сгорбился, стараясь занять как можно меньше пространства. А, отдавая хозяину фуражку и шарф, меленько кивал, словно, угодливо кланялся. Оказавшись в свитере и в брюках с начёсом гость, будто сразу усох.

– Извините, что вытащил вас. Не стесняйтесь. Мы здесь одни, – сказал Олтаржевский.

Старик принёс с собой тапки в целлофановом пакете и переобулся.

Он отёр с усов и бороды капли оттаявшего инея и прошёл за хозяином на кухню.

При ярком свете старик зыркнул на Олтаржевского. Поискал, куда б присесть.

– Сильно постарел? – спросил Вячеслав Андреевич, следивший за гостем.

– Н-не знаю. Тогда на улице было темно. Мы виделись минуту, – торговец говорил с простудной сипотцой, как человек, который проводит много времени на воздухе. Он смелее обежал взглядом лицо собеседника. – Да. Кажется, что-то изменилось.

Они сели за стол.

От бутербродов гость отказался. Олтаржевский налил ему кофе из термоса с японским иероглифом. Старик зябко погрел пальцы о чашку.

– Вы по телефону назвали своё имя. Скажите, вы имеете какое-то отношение к знаменитым архитекторам Олтаржевским? – спросил букинист.

– Да. Имею. Георгий и Вячеслав братья моего прадеда.

– О-о! Очень приятно! – он уважительно посмотрел на собеседника. – У меня есть книга вашего родственника «Габаритный справочник архитектора». Редкое издание 1947 года. И «Строительство высотных зданий в Москве» 1953 года выпуска.

– Спасибо! У меня они тоже есть. Я хотел поговорить о книге.

Олтаржевский подвинул букинисту тетрадь, и рассказал о том, что с ним стряслось за три дня. Умолчал лишь об Ольге.

– Что скажете? – спросил он.

Старик снова взглянул на Вячеслава Андреевича из-под густых бровей и потёр бороду.

– Ну, осунуться-то вы могли из-за болезни. Думаю, дело не в тетради, а в вас.

– Что значит?

– Каждый человек рано или поздно становится востребован временем. Очевидно, настало ваше время. У вас хорошее образование, большой жизненный опыт, есть влиятельные знакомые. А ваши записи, – он пролистал тетрадь, деликатно «не заметив» запись о Шерстяниковой, – ежедневник, который вы более или менее успешно выполняете.

– Но вы же сами рассказывали!

– Я пересказывал с чужих слов. Историческая ценность этого документа сомнительна. – Букинист подумал. – Если рассуждать здраво, в книге нет ничего мистического. Скажем – болезнь. Женщина, отдавшая мне книгу, описывала те же симптомы, что и у вас, у прежнего владельца тетради: слабость, жар, беспамятство. Он болел сразу после того, как в его жизни наступали перемены. Болел по нескольку дней. Затем всё проходило. Я покопался в специальной литературе. Симптомы очень напоминают фатиг-синдром или, по-другому, – синдром хронической усталости. Кстати, одной из причин происхождения болезни считают вирус Эпштейна-Барра. Он наиболее часто встречается в Центральной Африке. А тетрадь, если верить ее географии, где только не побывала, и могла стать переносчиком любой заразы. Проще говоря, вы простыли на морозе. Добавьте нервное потрясение.

– Это объясняет болезнь, но не логику событий. Даже если я подцепил какую-нибудь пакость, она не могла повлиять на то, что происходит.

– Я не знаю ваших знакомых. Но мне кажется, ничего необычного с ними не случилось. Плохо, что они впутали вас в свою историю.

– Как умер прежний хозяин? – спросил Олтаржевский.

– Ну, этого я вам сказать не могу – не знаю! Судя по возрасту женщины, отдавшей книгу, он был глубокий старик. Если, конечно, не умер давно.

Олтаржевский задумчиво покивал. 

– После того как книга оказалась у меня, мне бывает, простите за пафос, жутко, будто, рядом бродит смерть. Глянет – не время! – и уходит. Я знаю это ощущение. Иной раз мне кажется, что на Арбате я подписал себе приговор. А вместо меня умер другой...

– Если вы про соседа, о котором рассказывали, то он умер бы и без вас. Впрочем, хотите считать себя виноватым, – букинист пожал плечами, – считайте.

– Да я не считаю. Навалилось всё как-то одновременно, – пробормотал Олтаржевский.

– Вы слышали про связь талисмана и его владельца? – спросил старик. – Человек быстрее принимает решения, если с кем-то советуется. Потому что ответственность за решение делит с другим, и это придает ему уверенности. Если хозяину сопутствует удача, он обожествляет талисман и крепче верит в его силу. Приписывает ему сверхъестественные способности. Книга для вас – талисман. Вы донырнули до дна. А оттуда – путь лишь наверх. Но подъем оказался слишком быстрым. Вы не готовы к нему. Отсюда нервишки шалят. Возможно, в этом всё дело.

– Вам кажется, что я… ну, словом, сбрендил?

– Откуда мне знать, – пошутил старик. – Да, нет. Думаю, вам надо выспаться, отдохнуть.

– Вчера мне казалось, что я могу поступить, как угодно – жить или умереть! А сегодня...

Олтаржевский виновато улыбнулся.

– …стали кому-то нужны. Да. Я помню ваше настроение.

– Я почувствовал, что могу что-то сделать.

– Тогда упрячьте подальше свою книгу и ничего не загадывайте! Просто живите.

Олтаржевский подошел к газовой плите.

– Как её включить? До сих пор не приходилось пользоваться. – Он заглянул справа, слева.

– Поверните колесико. Пламя вспыхнет само. Зачем вам?

– При вас хочу избавиться еще от одного предрассудка.

Вячеслав Андреевич зажег плиту и провел обложкой книги по голубым лепесткам огненной незабудки. Покрутил рычажки на панели, чтобы усилить пламя, и не заметил, как остриё огненного жала вонзилось в книгу. В тот же миг Олтаржевский почувствовал жгучую боль и отдёрнул руку. Книга кувыркнулась за холодильник. Только тогда Олтаржевский заметил, что вспыхнула другая конфорка, и огонь опалил рукав его сорочки под локтём. Чертыхаясь, он рванул манжет, – пуговица ускакала по ламинату, – и закатал рукав. Под локтем на коже пузырился белый волдырь от ожога.

– Смотри-ка, не даётся! – сказал Вячеслав Андреевич, за иронией скрывая изумление.

– Смажьте растительным маслом, – посоветовал букинист.

– Это наказание за вандализм! – Олтаржевский болезненно поморщился.

Хлопая дверцами, он нашел в шкафчике бутылку оливкового масла. Затем вернулся к столу.

Букинист, кряхтя, поднял книгу.

– Даже не закоптилась. А ведь наверняка за тысячи лет побывала в переделках, – сказал Олтаржевский, ощупывая свой ожог.

– Бумага, скорее всего, пропитана чем-то наподобие натриевого стекла или насыщенным раствором квасцов. Их продают в любом хозяйственном магазине. А может еще чем.

– Вы говорили об этом на Арбате. Вы ведь тогда тоже обожглись.

– Что вы хотели узнать?

– Хотел проверить на большом огне, загорится ли бумага.

Старик пощипал ус. 

– Вы уверены, что книга не имеет никакой ценности? – спросил Вячеслав Андреевич.

– Исторической – наверняка.

– Скажите, что бы вы делали на моём месте, если бы книга… – Олтаржевский помялся, – …словом, если бы всё, что вы рассказали о ней, оказалось правдой?

Старик пошевелил бровями. По его мнению, подобно многим неустроенным людям, этот странный человек искал причину своих неудач во враждебных потусторонних силах. Но вслух сказал:

– Смотрите на вещи философски! Бог помогает хорошим людям. Всё образуется.

– Я атеист, – проворчал Олтаржевский, сердясь, что выставил себя дураком.

– Доживите до моих лет, а там решайте, кто вы. Вы можете отказаться от затеи вашего приятеля?

– Я обещал. Иначе получится, что струсил.

– Ну уж – струсил! Вы ничем ему не обязаны. Вы и так сделали больше, чем могли.

– Вы ему не верите?

– Я его не знаю. Если вы откажетесь, то избавитесь от другого своего предрассудка, будто вам помогает чудо. – Олтаржевский промолчал. – Раз не хотите, подстрахуйтесь.

– Как?

– Откуда же я знаю! Вы умеете руководить людьми? Вести дела? Если ваш приятель сбежит из России, вы сами выкарабкаетесь?

– Руководить – руководил! А вот выкарабкаться… – Олтаржевский почесал затылок.

Букинист посмотрел на ручные часы и вскинул брови:

– Извините, мне пора!

В прихожей Олтаржевский помог ему одеться. Как старик ни отнекивался, Вячеслав Андреевич, запихнул несколько пятитысячных купюр в карман его куртки.

– На Арбате в каком-то смысле вы спасли мне жизнь. Это малое, чем я могу вас отблагодарить. Тем более что мне это ничего не стоит, – сказал Олтаржевский.

Старик, растроганный, спрятал деньги поглубже, и пошёл к двери.

Вячеслав Андреевич какое-то время смотрел на книгу.

Затем, зажёг газ, осторожно провёл обложкой по огню, и тут же отдернул руку.

Он изумленно осмотрел покрасневшие фаланги пальцев:

– Фигня какая-то.

Знакомый липкий страх расползся от живота к горлу.

Олтаржевский вдруг распахнул тетрадь и со злости изо всех сил рванул несколько страниц. При этом так неудачно вывернул запястье, что вскрикнул от боли.

Очухался, сидя на полу: запястье ныло – очевидно, падая, он повредил руку.

Книга валялась рядом. Олтаржевский сердито отпихнул её ногой.

Он представил со стороны, как воюет с тетрадью. Морщась от боли, кое-как поднялся, и, придерживая запястье, с книгой под мышкой заковылял в спальню.

На постели он долго смотрел в потолок, обдумывая разговор с букинистом.

В голову лезли странные мысли. Если тетрадь, как рассказывал старик, давала владельцу то, что он хотел – сразу, в обмен на время, которое тот потратил бы на осуществление мечты, то за всю жизнь человек мог загадать, лишь несколько желаний.

Уничтожить тетрадь, похоже, тоже нельзя. Если только вместе с хозяином! Вспомнив эксперименты с огнём, Олтаржевский решительно пробормотал: «Чушь!»

«Лучше подумай, как управлять людьми, если примешь предложение Гуся?»

Он придвинул к себе новый ежедневник и записал: «Учись убеждать: пусть все соглашаются с моим мнением!» Тут же захлопнул и оттолкнул книгу.

Затем, не раздеваясь, повалился на бок и заснул крепко, без сновидений.
 

7
 

Утром Олтаржевский позвонил отцу на квартиру в Бескудниково, уверенный, что не застанет его дома. На такси отправился на стоянку за своим стареньком «опелем», а оттуда – в дачный посёлок Красная Пахра. С тех пор как Андрея Петровича, после путча, уволили из «Московской правды», он сначала один, а затем с женой Светой, почти безвылазно сидел на даче.

Киевское шоссе в область почти пустовало, и к полудню Вячеслав Андреевич был на месте. О давешнем вечере ему напоминало нывшее запястье и ожог под локтём.

Он оставил машину у шлагбаума и, махнув охраннику в будке, зашагал по дорожке. За забором посёлка чернел еловый лес. У ворот три старые кривые сосны поскрипывали на ветру среди пушистых ёлок. Меж богатых особняков жались избушки НИИ. Где-то лениво тявкала собака. Дробным эхом стучал молоток. Пахло близкой зимой.

Олтаржевский вспомнил свой приезд к отцу сразу после смерти мамы. Вдвоем отправились за грибами. Ласковое солнце грело прозрачный осенний день. На душе было так же прозрачно и тихо. Они молчали о том, что понимали оба – никто не виноват в том, что случилось, просто у каждого теперь своя жизнь. Они устроили поединок – кто соберет больше подосиновиков и подберёзовиков. Отец, как всегда, выиграл. Пересчитали добычу (мясистых крепышей с желто-бурыми шляпками разложили на пожухлой траве; ряд отца оказался длиннее), оба улыбались оттого, что им хорошо вместе. С тех пор как Вячеслав Андреевич стал взрослым, никогда ему не было так спокойно у отца, как в тот день.

Сейчас он со стыдом подумал о своём недавнем малодушии и с неприязнью – о том, что стало бы с близкими, когда они узнали бы о его глупой смерти. Он не мог отделаться от странного ощущения, будто последние дни кто-то другой живёт за него. 

За забором серел бетонный долгострой без крыши, затеянный Андреем Петровичем лет десять назад. Изнутри калитки висел замок. Олтаржевский постучал кулаком по почтовому ящику и залихватски свистнул. Собака вдалеке зашлась вдохновенным лаем. В глубине участка приглушенно рявкнула еще одна. Оттуда же прохрипела дверь, и из-за угла дома, рыча, засеменила рыже-белая колли с роскошным воротником и узкой мордой. Узнав Вячеслава Андреевича, овчарка завиляла хвостом, радостно припадая на передние лапы и нетерпеливо оглядываясь туда, где по дорожке шаркал валенками в калошах рослый сухощавый Олтаржевский, только на четверть века старше, – то же худощавое лицо, те же тонкие губы и та же благородная горбинка на носу.

На отце была старая шляпа и новенький ватник.

– Слава? А почему вы не вместе с Сашкой? – удивился отец – он всегда говорил тихо.

– Не знал, что он собирался к тебе.

– Перед тобой приехал.

Андрей Петрович не спеша отпер замок. Обнялись. Собака радостно бросилась передними лапами на грудь гостя и лизнула его лицо.

– Ну все! Пусти, Ирма! – Вячеслав Андреевич погладил и легонько оттолкнул собаку.

Обычно Олтаржевский заезжал в Алтуфьево к Насте. В Химки – к Саше. Бывшие жены не мешали ему встречаться с детьми. Совершенно разные, женщины были одинаково обижены на Олтаржевского за свою обыкновенную жизнь. Вторая жена Марина, много младше Олтаржевского, считала мужа обязанным ей за то, что она «родила ему дочь», и не признавала такой же «подарок» от его первой жены Ирины, оскорбленной изменой мужа. Саша учился в «Плешке». Дружил с Настей. Настя скрывала от матери дружбу с братом. Ира ревновала сына к его сестре. Олтаржевский же считал себя виноватым в том, что не дал детям и женам то, что дают благополучные родители и мужья, – хороший достаток. Как следствие, решил он, его жизнь была им не интересна, а потому внуки не навещали ни его, ни деда. Последний раз Саша приезжал к деду года два назад, когда учился в школе. Андрей Петрович называл это на английский манер «generation gep», причиной которого считал эгоизм взрослых.

За долгостроем примостился деревянный домик с мансардой. Дальше – ровные грядки, прибранные к зиме, и парник из толстой проволочной сетки.

По скрипнувшим ступенькам вошли на веранду. Ирма, цокая когтями по дощатому полу, шмыгнула через двери в соседнее помещение «для собаки».

Навстречу из-за стола, кутаясь в платок, поднялась Света и подставила пасынку щёку. Худая, в свитере и в спортивном трико, она была одного возраста с сыном мужа. Но большие очки с толстыми линзами на курносом лице и короткая стрижка прямых с проседью волос, как у московских бабушек, старили «мачеху».

С Андреем Петровичем они познакомились в ведомственном журнале, куда отца «ушли» из газеты. Света оказалась самой молодой из редакционных дам. Прежде из ревности Олтаржевский думал, что отец не любил Свету, а испугался пустоты вокруг, тут подвернулась перезревшая девица, и отец женился. Света же страх одиночества мужа приняла за привязанность и полюбила, как любят в последний раз. А когда поняла, что любит придуманное в нем, все равно любила. Она вечно сюсюкала с матерью по телефону. Ее мелочный деспотизм, интеллектуальные озарения кухарки, треп с подругами, боявшимися Андрея Петровича, как школьного завуча – все, к чему сумел подстроиться отец, раздражало Вячеслава Андреевича. Но со временем он привык к Свете и был благодарен за то, что она берегла отца. Они с мачехой подружились, как умели.

Детей у Светы не было, и она тщетно хлопотала о том, чтобы сын и внуки чаще навещали мужа, создавая хотя бы иллюзию дружной семьи.

Саша – отец и дед в юности, рослый и сухой, но черноволосый и чубатый, – скрючившись, вылез из-за стола. Раскосые глаза с рыжими крапинками на радужках напоминали Олтаржевскому мать Саши. На парне был черные пуловер и джинсы.

Они пожали руки, по их традиции – предплечьями вверх.

– У тебя day-off? – спросил Олтаржевский.

– Одна пара и две физры. С физры меня отпустили.

– Убедительно.

Саша играл за институтскую баскетбольную команду. В словах отца он услышал намек на обвинение в прогулах, возмутился, но в интонации было что-то, отчего парень передумал с ним ссориться.

– Ты болел? – спроси Андрей Петрович. Он снял ватник и переобулся в тапки.

– Простыл. А что? – насторожился сын. Он пригладил волосы.

– Не пойму – то ли ты осунулся, то ли поседел.

От супа Вячеслав Андреевич отказался, но чай попросил: налил кипяток из электросамовара, ковырнул вишневое варенье в вазе и взял пару конфет из розетки.

– С каких пор тебя интересует архитектура? – Андрей Петрович продолжил прерванный разговор. Он зябко потёр руки, прицеливаясь, чтобы вкусненькое съесть.

– Я интересуюсь не архитектурой, а архитектором, – ответил парень.

– О чем спор? – спросил Вячеслав Андреевич.

– Мы говорили про архитектора Олтаржевского, который строил сталинские высотки. Он действительно имеет к нам, какое-то отношение? – спросил Саша.

Отец и дед переглянулись. Дед положил в рот конфету, прошепелявил:

– Зря ты не интересуешься архитектурой. В Москве есть, что посмотреть. А сталинские высотки совершенно изменили город. Ты можешь представить Москву без сталинских высоток? Я – нет! – он проглотил конфету.

– Андрей, не брюзжи! Ребенок задал тебе вопрос, – вмешалась Света. Она взяла чашку обеими руками. Саша поёрзал, недовольный, что его называют ребенком. 

– Вячеслав Константинович Олтаржевский – твой двоюродный прапрадед. Иначе говоря, ты его внучатый праправнук, – ответил дед. – Почему он тебя вдруг заинтересовал?

– Парень в группе спросил, имею ли я отношение к архитектору Олтаржевскому. Я сказал, что не знаю. Спрошу. 

– Как же не знаешь? Я тебе в детстве рассказывал! И отец рассказывал! – проворчал Андрей Петрович. Его седины на висках, казалось, зашевелились от возмущения.

Саша сосредоточенно подул в чашку. Отец заступился за сына:

– Откуда он помнит? Он маленький был! А приятель твой, откуда узнал?

– Он мне не приятель. В одной группе учимся. Его отец в ФСБ служит. Он ему сказал.

Старшие переглянулись.

– Эх вы, Иваны, не помнящие родства! До третьего колена родни не знаете и не хотите знать. Историей своей страны не интересуетесь! – заворчал Андрей Петрович.

– Андрей! – укоризненно одёрнула Света.

Саша надулся. Взглянул на ручные часы:

– Мне пора. Скоро автобус в город.

– Не петушись, – примирительно сказал отец. – Я тебя отвезу. Я о наших предках тоже поздно узнал. В двадцать. Раньше не до того было. Отец рассказал.

Все посмотрели на Андрея Петровича. Тот, все еще обиженный на внука, закапризничал:

– Что? Ничего особенного я не помню!

– Помнишь! Рассказывай! – улыбнулся сын. Он знал, что у старого журналиста великолепная память (в шестьдесят с хвостом он не пользовался записной книжкой и держал в голове десятки телефонных номеров друзей и знакомых): отец слыл в их с матерью бывшей компании блестящим рассказчиком.

Андрей Петрович поерзал на стуле.

– Нечего рассказывать! До реабилитации Бухарина и тех, кто шёл с ним по делу, о Вячеславе Константиновиче почти не говорили. Знаешь, кто такой Бухарин и Ленин? – спросил он внука.

– Ну, так! Проходили по истории.

Андрей Петрович снова поёрзал, но проглотил заготовленную колкость.

– Бухарин крупный государственный деятель СССР двадцатых–тридцатых годов. Его расстреляли в тридцать восьмом. Твоему прадеду дали пятнадцать лет лагерей по тому же делу и отправили в Воркуту, где назначили главным архитектором города. Там до сих пор на одном из зданий угольной шахты стоит памятник оленю, его работы. И дом начальника разреза, спроектированный прапрадедом. Из лагеря Вячеслав Константинович написал Сталину. Всего одно предложение. О том, что после войны стране понадобятся архитекторы, чтобы восстанавливать разрушенные здания и города. На той же странице он набросал эскизы будущих советских небоскребов. Написал он вождю в сорок втором, когда немцы стояли под Сталинградом. А в сорок третьем его освободили и отправили в Москву. Более того – как ни в чем не бывало, разрешили работать, словно он был в командировке. В семье досрочное освобождение Вячеслава Константиновича всегда считали чудом. Ведь столько людей сгинуло за менее значительные прегрешения.

– Вождю понравилась его прагматичная уверенность в победе, – сказал сын.

– Возможно. Считается, что Олтаржевского посадили по делу Бухарина. Но отец мне рассказывал, что в этой истории замешана женщина. Иначе Вячеслава Константиновича расстреляли бы, как расстреляли по тому же делу многих, в том числе его прямого начальника, наркома земледелия Михал Александрыча Чернова.

– Какая женщина? – В глазах внука появился интерес.

– Американка. Кажется, жена голливудской знаменитости Джоэла Маккри. Или её подруга. Боюсь переврать. Маккри снимался в вестернах и был популярен не менее, чем Гэри Купер. При обыске у прапрадеда нашли то ли дневник, где рассказывалось об их отношениях, когда он жил в Америке, то ли письма от неё.

– Мой прапрадед жил в Америке? – удивился Саша.

– Да. Он работал в США десять лет. Окончил экстерном Нью-Йоркский университет. Был членом американского института архитектуры, что считалось высшим признанием профессионализма. Был профессором Колумбийского университета по курсу архитектурного проектирования. У него была даже своя проектная фирма, которая специализировалась на гостиницах. В штате Нью-Джерси он построил фешенебельный курорт под названием «Королевские сосны». Спроектировал не только общий план курорта, но здания отеля, ресторан, клуб, роскошные интерьеры. Элитный, как сейчас принято говорить, курорт был очень популярен среди бизнесменов и творческой интеллигенции. Кстати, легендарный Аль Капоне, большой любитель роскоши, отдыхал исключительно в «Королевских соснах». Он, между делом, отлично играл на бильярде и выиграл все соревнования в Нью-Йорке, пока не стал головорезом.

– Ни фига себе! – воскликнул Саша. – Мой прапрадед был мафиози?

– Видал! Про Капоне слышал, а про прадеда нет! – сказал Андрей Петрович сыну. – Я не говорил, что он был мафиози! На его курорте отдыхал мафиози!

– Не отвлекайся. Доскажи про женщину, – попросил Вячеслав Андреевич.

– А что досказывать? Об этой истории никто ничего не знает. Все архивы Вячеслава Константиновича до сих пор засекречены ФСБ. Знаю лишь то, что перед самым возвращением в СССР в 1935 году он подписал чете Маккри свою книгу по архитектуре. Называется книга «Современный Вавилон». Предисловие к ней написал Харви Корбетт. Тот самый Корбетт, который построил тридцатиэтажный небоскрёб «Буш-Тауэр» на Манхэттене возле Тайм-сквер, и «Буш-хаус» в Лондоне, за что стал членом Королевского института британских архитекторов. Корбетт, кстати, давал вашему прапрадеду рекомендации в институт архитектуры и был его коллегой по Колумбийскому университету. Вторую рекомендацию дал Уолесс Харрисон. Тот самый, кто проектировал Рокфеллер-центр в Нью-Йорке, комплекс зданий ООН и Метрополитен-оперу. Между прочим, все трое участвовали в конкурсе на проектирование мемориала Христофору Колумбу в Санто-Доминго, и наш родственник победил. Но из-за того, что прадед был из СССР, решили поставить памятник работы шотландца Джозефа Ли Глива. Построили его лишь восемь лет назад. Говорят, памятник неудачный. Но самое любопытное, что ни Корбетт, ни Харрисон никогда, нигде не упоминали о Вячеславе Константиновиче! Еще в шестидесятые, сразу после его смерти, я просил кое-кого из коллег, работавших за границей, узнать, нет ли чего о нём в американских или европейских библиотеках. Работы его там хорошо известны. Но никаких упоминаний о нём, как о частном лице, нет.

– Это просто объяснить, – сказал Вячеслав Андреевич. – Люди неглупые, они, очевидно, знали или, во всяком случае, слышали о репрессиях в СССР. Может, даже знали, что их коллегу посадили, и молчали, чтобы не угробить его.

– Всякое может быть, – согласился Андрей Петрович. 

– А как прапрадед попал в Америку? – спросил Саша.

– Андрей, расскажи по порядку! У тебя привычка перескакивать! – сказала Света.

– Да что рассказывать! Я знаю со слов отца, то есть вашего прадеда и прапрадеда. Могу переврать – времени-то сколько прошло! – Андрей Петрович отхлебнул из чашки, вспоминая. Несмотря на ворчливый тон, было видно, что ему приятен интерес внука. – Вячеславу Константиновичу было пять лет, когда его отец, Константин Степанович, умер – он служил на железной дороге. У Вячеслава Константиновича было четыре брата. Старший Георгий тоже стал знаменитым архитектором. Он в основном строил доходные дома. В Москве сохранилось с дюжину спроектированных им зданий. Если захочешь, – сказал дед внуку, – я тебе покажу их. Или сам посмотришь: адреса я дам. В одном из этих домов, кстати, жил великий русский композитор и пианист Скрябин. Гений. Именно он впервые использовал светомузыку.

– Не отвлекайся, – сказал Вячеслав Андреевич.

– А я не отвлекаюсь! Как можно понять эпоху, разговаривая на узкопрофессиональные темы? Русская культура – это не расставленные по пыльным полочкам статуэтки знаменитостей, каждая по отдельности! Представь, что в ту эпоху творили Блок и Ахматова, Маяковский и Цветаева, Гиппиус и Мережковский, Бунин и Горький – твой отец знает, изучал. Заговорил о Блоке – говори о Менделееве. Заговорил о Менделееве, а значит, о Вернадском, Попове, Павлове, Жуковском, Столетове, Циолковском, Шухове. Заговорил о братьях Столетовых – нате Шипку и русские победы до и после болгар. О Шухове? – получите Шаболовскую телебашню и еще двести башен и пятьсот мостов по всему миру, плюс – производство бензина по его методу, без которого мы бы сейчас ходили пешком. Вспомнили Шухова, а значит – Щусева, Шехтеля, Руднева, Щуко. А с ними Мухину, Коненкова, Нестерова, Серова, Поленова, Васнецова. Опять же – Малевича, Кандинского, Рериха. Я назвал лишь немногих представителей русской культуры и науки мирового масштаба! Вот, в какую эпоху начинал ваш двоюродный прапрадед! Это для идиотов на Западе у России ничего нет, кроме газовой трубы! – Андрей Петрович снова отхлебнул из чашки и заговорил спокойнее. – Вячеслав Константинович окончил Суриковский институт, который, между прочим, в разное время заканчивали Левитан, Коровин, Маковский. Класс живописи здесь вели Саврасов, Перов и Поленов. Приличная компания, а? Так вот, ваш прапрадед во время первой русской революции, когда закрылись все учебные заведения в России, чтобы не терять времени, поехал учиться в Венскую академию художеств к профессору Отто Вагнеру! Венский сецессион! Захочешь, посмотришь в энциклопедии, что это, – сказал дед внуку. – Направление Вячеслав Константинычу в академию дал его учитель Иванов-Шиц, который, кстати, тоже заканчивал её. Среди прочего, он перестроил правительственный санаторий в Барвихе и Большой Кремлевский дворец под зал заседаний Верховного Совета. Правда, зал заседаний после него переделали. В Венскую академию в своё время поступал и не поступил Адольф Гитлер. За это он пообещал отомстить австрийцам. И отомстил. Так что можете представить масштаб личности вашего пращура. М-да, только один вошёл в историю как упырь, а другой всю жизнь создавал, а его знают лишь специалисты, – Андрей Петрович поскреб мизинцем бровь. – Вячеслав Константинович в анкетах ничего не рассказывал о родственниках, потому что, насколько знаю, два его брата, помимо Жоры и вашего прапрадеда Петра, в Гражданскую воевали за белых. Один, кажется, Сергей, уплыл с войсками Врангеля в Турцию – следы его теряются в Сербии. Судьба другого брата, Ивана, неизвестна. Говорили, что он погиб или сошёл с ума. Очевидно из-за братьев в биографии Вячеслава Константиновича так много пробелов. Сам-то он в Первую мировую был призван инженером, а в Гражданскую служил у красных – строил для них. Трагедия семьи – один брат у красных, двое других – у белых.

Проектировать он начал еще студентом. В начале века по распоряжению Николая II начали строить Московскую окружную железную дорогу. Это уникальная транспортная развязка. Тогда таких в мире еще не было. Зачем? В те времена перевозкой грузов с вокзалов занимались ломовые извозчики. Ломовики возили снег, нечистоты – таких называли «золотым обозом». Другие возили воду, продукты в лавки, наподобие нынешних «Газелек». Естественно, все подъезды к вокзалам были забиты телегами. Нужно было разгрузить Москву.

Царь подписал указ о строительстве. Строить поручили Иванову-Шицу. Он в то время был крупнейшим в России специалистом по стилю модерн и мечтал создать что-то наподобие Штадтбана в Вене – это городская железная дорога. Естественно, ему нужны были помощники. Архитекторы, разделяющие его стилевые предпочтения. Он пригласил братьев Олтаржевских, Жору и Славу. В результате они построили пятнадцать вокзалов: Владыкино, Воробьевы горы, Петровско-Разумовская, Братеево, Серебряный Бор, Лихоборы и еще что-то. Я твоему отцу показывал фотографии станций, сделанные его прадедом Петей. Оригиналы фотографий сейчас хранятся в музее архитектуры имени Щусева. Ломовые извозчики перестали перекрывать улицы. А ваши родственники заработали себе профессиональную репутацию. – Андрей Петрович прихлебнул из чашки в очередной раз. – Театр Ленком Марка Захарова на Малой Дмитровке знаешь? Ну так вот, строили его как здание Московского купеческого клуба. Потом здесь был «дом анархии». Ленин произнес тут на каком-то съезде: «Учиться, учиться, учиться!» Потом здесь устроили кинотеатр, который посещали тогда еще студенты Эйзенштейн и Ромм. Так вот, здание Купеческого клуба тоже построили Иванов-Шиц и твой прапрадед. Вместе они проработали четыре года.

– Вячеслав Константинович много построил? – осторожно спросил Саша.

– Достаточно! Помимо дюжины доходных домов и станций окружной железной дороги, главные его работы в Москве – это Киевский вокзал совместно с Шуховым и Рербергом: знаменитый застеклённый перрон Киевского вокзала – проект Вячеслава Константиновича! Квартал зданий Северного страхового общества на Ильинке, тоже он строил, опять же с Рербергом. Если смотреть с Красной площади в сторону Ильинки, в конце улицы стоит угловое здание, с башенкой с часами – это его проект. Одно из зданий фасадом выходит на Новую площадь, другое – на Ильинку. Сейчас там размещаются рабочие кабинеты сотрудников Администрации Президента. На здании установлена мемориальная доска с указанием времени постройки и именами авторов проекта.

Рерберг преподавал Олтаржевскому в Суриковском училище и знал Вячеслава Константиновича, как добросовестного студента. Именно Рерберг построил знаменитый магазин «Мюр и Мерлиз» – ныне ЦУМ. А в своё время участвовал в строительстве здания Музея изящных искусств имени Пушкина. Для Рерберга Северное страховое общество – это первый крупный самостоятельный инженерный проект, а для Вячеслава Константиновича – первый проект, где он самостоятельно делал архитектурную часть.

Надо сказать, что строить на Ильинке в те времена, как и ныне, было почетно. Этот район возле Кремля всегда занимали административные здания процветающих компаний. Вообще, Ильинка вошла в историю со времен Бориса Годунова. Само название – Ильинка – произошло от церкви Ильи Пророка, построенной в 1518 году. Знаменитейшее место! Кто скажет, чем? – Андрей Петрович весело посмотрел на сына и внука. Он вошёл во вкус, и собственный рассказ доставлял ему удовольствие.

– В 1606 году набат Ильинской церкви поднял восстание против Лжедмитрия I. Самозванца свергли и убили, – прихлебывая с ложечки, подсказал Вячеслав Андреевич.

– Я же не тебя спрашиваю! Тебе положено знать! Словом, Ильинка в те времена была главной деловой улицей Москвы. К тому времени Померанцев построил рядом Верхние торговые ряды – нынешний ГУМ.

Андрей Петрович слизнул с ложечки варенье. Света, воспользовавшись паузой, поспешила вставить свое слово:

– Андрей, если ты будешь рассказывать о каждом доме, ты до ночи не закончишь.

– А куда спешить! – Андрей Петрович подумал, собираясь с мыслями. – Вячеслав Константинович также спроектировал высотную гостиницу «Украина». Напротив, через реку – Дом правительства, кстати, проектировал Чечулин, в то время главный архитектор Москвы. Герой соцтруда. Но идея проекта, опять же, принадлежала Олтаржевскому. Они тогда все были помешаны на гигантском Доме Советов, ведь считалось, что умение строить высотки есть показатель уровня технологического развития страны. Дом Советов так и не построили, но проект Олтаржевского отчасти воплотили в Доме правительства.

Вдохновителем идеи московских высоток считается Сталин. Но подсказал ему эту идею Олтаржевский. Он слыл крупнейшим специалистом высотного строительства в стране. Хотя Чечулин в своих воспоминаниях утверждает, что именно он надоумил Сталина о высотках.

Андрей Петрович на мгновение задумался.

– В истории с московскими небоскребами есть много странного. Нигде никогда не упоминалось о том, кто и когда разработал схему размещения высотных зданий в городе. С января 1947 года, когда приняли решение об их строительстве, по апрель 1949-го, когда опубликовали сообщение о награждении их создателей, в газетах о проектах не писали. Не устраивали даже формальные конкурсы. Не публиковали эскизы и промежуточные результаты проектирования. Возможно, такая секретность объясняется тем, что высотки поручили лично Берии, и некоторые из московских небоскребов, как, например, здание университета, строили зеки.

Планировали построить восемь высоток, одну из них в Зарядье, около Кремля. Сначала она предназначалась для министерства тяжелого машиностроения, а затем для ведомства Берии. Строить начали в 1952 году с дома на Котельнической набережной. После смерти Сталина Берию расстреляли, на месте министерства в Зарядье в 1964 году начали строить гостиницу «Россия». 

– Я читал, что высотки делали разные архитекторы, – осторожно сказал Саша.

– Это верно, – подтвердил дед. – Но обрати внимание, их проекты по стилю резко отличаются от всего, что в те годы строилось в Москве – возьми хотя бы сталинскую коммуналку отца. И при этом высотки поразительно похожи друг на друга, как будто сделаны одним и тем же архитектором или в одной и той же мастерской. Потому, что все авторские коллективы консультировал один человек! Вячеслав Константинович! Он много лет работал в Америке на строительстве небоскребов. На практике лучше всех знал, как они возводятся. Спроектированная им гостиница «Украина» считается каноническим образцом и несколько раз воспроизводилась в проектах высотных зданий для других городов и стран. Например, Дворец науки и культуры в Варшаве Льва Руднева. Руднев же проектировал здание университета на Воробьевых горах. А Вячеслав Константинович в конце пятидесятых спроектировал здание Академии наук Латвии в соавторстве с местными нацкадрами – тогда в группу обязательно включали местных.

Проектировать «Украину» начали в 1948 году. Тогда она называлась «гостиница в Дорогомилово». При Годунове тут была Ямская извозчичья слобода. Так вот, проектирование гостиницы поручили Мордвинову. В то время он был председателем Комитета по делам строительства и архитектуры при Совмине СССР и непосредственным начальником Вячеслава Константиновича. Ваш прадед руководил в Комитете отделом. Поручили проект Олтаржевскому – ведь в Америке он специализировался именно на гостиницах. Закончили «Украину» в 1957 году. Гостиница стала самой большой в Европе и самой шикарной высоткой из всех задуманных. В том же 57-м Кутузовский проспект соединил с Новым Арбатом Новоарбатский мост. 

Вячеслав Константинович работал с всесильным наркомом. Встречался со Сталиным. Проектирование началось всего через четыре года после его освобождения. Опять же, без поддержки вождя, он бы не осуществил главный проект своей жизни – Всероссийскую сельскохозяйственную выставку в Москве. Ее очень любил Сталин. Часто приезжал туда.

– Выставку тоже прапрадед делал? – удивился Саша.

– Да. Причем, в проектировании ВДНХ опять не обошлось без странностей. Когда Вячеслава Константиновича посадили, кто-то из его коллег обратил внимание на то, что план выставки напоминает православный крест. Очевидно, доброхоты обратили на это внимание советского руководства. А ведь с конца двадцатых годов партия с Церковью беспощадно боролась.

Еще на ВДНХ Вячеслав Константинович спроектировал центральный павильон «Механизация». А перед ним поставил двадцатипятиметровый памятник Сталину. Сейчас на месте «Механизации» – «Космос». Так вот, все сооружения на площади перед павильоном представляли уменьшенную модель Солнечной системы и были расположены, как планеты вокруг Солнца.

Отец рассказывал, что когда Вячеслава Константиновича назначили руководителем проекта, он очень долго искал место для выставки. Измучился. Тогда он обратился к астрологу. В советское время это казалось непостижимым. Астролог, старушка, подсказала пустынное болото возле Ярославского шоссе в Останкинском лесу. Рядом дворец графа Шереметева. А наши предки умели выбирать лучшие места для жизни. Это в советское время строили на бывших кладбищах. Так вот, в нашей семье есть предание, будто Вячеслав Константинович гулял в Останкинском лесу и у озерца нашёл камешек с дырочкой. Такой камешек в народе называют «куриный бог». Считается, что «куриный бог» приносит удачу. Как только Вячеслав Константинович поднял камешек, в его голове появился план выставки, а также грандиозные перестроения по первой Мещанской улице. Ныне это проспект Мира. Оставалось лишь перенести план на бумагу!

Кстати, рассказывают, что Вера Мухина именно в этих местах нашла такой же камешек и придумала Рабочего и Колхозницу. А в придачу к ним - гранёный стакан.

Слушатели улыбнулись.

– Что улыбаетесь? Вера Мухина придумала граненый стакан!

– Это спорный вопрос! Но на стекольном заводе она работала! – возразил Вячеслав Андреевич.

– Неважно! Словом, поделать с общим планом выставки ничего уже не могли – в строительство вбухали колоссальные деньги: осушили болота, выкорчевали лес. Единственное, что сделали, пока сидел Вячеслав Константинович, это снесли или перестроили многое из того, что он спроектировал. Ну и – вычеркнули его имя из памяти потомков. А вот уничтожить или перенести выставку в другое место не получилось.

Вячеслав Константинович делал другие проекты – восстановления Минска, застройки острова Кипсала в Риге, центральной площади в Сталинграде.

– Так за что же его посадили – за Бухарина, за выставку или за женщину? – уточнил внук.

– Хм! – дед задумался. – Думаю, за всё вместе. В конкурсе проектов ВДНХ участвовали многие. Среди прочих – художник Лисицкий. Конкурс он проиграл. А потому как сроки открытия выставки дважды сдвигали, руководителей проекта обвинили во вредительстве. За два года к двадцатилетию Октябрьской революции выставку физически невозможно было построить. Лисицкий написал донос. Вслед за ним из доносчиков выстроилась очередь. Тут подвернулось дело Бухарина.

А Вячеслав Константинович к тому же никогда не скрывал, что вернулся из США ради выставки. Он говорил, что построит «рай на земле». В то время под руководством первого секретаря московского горкома партии Кагановича рыли московское метро. Острословы шутили, мол, если Олтаржевский строит рай на Земле, что тогда копает Каганович под землей, преисподнюю? Лазарь Моисеевич слыл человеком мстительным. Он не прощал такие шутки. Так что версия мести тоже вероятна.

Думаю, пролетарской верхушке было за что его не любить. Дед рассказывал, что Вячеслав Константинович мог запросто ответить по телефону на беглом английском, а затем дальше продолжать совещание на русском, в то время как многие вожди и по-русски-то говорили с ошибками. Скорее всего, против Вячеслава Константиновича сошлось всё – и связь с Бухариным, и месть Кагановича, и письма. Но главное – дело Бухарина.

– Как же они сошлись, если прадед жил в Америке, а Бухарин здесь? – удивился Саша.

– Хороший вопрос! В 1930 году Вячеслав Константинович приехал в Париж и принял участие в анонимном конкурсе на проектирование площади маршала Фоша. Фердинанд Фош командовал объединёнными союзными войсками Англии и Франции в Первую мировую, а потом организовал интервенцию в Советскую Россию. Не вдаваясь в подробности, скажу, что Вячеслав Константинович выиграл конкурс и получил денежный приз. Пока дожидался итогов, успел спроектировать дом на Елисейских полях и особняк в окрестностях Парижа. А Бухарина к тому времени уже сняли со всех политических постов. Он оставался академиком и председателем какой-то научной комиссии. Кажется, по истории знаний... Точно не скажу. Бухарина считали заступником интеллигенции. Он помогал Мандельштаму и Пастернаку. В Париж Бухарин приехал на конференцию и захотел познакомиться со знаменитым архитектором из России. О чём они говорили, никто не знает.

Думаю, еще одна причина, почему Вячеслав Константинович оказался в опале, в том, что стиль конструктивизма тридцатых годов к середине десятилетия стал раздражать руководство страны. Назрела необходимость вернуться к пышной классической архитектуре. Нужно было подчеркнуть достижения советского строя. В Москве в то время уже укоренился «сталинский ампир». А у нас, как известно, все идейные столкновения, даже в культуре, заканчиваются истреблением противников.

– Но ведь прадеда не убили?

– Слава Богу! Так что, товарищ внук, – ты принадлежишь к интеллигентнейшему роду советской аристократии, честно служившей своей стране. А один из её представителей, как часто бывает с гениями, незаслуженно забыт потомками. Нет худшего наказания для творческого человека, чем забвение!

– Не сгущай. Его жизнь в целом сложилась удачно, – возразил Вячеслав Андреевич. – Ему дали Сталинскую премию. Он стал заслуженным деятелем искусств Кабардино-Балкарии – сделал памятник в Нальчике к четырехсотлетию присоединения к России. Был доктором архитектуры. Его знают в Штатах, Латинской Америке, Франции, Австрии.

– Пожалуй! – покивал Андрей Петрович. – Я удовлетворил твоё любопытство?

– Ну да, – неопределенно промычал Саша, по ювенальной привычке стараясь не проявлять эмоций. – А ты его видел?

– Видел. В детстве. Первый раз в середине сороковых, через пару лет после того, как он вернулся из лагеря. Тогда я не знал, что он сидел. Дед брал меня к ним в гости несколько раз. Жили они в Кривоколенном переулке в бывшем доме князей Голицыных. Помнишь, в фильме «Место встречи изменить нельзя» Жеглов говорит Шарапову: «В паспорте у него не написано, что он бандит. Наоборот даже – написано, что он гражданин. Прописан по какому-нибудь там Кривоколенному, пять. Возьми-ка его за рупь двадцать!» – под Высоцкого прохрипел Андрей Петрович. Все засмеялись. – Кстати в том же переулке, в особняке Веневитиновых Пушкин читал своего «Бориса Годунова». В переулке жили историк Карамзин, архитектор Шухов, бард Александр Галич. Тогда я таких подробностей не знал. Ныне в переулке живёт артист Георгий Вицин. Тоже из дворян.

Когда мы пришли в первый раз, в прихожей нас встретил седой дедушка со старомодной бородкой клинышком и усами. На нём был галстук, а воротник рубашки – белый-белый. Помню его улыбку и взгляд. В десять лет в психологии не копаешься, а сейчас бы я сказал, взгляд такой, будто он смотрел в себя. Братья уединялись в соседней комнате. Меня оставляли с бабушкой Машей, женой Вячеслава Константиновича. Не помню её лица. В памяти осталось что-то ласковое и светлое. Мария Викентьевна разговаривала тихим голосом, угощала меня конфетами и пряниками. Когда она открывала дверцу комода, по комнате разносился сладкий запах. Запах мне очень нравился. После войны был страшный голод. Лебеду, как в деревне, мы не ели, но конфеты и пряники в доме считались невиданной роскошью. Еще помню, как мне было неловко из-за того, что бабушка Маша считала меня маленьким. Она сажала меня за круглый стол с белой скатертью и кормила. То есть сама приносила мне с кухни супницу – это такая овальная фарфоровая кастрюля с крышкой, и половником наливала в тарелку суп. Потом приносила котлеты. А я стеснялся! Во-первых, потому что мне прислуживала старушка, которую я плохо знал. Иначе я бы поел на кухне. А во-вторых, потому что после обеда, она, как маленькому, в первый раз дала мне бумагу и карандаши, чтобы я рисовал. Отказаться было неловко. Я взял книгу из их библиотеки. Библиотека была замечательная. После этого бабушка Маша карандаши мне не предлагала.

Думаю, дед водил меня к Вячеславу Константиновичу подкормить. Взрослые ели отдельно, с водочкой и своими разговорами. При мне серьезных вещей не обсуждали. По правде говоря, с ними в комнате я был лишь раз. Вячеслав Константинович курил трубку – причем махорку, а не хороший табак. К махорке он привык в лагере. От неё у меня драло глотку, я закашлялся, и братья вышли. 

Пока они беседовали, я читал в кресле, а Мария Викентьевна вышивала гладью, – продолжал Андрей Петрович. – Она была вышивальщицей знамён. Мастер точнейших ручных аппликаций. Это сейчас знамёна и флаги делают на высокоточном оборудовании. А в старые времена – профессия вышивальщиц ценилась. Они вышивали вручную на шёлковом знаменном фае по специальному эскизу таких замечательных художников, как Метельков или Колобов.

М-да. После того как дед Петя умер, у его брата я больше не был. Мы хоть и родственники, но очень дальние. В шестьдесят шестом году Вячеслав Константинович умер. Я тогда был в командировке. Позже мы с отцом ездили на Ваганьковское кладбище на могилу Вячеслава Константиновича.

– А дети у него были? – спросил Саша.

– Нет. Из родни по линии Олтаржевских, я слышал, в Москве жила лишь дочь деда Ивана, пропавшего в Гражданскую войну. Наталья Ивановна. Когда она вернулась в Россию, не знаю. Может, никогда не выезжала отсюда. Однажды, до войны, она передала открытку нашему деду Пете от брата Ивана. В открытке было несколько слов для Вячеслава Константиновича. Я знаю об этом, потому что дед Петя носил открытку ему, а перед смертью отдал её мне. Сейчас Наталье Ивановне под девяносто. Наверное, умерла. 

– Дед, а почему ты не стал архитектором?

– Бог таланта не дал! Слышал, наверное, что природа отдыхает на потомках гениев? В истории нет двух Сократов, двух Да Винчи, двух Пушкиных, двух Эйнштейнов и так далее. Ни до, ни после в роду гениев никогда не бывало других гениев.

– За исключением Штраусов и Дюма, – вставил Вячеслав Андреевич.

– Значит, моя жизнь пройдёт даром? – спросил Саша.

– Не обязательно быть великим, чтобы прожить её достойно!

– Дед, откуда ты столько знаешь?

– Вся мудрость в книгах! А еще старших слушал! 

Света спросила, останутся ли гости ночевать. Вячеслав Андреевич вечером собирался в Москву. У Саши с утра были пары.

Кутаясь в платок, Света отправилась чистить картошку.

– Саня, помоги на кухне! Нам с дедом надо поговорить! – сказал отец, и хотя Света крикнула из кухни: «Я сама!» – Олтаржевские, гремя стульями, дружно встали.

– Пошли наверх! – сказал Андрей Петрович.

Вячеслав Андреевич захватил куртку – наверху было прохладно.

Вдвоем они поднялись по грубо сколоченной деревянной лестнице на второй этаж.
 

8
 

В тесной мансарде помещалась двуспальная кровать на низкой раме, застеленная лоскутным одеялом, и этажерка с книгами. Отец, кряхтя, уселся на кровать, а сыну подвинул ободранный кошачьими когтями стул. Вячеслав Андреевич бросил на него куртку.

– Что с работой? – спросил Андрей Петрович.

– Хотел посоветоваться, – сын, опустив руки в карманы джинсов, взглянул в окно на пустынный огород и заиненные крыши соседских дач. – Гусь намылился из России. Предложил мне заменить его здесь.

– Какой Гусь? Аркадий, что ли?

Вячеслав Андреевич рассказал о встрече на набережной.

– Теперь ясно, откуда Сашкин товарищ узнал про деда! Тебя проверяют, – сказал отец.

– Возможно.

– И что ты решил?

– Не знаю.

– Ты понимаешь, куда лезешь? Я даже не о том, справишься ты. Правительство и бизнес – это закрытый клуб. Они тебя облапошат, как Ваньку-дурака. Убьют или посадят, как твоего Гуся. Ты же видишь, что в стране творится. Гражданская война! Только без красных и белых. 

– Гуся вчера выпустили, – сдержанно сказал сын. – Завтра мы с ним встречаемся.

– Держись подальше от него! – встревожился отец. – Ему нужен попка. А ты ученый. В политике ничего не смыслишь. Ты слишком честен, чтобы слепо повиноваться.

– Ты же знаешь – я давно не ученый. И никогда им не был! Защитился, чтоб доказать себе, что могу. От честности моей тоже ничего не осталось. Для нищего честность – роскошь. Не велика заслуга в сорок пять быть честным и безработным!

– Интеллигентская болтовня! Всем трудно! Но это не повод ввязываться в авантюры.

– Саше и Насте еще учиться и учиться. А я им за полгода ни копейки не дал. И ты на пенсию не проживешь. Других предложений нет. Так что выбирать не приходится.

– Обо мне не беспокойся. Мы со Светой как-нибудь проживём. – Отец замолчал, понимая, что в остальном сын прав. – Я не знаю, зачем ты понадобился Аркадию, – снова осторожно заговорил отец: после ранения сына он привык с ним не спорить. – Но могу повторить лишь то, что сказал Сашке – наши предки всю жизнь служили своей стране при любой власти и ничем не запятнали себя. Не забывай, что твой дед и прадед были интеллигентами. Не знаю, чем ты будешь заниматься у Гуськова. Но боюсь, что Аркадий или его противники используют нашу фамилию для каких-нибудь мерзостей.

– Вряд ли кто-нибудь из тех, кто сейчас у власти, имеет представление о нашей фамилии.

– Возможно. Но стоит тебе оступиться, как газетчики наврут, что ты пролез наверх благодаря связям, а не способностям, и вываляют тебя в грязи. – Он помолчал. – Я всю жизнь работал в системе. Меня можно упрекнуть в том, что я знал то, чего не знали другие, и все равно служил им. Но я никогда не делал подлости, как не делали подлости ни мой отец, ни дед. Я работал, чтобы люди верили в справедливость. Пусть приукрашенную. Но они верили, что строят великую страну и в этом видели смысл своей жизни!

– Никто тебя ни в чем не обвиняет, – проговорил Вячеслав Андреевич, опасаясь, что отец снова сядет на своего любимого конька и станет обличать власть. – Я сам не знаю, зачем мне это нужно? Из-за куска хлеба? Рано или поздно пристроюсь куда-нибудь. С вами вот только… – он опять вздохнул. – Живут ведь как-то другие!

За забором сосед в ушанке пробовал приставить лестницу к крыше сарая. Лестницы не хватало.

– Мне тут один знакомый сказал, что каждый человек рано или поздно будет востребован временем. Думаю, пора уже что-то сделать!

– Не нравится мне твой фатализм!

Сосед подложил под лестницу два кирпича. Подергал, проверил устойчивость, и, хватаясь за жерди, опасливо полез наверх. 

Вячеслав Андреевич поискал деньги во внутренних карманах куртки. Вынул тетрадь и отложил её на журнальный стол, чтобы не мешала.

– Что это? – спросил отец.

– Так. Ерунда. Купил по случаю.

Отец раскрыл книгу. Подставил её свету из окна, и, близоруко щурясь, полистал. Но не обнаружил ничего интересного.

Между тем сын наконец нашёл в куртке пачку денег и половину выложил на столик. Вторую половину запихнул в нагрудный карман рубашки.

– Что ты этим хочешь сказать? Что ты наконец научился организовывать свою жизнь?

– Это аванс от Гуся, – ответил Вячеслав Андреевич. – Купи себе что-нибудь. Найми рабочих. Начни, наконец, строить дом.

– Отдай деньги Сашке и Насте! – Отец перевёл взгляд с пачки на сына.

– Отдам! Если я соглашусь, всем хватит!

– Если ты возьмешь эти деньги, их придётся отрабатывать.

– Ты говоришь так, словно я заключаю сделку с дьяволом, – невесело усмехнулся сын.

– Даром так много не дают!

– Это из моей коммуналки и твоей избушки пятьсот тысяч – деньги.

– Ну, смотри сам! – Отец снова полистал тетрадь. – Слушай, а что это? Иероглифы! Яти и ери! Убери-ка! – Сын лениво затолкал пачку в задний карман джинсов. Дед громко позвал внука. Сашка появился тотчас. – Принеси мои очки, – попросил Андрей Петрович.

Через пару секунд внук протянул деду очки в пластмассовой оправе и облокотился о перила лестницы – здесь было интереснее, чем на кухне. Отец переложил куртку и сел на стул. Дед, лизнув палец, перелистывал страницы. Он долго изучал арабскую вязь и, как букинист накануне, деликатно не обратил внимания на запись о «жене сенатора».

– Любопытная стилизация под старину, – проговорил он и глянул исподлобья на сына. Вячеслав Андреевич молчал. – Может, что-нибудь скажешь? – нетерпеливо спросил отец.

Сын, вздохнув, как о ерунде, рассказал, где взял книгу, показал «автограф Пушкина». Отец скептически осмотрел запись прописью на французском языке.

– Зачем же ты его испоганил? Автограф! – он поскреб ногтем звезду Давида.

Сашка взял книгу. Пощупал кожаный переплёт. Полистал.

– Пап, а кто такой нарком Чернов? Не тот, про кого дед рассказывал? – спросил он.

– Где? – спросил дед. Взрослые склонились над тетрадью. – Смотри-ка, запомнил! Почерк не твой! – то ли спросил, то ли сказал старый журналист.

– Я же говорил – вещь древняя! – ответил Вячеслав Андреевич.

– Саш, будь другом, достань, пожалуйста, из-под этажерки чемодан, – попросил дед.

Парень вынул из-под нижней полки деревянный ящик с потертой холщовой обивкой. С этажерки свалился журнал. Парень положил его на место, поставил чемодан перед дедом и отряхнул ладони.

Андрей Петрович, щелкнув замками, откинул крышку с продольной трещиной. Осторожно вынул альбом с линялой виньеткой на обложке, лежавший среди картонных коробок, и на растопыренной пятерне принялся перекладывать картонные страницы. На каждой уместилось по две черно-белые фотографии стриженных под полубокс, чубатых мужчин в широких штанах довоенного кроя, женщин в плечистых платьях и с взбитыми, как у пуделей, коками, голенастых мальчиков и девочек в шортах и панамах. Все обитатели альбома, одинаково худые, смотрели неулыбчиво и настороженно.

На последней странице дед быстро перебрал пальцем веер старых конвертов. Зацепил карточку без рисунка и почтового штемпеля, отдал альбом внуку и подтянул со стола раскрытую тетрадь.

Какое-то время старый журналист сравнивал записи на открытке и в тетради. Затем пододвинул их к сыну. Тот долго всматривался в выцветшие, словно написанные желтой серой, крючки на карточке, не понимая, что необычного увидел отец. Почерк на открытке и в книге с просьбой наркому похлопотать о брате, а затем – чтобы брата выпустили, показался Вячеславу Андреевичу похожим.

– Что это? – удивился он.

– Открытка Ивана Константиновича. Его дочь Наталья до войны передала её деду Пете для брата. Я рассказывал.

– Не может быть, – пробормотал Вячеслав Андреевич и поднялся.

Получается, книгу на развалы принесла та самая родственница Олтаржевских. Вячеслав Андреевич представил невероятный оборот книги во времени – как бумеранг, она вернулась в семью – и повторил:

– Не может быть!

– Что не может быть? – насторожился отец.

«Чтобы кто-то из семьи пользовался книгой!» – мелькнуло в голове Вячеслава Андреевича.Он потер ожог на руке и занывшее запястье.

– Не может быть, чтобы между тетрадью и прадедом Славой была связь, – произнёс он и рассказал о том, что продавцу книгу принесла старушка.

– Ну и что в этом такого? – удивился отец.

– Если это блокнот деда Ивана, он не мог знать наркома. Ты сам говорил, что он пропал!

– Говорил, – растерялся дед. – Но почерк-то похож!

– Похож, – подтвердил Саша, изучая открытку.

– В твоём возрасте я во всём находил тайны, – проворчал отец.

– Почтовый штамп – это отметка с почты? – спросил парень. – А если штампа нет?

– Значит, открытку прислали в конверте или передали из рук в руки, – ответил дед.

– То есть прадед Иван был далеко, или не мог встретиться с братьями?

– Об этом лучше расскажет его дочь, – сказал отец. – Только зачем тебе?

– Чтобы узнать про нашу семью!

– Эк тебя зацепило! – добродушно осклабился дед.

– Дед, а где живёт бабуся, о которой ты говорил? Может, это она и есть?

– Наталья Ивановна? Не помню! Где-то у меня было записано.

– Пошли пить чай. Сань, включи чайник, – сказал Вячеслав Андреевич.

Парень неохотно вернул открытку деду.

– Ты, по-моему, что-то недоговариваешь! – сказал Андрей Петрович, когда внук ушёл.

– Что знал – рассказал. – Вячеслав Андреевич уложил и задвинул чемодан под этажерку. Отдал деньги отцу: – Держи!

На этот раз Андрей Петрович не решился отказаться – в интонации сына послышались властные нотки – и бросил пачку на одеяло.

– Слав, как бы ни сложилось, помни, кто – ты и кто твои предки! А то станешь знаменитым, и все узнают, какая ты сволочь! – хихикнул журналист. Потом добавил помявшись, – Вот еще что, Слав. Я рассказывал про Кривоколенный и дом Веневитиновых. Это памятник истории архитектуры. Но сейчас на закон все плюют. Год назад дом признали аварийным. Жильцов расселили. Сам понимаешь, зачем! Пока ворье Москву не растащит, не уймется. Префектура Центрального округа хочет на месте дома конторы строить. Мне об их художествах сосед по даче Леонид Тарасыч рассказал. Он с жильцами подписи собирает против сноса. О чем я хотел попросить. Если сможешь, похлопочи! А? Все ж Пушкин бывал. И предок твой жил. Снесут дом, считай, пропала Москва – за весь центр возьмутся.

– Я ж не Лужков! Что я могу?

– Ну, не ты, так твой Гусь. И гостиница «Украина»! – не слушал отец. – Её твой прапрадед строил! С дома уже лепнина сыпется. Скоро рухнет. Ты, когда там последний раз был?

– Никогда не был.

– Так обновить пора! – Отец, толкаясь на лестнице, принялся запугивать сына ужасами запустения высотки. Для себя попросил агентство печати при какой-нибудь префектуре, чтобы «не сидеть у тебя на шее». – Большую газету не потяну.

Вячеслав Андреевич лишь посмеивался.

…В Москву выехали по темноте. Из приемника лилась негромкая музыка.

– Тот, что про деда спрашивал, считает, что я на бюджет по блату попал, – сказал Саша.

– Чушь! С чего он взял?

– Из-за прапрадеда! Они там все такие – со связями! – парень хмыкнул. – Если бы ты знал, как я их ненавижу! Вечно торжествующее тупьё с тормозной жидкостью в башке, и ту не доливают. Разговоры только про бабло и тачки! Про то, кто, куда на зиму поедет! Они на сто лет вперед знают, кем будут и что станут делать! И бабы у них такие же жадные дуры! – В голосе Саши слышалось холодное презрение и зависть.

Олтаржевский покосился на сына.

– Я для тебя не пример. Но удачно прожитую жизнь определяет не старт, а финиш, – сказал он.

На перекрестке у шоссе долго ждали, перед потоком рыжих фар и красных габаритов. Олтаржевский выудил из кармана несколько купюр и протянул сыну.

– Тебе на мороженое. Маме – я на днях завезу.

– По-царски! – парень убрал деньги. – Значит, правду дед сказал – буржуем стал?

– Пока не знаю, – отец газанул, вырулил и подмигнул аварийкой водителю сзади.

– Не стошнит? Ты же их ненавидел.

– Тебе-то что? Станешь сыном богатого отца. Будешь летать на каникулы за бугор!

Саша не ответил. Олтаржевский отвёз его и отогнал машину на стоянку.

Подумал и отправился в квартиру на Тверской.
 

9
 

В седьмом часу Олтаржевский умылся и позавтракал. Но Бешев позвонил, когда Тверская за окнами безнадежно встала, а Вячеслав Андреевич успел подремать одетым поверх покрывала. Вжав шею в плечи от утреннего озноба, он просеменил к машине, спросонья уже не понимая, куда и зачем едет. Рабочее настроение сменила скука.

Бешев жмурился на клочок белесого неба между крышами и благостно переступал с пяток на носки лакированных штиблет.

Он вежливо осведомился о самочувствии Вячеслава Андреевича. Олтаржевский вяло пожал плечами: «Нормально».

– Далеко ехать? – уныло спросил он.

– Нет.

Включив сирену, лимузин помчался по встречке в сторону Государственной думы.

Прикрыв веки, Олтаржевский попробовал задремать. Он подумал про Гуся, снова ощутил рабочий мандраж, но успокоился: Гусь подбирал исполнительного середнячка присмотреть за делом. Планы изданий, работа с редакторами, авралы, рутина…

Бог даст (или Гусь даст!), ему еще приестся постылая газетная скука.

Он действительно задремал, потому что, когда открыл глаза, не мог понять, в какой части Москвы находится. По сторонам дороги мелькал лес, празднично припорошенный первым снегом. С шоссе свернули на заасфальтированный аппендикс к ресторану в русском стиле с резьбой и коньком на крыше. На парковке дожидались две дорогие машины и два квадратных «катафалка» с охраной Гуся. Машина Олтаржевского встала возле «Майбаха» Гуськова. Четыре охранника покуривали в сторонке. Они поздоровались с Бешевым и осторожно кивнули Олтаржевскому.

Через зал с рогами оленей и лосей, с оскаленными мордами кабанов, волков и лис прошли в уютную гостиную. Здесь Гусь в костюме без галстука расписной деревянной ложкой хлебал овсяные хлопья с молоком. Не поднимаясь со стула, он пихнул приятелю ладонь. Бешев положил перед олигархом флешку и ушел.

Гусь зыркнул на Олтаржевского.

– Чё рожа помятая? Бухал, что ли?

– Болел.

– Есть будешь?

– Нет. Если можно, растворимый кофе.

Гусь салфеткой промокнул губы и велел официанту принести кофе. Он вставил флешку, повозился с пультом и включил телевизор. На экране задвигались черно-белые Евграфов и Олтаржевский, снятые сверху и сбоку. Гусь прибавил звук. Досмотрев, нажал паузу, и двое на экране замерли в шаге от выхода с кухни.

Олтаржевский растерянно молчал.

– Кто этот хрыч? На него ничего нет, – подозрительно покосился Гусь на Олтаржевского.

– Не знаю. Обыкновенный дед! Я его второй раз в жизни вижу.

– Слав, живи там, сколько надо, но не води чужих. Охрана потом жучки по всей хате выковыривает.

– Будешь с ними бодаться?

– А ты как думал! Рога им обломаю! Чтоб зареклись даже дышать на меня! – вдруг взвизгнул Гусь и покраснел. – Они меня, они меня… – Губы Гуся затряслись, он всхлипнул, и, сняв очки, промокнул глаза носовым платком. – Сволочи! Знаешь, как это страшно! Только что ты был тут, и вдруг ты среди урок…

– Что от тебя хотят?

– Чтобы я продал бизнес. Иначе они отберут его даром. Лесин заставил меня подписать договор, по которому холдинг переходит «Газпрому». Но это мы еще поглядим!

– Они тебя дожмут! Самое лучшее для тебя уехать, пока есть возможность! В Израиль! В Испанию! Куда хочешь! Скажи, что делать. Я попробую помочь.

Гусь высморкался в платок, надел очки, выбрался из-за стола и прошелся по комнате, заложив пальцы за брючный ремень.

– Ты говоришь, как мои адвокаты! – подозрительно зыркнул он на друга и хмыкнул презрительно. – Попробует он! Ты ж еще вчера не хотел со мной связываться! С чего вдруг решился? – Олтаржевский промолчал. Гусь вздохнул. – Без тя есть кому помогать! Если уж меня подвинули, тя подавно к большим деньгам не пустят! Твоя задача делать, что велят, и не просрать, что есть! С этими, – он презрительно кивнул, – договорились. Они своего попку на моё место пихать не станут. Ты устраиваешь всех.

– Главным редактором?

– Нет. Генеральным директором, Слава! Генеральным директором! – раздраженно повторил Гусь. – Вместо меня! Они согласились сразу. Будто знали, что я предложу именно тебя! – Он покосился на приятеля, словно ждал объяснений.

– Почему сразу не премьер-министром?

– Не остри. В общих чертах я тебе объяснил всё неделю назад.

– Мы говорили о твоем медийном бизнесе.

Гусь не посчитал нужным ответить.

– Сегодня я улетаю… из России, – он не решился сказать – куда, даже другу.

Гусь рассказал, что распорядился оформить на Олтаржевского право подписи финансовых документов, передал ему номер личного счета в банке Лихтенштейна, куда будет перечисляться процент от всех финансовых операций холдинга, и кредитную карту на текущие расходы. Кроме того, сообщил, что выставляет на продажу несколько особняков, и Олтаржевский может выбрать любой в рассрочку – главное, чтобы, после опалы вокруг него в России «жили преданные люди». (Олтаржевский подумал, что Гусь никогда не вернется в страну по своей воле!)

Рассказывая, Гусь то и дело настороженно поглядывал на приятеля, словно сверял по нему свои решения. В себе же Вячеслав Андреевич с любопытством наблюдал нечто новое: он был убежден – всё сложится в его пользу, и власть над обстоятельствами возбуждала, хотелось испытать её снова и снова. 

– Видишь, Слав, как всё обернулось! Недели не прошло, как мы встретились. А я уже пустое место! – Гусь вдруг глупо захихикал. – Не знаю, Слав, кто тя нанял. Но ловко вы меня обработали! За пару дней! Теперь верю, что их ты тоже скрутишь в бараний рог.

– Гусь, никто меня не нанимал! Вы тут все параноики?

Гусь недобро хмыкнул.

– Все! Видел бы ты свою рожу! Самодовольная! Торжествующая! Как у тех, кто дожимал меня в Бутырке. Щебечут, а у самих из пасти пена капает – скорее хапнуть! Зенки горят: ну чего ты, жид пархатый, тянешь! Всё давно решено! У меня, наверное, такая же рожа была, когда я кого-нибудь о колено ломал. Вот и ты вкус почувствовал! Что будешь делать с бабосами? Бабосы немалые! Голова не закружится?

Олтаржевский пожал плечами:

– Когда пощупаю, тогда узнаю.

Гусь грустно покивал.

– С тех пор как мы встретились, Слава, ты ни разу не спросил про Эллу! Про мою мать и детей! Как они пережили всё это? Не спросил, что дальше с нами будет? Ладно, этим наплевать, что я родился в Москве! Что мой дом здесь! А не среди мартышек, куда меня выталкивают. Но ты-то мой друг! Для тя-то я не дойная корова, которую пора на убой!

Олтаржевский покраснел.

– Прости! Я думал, твои в Испании. Им ничего не угрожает. Я до сих пор не верю в то, что происходит. Мысли путаются. А главное, не знаю, нужно ли мне всё это?

– Поздно оглобли разворачивать! Я рекомендовал тя как опытного управленца. Ты не новичок – руководил людьми. Сейчас один человек подъедет. Он хочет познакомиться с тобой. Бойся, Слава, не тех, кто хочет сожрать тебя в бизнесе, а бойся того, кто жрет тебя изнутри. Как только ты начнёшь перешагивать через людей и решишь, что тебе можно всё, тебе конец! И еще! О таких вещах здесь не говорят. Но ты мой друг. По натуре ты писарчук. Но что бы ты здесь ни увидел и о чем бы ни узнал, держи язык за зубами! Свои мемуары на том свете Всевышнему расскажешь. В междоусобицы не лезь. Пусть грызутся. В холдинге тасуй людей чаще. Помни – они работают на тебя, а ты работаешь на меня! Пока, во всяком случае. Бешева не бойся. Мужик он тёртый. Я его из Росвооружения взял. Что он там делал, точно не знает никто. С ним живут дочь и внучка инвалид. За них любого удавит. Вернее пса не найдешь – только корми его хорошо.

Гусь едва договорил, как в комнату вошёл щуплый лысый человек с ехидным личиком, мефистофелевской бородкой и венчиком волос через затылок. Цепкий взгляд умных насмешливых глаз скользнул мимо Гуськова и Олтаржевского. Он не подал им руки и без приглашения присел в кресло.

– Руководитель администрации президента, – Гуськов назвал имя и фамилию, ничего Олтаржевскому не говорившие.

Чиновник жестом пригласил Олтаржевского присаживаться, даже не взглянув на него.

– Вас рекомендовали, как опытного медийщика. Надеюсь, вы понимаете, что стране сейчас не нужны потрясения? – спросил чиновник.

– Я не конфликтный человек, – ответил Олтаржевский.

Но в интонации собеседника чиновнику послышалось легкое противодействие или даже неудовольствие. Он посмотрел на него и решил, что у того слишком независимый взгляд и слишком умное лицо. Впрочем, подумал чиновник, живой человек, хорошо знающий свое дело, стоит больше, чем слепой исполнитель. А приручить можно любого. 

– У вас есть своя точка зрения по вопросам медиавещания? – спросил чиновник.

– Вы хотите услышать моё откровенное мнение?

– Да. По возможности.

– Я считаю, что люди должны слушать и смотреть то, что они хотят. Они не настолько глупы, чтобы верить всему. Сравнивая, они сами сделают выводы. А для этого им нужен доступ ко всей информации.

– Вы говорите об интеллигенции. Хорошо образованного человека невозможно ввести в заблуждение. Его можно купить, чтобы сделать союзником. Или уничтожить. А что делать с остальными?

– Н-не знаю… – замялся Олтаржевский. Его смутил цинизм собеседника.

– Вы наверняка читали Конфуция, – сказал чиновник. – Он был министром юстиции и начинал как демократ. А закончил стратами. Лао Цзи зашифровывал свои теории, чтобы они не были доступны простому народу. Каббала три тысячи лет оставалась секретным учением, потому что избранные понимали, что значит снять пелену с глаз миллионов и сделать их самодостаточными. Как только простые люди осознают своё «я», манипулировать ими будет невозможно. Как тогда прикажете управлять обществом, где у всех собственное мнение, вовсе не то, что подают обученные правительством аналитики и политологи? Вы же понимаете, что никогда ни в одном обществе не было и не будет независимых средств массовой информации. СМИ помогают управлять людьми. А если человек сможет напрямую участвовать в управлении, мы получим хаос и анархию. Вы согласны?

– В постановке вопроса – да.

– Ну вот и хорошо! Вы ведь не собираетесь совершать революцию в умах?

– Нет, – сухо ответил Олтаржевский. В цинизме чиновника звучала издёвка. С такими людьми, по опыту знал Вячеслав Андреевич, спорить бесполезно.

– Договорились. Надеюсь, вы нам поможете.

– Скажите, а почему именно я? Есть много людей достойней. Настоящих профессионалов. О телевидении я знаю мало. Огромной компанией не управлял. Мы это оговаривали с Аркадием… с Ароном Самуиловичем.

Много лет занимаясь газетным ремеслом, Олтаржевский научился разговаривать с людьми на любые темы, никогда не высказывая свою истинную точку зрения, которую он мог обсуждать только с людьми своего круга. Но, оговаривая условия работы, он усвоил, что лучше говорить так, как есть, не дожидаясь, пока тебя вышибут за некомпетентность. Кроме того, ему не нравилось, когда по принципиальным вопросам им понукали.

Чиновник, несомненно, обладал острым умом и, затевая спор, выяснял искренность собеседника, догадался Олтаржевский. Вячеслав Андреевич говорил то, что думал, не боясь потерять, ибо еще ничего не приобрёл. Но сейчас решил, что злоупотребил терпением чиновника, и сожалел о своей резкости. Впрочем, в нём снова окрепла уверенность – что бы и как он ни ответил, исход «собеседования» окажется в его пользу.

– Вы действительно очень прямой и откровенный человек, как рассказывал о вас Арон Самуилович, – сказал мужчина. – У вас есть преимущества перед другими. Вы человек новый в этой среде. Отличились на войне. У вас ведь есть правительственные награды?

– Да. Я награжден орденом Красной Звезды.

– Вы принадлежите к семье, много сделавшей для своей страны. Хороший послужной список – это очень важно для начала любой карьеры.

– Моя родословная не имеет отношения к делу, – занозисто проворчал Олтаржевский, вспомнив предостережения отца.

– Если вас что-то не устраивает, можете отказаться от предложения.

– Главное, что Вячеслав Андреевич вне политики! Детали мы с ним обговорим позже! – вмешался Гусь, остерегаясь, как бы приятель снова не полез в бутылку, и показал глазами – иди!

Чиновник смотрел перед собой с доброжелательной иронией.

На улице Олтаржевский направился к машине, но тут вспомнил о своей последней глуповатой записи в тетради – чтобы все его слушались. Подумав, он подошёл к одиноко стоявшему на парковке «Мерседесу» – водитель неохотно приопустил стекло и посмотрел пустым взглядом мимо чужого хозяина.

– Ваша машина загораживает вход. Переставьте её, пожалуйста! – сказал Олтаржевский.

Водитель высунул голову, озираясь на пустую парковку. Отъехал от бордюра и встал в двух метрах от прежнего места: совершенно бессмысленный маневр.

– Что случилось? – обеспокоился Бешев.

– Я попросил переставить машину.

– Вы знаете, чья это машина? Руководителя администрации президента!

Вячеслав Андреевич не ответил. Он удобнее устроился на заднем сиденье.

Помощник сел впереди.

– Игорь Леонидович, – сказал Олтаржевский. – Можно вас попросить?

– Да, конечно.

– Если мне положена охрана, ничего не поделаешь. Но если не трудно, пусть ребята не мозолят глаза. Неловко. Бояться мне пока некого.

Бешев и водитель едва заметно переглянулись, и уголки их губ дрогнули в улыбках. Олтаржевский прикрыл веки, не заботясь, что о нём подумают.
 

10
 

В тот же день на совещании в конференц-зале здания-книги бывшего СЭВ на Новом Арбате Гуськов представил Олтаржевского совету директоров и главам компаний. У Олтаржевского от волнения немели ноги. Гуськов поблагодарил всех за работу, сказал, что ненадолго уедет, и попросил близких соратников задержаться.

В лицо Олтаржевский знал лишь генерального директора телеканала Владимира Кошелева, усатого дядьку с повадками рассудительного барина, и главного редактора службы информации Григория Грачевского, напоминавшего костлявого студента. 

Гуськов предупредил, что в ближайшие месяцы компанию попробуют развалить. Сказал, что, невзирая на то, что его вынудили подписать соглашение с министром печати о передаче части активов холдинга «Газпрому», выполнять обязательства Гуськов не собирается – компания еще поборется.

При тягостном молчании соратников Гуськов рекомендовал решать текущие вопросы с его преемником, заявив, что будет с Олтаржевским на связи: присутствующие без выражения, как на пустое место, посмотрели на Вячеслава Андреевича. Оставшись с приятелем вдвоём, Гусь сказал:

– Пока не войдешь в курс, делай, как скажут! Когда все побегут отсюда, не спеши! Помни, как бы ни сложилось, это твой трамплин наверх! – Подумал и добавил: – Похоже, назад меня не пустят!

Гусь провёл приятеля в его новый кабинет (кабинет хозяина решили не занимать: из суеверия – чтобы вернулся).

Высокие окна выходили на реку. Середину комнаты занимал большой Т-образный стол и пара стульев: кабинет не спешили обставлять – ждали распоряжений.

Гусь подошёл к окну. Напротив грязно-бурой Москвы-реки, торцом к зданию бывшего СЭВ, высился Дом правительства с российским гербом на башенке. На высоком шесте ветер вяло шевелил российский триколор.

– Глянь, Слав! – Гусь подозвал Олтаржевского. – Всего-то дорогу перейти – и ты там! А иным жизни не хватит, чтобы добраться, – с грустным пафосом произнёс он.

Вячеслав Андреевич посмотрел на гостиницу «Украина» через реку.

– Высотка моего прадеда, – сказал он, и вновь почувствовал нелепость своего назначения.

– Располагайся! – Гусь легонько хлопнул приятеля по плечу. – Кстати, знакомься – Неля Лядова. Мой, а теперь твой секретарь.

В дверях улыбалась рослая девушка лет двадцати пяти в черном платье с белым воротничком, с короткой стрижкой под мальчика и тонкой талией.

– Нэла, Арон Самуилович, а не Неля! Неля другое имя! – поправила она шефа.

– Вечно со мной спорит! – пожурил Гусь. – Какая разница, Нэла или Неля! Если хочешь, можешь её уволить! – И девушке: – Шучу!

Нэла кисло улыбнулась и, не получив распоряжений, вышла.

– Не смотри, что молодая, – сказал про неё Гусь. – Если что, обращайся к ней. Подскажет.

– Пока нечего подсказывать. 

– Ладно! В целом ты понравился главе. Только не надо было с ним залупаться. Его дружба дорогого стоит. Нужный человек. И опасный. На вид тихий, вкрадчивый, а раздавит любого. Одно отчество, чего стоит! – усмехнулся Гусь. Он рассказал, как студентом, хиппуя, глава проехал босым несколько остановок в метро. – Жучила! Но башковитый, черт! У него прозвище среди своих – «сахарная голова». Из-за лысины. Был личным биржевым агентом Бори и экспортировал автомобили его концерну АВВА. Понял теперь, кто меня заказал? Боря, дурачок, думает, что это я его машину рванул. Ничего, скоро все за мной побегут! – мстительно покривил он рот. – С остальными познакомишься позже.

Нотариус, плешивый еврей с завитушками на затылке и в костюме тройка, пальцем показывал Олтаржевскому, где расписываться; Гуськов терпеливо ждал, уставившись в окно. Затем поехали в банк заверять подписи. На прощание друзья обнялись.

Ночью Гуськов вылетел в Израиль. В аэропорту Бен Гурион олигарх для местных телеканалов обругал Кремль и окончательно захлопнул для себя двери в Россию.
 

11
 

В компаниях холдинга шептались о назначении Олтаржевского. О нём ничего не знали, кроме того, что он «лучший друг» Гуськова и вытащил того из тюрьмы. Роль Олтаржевского в освобождении олигарха преувеличивали, но в его близости к высшей власти не сомневались. Значит, заключили, будущее медиаимперии решено – в Кремле с Гуськовым договорились и назначили «гробовщика».

СМИ рассказали, что живет Олтаржевский в Чигасово! Иногда ночует в квартире на Тверской. Рассказали о прежней работе Олтаржевского в забытой газетенке; опубликовали сдержанное интервью о нём его бывшей жены; даже напечатали испитые рожи его «коммунальных гоблинов».

Олтаржевский достаточно проработал в СМИ, знал, как раздувают пустяки, и понимал, что коллеги еще долго будут обсасывать каждую мелочь о нём. Нужно терпеть.

Прежняя убогая жизнь преемника не вязалась с его карьерным взлетом, и публикации об Олтаржевском посчитали газетной «уткой», чтобы запутать след. «Русские сенсации» и «Скандалы недели» холдинга молчали о новом главе. Интервью он не давал. Тусовок избегал. Был прост в общении. Ездил без охраны с водителем Колей, улыбчивым парнем лет тридцати, или со степенным Андреем, бывшим охранником какой-то шишки. Здоровался с сотрудниками за руку. Шутил на перекурах с журналистами, настороженно замолкавшими при нём. Уважительно пропускал перед собой коллег. Не стеснялся спрашивать, если чего-то не знал, не обижался, если его поправляли. Прислушивался к советам. Приезжал на работу в свитере и джинсах, – к нему сразу прилипло прозвище Джобсик, по манере одеваться под Фила Джобса. Он вёл себя не как клерк, а как «хозяин», которому позволено всё. Впрочем, авторитет Гуся в компании был абсолютным. Все знали – преемник лишь озвучивал его решения, и охотно помогали новичку.

Никто не догадывался, как Олтаржевский трусил: ему досталось даром то, что Гусь создавал годами. Он заставлял себя не оборачиваться, чтобы посмотреть, не смеются ли ему в спину. Засыпая на Тверской, он ждал, что утром проснётся дома, но просыпался в той же спальне с гобеленами, ехал в контору, и всё повторялось.

Он чувствовал себя ефрейтором, выкравшим генеральский мундир.

По просьбе Олтаржевского Бешев нанял ему преподавателя по экономике. Но экономические «модели» и «формулы» Гуся сводились к банальному воровству и ростовщичеству, и Вячеслав Андреевич не узнал для себя ничего нового: приятель и ему подобные беззастенчиво обирали казну. Гусь брал у государства безвозмездные кредиты. В Европе дёшево занимал, а здесь ссужал через свой банк деньги под неимоверный процент. Скупал, банкротил и перепродавал заводы выходцам из бывшего СССР за границей, и те, кто раньше ишачил на одних, ныне ишачили на других хозяев – но теперь почти даром.

В гигантскую «Монополию» играли только свои – главное, чтобы финансовую цепочку замыкали подельники в правительстве. Они убивали экономику страны из глупости и жадности или специально.

Прежний совестливый правдоха Олтаржевский непременно ушёл бы. Но его уход не изменил бы ничего. Он решил, если получится, повернуть к лучшему хоть что-то.

Понял он и главную ошибку Гуся: тот цапнул руку дающего и получил по зубам.

Давний приятель отца, со странным именем Охрим Родионович, по фамилии Кваснер (Селиванов по жене) помог Олтаржевскому разобраться в финансах. Вячеслав Андреевич взял его на работу на незначительную должность. Сухонький старикашка в очках с толстыми стеклами, бывший главбух стройтреста, он всю жизнь считал деньги государства и не терял головы от чудовищных сумм. В банковские дела Гуськова старик не лез – там заправлял американец Брандмауэр – но и без банка узнал многое.

Кваснер выяснил, что почти вся прибыль шла на издания и телеканал. Старик пожал плечами и сказал Олтаржевскому:

– У вашего приятеля не все дома. А когда они соберутся, им не хватит даже на мацу.

Вкалывая изо дня в день, Олтаржевский старался не принимать работу всерьёз, чтобы не свихнуться от бессмысленности того, что делает.

В бизнес-сообществе бегство Гуськова одобрили: главное – он на свободе!

Фамилию его преемника не запоминали. Если Гусь запросто входил к премьеру, то своего «протеже» он никуда не пускал: остерегался, что тот напортачит.

Бешев посоветовал Олтаржевскому проявить себя в переговорах с кредиторами.

– Если у вас получится, о вас заговорят. Нет – вы ничего не теряете, – сказал помощник.

Он подобрал специалистов, и те переработали соглашение.

Собрались у Олтаржевского. Стеллажи книг и напольные часы с четвертным боем – их Вячеслав Андреевич подбирал сам – создавали атмосферу уюта в кабинете.

Помимо прочих, Олтаржевский пригласил Кваснера – старик сидел за отдельным столом в углу. Лядова разложила бумаги. Вячеслав Андреевич уже понял, что Нэла – находка для него: с ней он не отвлекался на пустяки.

Из «Газпрома» и министерства прислали второстепенных замов с командой. Еще двух чиновников из администрации президента Олтаржевский не знал.

– Они считают вас легкой добычей. Это хорошо, – шепнул Бешев. 

Вячеслав Андреевич не углублялся в детали – он ничего в них не понимал. Он заговорил о людях и информационной политике компании.

– Лояльность власти – это убытки. Мы растеряем зрителя и рекламу, – говорил он.

Олтаржевский говорил о профессионализме, о людях и о прибылях от СМИ. Он внушал так убедительно, что собравшиеся не сомневались – он прав. Но если бы их попросили повторить услышанное, они не вспомнили бы ни слова. Олтаржевский сам не понимал, как у него это получилось. 

Кваснер поддержал Олтаржевского цифрами. Сгорбившись над бумагами, с еврейской скаредностью старик пересчитал каждый рубль. Он рассказал о расходах холдинга и о причинах убытков.

– Кто будет платить? – спросил старик.

Когда Олтаржевский подвёл итог, все осторожно переглянулись. Бешев, внешне невозмутимый, пробовал разгадать простой и эффективный приём Олтаржевского – уступая в пустяках, тот вынуждал соглашаться в главном. И это сработало.

Договор обсуждали до ночи.

К удивлению многих, «газовщики» взяли акции за долги, остальные долги списали. Министерство оставило холдингу телеканал. Решили – меньше Чечни и чернухи, больше – сериалов и славиц власти; больше бытовых скандалов и ток-шоу, чтобы народ «выпускал пар». На новые программы раскошеливался главный акционер.

Под утро Олтаржевскому позвонил Гуськов.

Осоловевшая от усталости Нэла слышала, как они ругались по скайпу. Гуськов орал, что Олтаржевский «его предал», «лёг под них», требовал «убираться». За закрытой дверью слышалось «бу-бу-бу» Олтаржевского.

Олигарх не звонил сутки. Затем сухо поблагодарил приятеля за переговоры: он сохранил деньги и власть.
 

12
 

Тогда-то соратники Гуськова заметили – преемник внимательно слушал, говорил мало, но решения принимал верные. Шепотком ёрничая над его указаниями, искушенные доки с изумлением находили, что исполняют свои же предложения. Преемник не мешал им работать! Он не лез в экономику и финансы, не лез в хитрости медийной игры, но, согласуясь со здравым смыслом, поступал разумно – разрозненные операции компаний складывались в стройный пазл. Он умел убеждать.

О нём заговорили, как об удачной замене Гусю.

– Поработайте над имиджем. «Рубаха-парень» раздражает власть, – посоветовал Бешев.

Олтаржевский, пересилив себя, «попробовал».

Ему наняли известного имиджмейкера Гари Локтева. Локтев изучил биографию клиента и из «темной лошадки», каким Олтаржевского рисовали СМИ, стал лепить образ храброго ветерана: неразгаданная загадка, орденоносец среди «жирных котов» и «воров». Интеллигентный, образованный, умный, волевой, жесткий, дисциплинированный, выдержанный, корректный, вежливый, уравновешенный и хладнокровный – всё это Олтаржевский узнал о себе из газет. Ложь его раздражала. Но пока болтовня не мешала работе, он не обращал на неё внимания. Для рядовых сотрудников он стал спасителем компании. В отличие от барствующего скандалиста Гуськова, преемник ни с кем не ссорился и уважал людей.

Олтаржевскому посоветовали быть «пластичнее»: посещать тусовки, чтобы к нему привыкли, шутить, чтобы все видели – он «живой». Он не курил, но мог пригубить вино. Как ни настаивал Локтев, Вячеслав Андреевич наотрез отказался заводить собаку или кота (чтоб подчеркнуть доброту!) – о Джойсе Вячеслав Андреевич не распространялся.

Ему сшили костюмы по фигуре. Подобрали галстуки: синие, серые, красные. Но костюмы так и остались висеть в шкафах – на работе Олтаржевский появлялся в свитере и джинсах. Эту странность  списали на его стиль.

Олтаржевский быстро находил язык с людьми – московские чиновники охотно работали с ним. Знакомства Вячеслав Андреевич использовал, как инструмент. «Подарками» цементировал «дружбу». По его мнению, чиновники были не плохие и не хорошие. Такова система, и даже умнейшие из них изменить ничего не могли.

Решили, что Гусь подобрал приятелю хороших советников, или у того есть тайный покровитель. Там, где сам Гусь пёр напролом, новичок осторожничал, и у него получалось.

Олтаржевский же словно наблюдал за собой из-за толстого стекла. Снаружи мельтешили люди, суетился он: встречался с детьми и женами, которым стал вдруг нужен; созванивался с «друзьями», которые обиделись, что он их «забыл»; он что-то, где-то, для чего-то делал. По другую же сторону стекла бесстрастный наблюдатель просчитывал мысли, слова, поступки, свои и чужие, решал, полезно это или нет для дела. Он пробовал объяснить свою удачу. Вспоминал пережитый ужас на Тверской. С опаской рассматривал в зеркало лицо, волосы, руки – не постарел ли? Делал понедельные «селфи» и сравнивал фото: считал морщины на лбу, у глаз. Свои страхи объяснял нервным напряжением. Убедившись, что не изменился, постепенно привыкал к власти над людьми. Он стыдился этого ощущения и наслаждался им, как ненаигравшийся ребенок.

Сотрудники холдинга заметили: на переговоры Олтаржевский носил блокнот в старинном кожаном переплете, но ничего в него не записывал. Вячеслав же Андреевич не расставался с книгой, как с талисманом, который приносил удачу.
 

13
 

Олтаржевский переселился в роскошный особняк Гуся и первое время жил там, как в гостях: пользовался лишь спальней и библиотекой. Управляющий показал ему дом.

Вячеслав Андреевич не подозревал, что у Гуся с его богатым художественным прошлым такой убогий вкус. Дорогущий хлам – посуду, вазы, статуэтки и картины – Гусь вывез или распродал. Но по углам и на стенах, как в провинциальном музее, пылились рыцарские доспехи и оружие, на тяжелых портьерах мохнатилась серая пыль.

Очевидно, Гусь пытался воссоздать некое подобие родового замка.

Всю рухлядь Олтаржевский приказал сложить в подвал, и пригласил дизайнеров, чтобы обновить особняк. На время он перебрался на Тверскую, да так там и остался – в старой Москве ему было как-то уютней.

Он гонял по ночному городу на новеньком красном «Феррари» – одно из немногих удовольствий, которое вошло у него в привычку. Ночные клубы и кичливые тусовки не любил: те же физиономии, те же разговоры ни о чём.

Как-то ночью он подкатил в безлюдный двор своей коммуналки – скученные авто вдоль тротуаров, песочница посреди деревьев, пёстрая лесенка на детской площадке. На скамейке темнел силуэт – кто-то сидел в позе извозчика, с банкой пива в одной руке и красным огоньком сигареты в другой. На кухне коммуналки горел свет: Вячеслав Андреевич представил, как Вова басит пьяную чушь пустоте; вспомнил квартирные скандалы, убогий быт. В сердце ничего не шевельнулось – ни грусть, ни отвращение. Он подумал, что никогда не вернется сюда. Тайные надежды на бегство к прежней жизни неосуществимы, потому что в душе уже притаился страх потерять недавно полученное. Назавтра он попросил Бешева нанять риэлтора и продать комнату.

Но и работа не приносила Олтаржевскому удовольствия. Газетные публикации и телевизионные программы мусолили жёлтые скандалы и дутые сенсации, собирали под них рекламу. Талантливые профессионалы рассказывали людям гадости о других людях, бессовестно перебирали помойку человеческой низости, и Олтаржевский участвовал в этом, хотя всю жизнь был убежден: надо воспитывать вкусы читателей и зрителей, как воспитывали вкусы публики Третьяков, Цветаев, Бурылин. Идеалист в душе, он верил, что добро непобедимо, как мечта человека о счастье. На этих нравственных началах, на «честном купеческом слове», веками держалось русское предпринимательство. Тут же он уговаривал себя, что изменить людей не может. А значит, обречён воевать с ветряными мельницами вместо того, чтобы сжечь их. Он убеждал себя: лучше делать то, что не нравится, но то, что нужно людям, чем дряхлеть в коммунальной конуре забытым стариком и из милости за гроши править бездарные тексты для бульварных изданий. Он всегда был начеку с новыми людьми, потому что за все время работы в компании так и не понял, что вдохновляло соратников Гуся на то, что они с таким рвением делали.

По совету Бешева, Олтаржевский вёл в еженедельнике колонку редактора – чтобы его «лицо примелькалось». Советовался с соратниками Гуся, чтобы знать, о чём они думают. Слушал предложения рядовых коллег: они знали его в лицо и считали своим.

Он многим помогал.

В себе же всего за месяц он обнаружил капризную бабу, жмота, барина, завистника… всех тех, кто прячется за спинами даже порядочных людей. Мелкий пакостник в нём, уязвленный многолетней нищетой, несправедливостью, грошовыми обидами, готов был глумиться над людьми, и Вячеслав Андреевич с трудом боролся с мерзавцем в себе.

Но ведь не для того, чтобы хапать и тратить, судьба в промозглую ночь на пустынном Арбате выдернула его наверх!

Иногда он думал об Ольге. Кольнёт в сердце пустячок воспоминаний, и две встречи затеряются в памяти, как мимолетный каприз. Под запекшейся болячкой ныло и ныло...
 

14
 

Как-то Олтаржевский засиделся в конторе допоздна. Уборщица, не решаясь войти, гудела пылесосом у самой двери. Вячеславу Андреевичу всегда было неловко задерживать людей. Он быстро собрался и вышел. Пожилая татарка в рабочем халате кротко кивнула в знак приветствия.

В приёмной на компьютере печатала Нэла. Девушка подняла от экрана утомленное лицо и приветливо улыбнулась.

– Вы что так поздно? – спросил он.

– Жду звонка. Хотели где-нибудь посидеть с подругой. Наверное, не дождусь.

Олтаржевский предложил её подвезти:

– На дорогах пусто! Доедем быстро!

Нэла кивнула, выключила компьютер и переобулась из лакированных туфелек в сапожки. Олтаржевский ждал в пустынном коридоре.

В лифте он подумал о том, что девушка, должно быть, живет с каким-нибудь парнем у родителей. Или снимает квартиру. А может, папа с мамой круглый год на даче, чтобы не мешать дочке. «Пересекаясь» в «Шоколаднице», она жалуется подруге. Ей пора рожать, а «ему» по фигу. Он хороший программист, у него работа, друзья и пиво, а её всё достало. Олтаржевский с неловким чувством подумал о том, что не знает ничего о Нэле, как часто мы не знаем ничего, о тех, кто рядом.

Будто угадав его мысли, девушка подняла темно-карие глаза с влажной поволокой, и опять улыбнулась. Он улыбнулся в ответ.

– У вас красивая машина, – сказала Нэла, усевшись в «Феррари».

– Спасибо. – Он спросил, куда ей ехать, и предложил заглянуть в кафе. – Может, я заменю вам подругу?

Девушка кивнула, пряча улыбку в воротник простенькой норковой шубки.

Сегодня был тот редкий случай, когда Вячеслав Андреевич решил погонять по городу. Он попросил водителя забрать машину и отпустил его.

Олтаржевский повернул на Конюшковскую улицу и поехал на Новинский бульвар.

Попросил Нэлу рассказать о себе. Девушка в Иркутске защитила диплом по пиар-технологиям. Родители развелись. Отец, отставной военный, купил дом в Подмосковье. Сначала девушка жила у него. Работала в муниципальной газете. Познакомилась с местным чиновником. Он снял ей квартиру на Беговой. Устроил на новую работу. Потом она ему надоела. Теперь живет одна со спаниелем Чапи. Когда много работы, с Чапи гуляет соседка, бывшая учительница – соседкиной маме сто пять лет, и она бывшая фрейлина.

– Чему вы улыбаетесь? – спросила девушка.

– Я сочинил вам другую биографию.

С Садово-Триумфальной повернул на Малую Дмитровку и в Оружейный переулок.

Олтаржевский сказал, что нашёл приличное место, еще не заезженное посетителями.

Они разделись в гардеробе и поднялись на второй этаж. Молодой кавказец в галстуке-бабочке провёл гостей к столику в нише у окна. Официант принял заказ и с легким поклоном удалился.

– Здесь мило, – сказала девушка, озираясь на розово-фиолетовые стены, сцену и экран в глубине зала. – Это караоке-бар?

– Да. Завсегдатаи соберутся позже. Если хотите, можно перейти в соседний зал.

– Нет. Мне здесь нравится.

Олтаржевский спросил, дружит ли девушка с кем-то в компании? Нэла рассказала о приятельнице Оксане Скобцевой, руководившей корпунктом в Питере.

– Она режиссером снимала новогодний огонёк. В студию неожиданно приехал Арон Самуилович с женой. Свободных столиков не оказалось. Оксана выматерила кого-то из помощников, и места нашли. Всё это время Гуськов ждал рядом. Она об этом не знала. Его в лицо тогда мало кто знал. А потом он назначил её в Питер. Вячеслав Андреевич, давайте не будем о работе, – попросила Нэла.

– Давайте. Только тогда нам не о чем станет говорить, потому что общих интересов, кроме работы, у нас нет. Я ничего не знаю о ваших вкусах. Вы – о моих. А если расскажу, они вам, скорее всего, покажутся архаичными и вряд ли заинтересуют.

– Нет. Мне с вами интересно. Мне нравится, что вы делаете. В компании вас многие уважают. Вы не даёте своих в обиду. Я читала о вас.

– В газетах многое врут. Вы ведь знаете, как это делается.

– Но про вашего прадеда и про то, что вы воевали, это – правда?

– Правда. Скажите, вы действительно ждали звонка подруги?

Девушка смутилась. Олтаржевский извинился. Нэла благодарно улыбнулась.

От природы добрая, она научилась притворяться, и не знала, нужно ли пробовать увлечь Олтаржевского для своей пользы. Сначала ей показалось, что она влюбилась в него. Затем передумала. Она мечтала «удачно» выйти замуж, но рассчитывала только на себя. Кормила бездомных собак у метро сосисками и в глубине своего юного сердца верила в любовь, как верят в чудо.

Им принесли сок и вино. В зал начали подходить люди.

Олтаржевский извинился и спустился вымыть руки.

Сквозь музыку и плеск воды в умывальнике он услышал крики.

За дверью стоял солдат с автоматом на груди в бронежилете и балаклаве под каской.

Солдат обернулся. Ощупал Олтаржевского взглядом, толкнул его лицом к стене, и ударил шнурованным ботинком по пяткам:

– Ноги шире!

– Что случилось? – как можно спокойнее спросил Вячеслав Андреевич.

– Заткнись!

Олтаржевский спокойно бы дождался развязки – мало ли «зачисток» было в Москве в те годы! Но сверху донеслись крики. Он подумал о Нэле и сказал:

– Мне надо в зал!

Боец не ответил. Олтаржевский хотел обойти его, но солдат ткнул Вячеслава Андреевича носом в стену.

Позже Олтаржевский вспоминал, что с этой минуты, был как в чаду.

Он угрюмо приказал отвести его к офицеру. Солдат, помешкав, подчинился.

В зале «мумии» в балаклавах проверяли документы и выворачивали карманы напуганных людей. В сторонке метрдотель закрывал платком окровавленный нос. Он обиженно покосился на Олтаржевского, словно тот его бил.

В нише у окна рослый боец потрошил сумочку Нэлы: пальцем в перчатке небрежно расшвыривал вещи по скатерти. Бледная от страха девушка смахивала с ресниц слезы.

Олтаржевский отнял у солдата портмоне. Тот растерянно уставился на нежданного защитника. Олтаржевский позвал офицера. Тот подошёл важный, неторопливый:

– Что тут?

Солдат пожал плечами и показал на взбунтовавшегося посетителя.

Вячеслав Андреевич хотел было упросить офицера отпустить их с Нэлой и даже полез за деньгами. Но вдруг разозлился на себя. В душе поднялась муть.

– Знаешь что? – вдруг сказал он, и в его голосе послышались насмешливые нотки. – Извинись перед людьми! Пусть они решат, что это была шутка!

– Чё? – военный пронзил Олтаржевского зло прищуренным глазом. – Ты пьяный?

– Ты ж офицер, а не бандит! Наверно, воевал. – Олтаржевский брезгливо скривился. – Твои ребята – тоже!

Офицер выпрямился и с достоинством поправил ремень. Потом вполголоса пожаловался, что у него приказ, и громко распорядился прекратить шмон. Бойцы вопросительно уставились на командира. Гости решили, что импозантный мужчина с горбинкой на носу – милицейский чин.

– Вот видишь! Начальство вашими руками выживает конкурентов, так? – сказал Олтаржевский. Офицер смутился. – Вы по приказу мудака обираете людей, пока твои друзья рискуют жизнями на войне! – продолжал Олтаржевский. Помолчал и сказал еще что-то офицеру на ухо.

Офицер гневно закряхтел, но тут же примирительно хлопнул Олтаржевского по плечу – в его душе взыграл бретёр и забияка:

– Вот это ты в точку! Где тут у них чего? – воскликнул он и огляделся.

Олтаржевский подозвал метрдотеля – нос у того распух. Парень, выслушав, кивнул. Офицер подошёл к микрофону, смущенно одергивая форму. Техник в бейсболке и с серьгой в ухе подключал аппаратуру. Бойцы сбились в проходе, не понимая, что делать.

– Что это значит? – спросила Нэла, озираясь. – Выгоните их! Вам достаточно позвонить.

– Вы же не станете жаловаться папе, если вам наступят на ногу! – Глаза Олтаржевского сузились, а рот снова покривился, на этот раз язвительно. – Show must go on! – проговорил он.

Девушка проследила за его взглядом.

По лестнице поднимался рослый детина в клетчатом пиджаке с кожаными налокотниками и в голубых джинсах, а с ним лысый парень плотной комплекции, как похоронный агент – в черном пальто и в черной водолазке. Из-под рукава лысого выглядывал грязный гипс.

Увидев «омоновца» у микрофона, двое остолбенели. Их догнал хозяин, пузатый кавказец в рыжей дубленке. Он подлетел к детине. Метрдотель что-то затараторил, пальцем показывая на Олтаржевского. Спорщики взглянули на Вячеслава Андреевича и Нэлу – лица мужчин не предвещали ничего хорошего.

Тут офицер стянул балаклаву, открыв простецкое курносое лицо, пощелкал пальцем по микрофону и сипловатым голосом поздоровался. Посетители вытягивали шеи и переглядывались. Офицер сообщил, что красиво говорить не умеет, извинился за недоразумение, и предложил вспомнить всех, кто сейчас выполняет свой долг. Зазвучала минусовка газмановских «Офицеров», военный неуверенно повел дрожащим баритоном. Тут же официанты с подносами побежали обносить бойцов рюмками бесцветной жидкости и бутербродами. Солдаты растерянно пялились на командира. Другие уже неуверенно закусывали, но не пили. Некоторые для удобства стягивали балаклавы, обнажив молодые весёлые лица.

Посетители смотрели на представление с недоумением.

Олтаржевский, расплатившись за несъеденный ужин и угощение для солдат, повёл свою девушку вниз. У гардероба они услышали аплодисменты и поощрительное гиканье. Нэла, спрятав подбородок в воротник шубки, торопливо зацокала каблучками к выходу.

В машине Олтаржевский извинился за испорченный вечер. И тут девушку прорвало – от потрясения у неё началась тихая истерика.

– Зачем вы это сделали? – прошептала она.

– Я не знал, что так получится! – растерялся Олтаржевский.

– Зачем вы это сделали? К чему ваш маскарад? Вы считаете, если имеете много денег, то имеете право издеваться над людьми? Мне казалось, что вы не такой, как все! А вы жестокий! Жестокий! Жестокий! Вы ничем не отличаетесь от вашего друга! Вы наслаждались тем, что людям страшно, а солдатам стыдно за командира! Они ведь люди, а не ваши игрушки!

Она опомнилась и испугалась, что наговорила лишнего.

– Вы считаете, что я подстерег вас после работы, чтобы поглумиться, а офицеру заплатил, чтобы он извинился за гнусность? – устало спросил Олтаржевский. – Я ему сказал, кто я и где работаю. У этих людей еще осталась совесть и здравый смысл!

Девушка не нашла, что ответить. Собственные обвинения показались ей нелепыми.

Всю дорогу они молчали.

Вячеслав Андреевич притормозил у высотного дома на Хорошевском шоссе рядом со съездом на Беговую. Снежная крошка таяла на стекле.

Олтаржевский легонько пожал ладонь девушки. Она насторожилась, но не убрала руку.

– Может, зайдете попить чаю… – неуверенно предложила она.

– Спасибо. В другой раз. Чапи вас заждался!

Она улыбнулась обиженно и благодарно, еще не решив, как отнестись к отказу.

– И вот что еще, Нэла. Пожалуйста, никому не рассказывайте о том, где мы были, и что мы видели! Ладно? – попросил Олтаржевский.

Девушка улыбнулась и согласно закивала.

Назавтра какая-то жёлтая газетенка рассказала о происшествии в караоке-баре и выложила фотографии Олтаржевского с другой, давней вечеринки, обозвав его самодуром. Омоновцев, участвовавших в операции, издание обвинило в «бесчинствах».

Олтаржевский же с холодком в сердце подумал о последней записи в тетради. Но тут же отмахнулся от ерунды. На новой работе он научился управлять людьми – вот и всё!
 

15
 

Поздно вечером Олтаржевскому позвонил отец.

– Помнишь наш разговор про Кривоколенный переулок? – спросил Андрей Петрович. – Встретишься с ребятами из инициативной группы?

Назавтра в кабинет на Новом Арбате охранник проводил двоих «ребят». Пенсионера лет семидесяти с большой лысиной и в коричневом старомодном костюме, с кривым узлом на галстуке, и долговязого мужчину примерно одних с Олтаржевским лет, неимоверно худого: пиджак и брюки висели на нём, как на вешалке.

Посетители потоптались у входа. Олтаржевский поздоровался с каждым за руку. Втроем уселись за чайный столик. Долговязый поставил у ног портфель из рыжей кожи.

– Мы с вами виделись у Андрея Петровича, – слащаво улыбаясь, проговорил пенсионер.

– Да. Я помню. – Олтаржевский не помнил, но ему показался знакомым чувственный рот и масляный взгляд отцовского соседа.

Для солидности пенсионер, его звали Леонид Тарасович Потапов, перечислил свои прежние заслуги и должности в каком-то министерстве. Второй, Алексей Иванович Ключников, остроносый и с черными глазками любопытной галки, слушал рассеянно, облокотившись о костлявые колени и сцепив пальцы в замок.

– Алексей Иванович обрисует вам ситуацию. Он кандидат наук. Владеет вопросом. Добровольно вызвался помочь, – сказал Потапов.

– Не совсем добровольно! Скорее, я – лицо заинтересованное. Живу в Камергерском переулке. Рядом с мемориальной квартирой Сергея Прокофьева. Квартиру передали музею музыкальной культуры имени Глинки для музеификации, а весь дом отдали реставраторам. По какой-то причине договор с ними расторгли. Уходя, реставраторы разорили квартиру композитора. Невольно пришлось вникать в тему! – заговорил учёный неприятным, скрипучим голосом, сосредоточенно глядя перед собой так, словно начинал лекцию. – Снос памятников архитектуры в Кривоколенном переулке – это лишь вершина айсберга. Мартиролог утрат исторической Москвы уже насчитывает сотни наименований, и число потерь будет только расти. Московские чиновники очень любят деньги, – проговорил он с едкой иронией и неторопливым движением убрал с бровей густой чуб. – Вы, очевидно, слышали про Генеральный план возрождения Москвы. Его называют «План возможностей». Этот документ приняли в прошлом году, но еще не утвердили. Составили его без учёта мнения москвичей. Леонид Тарасович рассказывал, что вы принадлежите к очень известной фамилии, много сделавшей для нашего города и страны. Поэтому наверняка слышали, что город со времен Петра не единожды перестраивали. Генеральный план сталинской Москвы тридцатых подразумевал сохранение радиально-кольцевой структуры. По нему выстраивали систему улиц и магистралей, а также расположение станций будущего метро. Согласно плану семидесятых, построили микрорайоны за пределами исторической Москвы: Медведково, Свиблово, Перово-Новогиреево, Тушино, Кузьминки, Выхино, Люблино и так далее.

Олтаржевский вспомнил окраины, откуда они в юности с друзьями ездили на дачи. Ученый продолжал:

– МКАД стала границей города. В Москве запретили строить новые фабрики и заводы. Советское руководство думало об экологии. Нынешняя реконструкция города – третья по счёту в новейшей истории. Но со времён большевиков, когда уничтожили Китайгородскую стену, Триумфальные и Красные ворота, Чудов и Вознесенский монастыри, храм Христа Спасителя, церковь Успения на Покровке и многое другое, Москва не видела такого варварского отношения к своему историческому облику! – Учёный помрачнел. Он подождал и неторопливо продолжил. – В план разрушения включили сотни особняков и доходных домов. Схема махинаций примерно такова. Сначала памятники исключают из списка выявленных объектов культурного наследия с формулировкой «в связи с полной физической утратой», либо под иным надуманным предлогом. Затем – сносят. А вместо них строят офисы и торговые центры. Делают из Москвы огромный торговый ларёк!

Происходит это потому, что председатель Совета директоров компании «Главмосстрой» – тот же человек, что руководит межведомственной комиссией при Правительстве Москвы. Комиссия выпускает рекомендации Москомнаследию об охранном статусе зданий. Она же ставит их под охрану государства и объявляет объектами культурного наследия. Комиссия может решить и наоборот – то есть исключить здание из охранного списка. Другими словами, сам же застройщик на своё усмотрение решает, что сносить, а что строить.

Ученый достал из кожаного портфеля и разложил на столе папку.

– Бумаги мне передали работники мэрии, не равнодушные к будущему города. Я не берусь судить о действиях нынешнего правительства Москвы. Назову лишь несколько известных памятников архитектуры, уже уничтоженных, и те, что готовят к сносу. А также те, что с попустительства властей разрушаются от ветхости.

Сносить начали задолго до принятия плана. На Тверской уничтожили главный дом усадьбы Московского генерал-губернатора Чернышёва. Пару лет назад усадьбу передали под строительство делового центра «Усадьба-центр» и снесли.

Нет больше дома Аполлона Майкова, построенного в 1827 году. Теперь там элитный комплекс, а вместо дома – его копия.

Снесли дом причта церкви Николы Стрелецкого XIX века. Фирма «Тверская-финанс» во главе с Лобовым собирается построить на этом месте корпус художественной галереи Александра Шилова. А в компенсацию за издержки, мэрия разрешила Лобову снести на Знаменке несколько домов и построить там офисно-деловой комплекс. Среди памятников архитектуры на этом месте есть мемориальный адрес Достоевского. Во флигеле одного из домов писатель жил. Снесен мемориальный памятник, дом знаменитого русского физиолога Сеченова. На кинофабрике Ермолаева снесён уникальный дореволюционный павильон, связанный с именем пионера русского кинематографа Ханжонкова. Пантелеевское подворье в Китай-городе, построенное еще в 1873 году по проекту архитектора Стратилатова, заменили торговым пассажем. В Царицыне довели до разрушения дачу члена Общества любителей российской словесности, профессора Смирнова. Он был главным казначеем по сбору денег на памятник Пушкину в Москве.

Сносятся целые кварталы, как это сделали с Овчинниковской слободой. Уничтожаются скульптуры. В нижнем парке в усадьбе Кунцево у Москвы-реки разбили скульптурную группу «Плутон, похищающий Прозерпину» работы Паоло Трискорни. Снесли плотину XVI века на реке Неглиной, а на её месте построили подземный гараж. Сносятся творения Шехтеля, Казакова, Иванова-Шица и многих других.

Действуют нагло, никого не боятся. Четыре года назад стерли с лица земли четыре здания палат подворья Тверского архиепископа XVII века. Год спустя министерство культуры России обратилось в прокуратуру Москвы с просьбой привлечь виновных к ответу. Прокуратура отказалась возбуждать уголовное дело.

Еще пример. Ельцин указом утвердил охранный статус для усадьбы Салтыковых на Тверском бульваре. Там сейчас Некрасовская библиотека. Но президент страны для московских чиновников никто. Спустя три года по распоряжению Лужкова все строения усадьбы разрушили и устроили летнее кафе-пивную.

А вот список домов, подлежащих сносу. Собираются уничтожить дом в Леонтьевском переулке – это часть комплекса усадьбы Волковых. Сейчас там посольство Греции, а когда-то жил артист Южин, Станиславский сделал предложение своей невесте Перевощиковой.

В том же переулке разрушается дом Мартыновых. Тех самых, чей сын Николай застрелил своего приятеля Михаила Лермонтова на дуэли в Пятигорске. Лермонтов бывал в этом доме проездом на Кавказ. Никто дом реставрировать не собирается.

В следующем году надумали избавиться от дома на Смоленском бульваре – в нём после сибирской ссылки жил декабрист Беляев. К нему приходил Лев Толстой, собирая материалы о декабристах. Под слом пойдёт дом в Сивцевом Вражке, где в 1920-е годы бывал Борис Пастернак и где работал знаменитый филолог Ушаков.

На Пречистенке собираются сносить бывшую частную женскую гимназию Фишер, особняк 1820 года. В надворном корпусе усадьбы располагалось издательство символистов «Мусагет». Сюда приходили Валерий Брюсов, Иван Бунин, Леонид Андреев, Константин Бальмонт, Игорь Северянин, Александр Блок.

Дом основоположника советской нейрохирургии Николая Бурденко на улице его имени мэрия намерена реставрировать. Чем реставрация закончится – неизвестно.

Причем чиновники не мелочатся. На Страстном бульваре нацелились на целый комплекс зданий усадьбы писателя Сухово-Кобылина. На Ленинградском проспекте ремонтируют Петровский дворец архитектора Матвея Казакова, созданный в конце XVIII века. Он перестраивается под дом приёмов Правительства Москвы и гостиницу класса «шесть звёзд», – учёный показал пальцами кавычки. – Реставрацию начали с того, что мозаичный пол девятнадцатого века просто-напросто разбили!

Достанется и культовым зданиям. Собираются реставрировать Московскую соборную мечеть в Выползовом переулке. Её построили в 1904 году с разрешения великого князя Сергея Александровича на средства касимовских купцов Ерзиных.

Снесены усадьбы Муравьевых, Голицыных, строения бывшего Полянского рынка в заповедном Замоскворечье, строения знаменитой табачной фабрики «Дукат». На месте книжных магазинов делают ювелирные лавки; на месте старинных цирюлен – магазины «Адидас». Перечислять можно бесконечно. Если вам интересно – вот неполный список утрат. Неполный, потому что каждый день список пополняется!

Ученый передал Олтаржевскому распечатку с черно-белыми фотографиями.

Вячеслав Андреевич положил список перед собой.

– Понятно, что жизнь не стоит на месте. Москва будет строиться и расти. Когда барон Осман перестраивал Париж, а Франц-Иосиф – Вену, многие тоже были недовольны. В своё время спорили о градостроительных реформах Петра и Екатерины. Но если то, что нынешние московские власти делают с центром Москвы, продолжится, то будущим поколениям останутся, лишь улей городничего и уродец на Водоотводном канале.

Олтаржевский усмехнулся.

– Хорошо. Что требуется от меня? – спросил он, мягко положив ладонь на список.

– Вы, если я правильно понял, собираетесь заняться реставрацией высотки, спроектированной вашим прадедом, и хотите сохранить дом в Кривоколенном переулке, где он жил, – сказал историк. – Поставьте перед московскими чиновниками вопрос шире. Предложите им создать независимый общественный совет при Правительстве Москвы, без согласования с которым никакие строительные работы в исторической части города стали бы невозможны.

– Такой совет вроде бы существует.

– Существует! Общественный совет по градостроительству при мэре Москвы. Он занимается архитектурно-художественным оформлением города. Как он его оформляет, я вам рассказал. Есть еще добровольное некоммерческое объединение, которое, увы, может только фиксировать разрушения. К их рекомендациям никто не прислушивается. А нужна общественная организация, которая имела бы правовую силу. В совет вошли бы видные учёные и общественные деятели. Не прикормленные властями. Те, кому важно дело.

– Никто в мэрии, Алексей Иванович, не согласится создать независимый орган для надзора над собой! – со слащавой улыбочкой проговорил Потапов. – Слишком большие деньги крутятся в строительстве. Сейчас, пока не поздно, надо спасать конкретный дом в Кривоколенном переулке.

– Вы слишком высокого мнения обо мне. С мэрией не смог справиться даже Ельцин – вы сами рассказывали о Некрасовской библиотеке. Мне с ними подавно не тягаться! – Олтаржевский улыбнулся – мол, извините.

– Я не призываю вас тягаться с ними. Вы ведь все равно займётесь переулком и гостиницей, – не сдавался Ключников. – Поговорите с чиновниками. Пусть помогут. Если не захотят, тогда давайте создадим общественное движение за сохранение культурного наследия Москвы. Пусть оно печатает статьи в газетах, проводит митинги, пикеты, шествия! Можно разослать письма в международные организации! Можно делать выставки фотографий, экскурсии, перформансы, маскарады, концерты. Что-то надо делать!

– На это нужны деньги! Никто их не даст! – скептически сказал пенсионер.

Активисты посмотрели на Олтаржевского.

– Таких денег у меня нет. Я всего лишь управляющий, – ответил он.

– А если фонд создать? – спросил Ключников. 

Олтаржевский подумал.

– А почему бы вам самому не взяться за это дело? – вдруг спросил он.

– Мне? – удивился Ключников.

– Ну да! Вам! У меня нет времени заниматься только этим. А вы, как говорится, в теме. Знаете, куда и к кому обращаться. Лучше меня объясните любому чиновнику культурную ценность каждого дома. У вас много сторонников. А станет еще больше. Заодно поможете Леониду Тарасовичу в Кривоколенном переулке. Со своей стороны я сделаю, что смогу.

– Даже не знаю, – промямлил ученый.

– Мы с вами вот как поступим. Каждый подумает, как лучше подступиться к делу, а на днях созвонимся. Согласны?

Ученый растерялся. Он привык просить и не ожидал, что ему предложат что-то делать.

Выходя из комнаты, Потапов слащаво улыбнулся.

– Закончилось говорильней! – шепнул он Ключникову.

Ученый промолчал.
 

16
 

Вячеслав Андреевич какое-то время смотрел через реку на высотную гостиницу, её башенки и роскошные украшения. Отсюда они казались игрушечными.

Олтаржевский подумал о том мгновении, известном только Богу, когда создатель зажигает в душе гения лампадку, и тот начинает творить, потому что не творить уже не может. Олтаржевский подумал о таких, как он, обыкновенных, которые изо дня в день делают скучную работу и умирают, не оставив о себе никакой памяти.

Нэла принесла почту. Вячеслав Андреевич вздохнул и вернулся к делам.

Перебирая письма, он повертел простенький конверт с обратным адресом подмосковной деревни. Олтаржевский надорвал край и выудил сложенный вдвое листок из школьной тетради, исписанный крупным почерком.

Мать его армейского сослуживца Степы Краева писала, что увидела Олтаржевского по телевизору. Она рассказала, что после армии Степа много пил, в пьяной драке случайно убил собутыльника и отбывает срок. Женщина просила помочь освободить сына условно-досрочно: она боялась его не дождаться.

Степа и Олтаржевский не были друзьями. Они дважды встречались в день вывода «ограниченного контингента». Первый раз – у Олтаржевского, в Москве. Через год – у Стёпы, в деревне. Оба раза молча напивались. Степе было все равно, с кем пить, но со своим лучше: он не лез с разговорами о войне. Небольшого росточка, крепыш, Краев говорил мало, а руками умел делать много. Жизнь развела сослуживцев. Но сейчас, узнав о несчастье, Олтаржевский почувствовал себя так, словно потерял единственного друга.

Он отложил письмо и пригласил Бешева. Пересказал ему разговор с активистами.

– Можно что-нибудь сделать в Кривоколенном? – спросил Вячеслав Андреевич.

– Надо выяснить, кому достался подряд на дом, и попробовать договориться. Но вам это дорого обойдётся, – за очками помощника нельзя было рассмотреть глаза.

– Я не только о доме! Можно как-нибудь повлиять на ситуацию в целом?

– Вы же знаете систему!

Бешев внимательно посмотрел на Олтаржевского.

– Вы хотите заняться строительным бизнесом?

– Нет. Город жалко. Ключников идеалист. Но он прав: Москва – это не только ларьки.

Бешев подумал.

– Если иначе подойти к вопросу, в идее вашего Ключникова что-то есть! В Кремле мечтают приручить столичное правительство, чтобы прибрать деньги Москвы. Общественный совет не свалит мэра, но поубавит его аппетиты. Помните историю с памятником Петру? Тогда Мостовщиков опубликовал несколько статей в «Столице» и получил тысячи писем с поддержкой. Сразу нашлись деньги на рекламные плакаты. Получилась компания не за эстетику, а против политики. История вызвала резонанс, и мэр вынужден был создать комиссию. Памятник, конечно же, стоит, где стоял. Однако репутация московского правительства оказалась подмочена, а мэра перед избирателями выставили самодуром. Так что в идее Ключникова что-то есть.

Только учтите, что после того, как у мэрии появился свой банк и она отказалась от услуг Арона Самуиловича, у Гуськова с городом натянутые отношения. А вы человек Гуськова. Поэтому любую вашу инициативу встретят настороженно. Кроме того, в отличие от вас, у Гуськова есть телеканал и газеты. Но пока конфликт не коснётся его бизнеса, он не станет рисковать. Он теперь не в том положении, чтобы идти напролом. Так что Гуськов вам не помощник. А в одиночку вы не справитесь.

– Других вариантов нет? 

– Разве что вам удастся заручиться поддержкой серьезных людей из федерального правительства. Городские власти обязаны подчиняться федеральным законам. Тогда можно будет кое-кого подвинуть в строительном бизнесе. 

– Я не хочу никого двигать!

– Понимаю. Но тем, с кем вы намерены работать, нужен стимул.

Бешев снял очки и салфеткой протёр стекла. В его умных глазах пряталась ирония.

– Вот еще что. – Олтаржевский подал письмо от матери сослуживца. Бешев просмотрел его. – Что-то можно сделать?

– Если он отбыл две трети срока, попробуем, – ответил помощник.

На другой день машина Олтаржевского застряла в пробке на Новой площади – перегорел светофор, и широкая река машин тонкой струйкой сочилась в горловину Ильинских ворот. Вячеслав Андреевич решил пройтись, но, ступив в московскую слякоть, тут же пожалел о своей опрометчивости.

Прыгая через лужи, он выбрался на тротуар напротив Политехнического музея. На мемориальной доске углового здания Олтаржевский прочитал время постройки и имя архитектора – своего прадеда.

Вячеслав Андреевич огляделся и только тут сообразил, что находится у здания Администрации Президента. В тот же миг он решительно повернул к Старой площади и зашагал вдоль Ильинского сквера. Болезненный морок туманил разум – такое с ним случалось теперь перед важным событием. «Вдруг опять повезёт!» – подумал он. 

Вячеслав Андреевич удивился, если бы узнал, что лишь недавно из-за ремонта в корпусе Кремля высших чиновников администрации переселили на Старую площадь, и ему действительно повезло. Он вошел в подъезд и наугад спросил постового, где найти руководителя? Кроме как неразберихой переезда, никто позже не смог объяснить, каким образом посторонний миновал охрану федерального учреждения. Референт в приемной, узнав «медийное лицо», тоже пропустил его вперед начальников управлений, ждавших совещания. Позже он не сумел повторить невнятную просьбу Олтаржевского. Чиновники, расположившиеся группками и по двое, замолкали, провожая взглядами чужака в пальто и грязных ботинках, озадаченно переглядывались, и на лицах их появлялось одинаковое выражение: «Где-то я его видел!»

Олтаржевский оробел лишь в уютной комнате с плотными шторами. В кабинете никого не было! Вячеслав Андреевич огляделся: портрет президента на стене над кожаным креслом, телефоны с двуглавыми орлами, плазменный телевизор, ноутбук и канцелярские штучки на столе. Олтаржевский хотел выйти, но решил, что иной возможности у него не будет. Не мог же хозяин испариться!

В стене, облицованной панелями из дорогого дерева, Олтаржевский разглядел дверь и приоткрыл её. В щели послышалось сопение. Вячеслав Андреевич заглянул. На диване в просторной комнате, переплетя руки и скрестив лодыжки, в рубашке и с откинутым на плечо галстуком, тихонько похрапывал человек. Пиджак висел на кресле. Лакированные штиблеты у дивана тускло отражали свет полузашторенного окна.

На шорох чиновник открыл глаза, мутным взором посмотрел на Олтаржевского и со словами: «Уже? Я сейчас!» – тяжело сел.

Чумной после сна, он упёрся руками в диван, соображая. Затем, рывком поднялся и босиком пошёл через комнату к холодильнику.

– Я вас там подожду, – деликатно попятился Олтаржевский.

– У меня совещание. Чего тебе? – Чиновник достал из холодильника минералку, залпом осушил полбутылки и облегченно выдохнул. – Не стой над душой. Заходи!

– Вопрос, в общем-то, простой, – замялся Олтаржевский, боясь перепутать имя отчество.

– Если простой, иди к Савельеву.

Никакого Савельева Олтаржевский не знал. Он сообразил, что чиновник его с кем-то перепутал, и оробел еще сильнее, только сейчас осознав, к кому вломился.

Руководитель администрации пригляделся.

– Вы? Как вы сюда попали? – он машинально подтянул узел галстука.

– Вошёл! – пожал плечами Олтаржевский.

Министр, зевнув, смерил взглядом уличную одежду и грязные ботинки посетителя .

– Раз вошли, говорите! Что у вас? – он сел на диван, надел туфли, и, посапывая, стал завязывать шнурки.

Олтаржевский заговорил о просьбе Ключникова. Министр надел пиджак и, опустив руки в карманы брюк, прошёл по комнате. Затем, исподлобья посмотрел на просителя, не совсем понимая, что тому нужно и зачем он тратит его и своё время.

Его просили часто, и он сразу угадывал суть дела: важное оно или нет. Чиновник не находил ничего странного в том, что проситель хлопочет о памяти знаменитого деда, пытаясь привязать личный интерес к идее «сохранения архитектурного облика столицы». Чиновник не понимал лишь, к чему тот клонит? В чем его выгода? Человек не глупый – может, не искушенный в закулисье, он не понимал или не хотел понять, хотя и достаточно потёрся у власти, что при столкновении коммерческих интересов вмешаться просто так в хозяйственную жизнь «российского Ватикана» с его армией дошлых деляг нельзя. Но, чем дольше говорил Олтаржевский, тем любопытнее чиновнику становился сам проситель: он говорил с уверенностью человека, убеждённого в своей правоте, не боялся. В нём чувствовалась неуступчивость, на которую чиновник сразу обратил внимание. И говорил настолько убедительно, что хотелось ему помочь.

– Это ваша личная просьба или вы кого-то представляете? – наконец, спросил чиновник.

– Н-нет, не личная. Меня попросили, – замялся посетитель и вдруг заносчиво спросил: – А чтобы попросить вашей помощи, надо обязательно быть от кого-то?

Министр хмыкнул:

– Вы опять ершитесь. Правительство – это не благотворительный фонд. Вообще-то вам надо не ко мне, а к первому заму премьера правительства Москвы. Он отвечает за перспективное развитие. Иначе говоря – занимается градостроительной политикой.

– Кто же меня к нему пустит?

– Что же вы! Работаете рядом, а до сих пор не знакомы! – Чиновник насмешливо посмотрел на Олтаржевского. – Сюда-то вы как-то прошли!

– С вами я немного знаком. А с ним нет. С московскими чиновниками трудно работать.

– С чиновниками вообще трудно работать! У нас циркуляры и субординация, – он снисходительно улыбнулся. – Первый зам человек не случайный в строительстве. Его отец, как и ваш прадед, занимал пост в Совнаркоме СССР и тоже был репрессирован. Дядя – известный теплофизик. Другой дядя заведовал кафедрой Ленинградского университета. Он, кстати, сам академик архитектуры и доктор наук. Думаю, вы найдёте общий язык.

Олтаржевского удивило, что руководитель знает о судьбе его прадеда.

– Зам мэра уже возглавляет городской совет, – ответил Вячеслав Андреевич. – Может быть, лучше создать что-то подобное совету, только федерального подчинения? Тогда его решения стали бы обязательными для местной власти. Не только в Москве. В провинции ситуация с памятниками еще хуже. Там люди всего боятся, и власти творят, что хотят.

– А чем вас не устраивает министерство культуры? Памятники – в их ведении.

– Честно говоря, я не знаю, что входит в компетенцию министерства. Федеральный совет мог бы расширить список подрядчиков. Многие строительные предприятия страны охотно помогли бы городу. Да только их сюда не пускают. 

– Помогли! – усмехнулся чиновник. – Вон куда вы клоните? Эдак вы настроите против себя власти Москвы. Кстати, ваш приятель дружил с ними.

Чиновник, хитро улыбаясь, покосился на Олтаржевского.

– Но ведь делать-то что-то надо! – ответил Вячеслав Андреевич.

– Без информационной поддержки вам не обойтись. У ваших СМИ широкая аудитория. Подготовьте общественное мнение. Какие у вас отношения с Гуськовым?

– Пока работаю, – без энтузиазма пожал плечами Олтаржевский.

– Тогда поговорите с ним. Пусть ваши профессионалы подключатся к обсуждению. А мы что-нибудь придумаем. Встречу с заместителем мэра я постараюсь для вас организовать. Только сначала определитесь, что вы от него хотите. Чем можете его заинтересовать? Попросить сохранить дом вашего родственника – это одно. А изменить всю градостроительную политику города – совсем другое. В этом случае идея противовеса местному совету актуальна. Если вы, конечно, не договоритесь миром.

Они вышли в кабинет. Начальники управлений уже заходили и рассаживались.

Руководитель Администрации доброжелательно попрощался с незнакомцем. А вечером чиновная Москва гудела о том, что Олтаржевский – человек «ближнего круга» и вхож в высокие кабинеты.

Со служебной парковки Вячеслав Андреевич велел водителю ехать в мэрию – из-за пробки у Ильинских ворот улица по Китайгородскому проезду была свободна. Но на полпути узнал, что руководство города на открытии новой автомобильной развязки, на набережной снова попал в пробку и понял, что никуда сегодня не успеет. Поостыв, он рассудил, что к разговору с заместителем мэра не готов.

Поздно ночью по скайпу ему позвонил Гусь. Нахохлившись, он слушал рассказ приятеля о встрече на Старой площади, о разрушении Москвы и идеях Ключникова. Камера искажала лицо олигарха, отчего нос казался огромным, как на отражении в самоваре.

– Слав, а чё ты туда попёрся?

– Я же тебе объяснил.

– Даром с тобой работать никто не станет. Строительство не наша тема. Денег не заработаем и разосрёмся со всеми!

– Да ты и так разосрался!

– Слава, у меня от тебя башка трещит! После твоих проповедей последней сволочью себя чувствую – хочется какой-нибудь приют для кошек построить, – устало произнёс Гусь. Он подумал. – В чем-то ты прав. Мэр им поперёк горла встал. Если мы впишемся на их стороне, может, нам не так сильно гадить станут. Ладно. Усатому я позвоню. Журналюг он на тему заточит. – И грустно добавил. – Пора перед Богом очки набирать, что ли?

Олтаржевскому из мэрии так и не позвонили. Поразмыслив, он решил, что это к лучшему. Идти к руководству Москвы ему пока было не с чем.
 

17
 

Через неделю после разговора Олтаржевского с Гуськовым общественная организация по защите архитектурного наследия столицы, которую возглавил Ключников, выпустила бюллетень с перечнем памятников, подлежащих уничтожению. Информационную атаку подхватил канал Гуськова. По телевидению показали несколько тематических репортажей. Новый сайт канала продублировал материалы.

Поначалу московское начальство не обратило внимания на выпад. Но скоро в Кривоколенный переулок, а затем в – Подколпачный, где на месте бывшего Хитровского рынка собирались рыть подземную парковку, местные активисты не пустили строительную технику. Как только к памятникам, подлежащим сносу, подгоняли технику, общественники через свой сайт подтягивали тысячные митинги, хорошо организованные, с плакатами и громкоговорителями. Затею Ключникова поддержали знаменитости и политики, делавшие на скандале репутацию. Отмахнуться от движения стало невозможно.

Московское руководство насторожилось. Опальный олигарх мстил московской власти и умело натравливал на неё горожан. Наследник знаменитого архитектора тоже знал своё дело. Иначе он не стал бы так нахально влезать в стройные ряды московских чиновников. За ним явно стояли люди влиятельнее Гуськова. Неясно было, помирился ли Гуськов с федеральной властью, а если помирился, чего тогда ждать от Кремля.

Федеральное же правительство, после успешных наскоков активистов Ключникова, негласно приняло сторону Олтаржевского, но решило выждать. Даже благосклонности федеральной власти было достаточно, чтобы дом в Кривоколенном переулке ломать передумали, строительство подземной парковки на Хитровке – временно отменили. Московское правительство не хотело окончательно ссориться с федеральной властью.

Олтаржевский же искренне полагал, что Аркадий, как он выразился, «набирал очки перед Богом» и помогал Ключникову. Гуськов, правда, не особенно рассчитывал на прощение Кремля и напоследок решил нагадить всем – стравить московских и федералов.

Впрочем, чем бы Олтаржевский ни занимался, – проекты, переговоры, встречи, он вспоминал Ольгу, и хотя всегда был на людях, чувствовал себя одиноким.
 

18
 

В одиннадцатом часу утра Ольга Валерьяновна Шерстяникова все еще лежала на шёлковом белье и вспоминала вчерашний вечер у Говоровых, знавших её отца, богатых и известных людей. За их сына вышла замуж дочь Шерстяниковых Ира. Молодые жили в Санкт-Петербурге. Сергей, зять, так же, как его отец, работал на дипломатическом поприще и со дня на день ожидал нового назначения в Финляндию.

Ольга Валерьяновна вспоминала вчерашний вечер, чтобы не прислушиваться к тревоге, которая не покидала её в последнее время. И чем дольше она вспоминала, тем сильнее тревога нарастала, как в детстве, когда за дверью жужжит бормашина, и скоро твоя очередь заходить в «зубной» кабинет. Сначала Шерстяникова решила, что её тревога – из-за вынужденной праздности. Но причина была иной, и она не могла понять её.

С мужем они познакомились в маленьком сибирском городке, куда Ольга попросилась по распределению после Ленинградского университета. Самойлова промаялась в сельской школе год, с первого дня понимая, что романтическая попытка «сделать себя», предпринятая вопреки уговорам родителей, провалилась. Родители работали по контракту за границей – отец занимался наладкой оборудования закрытого предприятия. Его молодой коллега Вася Шерстяников привёз Ольге посылку от родителей из Ирана. Летом снова приехал к ней. В отпуск. Через неделю они поженились. Ольга выскочила замуж, как ей казалось, не по любви, а чтобы удрать из глухой дыры, где жили душевные, хорошо относившиеся к ней, но чужие люди. Попроситься домой, в Новосибирск, где теперь работали родители, она не могла из гордости.

Вася всегда казался ей простоватым. Ухаживая, он дарил цветы, которые она не любила, и конфеты, которые не ела. А когда они поженились, с непонятной ей мужской бравадой на день пограничника надевал зеленую фуражку и пил водку с бывшим сослуживцем Сашкой Строговым. Приятели работали на оборонку в одном из номерных заводов. После рождения Иры карьера и личная жизнь Ольги двигалась поступательно и параллельно: завуч, директор школы – с одной стороны, и муж, рядовой инженер, скучноватый и готовый ради неё на всё – с другой.

Вася часто уезжал с тестем на испытания. А когда в самом конце афганской войны отец и Сашка Строгов при обстоятельствах, о которых Оле не рассказывали, погибли, она узнала, что муж, так же, как отец и Сашка, служит в разведке.

Правда потрясла её. Она открыла для себя, что не знает мужа, и впервые его глазами посмотрела на их жизнь. Балагур и весельчак, в каждую командировку он уезжал навсегда и возвращался к любимой женщине, всего лишь разрешавшей себя любить. Дочь-подросток жила своей жизнью, отражая, как Луна отражает свет Солнца, любовь родителей, и пока не излучая ничего взамен. Оля корила себя за слепоту и легкомыслие и пронзительно жалела мужа. Жалела за то, что, уважая этого честного и мужественного человека, она… все-таки не любила его. Но теперь, когда он уезжал, липкий ужас не оставлял её. Понятие «служить Родине» наполнилось для Ольги смыслом.

Когда первое отчаяние после гибели отца притупилось, она вспоминала немногие дни, что проводила вместе с родителями. Для знакомых и для неё отец – член-корреспондент и доктор наук. Мать никогда не рассказывала дочери о его «другой» жизни. Случалось, мама (не старая еще женщина) по утрам в ночной рубашке, сидя на постели, задумчиво заплетала седые волосы в жидкую косицу, и Ольга пробовала понять, что она чувствует, вспоминая отца, правду о котором в семье знала только она. Иногда мама гладила ее по голове, как маленькую, и грустно улыбалась, словно просила прощение за себя и за отца, за то, что дочь выросла без них. Ольга вдруг испугалась такого же будущего для себя наедине со своим прошлым. Война! За войной еще война! Ольга не выдержала. Она попросила мужа уволиться.

– Ты хочешь, чтобы я зачах заместителем по чьей-нибудь безопасности? – пошутил Вася, грустно глядя на жену. В тельняшке и босой, он навалился локтями на кухонный стол. За окном их загородного дома под осенним ветром скрипели сосны.

– Страны, за которую ты воевал, нет! А в этой – офицерские погоны не нужны, чтобы по ночам разгружать вагоны! – прошептала Ольга, кутаясь в халат: дочь спала через стену.

– Я не могу иначе!

Она обхватила его бритую голову и прижала к груди. Он поцеловал её руки.

– Делай, как знаешь, но не бросай нас, – сказала она, под «бросай» подразумевая гибель.

Примерно в то же время в Москве проходил Всероссийский педагогический семинар. Директор лицея и заслуженный работник образования Шерстяникова поняла причину персонального вызова, встретив на фуршете давнюю подругу Люду – жену премьера. Люда курировала науку.

Встрече обрадовались. Повспоминали. Подруга познакомила Ольгу с заместителем какого-то министра – некогда тот служил с мужем Люды. Подтянутый и моложавый. Из мимолетного разговора Ольга уловила легкий бриз перемен – к Москве подтягивались соратники, чтобы в нужное время укрепить второй, третий, дальний эшелоны власти.

Зная щепетильность мужа, она промолчала о разговоре.

Через месяц Василия Степановича пригласили в администрацию губернатора и предложили избираться в Законодательное собрание. Шерстяников не задавал жене вопросы – под новогодний бой кремлевских курантов обыватели перед телевизорами закусывали известие о «передаче» власти, и не надо было разбираться в политике, чтобы догадаться о грядущей перетряске наверху.

– Оль, я офицер, а не политик! – сказал Вася, вернувшись из администрации. На диван в прихожей он плюхнулся не снимая пальто. Жена в банном халате села на пол, скрестив ноги по-турецки. Дочь-студентка в футболке, жуя бутерброд, выглянула из кухни – Ира приехала на каникулы из Питера. Ольга встала на колени и уткнулась щекой в грудь мужа – от мехового воротника его пальто пахло морозом.

– Вас скоро уволят, товарищ подполковник, по выслуге лет. У меня есть для вас место учителя ОБЖ. Выбирайте! – сказала она.

После майского указа Полномочный представитель президента в федеральном округе, тот самый замминистра, теперь уже бывший, на приеме в связи с назначением, познакомился с Василием Степановичем. Понимая, кому полковник обязан стремительным взлётом, чиновник предложил его кандидатуру в Совет Федерации.

Летом после аудиенции у президента Шерстяниковы перебрались в Москву. В генеральском мундире Ольга видела мужа лишь раз, по возвращении сенатора из Кремля.

С новыми знакомыми они были по-сибирски открыты и доброжелательны и еще не привыкли к вежливой сдержанности москвичей и условностям в замкнутом анклаве избранных. На соседское дружелюбие знаменитого Гуськова они ответили радушием. Именно поэтому Шерстяникова заступилась за малознакомого ей медийного олигарха, презрев расчет. Муж мягко попросил её «не вмешиваться» – их с Аркадием связывали какие-то дела, но Ольга Валерьяновна подозревала, что тщеславного Аркашу, наивно верившего в то, что всех можно купить, поручили Васе, который по роду службы хорошо ориентировался в среде русской политической «элиты». Кроме того, он курировал соседние страны – лишь только в бывших союзных государствах вокруг России происходили придворные рокировки, Василий Степанович уезжал в командировку.

С работы Шерстяникова уволилась. В казенной квартире на Тихвинской они не жили ни дня. Ольга принялась обустраивать особняк, и это занимало все её время.

В Москве она познакомилась с сослуживцами мужа и многих из них встречала на приёмах. Быстро подружилась с бывшими знакомыми отца, по большей части пожилыми дипломатами, и их женами – очень умными, но скучноватыми людьми. Московскую тусовку Ольга избегала. С одной стороны, знаменитые политики и богачи, с другой – деятели культуры и знаменитые спортсмены – два этих сообщества между собой почти не пересекались. Многие из них, обаятельные и образованные люди, выходцы из советской эпохи, они имели одну общую, по мнению Ольги, слабость – спешили скорее получить то, что недополучили в молодости, и, добившись успеха, выпендривались друг перед другом, что на вкус Ольги было неинтеллигентно. Она очень быстро узнала многих из них, как знают друг друга жители райцентра. Ей рассказали, у кого какие привычки и слабости. Кто дома деспот или у кого жена грязнуля. Она узнала об их отношениях друг к другу; узнала, кто кому покровительствует и кто с кем враждует. Но, поскольку провела почти всю свою жизнь в провинции, мало интересовалась московской жизнью. Многие же, зная её «высокие» связи (Ольга ими совершенно не кичилась), считали её «темной лошадкой». Близких подруг у Ольги не было, ибо она считала, что единственная настоящая подруга женщины – её семья.

Хлопоты заполняли её время, как строительная пена заполняет пустоты. Из её жизни исчезли ученики и их родители, коллеги. Василий Степанович рассказывал о работе (что мог). Но это была его, а не её жизнь. У дочери своя семья. Старые друзья – далеко, а новых в сорок лет не наживают. Она обманывалась тем, что со временем найдется дело для неё, но дело не находилось: «свадебное генеральство» во всевозможных обществах и фондах оставалось все той же строительной пеной.

Беспокойство же, с которым Ольга просыпалась с недавних пор, было беспокойством особого свойства. В нём просматривалось что-то болезненное, как предчувствие беды. Шерстяникова отогнала тревогу, пообещав себе разобраться в ощущениях позже.

Она хотела полениться еще немного, но раздумала и, спустив с кровати гладкие белые ноги, нашла ими шлёпанцы, накинула на красивые плечи шёлковый халат, и быстро пошла в соседнюю со спальней уборную, а оттуда в просторную душевую комнату, пропитанную запахами эликсиров и духов. Ольга старательно вычистила белоснежные зубы. Надев шапочку, вымылась душистым мылом и вычистила специальными щеточками ногти на руках и на ногах. Затем постояла под прохладным душем, чувствуя, как просыпается и наливается свежестью ее стройное тело. Вытершись лохматой простыней, она надела выглаженное и оставленное горничной на специальном столике белье.

Она долго массировала перед зеркалом лицо и руки, втирая дорогой увлажняющий крем, и, подумав, не стала красить лицо, потому что еще не решила, что наденет на вечер… где и у кого, не запомнила. Она вообще мало и аккуратно пользовалась косметикой. В гардеробной комнате Шерстяникова выбрала домашнее платье и подобрала к нему брошь и браслет. Наряды, украшения, достаток – все это у неё было прежде. Ольга любила дорогие и красивые вещи, но вещизмом не болела. Прежде из-за нехватки времени, одевание и выбор украшений никогда не были для неё ритуалом, теперь же она взяла за правило не появляться перед прислугой, (по существу перед посторонними людьми, часто менявшими друг друга) одетой кое-как. Васе с молодости было всё равно, что жена надевает дома, но она одевалась и для мужа. 

Василий Степанович в расшитом жакете с лацканами из стеганого атласа попивал кофе за огромным обеденным столом и пролистывал новости в ноутбуке. Ольга с удовольствием отметила про себя, что муж все еще крепкий мужчина.

– Ты уже завтракал? – спросила она и поцеловала его в бритую макушку.

Он утвердительно промычал. Ольга Валерьяновна скользнула по его плечу рукой – Василий Степанович коснулся губами её ладони. Супруги жили в разных комнатах, чтобы не нарушать распорядок друг друга, и поэтому всегда встречались с нежностью, как после долгой разлуки.

Ольга Валерьяновна завтракала поздно. Муж предложил ей кофе. Она налила в его чашку, придвинула стул и оперлась о его плечо, заглядывая в ноутбук.

– Твой знакомый преуспевает! – с веселым удовольствием проговорил Василий Степанович, перелистывая новости на экране.

– Какой знакомый?

– Архитектор. Тот, что просил за Гуськова.

– Да? А что он сделал? – при упоминании об их странном госте сердце Ольги Валерьяновны кольнула сладкая тревога, и она рассердилась, поймав себя на том, что не хочет, чтобы муж заметил это беспокойство.  – О нём снова пишут!

Для начала Василий Степанович рассказал, как Олтаржевский явился в администрацию президента. Явился на авось, явился – не подмазав.

– Либо подмазал так, что остальные по сравнению с ним ходили даром! – хохотнул сенатор.

Слушая мужа, Ольга Валерьяновна неторопливо прошлась вокруг стола.

– Представь физиономию главы, когда к нему ввалился этот чудак! – весело засмеялся Василий Степанович. – А знаешь, что он сам рассказал, Олтаржевский? Я на днях спрашиваю, зачем же вы, Вячеслав Андреевич, людей пугаете? А он – мол, всё само собой получилось! – зашёлся смехом сенатор.

Шерстяников согласился с общим мнением, что у Олтаржевского во власти кто-то есть.

– Неясно только, где он раньше был? – задумчиво проговорил сенатор. – А в общем – молодец! Не трус! Гнёт своё! Про таких говорят – мягко стелет, да жестко спать.

Он рассказал, что «центральная префектура» стала ломать особняк. Уж «деньги распилили» под офисы. Тут «архитектор» заявил, что в доме жил его знаменитый прадед. При Сталине родственник сидел с отцом зама мэра, едва не на одной «шконке». Снос отменили. Домик передали под реставрацию. Чиновники, у кого из пасти вырвали кусок, окрысились на «архитектора». А он договорился о том, что в план реставрации включат небоскрёб «Украина», проекта его прадеда. Подряд на миллиард. В проекте участвуют американцы. Они чтут его родственника. Гостиницу переименуют в «Рэдиссон Ройал».

– Пока это слухи. Он убедил Гуськова нанять каких-то общественников и надавить на московские власти. Об Архитекторе говорят всерьез.

Сенатор рассказал, что готовится Указ о новом управлении в администрации Волошина; управление станет следить за всеми памятниками России. В начальники управления прочат Олтаржевского. «Вот когда у него с мэрией бойня начнётся. Но тогда его уже не достанут».

– Другой бы на его месте набивал мошну, пока не поздно. А этот – нет! За память прадеда – всех в кровь… – Сенатор сжал кулак и состроил смешливо-зверскую гримасу, – правда, под чужие деньги! Гуськов не может простить Лужкову, что тот его с банком прокатил.

В веселости Шерстяникова слышалась озабоченность тем, что в налаженных отношениях с московскими чиновниками кому-то с рук сходили вольности.

– Разину с его легендой о племяннике Горбачева и Гробовому с воскрешениями мёртвых еще поучиться у этого парня! – недобро заключил он. 

Ольга Валерьяновна вежливо слушала о скучных интригах, присев с другого края стола. Она поймала себя на мысли, что ей приятно слушать об Олтаржевском, и поняла, что причина её смутной тревоги – именно он, их странный знакомый. Она призналась себе, что думает о нем с первой встречи в ресторане. С того вечера, когда почувствовала его взгляд, и знала – он тоже думает о ней. Возле их столика он рассматривал её так откровенно, что это могло бы показаться неприличным, если бы в его взгляде не было столько прямодушия и восхищения.

Она привыкла к вниманию мужчин, воспитанных, понимавших, кто она, и ухаживавших достойно. Но никто не смотрел на неё с восторгом. Если бы она не знала себя, то решила, что именно такого восторга ей не хватало в жизни.

Разобравшись в себе, она подумала, что все эти глупости от скуки, и она без труда избавится от гостя. Но тут же поняла, что невозможно избавиться от того, кого нет рядом – она не видела Олтаржевского с тех пор, как он приезжал к ним, и тревога, как зубная боль, заныла с новой силой. Самое невероятное для Ольги заключалось в том, что она была счастлива, как любая женщина, у которой есть всё, о чём может мечтать человек, и пошлая интрижка просто не умещалась в её жизнь. 

– Вася, а не слишком ли много мы стали говорить о делах и рассчитывать? – спросила Ольга. Она неторопливо подошла и обняла мужа сзади, но вдруг почувствовала отчуждение к нему, и, чтоб не поддаваться настроению, заставила себя постоять рядом.

Василий Степанович, отодвинув ноутбук, поцеловал её руки.

– Он, кстати, ветеран Афганистана. Награждён орденом, – сказал сенатор, как всякий муж-слепец, не замечая, что разговор о другом мужчине уже тяготит жену.

– Ну вот, ты снова о нём! – улыбнулась Ольга Валерьяновна, чувствуя, как из-за неясной ассоциации с отцом волна теплого чувства к Олтаржевскому захлестнула её, и она с лёгкой укоризной подумала, что в прошлый приезд он промолчал о том, что воевал. – У тебя тоже есть награды. Почему он тебя интересует?

– Теперь – не только меня.

Ольга поняла и, чуть досадуя, спросила:

– Им-то что от него нужно? Неглупый человек. Воевал. Не боится поступать, как считает нужным. Кроме того, он ученый. Привык обдумывать поступки. Если логика не помогает, находит неожиданные решения.

– Новый человек всегда вызывает интерес.

Ольга вздохнула и выпрямилась. Она сообщила, что хочет послоняться по городу.

Обычно в такие дни она уезжала на такси, чтобы не быть привязанной к машине. Она могла «забрести» на демонстрацию мод, на выставку, в музей, в необычный ресторан – куда угодно, где было людно, но без толчеи.

– Постарайся не задерживаться! – Василий Степанович, поцеловав жену, напомнил о вечернем приёме.

Ольга провела час в Доме моды Юдашкина на Кутузовском проспекте. На Новом Арбате в Доме книги с грустью полистала учебные пособия, как напоминание о добрых старых временах – она с улыбкой подглядывала за парочкой студентов, то и дело тискавшихся у стеллажей. Пообедала в ресторане, рассматривая в окно людей и машины. Утренняя меланхолия не покидала её. Ольга вызвала такси, чтобы ехать домой. 

Она попросила водителя провезти её к Киевскому вокзалу и оттуда по набережной на Кутузовский проспект мимо гостиницы «Украина». С Бородинского моста они свернули на набережную Тараса Шевченко. С неожиданным щемящим чувством Ольга посмотрела на здание Киевского вокзала, и только тут призналась себе, что замысловатый маршрут мимо мест, связанных с именем Олтаржевского, доставляет ей мучительное наслаждение, словно они могли бывать здесь вместе.

Проезжая по набережной, она смотрела на серый лед реки с большими черными полыньями посередине, и ей хотелось плакать. На повороте за Арбатским мостом она попросила водителя подождать и вышла на свежий воздух. Машина припарковалось у обочины. Постовой с полосатым жезлом взглянул на красивую женщину и отвернулся.

Ольга, кутаясь в меховой воротник от сквозняка с реки, прошла по пешеходному тротуару к пирсу гостиницы. Слева высилась громада небоскреба, а перед ним в сквере памятник Тарасу Шевченко в шинели-крылатке «пушкинского» кроя. Она отвернулась от небоскрёба, чтобы не мучиться болезненными ассоциациями. Справа через реку на Краснопресненской набережной белел Дом Правительства, а чуть правее размашистая «книжка» мэрии – он, кажется, работал где-то рядом...

Ольга озябла и повернула назад. Чтобы сократить путь к машине, отправилась через сквер, старательно огибая подмерзшие лужи и грязный снег. Возле памятника стоял мужчина в добротном пуховике и, заложив руки за спину, рассматривал бронзового поэта. Он обернулся и посмотрел на Ольгу долгим взглядом.

Ей показалось, что она узнала рослого незнакомца. Тонкое лицо с горбинкой на носу. Сосредоточенный взгляд прищуренных глаз. Случайная встреча в многомиллионном городе показалась невероятной, и она заспешила, не оборачиваясь, испугавшись, что случайность может оказаться правдой. Что ему было тут нужно? Она рассердилась на себя: не хватало в каждом встречном выискивать сходство с ним, подчиняясь своему воображению.

Возле такси Ольга обернулась. Мужчина по-прежнему пристально смотрел на неё. Как только она обернулась, он шагнул к ней. Ольга скорее села на заднее сиденье и приказала ехать. Она изо всех сил старалась не оборачиваться – если бы он выбежал на дорогу, она приказала бы таксисту остановиться, сама не понимая, зачем! Всё время, что машина выруливала на середину Кутузовского проспекта, Ольга мысленно возвращалась к своему запретному счастью в сквере. Страшному и непостижимому, как все, что с ней происходило. Здравый смысл не мог справиться с наваждением. Посторонний человек, которого она видела лишь дважды, и почти ничего о нем не знала, не мог поработить её мысли. Её фантазии – каприз от скуки. Она мучила себя упрёками, ощущала вину перед мужем, пока не осознала, что бежала из сквера не от незнакомца, а от себя.

Наконец, Ольга убедила себя в том, что обозналась, но решила на сегодняшний приём не ездить.
 

19
 

Василий Степанович позвонил и сказал, что отправил за ней машину. На приёме ждут Путина. По дороге Ольга старалась не вспоминать происшествие у гостиницы и от этого беспокоилась еще больше.

Ольга вошла в дверь, и сейчас же в холле пахнуло свежим морозным воздухом, словно Шерстяникова сама была частью московской зимы. Свободная шубка не стесняла ее легких и плавных движений, голова не покрыта. Из-под длинного золотистого платья выглядывали изящные туфельки. Она принялась снимать перчатки и тут заметила Олтаржевского. Щеки её порозовели то ли от волнения, то ли от мороза.

– Вы? – удивилась она. – Вы уже уходите или только приехали?

Олтаржевский проговорил что-то невнятное. Он приехал только что и теперь не знал, уезжать ему или остаться. Он появился здесь лишь потому, что был уверен – именно сегодня встретит Ольгу. Он хотел и боялся её увидеть.

Шерстяников, поглядывая на жену, никак не мог отделаться от знакомца, державшего его за руку у двери. Наконец он вошел, быстро пожал ладонь Олтаржевского и отвернулся, что-то рассказывая жене.

Вячеслав Андреевич отступил. Перед ним была другая Ольга – блестящая светская красавица. От её ли великолепия, или оттого, что супруги казались своими в чуждом ему обществе, Олтаржевский почувствовал себя скромным и маленьким. Он передумал спрашивать женщину, мог ли видеть её сегодня в сквере у гостиницы «Украина».

Ольга улыбнулась:

– Что же вы? Пойдемте! Вечер только начинается. 

Шерстяников ободряюще кивнул Вячеславу Андреевичу. Они втроем стали подниматься по лестнице – Шерстяниковы впереди, Олтаржевский следом.

Стук каблуков Ольги о мрамор, казалось, расчищал им дорогу в толпе. Олтаржевский видел только подвески ее серег, переливавшиеся в электрическом свете, платье, расшитое золотом, и никак не мог сосредоточиться на окружающих. Шерстяников ступал рядом с женой так, чтобы не мешать её величавому шествию.

На площадке лестницы Ольга обернулась. Олтаржевский увидел её лицо совсем близко.

– Что же вы отстаёте? – спросила она.

– Я просто шел не торопясь, – вежливо ответил он.

– Мне кажется весь этот мишурный блеск вам не по душе! Вам здесь не нравится?

– Да как вам сказать, – уклончиво ответил он.

– Скажите, вы были сегодня у гостиницы на набережной? – спросила она так, чтобы слышал только Олтаржевский.

– Да, был. Так все-таки это были вы? – негромко воскликнул он и подался к ней.

Но Шерстяников уже уводил жену, взяв под руку. Она сосредоточилась на знакомых, приветствовавших чету тут и там, а Олтаржевский остановился у стола со сладостями, стоявшими здесь же на площадке, съел пирожное и отправился бродить в толпе.

В большом зале он огляделся по сторонам. Натертый паркет блестел, с потолка спускалась огромная хрустальная люстра, откуда-то доносилась музыка. Гости прохаживались по залу. Вокруг были женщины в драгоценностях и мужчины в дорогих костюмах. Сновали фотографы, снимавшие светскую хронику.

Олтаржевский заметил в отдалении сутулого Березовского, что-то энергично рассказывавшего осторожно улыбавшемуся Абрамовичу. Чубайс теребил мочку уха и с терпеливой иронией слушал горячо жестикулирующую пожилую даму в платье с блестками. Тут и там Вячеслав Андреевич видел примелькавшихся по телевизору людей, имен которых он не помнил: актёры, музыканты, певцы.

Шерстяников разговаривал со Строевым и Тулеевым. Ольги рядом с ним не было. Кроме Шерстяниковых Олтаржевский не встретил в зале никого, с кем был бы хорошо знаком. Он почувствовал некое подобие ревности к Ольге: должно быть, она думать о нём забыла. И ему снова захотелось уйти, но тут кто-то коснулся его локтя. Вячеслав Андреевич обернулся. Рядом стояла Шерстяникова.

– Василий Степанович занят, – сказала она извиняющимся тоном. – Я решила вас немного приободрить, а то вы стоите один-одинёшенек.

– Да нет, ничего, – Олтаржевский почувствовал, как краснеет от удовольствия.

– Что же вы? Я возьму вас под руку. Пойдемте.

Ольга оперлась о его руку, и они пошли. Им вежливо уступали дорогу. Людей набралось столько, что стало трудно продвигаться в толпе.

– Я не бываю на таких мероприятиях. Помощник посоветовал приехать, чтобы потолкаться на виду. Это ничего, что вы ходите со мной без мужа?

– Ничего! Василий Степанович постоянно занят и сам рад, если меня кто-то уводит от его скучных разговоров, – небрежно ответила она. 

Они остановились у одной из стенных ниш, чтобы осмотреться. Мимо прошёл Радзинский под руку с какой-то женщиной и вежливо раскланялся с Ольгой, а заодно с Олтаржевским. Шерстяникова лёгким движением подбородка показала Вячеславу Андреевичу Игоря Сечина и Дмитрия Медведева, узкоплечего, с большой головой.

– Кто-то из них станет следующим президентом, – шепнула она. – Присмотритесь к Медведеву. Владимир Владимирович сделал его председателем «Газпрома» и приставил к Волошину, очевидно, не очень ему доверяя, хотя именно Волошин сделал Путина президентом. Вы ведь были у Волошина недавно?

– Да. Вы об этом знаете?

– Здесь все про всех всё знают и всё замечают. Каждое слово, каждый взгляд имеют значение. Даже то, что мы с вами разговариваем.

Она посмотрела насмешливо и легонько сжала его локоть. Олтаржевский задохнулся от волнения. Он подумал, что, если Ольга чувствует то же, что и он (ему болезненно хотелось её обнять), то сейчас она невыносимо мучается. Он не был обременен супружескими узами и все равно не находил себе места. Она же улыбалась, как ни в чем не бывало, разговаривала, а в душе её, должно быть, творился ад. Единственное, что она смела себе позволить, это подойти к нему. Олтаржевскому вдруг почудилось, что оба они отгорожены от зала непроницаемой сферой, еще мгновение – и они прижмутся друг к другу. Но Ольга шагнула в сторону.

– Пойдемте! Начинается концерт! – сказала она так, словно приехала сюда из-за музыки.

В глубине зала были расставлены стулья. В первых рядах рассаживались крупные чиновники и знаменитости. Олтаржевский не знал, занимают ли здесь места произвольно или по ранжиру, и отпустил Ольгу. Шерстяников ждал жену, стоя у занятого места ближе к первым рядам. Олтаржевский остался сзади, в толпе второстепенных гостей. У многих из них уже были усталые лица.

Музыканты в черных фраках заиграли Вивальди. Затем Рахманинова. Вячеслав Андреевич весь концерт не отрывал взгляда от Ольги. Он хотел и не мог уйти, зная, что увидит её не скоро. Шерстяников откинулся на спинку стула, делая вид, что поглощен концертом. Лысина его блестела. Ольга сидела прямо. Она ни разу не пошевелилась, и Олтаржевский догадался, что женщина чувствует его взгляд. Весь вечер их словно связывала невидимая нить.

После концерта вереница гостей потянулась в соседнюю комнату к столам, уставленным разнообразной снедью, бесчисленными бутылками и графинами. Картину дополняли хрустальные бокалы и рюмки, стопки тарелок из дорогого фарфора и серебряные приборы. Вдоль стен в ожидании гостей выстроилась прислуга. Ужин был сервирован а-ля фуршет. Для желающих стояли стулья.

Вдруг по толпе, как легкий бриз, прокатилась тревога. Кто-то рядом с Олтаржевским сказал, что приехал Путин. За головами Вячеслав Андреевич мог разглядеть лишь лысину Шерстяникова и золотистое платье Ольги. Она приветливо коснулась щекой щеки какой-то дамы. Олтаржевский даже на расстоянии видел, с каким достоинством и прирожденной грацией держалась Ольга, и восхищался ею. Шерстяников вытянулся в струнку, пунцовый от удовольствия.

Небольшая группа гостей отправилась, очевидно, в комнату для избранных. Олтаржевский не мог разглядеть, были ли среди них Шерстяниковы. Во всяком случае, Ольгу он нигде не видел.

Сразу после ухода важных гостей в зале наступило оживление. У стола рядом с Олтаржевским вертелись чиновники рангом пониже. Они сдержанно смеялись и посматривали по сторонам, пытаясь показать причастность к избранному кругу. Но сами понимали, что это не так, и чувствовали себя неловко.

Олтаржевский поел. Выпил немного вина. Поговорил с пожилой парой о великолепном приеме и прекрасных закусках. Он собрался уже уходить, когда в зале снова произошло волнение. Люди почтительно расступались. Путин шел вразвалочку, как идёт по родному двору пацан, умеющий дать сдачи любому забияке, шёл походкой, которая очень скоро станет знаменитой. По дороге он кивал и чокался бокалом с гостями. Его сопровождал Волошин, лукаво поглядывая на тех, к кому подходил президент. По обыкновению глава Администрации смотрел мимо лиц. Олтаржевский вспомнил рассказ Гуся о хулиганской молодости Волошина и улыбнулся, представив, какую панику наводили бы на шпану два ныне солидных дядьки, если б встретились в детстве.

Волошин что-то сказал Путину, тот кивнул и подошёл к Олтаржевскому. Президент оказался на полголовы ниже Вячеслава Андреевича. Олтаржевский машинально взглянул на часы на правом запястье президента и сообразил, что волнуется.

Путин поздоровался и спросил так, словно их разговор прервали:

– Вы считаете, что правительству пора обратить внимание на культурное наследие страны?

– Это не только моё мнение. Так думают многие.

– Что же, хорошо, что вы не отстаёте от времени. За добрые начинания! – Он приподнял бокал.

У Олтаржевского не оказалось вина в бокале. Путин не стал ждать. Он улыбнулся:

– Пусть министр культуры выпьет с нашим гостем, – и пошёл дальше.

Окружающие, кто почтительно, кто с иронией посматривали на Олтаржевского. Какой-то чиновник тут же одолжился у него ручкой, но записывать передумал и побежал за президентом к выходу.

Олтаржевский поискал глазами Ольгу и не нашёл. Он спустился вниз, подождал, когда найдут его пальто, и дал гардеробщице на чай. На крыльце, застегиваясь, он ждал, пока вызывали его машину. Гости потихоньку расходились. Из черного пространства над головой тихо падали одинокие снежинки.

Ольга остановилась наверху, оглядываясь. Олтаржевский взбежал по ступенькам навстречу и взял ее за руку под рукавом шубки. Она не убрала руку. Внутри у Олтаржевского все плавилось от любви.

– Вы говорили с президентом? – спросила она. – Это хорошо. Вас заметили. – И обернулась. – Васю опять задержали.

Он заглянул в её влажные голубые глаза. Поодаль пожилая пара, с которой он разговаривал на фуршете, тоже ожидала машину. Старички приветливо кивнули Олтаржевскому. Он махнул им. Шерстяникова удержала его за локоть, и тихо и быстро заговорила:

– Сейчас вы уйдете, и я вас опять не увижу. Помните утро, когда вы были у нас? Вы тогда сказали, что все время думаете обо мне.

– Да.

– Я тоже все время думаю о вас! Пробую не думать и думаю! С того дня, как увидела в ресторане! Сейчас вы ушли, и я испугалась, что навсегда.

Она ужаснулась тому непонятному, что происходило с ней, и посмотрела испуганно:

 – Боже! О чём я? Почему вы молчите? Вы ведь знаете, что что-то происходит!

– Я знаю только одно – я счастлив, что вы есть…

– Не смейте! – прошептала сдавленным голосом. – Прошу вас! Не смейте! Здесь люди!

– Я люблю тебя! – негромко проговорил он.

– Я тебя тоже люблю! Но это безумие! Это невозможно!

Они отступили за колонну. Вячеслав Андреевич наклонился к её губам, пахнувшим вишней. Ольга вырвалась и поспешила к дверям, из которых, натягивая перчатку, выходил Шерстяников. Олтаржевский сбежал вниз к машине и сказал водителю, что пройдется пешком. Внутри у него всё снова плавилось мучительно и сладко. Он быстро зашагал по улице. Мимо одна за другой проезжали дорогие машины.

Во внутреннем кармане пиджака зазвонил телефона.

– Привет, папа, – сказал Саша. – Я нашёл ту бабусю.

– Какую бабусю?

– Нашу родственницу. Наталью Ивановну. Помнишь, дед рассказывал? Она живёт в Серебряническом переулке на Солянке, рядом с высоткой на Котельнической набережной. Ты можешь завтра пойти со мной к ней? Я договорился.

Вячеслава Андреевича изумило, что большую часть юности он прожил почти по соседству с «пропавшей» родственницей, не ведая об этом.

– Пока не знаю, – замялся Олтаржевский, все еще под впечатлением вечера. Он думать забыл о давнем разговоре с отцом и не сразу сосредоточился на словах сына. – А я-то для чего там нужен?

– Ты вроде тоже хотел узнать что-нибудь про нашего прадеда. Может, она тебе больше расскажет. Даст какие-нибудь документы. С нами будет Даша. Мы вместе бабусю искали. Ну, и просто повидаться, – в голосе сына послышалась обида. 

Олтаржевскому стало стыдно. Не так часто дети приглашали его в свою компанию.

– Извини. Замотался. Конечно, Сань, приду!

Но как только они договорились о времени, тяжелая лапа сдавила сердце: объяснения с Ольгой и звонок сына показались Олтаржевскому не случайными.

Вячеслав Андреевич встряхнулся: стоит хоть раз поддаться настроению, и он станет полагаться на милость судьбы, вместо того чтобы пробовать изменить её.
 

20
 

На следующий день в шестом часу вечера Вячеслав Андреевич ёжился от промозглого ветра напротив Троицкой церкви. Машина с водителем ждала через дорогу на площади Яузских ворот.

Остаток вчерашнего дня и все утро Олтаржевский думал об Ольге. Затем – о встрече со старушкой. Приподнятое настроение накануне оттеснила невнятная тревога.

Дети подошли со стороны библиотеки Иностранной литературы – в вечернем сумраке Олтаржевский увидел на Астаховском мосту через Яузу две одинокие фигуры: рослого Сашку в ветровке и Дашу в фиолетовом пуховике. Оба с рюкзачками за спинами.

Дочь томно убрала за ухо русую прядь, дотянулась и поцеловала отца в щёку. В ботинках на толстой подошве, в черных колготках на тоненьких ножках и в куцем пуховичке по европейской моде дочь напоминала козявку, по ошибке выползшую на мороз. Нос девочки покраснел. Глаза с припухшими веками смотрели сердито.

– Опять без шапки. Соплями возить будешь, – сказал отец. Дочь спрятала подбородок в воротник и упрямо отвернулась.

– Чего надулась? Поссорились?

– Да так! – ответил брат. – Такая же дура, каким был я. Считает, что копаться в прошлом скучно. Подарки? – Он подбородком показал на пакет в руке отца.

–В гости с пустыми руками не ходят, – ответил тот.

Гуськом спустились по железной лестнице в переулок. По дороге Саша рассказывал, как они искали родственницу по штампу на конверте.

– Просмотрели у деда кучу писем. Нашли конверт без обратного адреса. Номер почты с тех пор поменялся. Почта вон в том доме на углу в бывшей усадьбе Гончарова-Филипповых, – кивнул парень назад. – Фамилию бабуси не знали. Приятель подогнал с Горбушки диск с базой данных. По базе поискали старушек в этом квартале. Нашли адрес и телефон. Больше времени ушло на то, чтобы уломать бабусю встретиться. Ей девяносто.

Он повертел головой перед единственным подъездом старого дома и потянул дверь с пружиной. По крутым ступенькам поднялись на второй этаж, где на площадку, освещенную скудным светом из пыльного окна, выходили двери двух квартир. Даша скептически оглядела обшарпанные стены и спросила с преувеличенным удивлением:

– Тут живут?

– Кажется, здесь! – Брат позвонил в квартиру справа.

Через минуту из-за деревянной двери старческий голос тревожно спросил:

– Кто?

Саша назвался. Загремел замок. В дверной щели с цепочкой блеснул глаз.

– Что вам?

Саша объяснил.

– Вы не один? – насторожилась старушка.

Парень сказал, что с ним отец и сестра – тоже родственники женщины.

– Вы не из газеты?

– Нет! Почему мы должны быть из газеты? – вмешался Олтаржевский и улыбнулся глазу.

– Ходят по квартирам. Снимают. Потом показывают по телевизору.

Дверь захлопнулась – родственники переглянулись – и снова открылась ровно на столько, чтобы гости протиснулись в лаз один за другим.

Свет торшера из комнаты едва освещал прихожую. В приоткрытую дверь другой комнаты виднелась железная кровать и старенький телевизор. Пахло лекарствами. Как только Олтаржевский последним переступил порог, дверь захлопнулась, словно мышеловка, и старушка заперла замки. В темноте светлело пятно её седых волос. Родственники потоптались в тесном коридоре.

– Тапок на всех нет. Раздевайтесь и проходите так. Только вытрите ноги!

Бабка протиснулась мимо. Девочка во все глаза смотрела старушке вслед. Затем рукой показала брату рост хозяйки, обхватила руками голову в поддельном ужасе. Отец слегка толкнул детей, чтобы не паясничали. Они тихонько резвились – визит оборачивался настоящим приключением.

Разувшись и раздевшись, сложили рюкзаки на ящик и прошли в комнату.

Хозяйка включила верхний свет. В комнате было тесно, но чистенько.

Перед гостями предстало крошечное существо с настороженным взглядом. Острый подбородок женщины порос редкими белыми волосками. На месте рта – морщинистая щель. Ровно подстриженная чёлка прикрывала нарисованные брови. Женщина была в халате и в переднике с большим карманом. Она надела очки, висевшие на шнурке на шее – глаза за линзами сразу сделались огромными.

– Вы похожи на Вячеслава Константиновича. Только нос другой, – сказала женщина Олтаржевскому. Кончик её носа шевелился, когда она говорила, словно старушка нюхала воздух. Сходство с роднёй успокоило её.

Олтаржевский назвал себя и детей и протянул хозяйке пакет «к чаю». Саша положил гостинцы на комод рядом со склянками лекарств.

Гости расселись вокруг круглого обеденного стола, из-под которого важно вышел пушистый серо-полосатый кот и сладко потянулся. Даша наклонилась погладить кота, но тот грациозно увернулся и направился к ногам хозяйки, шевеля кончиком хвоста.

– Это Маркиз, деточка, – сказала женщина. – Так что вы хотели?

– Познакомиться, – сказал Саша. – Расскажите о Вячеславе Константиновиче.

– Что же я могу о нём рассказать, деточка? – женщина стала у порога и скрестила руки на плоской груди. – Его знал мой папа. Папа давно умер.

– Может, у вас остались, какие-нибудь мемуары, письма, фотографии?

– Фотографии на стене. Больше у меня ничего нет, – насторожилась женщина.

– Мы с холода, Наталья Ивановна. Давайте попьем чаю! – вмешался Олтаржевский.

Даша спрыгнула со стула помогать. Старушке ничего не оставалось, как поставить чайник. Опираясь пятернёй о стену, она заковыляла на кухню. Девочка, сгибаясь под тяжестью пакета, пошла следом.

– Не лезь с расспросами! Пусть она к нам привыкнет! – сказал Олтаржевский сыну.

Саша с готовностью помог хозяйке достать из комода чашки, принёс чайник и деревянную подставку. На стол вынесли розетку со старой карамелью – угощенье от старушки – и гостинцы: вазы с зефиром, дорогими шоколадными конфетами, пряниками, бисквитами и печеньем. Старушка подложила себе на стул расшитую подушку.

Она неторопливо разворачивала и ела конфету за конфетой, прихлебывая чай. Саша незаметно подвинул ей вазочки с гостинцами. Когда глаза старушки затуманила ленивая сытость, Олтаржевский спросил:

– Вас навещает кто-нибудь из родных?

– Все, кого я знала, давно умерли. – Женщина надкусила зефир в шоколаде, близоруко щурясь, рассмотрела его и быстро пожевала.

Интеллигентный вид мужчины и воспитанные дети её окончательно успокоили. Она рассказала, что ни мужа, ни детей нет; всю жизнь она прожила с отцом в этой квартире, сначала – в коммунальной, а когда соседей расселили – в отдельной.

– Остаться в центре города нам помог Вячеслав Константинович, – сказала она.

– Это ваши родители? – спросил Вячеслав Андреевич, показывая пальцем на порыжевший от времени снимок молодцеватого офицера с усиками и дамы в узком платье и в шляпе. На коленях офицера сидела девочка пяти лет в белом платьице и в лентах.

– Да. После того как папа получил первый офицерский чин, он приезжал в отпуск. Он ушёл добровольцем на войну. Мама умерла от тифа в революцию. Папа ничего не знал о её смерти. Он в это время был за границей. А когда вернулся, большевики уже заняли Крым, и ему пришлось возвращаться домой. В Тамбове его чуть не расстреляли во время крестьянского восстания, приняв за связного белых. Спас офицер из штаба Тухачевского, – неторопливо вспоминала женщина.

– Тухачевского? – удивился Саша.

– Да. Папа воевал вместе с тем офицером и Тухачевским. Еще до того, как Михаил Николаевич попал в плен.

– Как же вы выжили? – спросил Саша.

– Когда мама умерла, деточка, меня забрал к себе дядя Жора, брат отца. Он до революции был известным архитектором в Москве. Другой его брат, Вячеслав, воевал за красных – что-то строил для них. За это он получил некоторые привилегии от власти.

– А ваша семья? Муж? Дети?

– Мой муж воевал вместе с папой. Его арестовали. Игорь Ильич нам не писал, чтобы не арестовали папу.

– Ваш муж погиб?

– Наверное. Если бы выжил, разыскал бы нас.

– Мы думали, что ваш отец уехал за границу.

– Нет, деточка. За границу уехал Сергей Константинович, другой брат папы. Он служил у Юденича. С Северо-западной армией ушёл в Эстонию. А оттуда перебрался в Сербию. Тогда она называлась королевством. Вячеслав Константинович виделся с ним в Париже перед войной. После войны мы от него узнали, что Сергей Константинович воевал в Югославии у Тито. Командовал отрядом. Один раз приезжал в Москву. Потом он умер.

Даша, вцепившись в стул, исподлобья во все глаза рассматривала старушку.

– Что ты, деточка? Испугалась старой бабки? – женщина улыбнулась, погладила девочку по голове. Брат вышел в коридор, вернулся и к неудовольствию отца вынул из прозрачного файла открытку.

– Это написал ваш папа? – парень подал открытку старушке.

Женщина надела очки. Её губы и кончик носа зашевелились.

Даша взяла на руки кота, но Маркиз оказался тяжелым, и девочка его отпустила.

– Почерк папы. Откуда она у тебя, мальчик? – снова насторожилась женщина.

Саша рассказал. Старушка покивала, но ничего не ответила.

– Ваш папа работал с Вячеславом Константиновичем? – спросил парень. – Он в своём дневнике говорит о наркоме Чернове…

– В каком дневнике? Ты что-то путаешь, деточка. Он инвалид войны. Никого не знает и ни с кем не работал, – заученно, испуганно пробормотала старушка.

Парень растерянно уставился на женщину, затем, вопросительно – на отца.

– Извините нас, Наталья Ивановна, – вмешался Вячеслав Андреевич. – Дети ничего не знают о тех временах. Если вам трудно говорить, мы посидим и уйдем.

– Почему, пап? Покажи запись про Чернова в той тетради! – Тут Саша догадался о «тех временах» и горячо воскликнул, радуясь, что понял: – Не бойтесь! Вы забыли! Сейчас все иначе! У вас даже фотографии на виду! – ткнул он пальцем в снимки на стене.

Старушка покивала:

– Да-да, я забываю, деточка! – Она помолчала, вспоминая. – Брат папы Вячеслав был наиболее удачливым из них. Папа следил за его успехами. Но с его начальством знаком не был. Мы жили скромно. Я работала машинисткой.

– Ваш папа виделся с Вячеславом Константиновичем? – спросил Саша.

– Редко. Папа боялся навредить ему. Они с ним были очень близки. Хотя спорили.

– А открытка? Зачем он написал, если боялся навредить?

– Открытка? Я не помню, деточка. Кажется, папа хотел уехать. В городе было неспокойно. Он предупредил братьев. Вы сказали про какую-то тетрадь?

Помедлив, Вячеслав Андреевич неохотно принёс книгу с тиснением.

Увидев ее, старушка стала тревожно искать что-то взглядом на столе. Спросила:

– Откуда у вас тетрадь?

Олтаржевский ответил.

– Вы что-нибудь в неё записывали?

– Да.

Дети, угадав тайну, насторожились. Старушка с отсутствующим видом принялась разравнивать ногтем фольгу от конфеты.

– Сань, посмотрите телевизор в соседней комнате. Нам надо поговорить. Можно?

Хозяйка кивнула. Сын насупился. Даша сползла со стула и поплелась за братом. Олтаржевский прикрыл за детьми двери.

– Это вы принесли книгу на Арбат? – осторожно спросил он.

– Да.

– Раз вы спросили про запись, значит, знаете о книге… всё?

Женщина пожала плечами:

– Нам она принесла одни несчастья. Я думала, что избавилась от неё, а от неё избавиться невозможно!

Она рассказала, что принесла книгу на Арбат, когда лавка букиниста у дома закрылась. Решила отдать кому-нибудь, потому что отец запретил её жечь, рвать, топить. У отца были страшные ожоги и перелом. Он сам пробовал книгу уничтожить. А просто выкинуть ее женщина не рискнула.

– Подождите! Вы считаете, что есть связь между книгой и её владельцем?

Старушка вздохнула, упорно разглаживая фольгу:

– Откуда же я знаю, деточка! Я боялась всю жизнь. Сначала за папу. Потом за мужа. Потом за обоих. Потом – что кто-то придёт и спросит про них. Разве вы не почувствовали, что ваша жизнь изменилась? – она посмотрела на Вячеслава Андреевича.

– М-да, пожалуй, – пробормотал тот, вспомнив странную ночь. – Когда умер ваш отец?

– В пятьдесят третьем. Он был самым младшим из братьев.

– Так почему же вы только сейчас решили избавиться от книги?

– Я скоро умру! У меня... – она вяло отмахнулась, – не важно. Пожила, слава Богу!

– Вам нужна помощь?

– Нет-нет! – Старушка испугалась. – Помощь можно просить только у Бога.

– Послушайте, – начал было сердиться Олтаржевский, но спохватился и продолжил добродушно. – Странный у нас разговор...

– Книгой занимался папа. Он считал, что у каждого своя судьба! Меняя её, человек идёт против Бога. Тогда Бог отворачивается от человека. А зло требует свою плату!

На миг Олтаржевский представил, что китайские философы, арабские мистики, государственный и поэтический гений, те, кому книга помогла – все это правда. Но тут же отшатнулся от несуразной мысли, иначе ему пришлось бы поверить в невозможное.

– Ну хорошо! А вам-то что дала тетрадь? – Он покосился на старушку, уже ругая себя за жестокость: вера в чудо, возможно, последнее её утешение.

Женщина грустно улыбнулась:

– Наша с папой скромная жизнь – это плата за судьбу гениального человека. В нашей семье был только один гений, – папа это всегда повторял, – его брат, Вячеслав Константинович. Папа не жалел, что прожил для него. Ведь это счастье – жить для того, кого любишь! Разве нет?

Олтаржевского так потрясли простые слова женщины, что он растерялся.

– Да. Простите за дурацкий вопрос! – виновато сказал он. – Вы говорите, что вынуждены были таиться. Как ваш отец помогал брату?

– Папа упросил их старшего брата, дядю Жору, повлиять на отъезд Вячеслава Константиновича в Америку. Хлопотал, чтобы вытащить его из лагеря. Устроил так, чтобы Сталин принял Вячеслава Константиновича. Во всяком случае, думал, что он устроил! – грустно покивала женщина.

– Сталин? Откуда вы знаете, что именно ваш отец устроил их встречу?

– Из дневника. Он вел дневник. Но я не утверждаю, что это правда.

– Дневник? – Вячеслав Андреевич вспомнил, как отец рассказывал, будто их пращур встречался с вождём. Но в семье эту историю считали легендой. – Дневник сохранился?

– Да.

– Вот как? Вячеслав Константинович знал о помощи брата?

– Конечно, нет. Он бы не поверил! Извините, мне надо принять лекарства.

Старушка обошла стол и принялась выкладывать таблетки из баночек.

Олтаржевский на шорох выглянул в коридор. Дети обувались в темноте.

– Вы куда?

– Пап, телевизор не работает, – зашептал Саша. – А под кроватью воняет ночной горшок.

Даша прыснула в ладошку.

– Ждите в машине! Я сейчас! – сказал отец.

Хозяйка, озадаченная бегством детей, выпустила их.

– Откуда книга взялась у вас? – спросил Олтаржевский, когда они остались одни.

– Ее папе отдал татарин, который его спас. Он говорил, что никто не видел тех, кто писал Тору или Коран. Когда-то писания были просто бумагой. Одни верят в то, что всё в них – от Бога, другие – нет. Но даже если книги писали люди, истину им рассказал Бог. Здесь лишние страницы тех книг. Они стали не нужны Богу, и их подобрал другой.

Олтаржевский подумал об изученном за века авторстве священных текстов. Вспомнил то, о чем догадался в госпитале после ранения: из ста человек роты в живых остались двое потому, что тот, кто за ними присматривал, не отвернулся от остальных, а не успел их спасти. Позже, размышляя о вере, он решил, что ему просто повезло.

– Что вы сами думаете обо всём этом?

– Кому интересно, что я думаю? Деточка, разве вы не поняли, что с Иваном Константиновичем случилось несчастье!

Олтаржевский смутился.

– После пережитого расстрела папа заболел. Болезнь спасла ему жизнь. Он верил в тетрадь. Считал, что судьба помогает тем, кто старается сделать нужное людям. Разве мало тех, кто отдал жизнь за любимое дело! Кто вёл за собой других! Целая страна строила и побеждала. Папа не любил советскую власть, но он любил Россию. Папа считал, что талант – это дар Бога не одному человеку, а людям, и этот дар человек должен вернуть им, иначе Бог накажет. Поэтому надо помогать талантливому человеку. Папа посвятил жизнь брату. Считал, если он пожелает что-то себе, то отнимет у брата. Он хлопотал о нём. Просил у меня прощения за нашу жизнь. Я не мешала верить ему в то, во что он хочет. Ему так было легче. Когда папа умер, я убрала книгу! Вдруг он прав?

– Так вы… все-таки верите в книгу? – Олтаржевский недоверчиво покривил губы.

– Человек получает то, что заслужил, – уклончиво ответила старушка. – Многие люди утверждают, что они верят в Бога. Тогда почему они так упорно отрицают чудо?

– Логично! Но если ваш отец верил в тетрадь, почему он так мало записывал в неё?

Женщина снова надела очки.

– Видите эти точки? – ткнула она пальцем на чернильную сыпь, которую Вячеслав Андреевич до сих пор принимал за грязь. – Папа утверждал, что можно поставить точку в книге, а желание загадать или записать где угодно. Язык не имеет значения. Загаданное исполнится. Наверху знают всё, что мы хотим.

Олтаржевский вспомнил о своей карандашной отметке перед смертью соседа.

– Дадите почитать? – спросил он.

Старушка поерзала:

– В них нет ничего интересного. А что вы записали??

Олтаржевский показал свое последнее «желание».

– Зачем вам это? – спросила она.

– Мне предложили работу. Я воспользовался тетрадью, как ежедневником.

– Помогло? – улыбнулась женщина. Олтаржевский пожал плечами и развёл руками.

– Папа хотел записать то же желание. Но побоялся, что навредит людям, которых о чем-то попросит. Он считал, что первыми страдают родные. Вы просите, не замечая, что заставляете их выполнять ваши желания. Тогда книга отнимает их, а не ваше время.

– Почему он так решил?

– У нас была дворняжка Жулька. Умница. Папа решил научить Жульку всяким командам. Поставил точку, чтобы быстрее. Жулька приносила газету. Тапочки. Умела многое. Но скоро ослепла, оглохла и умерла. Папа считал, что погубил собаку. Точнее – её погубила тетрадь. Собаку укусил клещ. Я не сумела убедить папу, что животные тоже болеют. Папа не рискнул повторить опыт на людях, – женщина грустно улыбнулась.

– Да, любопытное предание, – сказал Олтаржевский, поднимаясь. – Если б всё, что мы наговорили о книге, было правдой, нас бы давно не было! Какой-нибудь идиот всех угробил бы!

– Значит, такой идиот еще не родился. Вы ведь не верите! Вот и никто не верит!

В прихожей Олтаржевский подождал хозяйку. Та вышла с картонной папкой. Папка была пухлой, с округлыми боками и на удивление тяжелой:

– Оставьте себе! Я не хочу, чтобы её читали чужие. А вам пригодится.

В машине Коля развлекал детей карточными фокусами. Заметив шефа, он спрятал колоду. Олтаржевский плюхнулся на переднее сиденье.

При виде папки взгляд Сашки жадно вспыхнул:

– Я знал, что она отдаст!

– Сначала прочитаю я, – сказал отец. – Потом ты. Только, чур, читать у меня. Из квартиры не выносить. Это условие Натальи Ивановны, – соврал Вячеслав Андреевич.

На Тверской в кабинете он бросил папку на стол, а вечером, обдумывая семейное предание и разговор с женщиной, долго не мог уснуть. 
 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
 

САМОЗВАНЕЦ
 

В свободное время Олтаржевский разбирал и раскладывал по порядку пожелтевшие от времени листы с неровными краями, исписанные убористым почерком. Большую часть бумаг составляли отчёты и справки, рисунки и чертежи зданий – их Олтаржевский откладывал в сторону.

_

…Опять! Опять! Огромный и страшный, он притаился в углу, и как я ни пытаюсь его рассмотреть, лишь поверну голову, он ускользает за границу зрения. Описать его невозможно! Как невозможно обвести контур серого облака в густом мраке. Контур дышит и клубится, а замешкаешься – и ты пропал в этом облаке.

Он приходит, когда мне что-то нужно, и я ставлю точку в тетради. Приходит, как купец, со своим товаром. Умело раскладывает его передо мной, садится и ждёт.

Потом начинается легкое недомогание. А случается, ломит всё тело, до черноты в глазах. Значит, он взял плату, и осталось только подождать, пока сбудется.

Никогда не угадаешь, сколько он заберёт? По моим расчетам, мне осталось недолго. Поэтому надо быть осторожным. Любая запись может стать последней.

Когда же это началось? Наверное, в Крыму. Тогда я в первый раз почувствовал его. Сразу после исчезновения Муссы. После того, как Мусса отдал мне книгу.

Или после смерти Алевтинушки? Я тогда не знал, что её уже нет.

Попытался вспомнить: когда мы были с ней в Крыму вместе в последний раз?

Море! Синяя даль! Внизу черные кипарисы, красные крыши домиков, пристань, и лодочки на берегу, как перевернутые скорлупки. Вдалеке синеет плешивый Чатырдаг, Палат-Гора, седловина перевала, а еще дальше – светлые цепи голых Судакских гор.

Дачники спускаются по балкам к морю купаться. Среди вилл, магнолий и роз татары разносят в корзинах виноград, черешню, персики. Лоточники армяне крикливо предлагают свои яркие безделушки. На пляже фотографы в белых панамах суетливо подсказывают застенчивым новичкам, куда смотреть, и, как факиры, ныряют под чёрную тряпку. Тут же на пляже копеечные баранки, раковины рапана с надписями, белые дамские зонтики на песке, на улицах щегольские фаэтоны – лошади с султанами на головах, ездоки с улыбкой придерживают котелки и шляпки…

Не помню ни времени, ни что мы делали на вершине и где эта вершина. Наверное, это хорошо. Воспоминания должны уходить вместе с человеком, если собираешься жить без него дальше. Потому что память – самый безжалостный убийца. День за днём она высасывает жизнь, разъедает душу, даже когда тебе мерещится, что ты не вспоминаешь.

Наташу преследует какой-то тип. Он ходит за ней по пятам. Я видел его в щель шторы за окном. Шляпа, плащ, а лица не видно. Если лица не видно, значит – он. Дочь говорит, что он хороший человек. Но ведь лица не видно! Как же она не понимает, что без лица хорошим человек быть не может! Она уже не девочка, чтобы вести себя так легкомысленно. Нельзя же ставить под угрозу наше дело!

Ничего! Скоро он исчезнет! Я уже поставил точку в тетради и загадал. На воздушном шаре! Они все улетают на воздушном шаре. Я ничего не могу поделать. Так получается. Когда я решал – как же быть с самым первым, меня осенило! Воздушный шар! Слава в детстве рассказывал мне о воздушном шаре братьев Монгольфьер. А затем показал его рисунок в энциклопедии. Очень надежный шар.

Осталось только подождать, и этого типа заберут.

Знобит. Прилягу. Все равно, пока он тут, записывать невозможно. Подожду…
 

_

...Впервые записывать я начал еще до войны. К счастью, все мои дневники пропали. Ибо содержание пяти счётных тетрадей можно было выразить одним словом – ненависть. Я не помню, когда впервые почувствовал ненависть. Но знаю, когда больше не смог носить её в себе. Это случилось 1 мая 1918 года.

Сейчас, через тридцать лет, трудно передать те ощущения сегодняшними словами. Того меня давно нет на свете. Помню только, что в то время я твёрдо решил писать только то, что осталось в моей памяти. А в памяти моей всё было свалено в кучу. Способностей к сочинительству у меня никогда не было. В гимназии наш учитель словесности Осип Григорьевич говорил мне, что в моих сочинениях слишком много местоимений и в каждом предложении много лишних слов. Поэтому я запретил себе все попытки литературной отделки. Запретил себе зачёркивать. Перечитывать. Какой толк менять среднее на среднее, если это написано для себя?

Да и попробуй-ка перечитывать и переделывать, когда они везде, и могут ворваться в любой миг! Тогда конец! Они рыщут, как ненасытные звери! Вынюхивают под окнами и за дверью. Стоит только прислушаться! В коридоре, на лестнице, везде и всюду раздаётся их крысиное шуршание.

Так зачем я пишу? Для чего рискую жизнью своей и тех, кто может быть еще жив?

Не знаю! Тетрадь делит мою жизнь на – до и после. Сомнение превращает в зыбь даже то, что я помню. Да жив ли я? А если жив, свою ли жизнь прожил? Не тот ли в углу, большой и страшный, придумал её за меня? Может, в действительности, ничего нет, кроме четырёх стен и тетради? Но если тетрадь – единственное оправдание отпущенному мне времени, неужели моя жизнь растрачена зря? Вот что ужасно!

С каждым днём мне всё труднее различить, где явь, а где вымысел – болезнь всё быстрее убивает память. Поэтому надо спешить.

Записки и книгу я прячу надёжно. Они не станут переворачивать вверх дном квартиру, выламывать половицы в доме старой гниды, выжившей из ума. Незачем!

Они подгадают момент и ворвутся! Поэтому надо быть осторожным!..
 

_

...На Никольской я смешался с толпой. Возле площади мне встретился только один конный патруль. Чуть позже милиционеров нагнали столько, что стало опасно.

Я встал возле памятника Минину и Пожарскому рядом с рабочими с красными ленточками на фуражках и на груди. В те времена памятник был напротив торговых рядов Померанцева. Много позже они перенесли его к собору Василия Блаженного, чтобы памятник не мешал парадам. А тогда мальчишки и охотнорядские молодцы гроздьями висели на князе и на деревьях, чтобы лучше рассмотреть парад.

Совсем скоро всех этих людей превратят в зверей, и они станут истреблять друг дружку. Те из них, кто выживет, сдохнут от голода или на каторге, которую они приготовили для нас. Но тогда они просто хотели зрелищ.

Лишь на месте я понял, что затея моя бессмысленна. Во-первых, не подгадать, где они встанут: на деревянных подмостках, или рядом с ними? Во-вторых, из нагана с такого расстояния не попал бы даже Вильгельм Телль. Гранату тоже не добросить. После ранения рука меня плохо слушалась, и мне крепко нездоровилось. Каждую ночь целых два месяца я намокал от макушки до пят, так что Аля утром сушила моё бельё на веревках, протянутых поперёк кухни. Катерина, наша служанка, уехала к матери в Подольск и больше к нам не вернулась. Мы даже боялись – не испанка ли у меня? На всякий случай Наташу ко мне не пускали. Дети восприимчивы к заразе.

Тогда мне казалось, что иначе их не остановить. Израненный, больной, без денег, без будущего, в уничтоженной стране, я не представлял, как прокормить семью, был обузой для Али и Наташи и хотел напоследок хоть что-то исправить...

_

...В те дни совершенно не помню никого из братьев. Жора был в Москве. Это точно! Он редко выезжал куда-либо дальше дачи. Слава и Пётр, по-моему, тоже остались. После переезда правительства из Петрограда все ждали, чем закончится, и лишь немногие поняли, что это только начало. Среди тех, кто понял, был Серёжа. Он воевал в Прибалтике. Осенью мы встретились с ним в Ревеле у Родзянко.

Алю с Наташей не помню. Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, как я мог решиться на свой безумный поступок? Что бы с ними стало, если бы меня убили?

Вообще, при видимой обстоятельности Олтаржевских авантюризм, по-моему, наша семейная черта. Мы принимаем решения импульсивно. Не думаем о последствиях. Согласуемся лишь с совестью. Иначе как объяснить мой поступок? На что я рассчитывал? Не в большевиках дело! А в нас! Для русского человека всё очень просто – верь в Бога, люби Родину, служи своему Отечеству и не рассуждай! Вынь из фундамента один из четырех камней, и весь дом рухнет!

Ничего лучше они не придумали, как затянуть кумачом стены Кремля, Исторический музей, Казанской собор и собор Василия Блаженного.

Надвратные иконы святого Николы Чудотворца Можайского и Спаса Смоленского они тоже укрыли кумачом. Не дотянулись лишь до крестов кремлёвских храмов и одноглавых надвратных часовен. За неугасимой лампадой перед иконами ухаживали настоятели часовен. К тому времени настоятелей разогнали, а лампадки погасли. Двуглавые орлы на шпилях и крышах Кремля все еще гордо раскидывали крылья! Но вид обе башни, Спасская и Никольская, после октябрьского штурма имели плачевный. В пулевых оспинах и пробоинах от снарядов. Особенно пострадала Никольская башня.

Она не самая большая в Кремле. Саженей тридцать высотой. Или по новой метрической системе – метров семьдесят. Но именно через её ворота и ворота Спасской башни народное ополчение Пожарского и Минина вступило в Кремль. На ней одно время даже красовались часы, такие же, как на Спасской башне. Отступавшие из Москвы французы едва не взорвали её вместе с Арсеналом. Но надвратная икона Николы Можайского уцелела.  Александр I лично убедился в этом. Он повелел восстановить башню, а под иконой повесить мраморную доску, слова для которой написал сам...
 

_

...Про Кремль и башни мне в детстве рассказывал Слава. Однажды, отправившись в крепость рисовать, он взял меня с собой. Отец погиб в год моего рождения. Маме в голову не приходило сводить меня сюда. За собственными заботами ей было не до Кремля. Это как зеркало в прихожей или самовар на столе – изо дня в день не замечаешь их.

Перекрестившись, мы вошли через Спасские ворота. Слава рассказал, что тех, кто не крестился на входе, раньше наказывали привратники. А еще он рассказал, как Наполеону в воротах сквозняком сорвало треуголку – скверная примета – и ночью император спасался из Кремля по подземелью от страшного пожара.

Мы гуляли по старинной крепости. По булыжной мостовой грохотали колёса пролёток. Проезжали ломовики с рогожными тюками. Ходили рабочие Арсенала и солдаты из казарм напротив.

Содержали крепость неряшливо. У стен, в углах и закоулках непролазная грязь. Валялись остатки сена, соломы, конский навоз, рухлядь, мешки. Соборы внутри дремали. Народу нет. Святые глядели отчужденно.

Немного снисходительно и так, чтобы не наскучить мне, ребенку, архитектурными подробностями, Слава рассказывал о Большом Кремлёвском дворце Тона, о Царь-колоколе Моториных и Царь-пушке Чохова, объяснил, почему «кричат на всю Ивановскую». История оживала в моём воображении. Москва из привычной и повседневной становилась центром русской вселенной.

Затем мы вышли на площадь. Узкие переходы Василия Блаженного пугали меня, узорные росписи приводили в восторг и одновременно в ужас из-за истории ослепления зодчих и рассказа о юродивом мальчике и купце с несношенными сапогами.

В мае восемнадцатого собор стоял с выбитыми стёклами и загаженными церквушками. Бесприютный, как испуганный сирота. Его настоятель Иоанн Восторгов, говорят, читал проповеди с Лобного места. 

Я шагал рядом со старшим братом гордый и счастливый. Я слушал его, затаив дыхание. Чувствовал, минута эта не повторится. За своими взрослыми заботами брату не до меня. Они с Жорой уже тогда серьёзно занимались архитектурой. Сначала по малолетству знать об их увлечении я не мог. Позже, подростком жил своей внутренней жизнью. У меня появились свои интересы. И я принимал как должное почтительное отношение к себе посвященных, когда они узнавали, что я брат известных архитекторов.

Думаю, если бы не Слава, то старорусская боярская и николаевская купеческая Москва, с её витберговской и тонновской архитектурой, с архитектурой Осипа Ивановича Бове, которого я полюбил тогда, окончательно и бесповоротно, надолго остались бы для меня нагромождением понятий, перемешанных, как московская солянка...
 

_

...Точное время не назову. Часы Спасской башни, раненные во время октябрьского обстрела, стояли. В дни переворота артиллерия била по штабу Московского военного округа с Воробьевых гор, метя в колокольню Ивана Великого, и мазали от души.

По оживлению толпы и восклицаниям: «Ленин! Ленин!» я понял, что на площади появилась вся большевистская верхушка.

Антисемитизм в нашей семье презирался. Но в те месяцы во мне тлела злость окопного клопа. Более нелепой картины видеть мне не приходилось! Торжественный вход раввинов в православный храм Красной площади: Бронштейны, Розенфельды, Янкели Мираимовичи, Гершен Ароновичи – исключительные радетели за православную веру и продубленные войной патриоты России. Хотя какие же они раввины – это зверье!

Чуть позже я видел, как они расстреливали раввинов с семьями, рубили шашками беззащитных мусульман. Через год на Северо-западном фронте мы научились отличать советскую сволочь в пенсне от растерзанных ими евреев. Нет знака равенства между Бронштейном и Левитаном. Бронштейны мстили Романовым. А Левитан служил России.

Издали Ленин показался мне коротышкой в окружении таких же коротышек в пальто и военных шинелях. Со своего места я почти ничего не видел. Но сейчас мне кажется, что тогда я разглядел даже его треугольное лицо, калмыцкие скулы и прищуренные глаза. Нет! Это игра воображения: прищуренные глаза я видел в кино.

По обе стороны от Исторического музея и на Никольской уже толпились колонны трудящихся с красными флагами и транспарантами.

Тут произошло то, что иначе, как чудом, не назовёшь. Кто поднимался в штыковую под пулемётным огнём и пережидал в окопе артиллерийский обстрел, знает, о чём я.

День был прохладный. Но ясный и безветренный. Вдруг по кумачовой драпировке над Никольскими воротами словно наотмашь полоснули мечом справа налево. Кровавое полотнище сорвалось вниз. Идеально ровный срез над головой надвратной иконы открыл лик Николая Чудотворца. Наступила такая тишина, что был слышен окрик приказчика с Ильинки в Охотном ряду. Жуткая тишина! Чистый лик святого спокойно взирал в нимбе из пуль от последнего штурма. Кирпичная стена изуродована, а лик неприкасаем! Ни один свинцовый шмель не осмелился ужалить святого!

Еще в октябре известие о том, что ни одна пуля не попала в лик, взбудоражило москвичей. Вернувшись в Москву, я тоже ходил смотреть. Потому так точно описываю то, что не мог разглядеть от рядов.

По толпе прокатился гул удивления. Кто-то крикнул, что те, кто стоял ближе к лику, один за другим валились на колени. Конная милиция принялись теснить толпу от иконы. Началась суматоха. Завизжал оркестр, чтобы заглушить вопли баб и крики.

Вся верхушка тянула головы, пытаясь разглядеть, что происходит.

Я понял, что другой возможности у меня не будет. Я крепко сжал в кармане наган, чтобы его не сразу вырвали, когда я начну стрелять. И тут мою руку через шинель кто-то сжал, как тисками. В первый миг я решил, что это тайный соглядатай, и дернулся.

«Не надо, Ваня! Ты напрасно погубишь себя!» – горячо прошептали мне в ухо.

Справа меня теснил рослый детина в паре и в резиновом поясе, заменявшем ему жилетку. На голове котелок. В руках трость. И только взглянув в усатое лицо незнакомца, я узнал дерзкий и весёлый взгляд Коли Ситковского, поручика нашего батальона...
 

_

...Я никогда не видел Ситковского в гражданской одежде. Потому не узнал. А узнав, обрадовался. На фронте солдаты и офицеры любили его. Солдаты – за то, что он никогда их не обижал. Офицеры – за весёлый нрав и бесстрашие. Он служил в разведке и был награждён орденом Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость».

С Колей у нас были дружеские отношения, так сказать, замедленного действия. Оба добровольцы, мы прошли путь от рядовых и знали цену офицерским погонам. Встречаясь, мы разговаривали, как друзья, но встречи наши были среди сослуживцев, и этим встречам не хватало уединённости. На третьем году службы мы почти ежедневно участвовали в разведывательных разъездах на Волыни, и медленно складывавшиеся наши дружеские отношения, как бы стали вступать в силу. Раза два мы были близки к тому, чтобы поссориться, как настоящие друзья. И огорчали друг друга, как могут огорчать близкие люди. Коля был одним из немногих на фронте, к кому я привязался.

«Пойдем! Здесь больше не будет ничего интересного!» – сказал Ситковский.

Мы протиснулись через толпу и пошли по Ильинке.

В линялой офицерской шинели без погон и в фуражке без кокарды вид у меня был затрапезный. Солдатские патрули косились на нас. Но, смерив уважительными взглядами богатырскую фигуру Ситковского, нас не останавливали. Николай с пижонской тростью и в котелке напоминал циркового артиста или преуспевающего мещанина.

Ни Коля, ни я не любили разговоры о политике. Когда офицеры, озлобленные войной, ядовито спорили по пустякам в землянке, Коля уходил курить. Споры были тем злее, чем дольше мы торчали в окопах без дела. Бессмысленно спорить о пустяках, если в следующую минуту тебя могут убить.

Отец Николая был гласным городской думы – сейчас уже не помню, где.

Мы с Колей никогда не говорили о Боге. Но мне кажется, Коля глубоко религиозен.

В тылу он оказался по ранению, как и я. На фронт не вернулся по причинам, которые стали мне понятны позже...
 

_

...Ситковский пожурил меня за «мальчишество» и посоветовал не замыкаться на пустяках. Он рассказал, что за Лениным следят те, кому надо, со времени, как он въехал в «Националь» в сто седьмой номер. Правда, «вождя» проморгали: неделю он, не узнанный, ходил в Кремль без охраны. Теперь большевики хватились: по приказу Дзержинского Ленину меняют машины: «Роллс-ройс», «Паккард», «Делоне бельвиль» – боятся мести. А в бывшей прокурорской квартире Сенатского дворца его теперь не достать!

Молва утверждала, говорил Коля, что Ленин спит на железной койке и ходит в единственном поношенном костюме – а это для черни посильнее всякой охраны и силы дивизий. «Керенский сразу на царские перины полез!»

Коля рассказал, что большевики готовят списки всех кадровых офицеров и их семей, в том числе «курсовиков», как мы, – офицеров, окончивших краткие курсы, – для мобилизации в Красную армию: им нужны «кадровики», умеющие воевать. «Согласия спрашивать не станут. Расстреляют за уклонение!» – добавил он. Поэтому надо спешить.

Он рассказал, что на днях с группой офицеров полковника Мышкина отправляется в Харбин под начало генерала Хорвата. Группа усилит охрану КВЖД. Из Японии ждут адмирала Колчака. Русский посланник в Пекине князь Кудашёв предложит Колчаку объединить разрозненные отряды атаманов Семёнова, Орлова и Калмыкова в армию. К ним присоединятся добровольцы. Колчак, наступая с востока, при поддержке Добровольческой армии генералов Алексеева и Корнилова на юге, возьмёт в клещи и разгромит большевистские отряды в центральной России. Оплачивает восточный поход известный промышленник и председатель правления Русско-Азиатского банка Путилов.

Сведения получены из английской дипломатической миссии в Петрограде.

При всём уважении к Николаю, мне кажется сомнительным, что хоть и доблестный офицер, но рядовой служака, он знал о планах стратегической важности. Скорее всего, я узнал об этом позже из собранных мною чужих мнений и догадок. 

Со слов Николая, патриарх Тихон с группой Мышкина передал Колчаку цветную фотографию надвратной иконы Никольской башни. Новый образ назвали – Никола Раненный. Патриарх надеялся, что икона поможет адмиралу справиться с большевиками.

Спустя годы я часто вспоминаю то, что мы видели с Колей в тот день на площади. Верил ли я в Бога? Не знаю! Война кое-чему учит. Можно верить и погибнуть. Быть преданным делу и проиграть. И всё-таки я убеждён: чтобы выжить, надо верить.

Студентом я восхищался Колчаком, еще задолго до того, как он стал известным флотоводцем. Тогда им восхищалась вся Россия за мужество в поисках пропавшей экспедиции известного полярного исследователя барона Толя. За этот подвиг Императорское Русское географическое общество наградило Колчака Константиновской медалью. До него медаль получали лишь три полярника: Нансен, Норденшельд и Юргенс.

В юности я бредил путешествиями. Поэтому старший брат выписал специально для меня «Известия Русского географического общества», где я читал отчёт об экспедиции.

Я спросил Ситковского: можно ли мне с ними? Коля дружески положил мне руку на плечо и ответил, что с ранением мне до Китая не доехать. Но дел хватит всем...
 

_

...Накануне своего отъезда Ситковский привел меня в резиденцию Московского митрополита в Троицком подворье на Самотёке.

Когда мы вошли в небольшую комнату со сводчатыми окнами, святейший патриарх Тихон в рясе, простоволосый и с двумя панагиями на груди, рассматривал за большим столом тот самый кусок материи, который упал с надвратной иконы. Кумач патриарху привёз митрополит Вениамин.

Материю действительно отсекли, словно ножом. Местами ткань была испачкана в земле. Поэтому постелили скатерть и убрали со стола канцелярские предметы.

Внешне Тихон напоминал графа Льва Толстого – такие же грубоватые мужицкие черты, только выражение лица мягче, чем у писателя. Он ласково взглянул на нас умными, глубоко посаженными глазами. Поздоровался.

После его знаменитого воззвания против большевиков я думал увидеть упрямого и неуступчивого старика, эдакого патриарха Никона. В их жизни действительно есть много схожего: раскол, кровопролитие, предательство, лишение сана. (Настоящие беды Русской Церкви начались позже.) Но Святейший производил впечатление человека мягкого. Говорил негромко и грамотно. В разное время Тихон был ректором Холмской и Казанской семинарии. Много лет служил в Польше и Литве, на Аляске и в Северной Америке. Свободно изъяснялся на нескольких языках. Был настолько популярен среди верующих, что за благословением к нему приходили даже старообрядцы и католики.

Из священников в комнате были еще келейник и письмоводитель патриарха Яков Полозов. Он сидел за секретером. Патриарх, говорят, доверял Полозову безоговорочно.

Тут же на стульях расселись полковник Мышкин – сухощавый человек с бритым лицом и в костюмной паре, и два офицера – тоже в гражданской одежде.

Я надел единственный свой выходной костюм.

Впрочем, в деталях я могу ошибаться...
 

_

...За неделю до того в трактире купца Тарарыкина на Арбате Коля предложил мне поучаствовать в опасном деле. Але и другим близким говорить о нём запрещалось. Потому что если наш заговор раскроют, всех его участников расстреляют. Мне разрешили лишь посоветоваться с семьей о том, уезжать на неопределенное время из Москвы или нет.

А о чём советоваться? Война многих изменила. Я отвык от мирной жизни. Прозябая в Москве, что я мог дать жене и дочке? В отличие от братьев, способностей к архитектуре у меня нет. Зарабатывать талантом я не умел. Окончив Поливановскую гимназию и историко-филологический факультет Московского университета, я получил самое бесполезное образование. Хорошо я умел лишь воевать.

Ситковский представил меня патриарху и своим товарищам как храброго офицера. Перечислил мои награды и поручился за меня.

Полковник усомнился, смогу ли я, раненый, выполнить задание. Офицеры поддержали его. Я пошутил, что лучшее лекарство – дело, и сказал, что вне зависимости от их решения, собираюсь на северо-западный фронт в армию Родзянко. Коля рассказал, как я, раненый, две недели добирался из плена к своим. Полозов заметил, что в подвиге со мной был Бог. Святейший одобрительно улыбнулся. Мышкин уступил...
 

_

...После антибольшевистского воззвания патриарха новая власть ополчилась против Церкви. Митрополита Киевского убили. Печерскую лавру разграбили. Патриарх велел перенести из придворной церкви Спаса Нерукотворного Зимнего дворца в гатчинский Павловский собор святые реликвии – десницу Предтечи вместе с Филермской иконой Божией Матери и частью Древа Животворящего Креста Господня.

Но и в Павловском соборе оставлять реликвии стало опасно. Святыни были одним из символов единства самодержавной власти и Русской Православной Церкви. В Эстонии формировался Северный корпус генерала Родзянко. Все ждали наступления белых. Сознавая ценность реликвий, большевики могли изъять их. Поэтому патриарх просил присмотреть за святынями. И кроме того, перевезти в Гатчину ценности Чудова и Вознесенского монастырей Московского Кремля, где, по слухам, новая власть собиралась устроить пулемётные курсы и гимнастический зал.

Из Гатчины реликвии можно было переправить за границу, чтобы спасти от вандалов и не отдавать новой церкви, организованной большевиками.

Нетленная правая рука Иоанна Крестителя – одна из самых почитаемых святынь христианского мира. Святой евангелист Лука перенёс Длань в Антиохию, где та хранилась тысячелетие. Когда к власти пришёл Юлиан Отступник, мощи святых сжигали. Христиане спрятали святую руку в одной из башен города. По другой версии, Длань до гибели Отступника хранилась в Александрии. После падения Антиохии Десницу переправили в Халкидон и в Константинополь. Когда турки захватили город, руку отправили на Родос, а тридцать лет спустя – на Мальту. Лишь после того, как российский император Павел I стал великим магистром Мальтийского ордена, Десница очутилась в России. Тогда же для реликвии изготовили золотой ковчег и написали особую службу на Принесение честные руки Предтечевы. Реликвии долго хранились в столице и ежегодно с середины века, со дня окончания строительства гатчинского Павловского собора, в ноябре на месяц привозили в храм для поклонения.

Заслуженная рука!

Добавлю, что Десница не имеет двух пальцев – мизинца и безымянного. Мизинец хранится в музее Стамбула. Безымянный – в итальянской Сиене.

Поручение меня разочаровало. Тогда мне казалось, что у боевого офицера найдутся занятия важнее, чем путешествие с сомнительной церковной «атрибутикой». В своей фронтовой, а затем замкнутой московской жизни я представления не имел, что русские мужики, очерствевшие на войне, защищали веру с обрезами в руках. Особенно когда поняли, что их надули с землей и волей.

У патриарха решили, что группа офицеров перевезёт ценности и останется охранять их до особого распоряжения. Для меня это была возможность вернуться на фронт. На этот раз против большевиков. 

С Ситковским с того дня мы больше не виделись. Рассказывали, что после чешского мятежа он ушёл с отрядом в верховья Енисея и там пропал...
 

_

...В хронологии возможна путаница. Я не полагаюсь на свою память. Знаю лишь, что после октябрьского переворота Мальтийские реликвии остались в Гатчине.

Аля не плакала. Она грустно сказала, что у неё чувство, будто мы больше не увидимся. У неё всегда так: придумает себе мнимую беду и переживает, но очень мужественно справляется с настоящим несчастьем. Я сказал, что за ними с Наташей присмотрят Георгий и Вячеслав. Аля прижалась ко мне, и мы долго простояли обнявшись.

Поезд отходил с Николаевского вокзала. Шесть человек, мы ехали в трёх вагонах второго класса, чтобы большой группой не возбуждать подозрений. В те дни многие офицеры пробирались на юг либо в Прибалтику. Назначенный старшим, ротмистр Иванов приказал оружия не брать. (Фамилии всех, кто еще может быть жив, вымышленные!) Патрули то и дело проверяли в поездах документы, и рисковать Иванов не стал. Кадровыми военными из нас были только ротмистр и поручик Бем. Они назвались антрепренёрами. Мы же называли проверяющим свои довоенные профессии.

Багаж везли в актёрских сундуках-шкафах для реквизита, из металла и темной кожи. За ними подошли грузчики в брезентовых фартуках и с тележками.

Добрались до Тосно без приключений. Попутчиком моим оказался поручик Лежнев. Мальчишка лет двадцати. Насмешливый и дерзкий. Тонкие черты его лица выдавали породу. Во время войны он служил в Кавказской армии и получил награду за Сарыкамышское сражение. Дорогу коротали за разговорами.

На второй день путешествия, когда мы достаточно сблизились, поручик признался, что так же, как и я, без особого энтузиазма воспринимает наше «подвижничество». В Константинополе до войны он самолично видел череп и Десницу Иоанна Крестителя. Его приятель, исследователь церковных древностей, утверждал, что в коптском монастыре Святого Макария он видел еще одну Десницу. При этом Лежневу известно минимум о десятке указательных пальцев Крестителя, которые хранятся в разных монастырях и храмах. Сошлись на том, что сомнения в подлинности не умаляют ценности реликвии, а только её подтверждают, если даже мусульмане берегут у себя христианские святыни.

В Тосно сутки ждали паровоз, который, минуя Петроград, по окружной дороге довёз нас в Гатчину. Машинист, неразговорчивый мужчина в железнодорожной куртке и фуражке (его голоса я так и не услышал, с нами разговаривал помощник), «загрузил» нас вместе с ящиками в полупустой тендер, где мы измазались углём, как трубочисты. Пожалуй, это было самое запоминающееся приключение из всего путешествия.

В Гатчине нас ждал грузовик. В тот же день мы передали реликвии настоятелю Павловского собора Иоанну Богоявленскому. Брат его служил митрополитом. Сам отец Иоанн, учёный богослов, автор статей и книг, участвовал в создании «Православной богословской энциклопедии», очень популярной в России до переворота.

Отец Иоанн поселил нас в гостевом доме. Мы умылись, поели и легли спать...
 

_

...Пребывание в Гатчине казалось нам совершенно бессмысленным. Красные сюда не совались. Так что мы чувствовали себя вполне вольготно.

В обширном лесопарке Приорат с мелководным Глухим озером местные купцы построили до войны общедоступные крытые купальни. А на глубоководном Чёрном озере близ приоратского дворца, напротив острова, соорудили павильон с балконом для музыкантов и причалом для тридцати–сорока лодок. Прежде здесь отдыхали дачники из Петербурга: купцы, промышленники, высокопоставленные чиновники. Купцы же выстроили в парке музыкальную площадку с эстрадой и гимнастический городок. У эстрады летом давал концерты духовой оркестр кавалерийского лейб-гвардии кирасирского её величества полка. На углу Багговутской и Приоратского переулка разместилось двухэтажное кирпичное здание благородного собрания. К нему пристроили театр, в который даже зимой приезжали артисты из столицы. В летнем театре устраивались соревнования по французской борьбе.

В городе на проспекте Павла Первого был кинотеатр на двести мест. А на площади возле Варшавского и Балтийского вокзалов ожидали седоков извозчики с экипажами на резиновых шинах. Возницы – крестьяне ближней финской деревни Пижма. Хлеб они не растили, держали только огород. Земельный участок оставляли под покос для двух-трёх коров. В Гатчину носили молоко, яйца, картошку, лук и продавали дачникам. 

Всё это мне рассказывал ротмистр Иванов. На второй день он отправился искать дачу знакомых, и я напросился с ним. Ротмистр проводил здесь у родственников жены почти каждое лето.

Тогда ничего этого уже не осталось. На улицах ни души. Скамейки в парке у эстрады поломаны. Дачи заколочены. Торговые лавки на главной Соборной улице закрыты все до одной. В городе, где впервые в России провели электричество и построили собственную электростанцию, не работал ни один фонарь.

Впрочем, про фонари я могу наврать. Мы приехали в Гатчину в пору белых ночей, когда электрический свет не нужен...
 

_

...В июле мы узнали, что патриарх в Казанском соборе на Красной площади осудил расстрел царской семьи. После убийства Романовых в Перми и в Екатеринбурге мы стали караулить святыни посменно. 

К концу лета Петроград жестоко голодал. Горожане хлынули в деревни, где можно было хоть как-то прокормиться. Не прекращались восстания крестьян, недовольных продразвёрсткой и мобилизацией в Красную армию. Дезертирство в частях, защищавших Петроград с юго-запада, стало массовым. Особенно с наступлением осенней распутицы. У властей не хватало лошадей для доставки в войска продовольствия.

Люди разговаривали только о еде. Обсуждали слухи, будто в Выборге и Ревеле Северо-Западное правительство приготовило для голодающих сотни тысяч пудов муки. Закупило сало, колбасу, молоко, бобы. Собирается купить полторы тысячи пудов картофеля в Эстонии и несколько миллионов пудов овощей у финских огородников.

Мы удивлялись, почему в странах, так же разоренных войной, как и Россия, еды полно, а у Советов – голод. Все ждали прихода армии, как избавления от мучений.

Мы рыбачили на озёрах, собирали в лесу грибы и стреляли зайцев.

На Белом озёре с нами рыбачили беглые солдаты. Запомнил одного из них. По прозвищу Кулиша. В шинели без поясного ремня и со щетиной, которая постепенно превращалась в густую бородищу, он имел лихой вид. Домой Кулиша не торопился – боялся новой мобилизации. Он с товарищем построил шалаш и ждал прихода белых. Кулиша на удивление ловко добывал в силки зайцев, ловил рыбу и готовил уху. Красных он презрительно называл «шидня». Нас никак не называл – ни «ваше благородие», ни «товарищ». Так относятся к приблудным кошкам или собакам...
 

_

Богоявленский за чаем познакомил нас с Куприным. Александр Иванович жил с семьей в Гатчине. В июле после убийства Володарского чекисты три дня держали его в тюрьме. Затем выпустили, но внесли в список заложников.

Александр Иванович выглядел усталым. Ничего хорошего от большевиков не ждал. Сказал, что они пришли надолго, потому что террор, который они устроили, единственный способ для них удержать власть и «привести страну в чувства».

Перед нами был не популярный писатель, а такой же, как мы, фронтовик, так же, как мы, ждавший освобождения. Позже я узнал, что в декабре, уже после нашего отъезда, Куприн встречался с Лениным. Он хотел открыть новую газету для крестьян. Ленин одобрил идею. Но председатель Моссовета Каменев «зарубил» её. Типичное лукавство большевиков: «добрый» говорит – «да», «злой» – «нет», в то время как всё давно решено – никто не позволил бы Куприну в советской России эсеровскую газету.

Мы спорили о послевоенном устройстве Петрограда. Говорили о списке большевистских преступников, которых в первую очередь схватят и передадут комиссии из общественных деятелей, учёных и литераторов. Мы раскладывали политические пасьянсы с Маннергеймом, прибалтийским ландесвером, независимой Эстонией. Советы мы воспринимали как некое недоразумение. После разгона Ставки главкомом у большевиков прапорщик Крыленко, начштаба – друг Ленина генерал Бонч-Бруевич со своим братцем-«чекистом». От длительной праздности мы забыли важнейший постулат войны – нельзя недооценивать противника. Чем это закончилось – известно!

В октябре 1918 года, узнав, что Северный корпус сформирован, мы, с согласия отца Иоанна, оставили для охраны двух человек, и стали пробираться в действующие части...
 

_

...Есть города, которые я не помню категорически! Ревель стерся в моей памяти полностью, хотя я провёл в нём почти год. Я помню Ригу и Вильно. Я помню ощущение безысходности в этих городах, но не могу вспомнить ни одной улицы Ревеля!

Сергей с армейской прямотой сообщил, что мы проиграем кампанию. Половину Северной «армии» снабжают немцы. Вторую половину – англичане, то есть не снабжает никто. Офицеры и солдаты воюют в лохмотьях, босые, практически без боеприпасов. В армии на восемнадцать тысяч штыков пятьдесят три генерала!

Но даже если бы у «армии» было всё, восемнадцатитысячный корпус не способен взять, а тем более удержать, полуторамиллионный город, пусть даже наполовину вымерший от голода. А ведь дальше – огромное советское пространство!

В то, что Бермонт-Авалов соединит с Родзянко свою пятидесятитысячную Западно-добровольческую армию и пойдет на Петроград, Сергей не верил. Грузинский князь видел себя хозяином немецкой Прибалтики и в союз с англичанами вступать не собирался.

Мне запомнились слова брата: «Больше половины моих однокашников по академии служат у красных! Многие к ним пришли сами! Они не идиоты и не сволочи! За их порядочность я ручаюсь! Они не с нами, потому что русской армии нет, а есть проститутка, которая не знает, кому продать себя дороже – немцам или англичанам, врагам или союзникам, что для нас теперь одно и то же! А те служат не большевикам, а народу, который гнил вместе с ними в окопах! Вот в чём разница между ними и нами!».

Я ответил, что мы с ним тоже гнили в окопах. Но теперь мы здесь! А они по другую сторону. И стреляют в нас! Поэтому я буду стрелять в них!

Сергей промолчал. Кадровый военный, он на вещи смотрел трезво. Он окончил Александровское военное училище в Москве, а затем Академию Генерального штаба по первому разряду. Подполковник. Не мне с ним спорить!

В юности, после того, как он уехал служить, мы виделись редко, когда он приезжал в Москву в отпуск или по делам. Я всегда робел при Сергее. Брат был добр и снисходителен со мной, как с подростком. И только. Мои занятия историей он не считал делом. Сергей развёлся с женой. И больше не пытался устроить свою семейную жизнь.

Я рассказал ему об австрийском плене. Как бежал и был ранен.

От Сергея узнал, что Славу, после моего отъезда, призвали красные (или он добровольно пошёл к ним? – мы точно не знали). Он для них что-то строил.

Эта новость неприятно поразила меня. Сергей же отнесся к известию спокойно. Сказал, что на войне от желания или нежелания людей ничего не зависит.

Мои перебрались к Георгию.

Брат снимал комнату у старого эстонца и его жены. Я поселился у Сергея.

Он выхлопотал для меня новую форму. Утром Сергей отправлялся на службу в штаб. Я – в батальон. Встречались мы только вечером.
 

_

...Рассказывать Сергею о нашей зимней размолвке с Жорой и Славой я не стал.

Братья приехали к нам с Алей после банкета по случаю открытия нового здания Киевского вокзала. Румяные с мороза. Нарядные. Жора в бобровой шубе. Слава в пальто с меховым воротником. Привезли шампанское и угощение. Так, словно не было войны и всё по-старому. Меня трепала лихорадка. На открытие вокзала я не пошёл.

Москва патриархальная и сонная встрепенулась в октябре и, пошумев, вернулась к размеренной жизни. Газеты отчаянно ругали советы. Но столичные ужасы и жестокость отсюда казалась чем-то далеким. Знакомые даже не понимали того, о чём я им рассказывал. 

Братья вошли в гостиную. Я полулежал на диване совсем больной. Преуспевающие господа в визитках, под хмельком – и скелет в исподнем с перевязанной лапой, среди нищеты, граничившей с убожеством. Братья привыкли к нашей обстановке!

Они расцеловались с Алей, подбросили по разу под потолок растерявшуюся Наташу – уже достаточно взрослую барышню, – и уселись за стол.

Жора, уже начавший полнеть и лысеть, с золотой цепочкой от часов в жилетном кармане, солидно поскрипывал стулом. Слава, сухощавый, с ёжиком волос, пьяненько сопел и глядел именинником: через четыре года наконец-то его детище построили. 

Новый вокзал взамен старого деревянного и одноэтажного задумали еще перед войной. Гимназистом помню, как от Дорогомиловской заставы Камер-коллежского вала (тогдашней границы города) до Брянского моста тянулась бесконечная вереница извозчиков и ломовых, сбиваясь в кучу на узком мосту. Жора обычно встречал нас с мамой на платформе – мы возвращались с дачи знакомых. Брат всякий раз клялся больше носа не казать на Брянский вокзал. Говорил, что проще дойти до Смоленского рынка и там взять извозчика. «А как же идти с корзинками?» – удивлялась мама.

Каждый год всё повторялось – мы застревали, и брат ругался.

Сначала городские власти решили перестроить и расширить мост. Поручили проект Роберту Юлиусу Клейну. Слава водил меня к нему на Малую Дмитровку, в особняк Григорьева-Писемской, на торжество по случаю открытия Музея изящных искусств, спроектированного Клейном. Роман Иванович, как его называли на русский манер, худощавый немец, даже разговаривая с кем-то, казалось, был занят своими мыслями.

В доме собралось полно народа. (Впрочем, дом всё же, кажется, принадлежал отцу Клейна.) Многих я знал. Запомнил седобородого старика в паре. Он тяжело опирался на трость. Слава шепнул, что это Нечаев-Мальцев, дипломат, тайный советник и меценат, владелец стекольных заводов в Гусь-Хрустальном и главный жертвователь Музея изящных искусств. Он специально приехал на открытие из Санкт-Петербурга. Рядом сутулился лысый старик без шеи, в чёрном сюртуке, с остатками волос на голове, такими же седыми, как его усы. Профессора Цветаева я встречал в университете. Его дочь в давешний год выпустила свои первые стихи, посвященные Башкирцевой, – и эти стихи сразу же сделали Цветаеву знаменитой.

Оба вежливо кивнули нам. Они знали брата.

Не берусь судить – возможно, по масштабу своего дарования Клейн, как пишут, уступал Кекушеву и Иванову-Шицу, но архитектор он был плодовитый. 

Когда мост построили, взялись за вокзал. Проект поручили Ивану Ивановичу Рербергу и моему брату. Военный инженер Рерберг преподавал Славе в училище живописи. Его дед проектировал еще первый Брянский мост. Рерберг много работал с Клейном, был у него главным инженером и управляющим. Это он придумал использовать клёпаные стальные и железобетонные конструкции для усиления каркаса зданий и стал отцом стиля «ар-деко» в России. Он вообще славился новыми идеями.

Рерберг охотно работал со Славой. После возвращения из Вены брата считали любимчиком Иванова-Шица, а с мнением Иллариона Александровича считались все.

Рерберг тяготел к инженерной работе и уделял больше внимания конструктивной стороне проекта. А Слава «мыслил формами». Он сделал архитектурную часть вокзала. В своё время он спроектировал для Рерберга здания Северного страхового общества на Ильинке и Голофтеевский пассаж между Петровкой и Неглинной. Прежде там были галереи с магазинами князя Голицына. Галереи соединяли Пушечную и Кузнецкий Мост. Затем галереи обветшали. Рербергу и Славе поручили перестроить их.

Думаю, оттуда, с галереи, у Славы любовь к стеклянным крышам. Пассажами тогда увлекались по всей Европе. Естественную подсветку сверху заимствовали из античного Рима. А затем использовали в галерее де Буа в Пале-Рояле. Для России, с нашими зимами, это была находка: в стужу целые торговые улицы с кафе и ресторанами в тепле под прозрачной крышей. Они с Рербергом, по-моему, только закончили пассаж, как сразу взялись за вокзал, и Слава «накрыл» платформы прозрачной арочной крышей.

Вообще, на строительстве вокзала подобралась приличная компания. Владимир Григорьевич Шухов проектировал перекрытия залов и дебаркадер – тогда он уже был известен как автор первого российского нефтепровода. Брат Рерберга Фёдор расписывал залы вокзала. Вместе с ним работал Игнатий Игнатиевич Нивинский – его знали по оформлению Египетского зала Музея изящных искусств, по росписям в гостинице «Метрополь» и в имениях князей Юсуповых. Театралы восхищались его декорациями в Малом театре. Сергей Семёнович Алёшин изваял скульптуры, которые расставили по периметру вокзала.

Я присутствовал лишь на «закладке фундамента». Потому что к началу главных работ маршировал на фронт. Славу мобилизовали в инженерные войска, и он строил для армии в окрестностях Москвы. Поспевал и с вокзалом.

Братья с недоверием отнеслись к моей службе. Моя беспутная жизнь дополнилась, по их мнению, очередным сумасбродством. Думаю, они испытывали неловкость передо мной за то, что не сумели отговорить от новой глупости.

За четыре года их отношение ко мне не изменилось.

Аля накрыла на стол. Покормила и увела Наташу.

Братья выпили шампанского и привычно заговорили о работе. 

Жора рассказал, что на открытие пришло новое начальство Москвы. Он язвительно кривил губы, а Слава слушал всё с тем же благостным выражением на лице.

Заговорили о переносе столицы в Москву. Тогда это были слухи. Говорили, что в Ленина стреляли, что в Петрограде полно частей и офицеров, готовых на всё, чтобы его убрать, и что железнодорожная дирекция получила тайное распоряжение от начальника красного сыска Бонч-Бруевича готовить классные вагоны для переезда правительства.

Политикой Жора не интересовался, но за новостями следил. Его тревожила национализация его доходных домов. Никто не верил, что отберут, пока не уволили Филиппа Уолтера, управляющего «Мюр и Мерлиз» на Петровке. В те годы это был первый в России магазин розничной торговли. Детище Уолтера закрыли, а самого обобрали. Говорили, старик столовался у своих бывших работников. Через год он умер в нищете от разрыва сердца.

В московском правительстве готовились новые «расправы» и конфискации.

Тогда-то я не вытерпел и сказал, что это не «расправы», а – навсегда! Жора понимал, но верить не хотел. Он выбился из нищеты собственным трудом. Он сказал, что власть должна вмешаться и прекратить беспорядки. Я отвечал, что нынешняя власть и устроила беспорядки. Жора занервничал. После фронта я стал неуступчив. Мы стали препираться.

Тогда Слава спросил: а если большевики правы? Если только так можно заставить «зажравшуюся правящую верхушку» уважать людей?

Я горячо заговорил о том, что четыре года тысячелетний русский мир защищали миллионы подобных мне не для того, чтобы горстка продажных дворян прибрала страну под шумок. На этом они не остановятся!

Слава слушал и тихонько водил пальцем по скатерти. Жора насупился.

Тогда Слава сказал, что, возможно, я прав, но новая власть не обойдётся без них, без строителей. Я спросил его прямо: ты будешь с ними, если позовут? Он ответил, что будет с теми, кто позволит ему работать! 

От спора жар у меня усилился: перед глазами поплыли оранжевые круги.

Жора кивнул Славе, собираясь уходить.

Я был уверен – Слава добровольно ушёл с красными, но Сергею об этом не сказал...
 

_

...В Ревеле я тосковал по семье. И уже тогда не представлял свою жизнь вне России.

Мне кажется, что я любил жену с того вечера в детстве, когда впервые встретился с ней глазами. Наши родители дружили. После смерти моего отца Авиловы часто навещали нас. Но я совсем не помню Алю ребенком.

Вновь мы познакомились на её именинах.

Строгая и неразговорчивая Аля держалась со мной просто и дружелюбно, но я робел при ней. На вечерах подходил к ней не сразу – безбожно трусил. Я научился рассчитывать время, чтобы «случайно» встретить её и проводить в гимназию. Иногда от одного её взгляда зависел весь мой день. Стоило ей, задумавшись о чем-то своём, поздороваться со мной, как мне казалось, – небрежно, и я жестоко переживал.

Я понял, что влюблен в Алю, в четвёртом классе. После вечера, где пересеклись наши взгляды. Раньше произойти это не могло. Потому что первые три года я учился в гимназии Креймана на Петровке, еще до переезда гимназии в Старопименовский переулок. Гимназия была известна своими монастырскими порядками. Прогулы, опоздания после каникул, чтение посторонних книг, вольнодумство, длинные волосы, списывание, подсказки и даже покупки без ведома воспитателя запрещались. Это был пансион, где многие ученики жили даже в каникулы. Думаю, именно из этих соображений меня туда отдали. Для многих гимназия Креймана стала настоящим пугалом. Если кто-то плохо успевал в казенной гимназии, достаточно было заикнуться о Креймане. Религия в гимназии воспринималась как один из основных способов правильного воспитания. Может быть, поэтому на всю жизнь у меня сохранилось двоякое отношение к Церкви: с одной стороны, глубокое уважение, с другой – недоверие. Помнится, в церковь по выходным гимназисты спешили не из-за глубокой веры, а потому, что в эту же церковь приводили девочек из соседней гимназии, и это было для нас событием.

Мама и старшие братья, посоветовавшись, перевели меня в Поливановскую гимназию на Пречистенке, 32 не из человеколюбия, а по какой-то другой причине. Я до сих пор не представляю, чего стоило им вытянуть моё обучение, и всю жизнь буду благодарен им за это. Конечно, помогал двоюродный брат отца, дядя Саша. Он тоже служил на железной дороге и к началу моей учёбы получил повышение. На семейном совете родные решили дать мне хорошее образование. Затем Георгий и Слава стали зарабатывать репетиторством. Участвовали в архитектурных проектах. Жора тогда учился в Строгановском училище, а Слава – в Нобилковском коммерческом училище при приюте и собирался поступать в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, известное на всю Россию. Он не любил вспоминать свою жизнь в приюте. Его отдали туда сразу после смерти отца. Думаю, унизительное сознание своего зависимого положения с юности заставляло его упорно трудиться, чтобы вырваться из нищеты. Братья, рано повзрослевшие, старались сделать моё детство, самого младшего из них, хоть немного краше собственного. Во всяком случае, не помню, чтобы я в чём-либо нуждался, и их помощь в старших классах чувствовал во всём. Поэтому не имел права их подвести.

Гимназия располагалась на втором этаже особняка Охотникова. Домом владели потомственные почётные граждане купцы Пеговы. Там же на втором этаже обитал сам Лев Иванович Поливанов с семьей. Жил до своей смерти. Его сына Льва Кобылинского и Бориса Бугаева, с которым Лёва дружил, я запомнил лишь на похоронах Льва Ивановича. В тот морозный февральский день собрались почти все его ученики. Но вспоминать об этом не хочу. Позже я пережил столько потерь, что память их уже не вмещает. Младшие гимназисты всех старшеклассников, вместе с Бугаевым, считали небожителями, не подозревавшими о нашем существовании. Борис тогда, кажется, увлекался буддизмом и оккультизмом, что у нас, младших, вызывало почтительный ужас – эдакая диковина! А вот Бориного отца я запомнил хорошо. Николая Васильевича, декана физико-математического факультета Московского университета, знала вся Москва. По просьбе Поливанова Бугаев-старший прочитал у нас лекцию, после которой я окончательно понял, что совершенно не способен к математике.

У Льва Ивановича было, по-моему, еще пять или шесть детей. Все взрослые.

На третьем этаже гимназии размещались дортуары для воспитанников.

Общая свободная атмосфера в гимназии разительно отличалась от мрачного существования у Креймана. В гимназии считалось обязательным уважение к личности каждого воспитанника, поощрялось проявление чувства собственного достоинства, независимость суждений. У нас учились дети из многих аристократических семей, но не припомню, чтобы кто-то хвастал своим происхождением.

Раньше этого дня «пересечение взглядов» с Алей не могло произойти еще по той причине, что Аля училась в женской гимназии Арсеньевой по соседству, на Пречистенке, 17, и если бы я учился тогда у Креймана, то, провожая её, никак не поспел бы к своим занятиям на Петровку. 

Я начинаю метаться от избытка воспоминаний. Надо остановиться.

Добавлю лишь, что преподавательский состав в гимназии был очень сильный. Для гимназии каждые два года писали специальные учебники – их утверждало министерство. Шекспировский кружок Поливановки впервые на русской сцене поставил «Ромео и Джульетту», «Двенадцатую ночь», «Генриха четвертого»...
 

_

...Воспоминания укладываются стройно, как книжки на полках в библиотеке, по корешкам и в алфавитном порядке. Отчего же я так упорно ищу выход из этого порядка. Воздушные шары Монгольфьер, на которых я кого-то куда-то отправляю. Образины, клубящиеся в сером тумане по углам комнаты. Словно хочу убедить себя в том, что я сумасшедший. Но разве я сумасшедший? Мне достаточно подумать о том, кто мешает или опасен, и они сами пожирают друг друга, как голодные крысы в бочке пожирают более слабых. В последние годы мне даже не надо расставлять точки в тетради. Они сами уничтожают друг дружку. Только в отличие от животных у них не сильный пожирает слабого, а слабые – сильного. Стаей!

Так что в моих воспоминаниях разум не убегает, а возвращается ко мне.

Хорошо мы с Наташей тогда придумали! Нам нужна была эта справка. Не бог весть что. Но с бумагой спокойнее.

«В тайне» от меня Наташа показала Васильеву мои записи про шары и прочую ерунду. Про шары я тогда писал много. Почти как Пришвин про шары в заповеднике. Наташа, умная девочка, сообразила сразу, к чему я клоню. Поэтому показала Васильеву тетрадь именно про шары. Мы с Васильевым учились у Креймана. Потом встречались студентами в общих компаниях. Александр Петрович стал психиатром. Погиб в блокадном Ленинграде при бомбёжке. 

Большевизм он принял. Но нам всё-таки помог. Показал меня своим.

Меня забрали, подлечили и отпустили. А ведь я им рассказывал правду!

Дочь молчит. Думает, будто я не знаю, что она встречается с Павлом. Встречается при крайней необходимости. Глупенькая! Кто бы нам дал справку без Павла!

Тот, что провожает Наташу, знает про меня. Они всё про всех знают! А не трогает!

Наташа недоверчива. Но ещё надеется на счастье. Она устала ждать и может погубить себя. Что поделать, родная! Я чувствую их. В какую их личину ни ряди. От них исходит запах зверя, который вышел на охоту. Я помню этот запах на войне. Так пахнут все, кто убивал. Угадав его, сколько раз мы спасались от смерти. С тех пор я безошибочно их узнаю.

Этого типа без лица интересует не Наташа. Нет! У него запах не самца, а охотника.

Им нужен Дима. Жоркин сын. В 1935 году архитектурный проект Славы выиграл конкурс на застройку Всесоюзной сельскохозяйственной выставки в Москве. В его группе работали Подольский с Алексеевым, Дима и еще кто-то. Открытие выставки наметили на осень 1937 года. Дима спроектировал один из центральных входов выставки. Я не успел их спасти, и группу арестовали. Вход, сделанный по проекту Димы, перестроили.

Дима отбывал срок в Воркуте. Слава вплоть до 1943 года работал там главным архитектором города. После войны племянника отправили за сто первый километр в Александров. С разрешения начальства он поехал на день рождения отца и не вернулся.

Его они ищут. Диму! Если рассказать об этом Наташе, она себя выдаст. Спросят – от кого узнала? И потянется ниточка! К Жоре! К Славе! А Славе нельзя сейчас рисковать! Это он думает, что дело всей его жизни – выставка! Нет! Небоскрёбы, которые они сейчас строят, – вот главное дело его жизни! Вот почему его запомнят!

Никто в СССР не разбирается в высотках лучше него!

У Славы искать не посмеют. Он им нужен. Ко мне захотели бы, давно сунулись. Знают, что его тут нет. Следят, чтобы не спугнуть. И за Жорой следят.

Сейчас подумал, что по этой записи они сразу поймут, где Дима. Мне-то бояться нечего. У меня справка! Мало ли чего я тут наплёл! Хотя что им моя справка?

А вот Славу и Жору они не пощадят.

К Павлу надо идти! Да обременять снова совестно.

Ах, Наташа, Наташа! Как же ты до сих пор не знаешь, девочка, что одинокие женщины – самая лёгкая добыча для них. Погубят они тебя вместе с Димкой! У тебя-то и у него нет справки, ты-то и он – не Слава, который им нужен.

И предупредить тебя я не могу. Ты мне не поверишь, снова решишь, что я ревную, хочу сломать твою жизнь. А если поверишь, то насторожишься и все равно выдашь себя.

Поставить бы точку! Да на всех шаров не хватит! К тому же, кто книгу знает, сколько она мне оставила? Не крайний случай, чтобы рисковать. Справлюсь.

Не смотри! Не смотри на него! Опять затаился и ждёт!
 

_

...Хорошо, что я вчера не прикасался к записям. Сегодня легче.

В памяти снова тот вечер.

Как обычно в двусветном зале с мраморными колоннами расставили стулья для первых рядов и скамейки – для последних. Для гостей и для хозяев. Там дальше за залом спортивные снаряды и учительская. Сцены как таковой не было. Для представления оставили площадку перед зрителями.

Девочки разделись на первом этаже в гардеробной младших. Пахло духами. В синих платьицах с белыми фартуками они казались волшебными феями и приводили меня в мучительное смущение, до оцепенения. А ведь с ними надо было еще и говорить!

Тем не менее, я предчувствовал, что вечер будет счастливым, как это изредка случается и сбывается в счастливые дни.

Кавалеры обычно дарили своим избранницам программку вечера на самом лучшем бристольском картоне. Я тоже приготовил. Ищу Алю глазами. Не смею видеть, но издали угадываю знакомый ореол волос и изумрудные глаза. Подошёл.

Наверху сам Лев Иванович. На строгом лице его отстранённое выражение. Он, как всегда, в себе. Кажется, что он никогда не улыбается. Это не так. Что за чудо была его улыбка! Десятки добрых лучиков разбегались вокруг глаз! За его одобрительную улыбку любой ученик отдал бы жизнь. Она была высшей наградой для нас, младших.

Тут же учителя с жёнами. Вместе с членами родительского комитета они помогают принимать гостей. В одном из классов вынесены парты, стоят столы с конфетами, с пирожными, кипит огромный самовар, много стаканов, блюдечки, груда серебряных ложечек. Бегают по залу распорядители. Гуляют гостьи – в начале вечера отдельно. Затем девочки и мальчики рассаживаются – тоже отдельно.

Программу точно не помню. Сначала пел хор. Ему вежливо хлопали. За хором семиклассник читал стихи. Затем он мелодекламировал, что было модно. Выступила гимназистка, смелая, весёлая – девочки тоже иногда «представляли» на наших вечерах. Потом оркестр, которым дирижировал учитель музыки Иван Алексеевич Сарычев, занял места. Пол посыпали мыльной крошкой, чтобы лучше скользила обувь, и начались танцы.

Я подошёл к Але не сразу. По какой-то сложной траектории. Для храбрости захватив кого-то из приятелей. Аля встретила меня приветливо. Тогда я пригласил её на лёгкий танец. И больше от неё уже не отходил. Затем мы гуляли по коридорам. Говорили обо всём. О музыке. О чтении. Нам обоим нравились рассказы Аверченко – он у многих в календаре «Товарищ» числился в любимых писателях. Говорили о Тэффи – она печаталась в «Русском слове». Тогда началось повальное увлечение Джеком Лондоном. Им зачитывались дети и взрослые. Хотя про Джека Лондона могу ошибаться. Возможно, он появился позже. Вместе со Шницлером, Генрихом Манном, Уайльдом, Габриелем ДʼАннунцио. Появился с разговорами о «Весах», с насмешками над «символизмом», которые меня раздражали (насмешки!), о «Вехах». Но с того дня мы с Алей часто говорили обо всём, в том числе и о Джеке Лондоне. Говорили о своих увлечениях.

Чем только мы с Алей не увлекались! Хиромантией, отгадыванием характера по почерку, гимнастикой по Мюллеру, Боклем, Писаревым! Бог весть чем! Но это потом!

А в тот вечер мы оказались в нише окна. Из зала доносилась музыка. Я увидел глаза Али так близко, что испугался, сам не понимая чего. По её испуганному взгляду я понял, что что-то произошло. Что? – ни я, ни она не понимали. Аля повернулась и убежала. Я остался один. Я даже не решился проводить её домой.

Много лет назад я спросил её, помнит ли она тот вечер. Она призналась, что – нет...
 

_

...Я вдруг подумал: а ведь ничего того, что было у меня и о чём я пишу, ни у Жоры, ни у Славы не было. Где-то я читал, что все переживают в детстве то же самое, но забывают это впоследствии, после окончательного изгнания из рая. Это не так. У Жоры и Славы было своё детство, и переживали они, может быть, так же, но иное, нежели я.

Перед глазами горит висячая лампа в столовой, а остальные комнаты едва освещены в нашей квартире на углу Солянки.

Жора и Слава в форме их училищ сидят на кожаном диване с прямой спинкой и о чем-то негромко разговаривают. Мама с Серёжей и Петей в гостях.

Братья посмотрели на меня весело. Им хорошо. На выходные Славу отпустили домой. Не помню, всегда ли он приходил на выходные или только в тот день, о котором я пишу. Но теперь братья тихонько говорят обо всём и не могут наговориться.

Мама как-то водила меня к брату в училище. Оно находилось в Протопоповском переулке в помещениях Набилковской богадельни, выстроенной бывшими крепостными графа Шереметева Василием и Фёдором Набилковыми. Братья разбогатели на торговле мануфактурой. Мама рассказывала страшное: мол, у одного из братьев в пожаре погибли все его дети, и он устроил приют. Слово «богадельня» пугало меня. Я боялся увидеть брата в рубище среди нищих попрошаек. Как эта фантазия уживалась во мне с его опрятным видом, когда он приходил домой, не понимаю. Но когда я увидел Славу, как всегда спокойного, с ежиком темно-русых волос, в форменной куртке и начищенных ботинках, страхи мои рассеялись.

В училище был праздник, и пришло много гостей. Хотел написать – родителей. Но у многих мальчиков родителей не было. Приходили родные, которые их опекали.

Слава провёл нас в классы, показал мастерские, гимнастический зал и библиотеку. Он сделал это для меня, потому что мама в училище бывала часто. Слава разрешил мне подержать специальные инструменты в деревянном пенале: он изучал, кажется, типографское, а также топографическое искусство. И то, что Слава так хорошо разбирается во всём, о чём спокойно и с достоинством рассказывает, вызывало во мне уважение, близкое к обожествлению брата. Мама с улыбкой смотрела на нас.

Позже на меня произвели гораздо меньшее впечатление визиты в Московское училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, где Слава учился, нежели тот поход с мамой в Набилковское. Может, потому, что я был старше и самостоятельнее. И мне казалось само собой разумеющимся его равенство среди равных. Исаак Левитан, Валентин Серов, Константин Коровин, Михаил Нестеров, Владимир Маковский, Алексей Саврасов, Василий Перов, Василий Поленов – все, что учились и преподавали там, не вызывали у меня прежнего пиетета, потому что, казалось, приходя к брату, я могу запросто встретить кого-нибудь из них в коридоре либо выходящим из класса. Хотя некоторые из них к тому времени давно умерли.

В тот вечер братья не прогнали меня и позволили остаться. С тихим восторгом от того, что меня допустили к взрослым разговором, я слушал о загадочных фронтонах и волшебных пилястрах. Хотелось, чтобы этот вечер под висячей лампой над столом не заканчивался. Я был миролюбив и послушен.

Потом вернулась мама с Серёжей и Петей. Вчетвером братья устроили возню в гостиной и опрокинули стул. Мне влетело от мамы вместе со всеми. Я не обиделся, а наоборот – меня наказывали, как взрослого. Наша служанка Мила, в переднике и с румяными щеками, позвала нас к самовару. Толкаясь, мы побежали пить чай. А потом Слава помогал мне делать немецкий, который мне никак не давался.

Обычно он за уголок небрежно подтягивал к себе мою тетрадку. Карандашом молча подчёркивал ошибки и отходил, предлагая мне самому бороться со своей ленью...

...В январе Сергей сообщил, что генерал Юденич с женой и адъютантом по чужим документам перешёл через финскую границу, а Русский комитет, созданный в Хельсинки в ноябре 1918, провозгласил его диктатором и лидером Белого движения на северо-западе России.

Пишу о политике неохотно: я знаю лишь то немногое, что рассказывал Сергей и что я видел сам. Я стал забывать. А забывать нельзя. Об этих людях здесь не вспоминают.

Юденич установил связь с Колчаком в Сибири и Русским политическим совещанием в Париже. Весной в Стокгольме он встречался с англичанами, французами и американцами и безуспешно пытался добиться от них помощи, которая требовалась ему при формировании русских добровольческих отрядов в Финляндии.

Лишь после майского неудачного наступления Родзянко на Петроград Колчак передал Юденичу миллион франков и назначил его главнокомандующим Северо-Западным фронтом. В штабе «эстонские» офицеры считали, что Юденич приехал на всё готовое и не способен договориться даже с Маннергеймом. Однако найти с ним общий язык он не мог из-за политики бывшего министра иностранных дел Сазонова, который хотел сохранить Империю в прежних границах, то есть с Финляндией и лимитрофами. Терпели же Юденича генералы только потому, что под его имя иностранцы давали деньги.

Меня не покидало ощущение иллюзорности всего происходящего. Офицеры получали по шестьсот специально отпечатанных юденичевых рублей жалования. Низшие чины – по сто пятьдесят. Из расчёта, что деньги будут обменены на общегосударственные российские рубли Петроградской конторой Государственного банка лишь после взятия армией Петрограда. То есть воевали даром.

С мая по август пехотная рота, которой я командовал, не выходила из боёв. Наш Качановский батальон к началу наступления насчитывал всего сто восемьдесят штыков. Патроны, присланные англичанами, не подходили по калибру. Пушки – без замков. Английские рабочие из солидарности с большевистской революцией намеренно путали в портах грузы. Оказалось, пароход, доставивший снаряжение в Ревель, приплыл из Архангельска, где началась эвакуация английских войск. Не пропадать же добру!

И все же в конце сентября сравнительно хорошо подготовленные части с бронепоездами, броневиками и шестью английскими танками совместно с эстонцами прорвали фронт большевиков. Юденич рассчитывал, что одновременно с наступлением регулярных войск в Петрограде вспыхнет восстание подпольных групп и гарнизона.

Под Ямбургом, когда мы перешли в контрнаступление, меня снова ранили в ту же правую руку. На этот раз легко, и в тыл я не поехал.

Сергей оказался прав абсолютно во всём. Троцкий развернул резервы, создав многократное превосходство над нашими частями в численности войск. Финны и англичане воевать за нас не думали. Князь Авалов предал Юденича: вместо похода на Петроград он подступил к Риге и был разбит. Эстонцы и латыши, испугавшись, что русские генералы вернут их в империю, помогать нам отказались. Большевики пообещали эстонцам значительные территориальные уступки. В ноябре армию прижали к границе и вынудили перейти на эстонскую сторону, где нас расформировали. Поход закончился.

В Гатчине к нам присоединился Куприн. Он только что получил известие о смерти сестры Софьи в Сергиевом Посаде. В чине поручика его назначили редактором армейской газеты «Приневский край», которую возглавлял генерал Краснов. Александр Иванович, узнав, что я окончил университет, предложил писать для газеты. Я отказался.

Я отправился в Лугу повидать брата. Он ночевал на оставленной хозяевами даче посреди соснового леса. Фельдфебель Елизаров, денщик Сергея, растопил переносную печь, но в доме всё равно было холодно. Сергей в накинутой на плечи шинели ходил по комнате и зло ругал штабных и князя Авалова. Он говорил, что Юденич хороший офицер (так же, как Колчака, его наградили золотым оружием), но его лучшие годы прошли. Западный фронт он посетил лишь раз – Гатчину, Царское Село и Красное – и отбыл в Ревель. Войну же не выигрывают, мечтая о победе на добротной финской даче тестя и тёщи своего товарища. В войсках не хватает кадровых офицеров – их всего десять процентов. Приближенные командующего контр-адмирал Пилкин и генерал Кондзеровский думают только о деньгах и делят шкуру неубитого медведя. Сазонов из Парижа не видит, что прежней России нет и его отказ от союза с финнами абсурден. Администратор из Юденича скверный.

Никогда я не видел обычно хладнокровного Сергея таким расстроенным.

Ныла рука. Спорить не хотелось. Не мне судить о заблуждениях командующего и его политических просчётах. Кто и как сделал бы лучше, никто теперь не узнает. Юденича я уважал за его порядочность. В Гатчине он немедленно дал телеграмму Северо-западному правительству, чтобы из Ревеля отправляли вагоны с продовольствием для голодающих. Через два дня рассчитывал взять Петроград. Остальное оказалось не в его власти.

Александр Иванович, сняв сапоги и кряхтя, улёгся на лавку под шинель и ничего не сказал – говорить было нечего...
 

...В январе командование объявило о роспуске Северо-Западной армии. Поползли слухи о том, что всех участников похода интернируют в советские лагеря. Солдаты возвращаться в Россию отказывались – рассказывали о массовых расстрелах дезертиров в Красной армии и расстрелах пленных – их нечем было кормить. Офицеры уезжали кто куда. Одни в Германию – в Западную добровольческую армию. Другие – в Польшу: разгоралась польско-советская война. Третьи – в Крым. Иные отправлялись в Европу на поиски лучшей доли. В основном те, чьи семьи успели бежать из России.

В Эстонии оставались те, кому некуда было податься. Гостиницы, общежития, бараки и частные квартиры Ревеля переполняли беженцы. Русские деньги стали просто бумагой. Местные нас уже не считали армией, но – нищим сбродом. Нас перестали бояться. Раз мы не нужны там, кому мы нужны здесь? От нас хотели скорее избавиться. Немцы, как могли, эвакуировали людей.

В конце января эстонцы аннулировали визу Юденича. Булак-Балахович потребовал от генерала денег. С тремя полицейскими арестовал командующего в номере гостиницы «Коммерс» и попытался отправить поездом в Советы. Англичане отбили перепуганного генерала и укрыли его с женой в своей миссии. Атаман скрылся.

В городе стало опасно. Пора было убираться из страны. Вот только – куда?

В Эстонии и в Европе мне делать нечего. После убийства Колчака и поражения под Петроградом падение Крыма стало делом времени. Я собирался в Москву, понимая, что там меня расстреляют. Лучше уж так, решил я, чем вечным Жидом слоняться по чужим углам. Перед смертью хоть повидаю своих!

Оставалось положиться на волю Господа. Но оказалось, у него свои планы.

В конце февраля Сергей привёл меня в английскую миссию, где жил Юденич.

Адъютант командующего Покотило ввел нас в комнату с тяжелыми портьерами и картиной на стене. Юденич сидел в кресле с низкой спинкой. Это был лысый грузный старик с мешками под глазами и пышными бакенбардами. Хотя тогда ему едва исполнилось пятьдесят, генерал имел вид человека, сделавшего всё, что можно, и мечтающего о покое. Одет он был небрежно, в измятый полевой мундир и брюки.

Вялым жестом генерал остановил мой доклад, дав понять, что сейчас не он здесь главный. Кроме него, в комнате находились священник Богоявленский, мой брат Сергей и поручик Лежнев. Богоявленский успел вывезти реликвии из Гатчины и предложил нам, трём офицерам, сопроводить золотой ковчег с Десницей Иоанна Предтечи и другими святынями через Швецию в Данию и передать их великой княгине Ольге Александровне, как представительнице царской семьи.  

Охранять ковчег группой офицеров, а не целым отрядом, предложил Сергей. Большой отряд возбудил бы подозрения. В Швецию отряд тоже не заберёшь.

Юденич, слушая, поглядывал на нас исподлобья. При этом он вовсе не выглядел угрюмым. Генерал был, несомненно, очень умен. Казалось, он видел всех насквозь и мало кому верил. Говорил мало, но к месту. Напыщенные фразы не любил.

Он спросил, где я воевал и часто ли ходил за линию фронта.

Скорее всего, меня выбрали благодаря хлопотам Сергея и отца Иоанна – множество офицеров достойнее меня охотно взялись бы за это дело. Как бы то ни было, 24 февраля в вагоне английской военной миссии вместе с генералами Юденичем, Глазенапом и Алексинским мы выехали в Ригу.

Тогда же я узнал, что ротмистр Иванов и все, кто сопровождал ценности в Гатчину, погибли в Петроградском походе. Все, кроме нас с Лежневым...
 

...В сентябре 1919-го Советы предложили лимитрофам мир. А в середине января начались переговоры. В итоге огромная страна простила все долги своей бывшей крошечной провинции. Выплатила ей многомиллионные контрибуции золотом. Отдала часть своего военного и торгового флота и земли в Псковской губернии. В придачу большевики предали своих пролетарских братьев – те развязали гражданскую войну в Латвии и едва не захватили Ригу.

Взамен латыши обещали не поддерживать русских белогвардейцев у себя в стране.

Большевики так усердствовали в Латвии лишь для того, чтобы сломить сопротивление поляков под Варшавой. Но получили по зубам от Пилсудского и отложили большевизацию Финляндии, Польши, Румынии и Прибалтики.

Рига лежала в руинах. За четыре года город много раз переходил из рук в руки – немцев, русских, англичан, красных. Ригу бомбили немецкие аэропланы. Заводы, в том числе авиационный и автомобильный, вывезли или разгромили. Национальной валюты в стране не было. Зато было полно оружия и бандитской швали. Людей грабили и убивали, едва ли не посреди бела дня, ибо полиции в стране тоже не было. В окрестностях города орудовала банда Булак-Балаховича и отряды помельче.

Несмотря на то что Юденич после поражения передал остатки денег армии ликвидационной комиссии, многие считали, что он везёт с собой золото. В Стокгольме генерал собирался встретиться со шведским финансистом русского происхождения Личем. Лич способствовал открытию Русско-английского банка, где хранились деньги армии. Это рождало пересуды – мол, Юденич хочет присвоить деньги.

В действительности после отречения Романовых генерал по совету петроградских банковских служащих забрал сбережения, продал имения в России и еще до октябрьского переворота купил дом в Ницце. Часть своих денег он хранил в Стокгольме. В походе Юденич ничего не «навоевал». Но охотников за его «богатствами» хватало.

Когда в начале весны Рижский залив освободился ото льда, мы отплыли в Стокгольм. Предприятие, которое поначалу казалось нам лёгкой прогулкой, в итоге затянулось.

Реликвии плыли в каюте генерала, вместе с дипломатической почтой.

Нам отвели каюты рядом...
 

...Он не появляется третью неделю.

Сколько раз я представлял на их самодовольных лицах внезапный страх, а вместо снисходительности – недоумение. Думаю, они улетали, не успев понять, что произошло.

Но тогда я был молод, а теперь старик. Хотя моё отношение к ним не изменилось.

Нет ничего мерзостней тупого исполнителя. Прежние хотя бы верили в то, что им внушили. Приближали победу каких-то только им ведомых идеалов. Таких мне было не жалко, но я им сочувствовал. В сороковые тех, кто верил, не осталось. Не должно было остаться! После чудовищного самоистребления прозрели даже слепые. И среди них выжили только жестокие мясники, хитрые карьеристы и тупые исполнители. Выжили те, кто предавал и убивал своих. Я было решил, что он тупой исполнитель. Но ошибся.

Он знал о моей липовой справке и справедливо считал меня затаившейся дрянью. Рухлядью, старым хрычом, который станет унижаться и клянчить пощаду для себя и для дочки. (И оказался прав!) Он даже не считал меня врагом, потому что не знал, что такое враг. Враги для него были в кино и в инструкциях. Он не догадывался, что ненависть – это «не либо ты, либо тебя», а когда жить невозможно, если он жив!

К тому времени они выдохлись. Нет, не так! Они научились истреблять, но у них пропало вдохновение. Или, как они называли, – революционный порыв. С войны вернулись те, кого можно было убить, но не напугать. Мы тоже воевали. Но для них мы были враги! А эти – свои! Их мучили и издевались над ними, как когда-то мучили и издевались над нами. Но их не ненавидели, как нас. Их убивали без удовольствия...
 

Почти неделю после того, как я увидел его во второй раз, каждый вечер я занимал лавочку на площади Яузских ворот, через дорогу напротив церквушки Троицы в Серебряниках, где теперь склад. Рядом с домом. Открывал газету и ждал. С лавки хорошо просматривалась Солянка, Интернациональная улица (бывшая Таганная), Яузский бульвар и обе набережные – Серебряническая и Берниковская.

Рассчитывал, что от нас идти ему некуда, кроме как назад – впереди тупик.

Наташа всю неделю с тревогой искала на моём лице ответ, когда я возвращался. Моим «дышал» не верила. Двадцать лет я редко выползал из логова. И вдруг зачастил!

Справа от площади на Котельнической набережной строят чечулинскую высотку. Они уже раздавили подножьем своей пирамиды Большой и Малый Подгорные, Курносов и Свешников переулки. Грузовики, краны, искры сварки, грохот машин, а на окнах первых этажей – решетки! Раза два за неделю кто-то махал из окна белым платком или тряпкой. Заключённые строят!

И опять гордость за брата и злость на него борются во мне. Гордость – за то, что он нужен, и злость – за то, что бездари использовали его талант, а брат с ними. Да – они выстояли и строят, но люди для них по-прежнему шлак: в голодной стране – небоскрёбы!

Я исходил ядом, а они делали. Но ведь они украли у меня жизнь, и теперь злоба – это всё, что у меня осталось! Но допустим, лишь допустим, если бы не случилось ни войн и ни революций, как бы я прожил? Копался в чужих словах, разматывая чужие мысли? Чего стоит жизнь, если война – единственное яркое воспоминанье о ней!

Другое дело – Слава.

Они думают, что он строит для них, для их всё и всех побеждающей мерзости! А Слава отдаёт свой гений не им, а тем, кто живёт сейчас и будет жить потом, кто будет гордиться своим городом, не зная, кто составил его величие. Он отдаёт тому, кто дал ему взаймы на всех. Отдаёт, потому что порядочный человек, не отдав долг, жить не сможет.

Размякший от своих мыслей, я едва не проморгал дочь и заметил их в загустевшем вечере, когда он прощался с Наташей на углу бывшей усадьбы Гончарова-Филипповых.

Дальше он провожать не пошёл. Побрёл, сутулясь, вверх по Интернациональной. Не оборачиваясь. Опустив руки в карманы серого плаща. При ходьбе он чуть налегал попеременно на каждую ногу, как поднимаются в крутую гору.

Зачем я увязался за ним? Что собирался делать? Беспомощный старик, как я собирался защищать дочь, племянника, брата? Воздушными шарами?

Они придут и ничего не оставят, кроме страха. Ни прошлого, ни будущего.

Но может быть, именно поэтому последняя надежда на высшую справедливость, как когда-то в молодости, обременяла металлической тяжестью внутренний карман моего брезентового пальто и делала осмысленными поступки.

Думаю, вряд ли кому-то пришло бы в голову в конце сороковых в центре Москвы охлопать карманы старой немощи в рабочей кепке и галошах.

Боялся ли я? Да. Боялся. Они не пощадят дочь. Не пощадят никого...
 

Мы прошли мимо бывшей усадьбы Баташова с монументальной оградой, роскошными парадными воротами и каменными львами. Когда-то здесь квартировал Мюрат, была больница для чернорабочих, а в их время – «медсантруд». Они мало знают о своём прошлом. Но может, он слышал про их ведомственную лечебницу? Его старшие соратники добивали тут таких, как я, сразу после первой войны. Игорь бежал отсюда!

Нет. Он даже не обернулся.

Мы поднялись по Верхней Болвановке (ныне – Радищевская), мимо фабрики Хлебникова, усадеб Кулакова, Зюзиной, Жалкина, мимо нового театра – у входа афиша. 

Он шёл медленно, но я едва поспевал за ним.

С Таганки он поехал на Комсомольскую площадь к Северному вокзалу и ни разу не взглянул в мою сторону. Тогда я почувствовал опасность. Заметил он или угадал меня среди людей, сказать не берусь, но он обо мне знал. Я понял это позже.

Он сел на пушкинский поезд, очевидно, по удостоверению, потому что билет не брал, и я до сих пор не представляю, куда мы ехали.

В поту, сипя от одышки, я едва успел задвинуть двери, как он вырос за спиной, назвал меня по имени-отчеству и с улыбочкой спросил, зачем я иду за ним от своего дома? Я растерялся. Он вежливо взял меня за локоть и усадил на деревянную скамейку. Облокотившись о колени и переплетя в замок пальцы, с той же снисходительно-пренебрежительной улыбочкой подождал, пока я отдышусь.

Он смотрел на меня в упор в почти безлюдном вагоне, а я, как ни пытаюсь, не могу вспомнить его лицо – бледный мазок под шляпой. На вид ему, кажется, было под сорок – как Наташе. Наверное, он недоедал – такие делятся пайком с матерью или женой.

Углы его губ пренебрежительно дрогнули на моё брюзгливое лукавство. Он не поверил мне: чтобы узнать об ухажёре дочки, не обязательно тащиться за ним чёрт-те куда.

Он сказал, что знает обо мне всё. Так же вежливо сообщил, что ничего плохого Наташе не сделает. Он хотел бы поговорить с ней и со мной о племяннике в связи с моим братом. Вячеслав Константинович занимается высотным строительством, и мешать его государственной работе нельзя. О саботаже речи пока нет, но необдуманные поступки племянника могут дорого обойтись всем нам.

Он убеждал вежливо, ласково и умело. А затем удовлетворённо слушал униженные просьбы испуганного старика, который просил не трогать дочь...

Ему много раз говорили похожие скучные вещи. Иного он не ждал и не стал бы слушать. А во мне стыл ужас: с кем, старый идиот, ты вздумал играть? Своими глупыми фантазиями ты всех погубил! Теперь они не отцепятся.

Он ничего не обещал, но готов был одолжить нам время.

Он записал карандашом на моей газете свой рабочий телефон.

Поезд то с воем разгонялся, то долго пережидал на станциях встречные составы.

Вагон с лязгом встал. В вагоне только мы вдвоём.

Он всмотрелся в чёрное окно, поводя головой вправо-влево, чтобы прочесть название платформы. Вопросительно обернулся ко мне – что еще?

С непривычки у меня мелко тряслись руки и сильно давило в груди и под горлом.

Перед ногами потекла платформа. Через шаг за спиной, набирая ход, поплыл поезд.

На перроне в сторону Москвы маячили две-три тени. Во мраке за рыжими пятнами фонарей по обе стороны от путей шумел осенний лес. Мысли приходят позже, и тогда очень трудно уговаривать себя, а страх за близких становится еще мучительнее. Сколько людей исчезло просто так. Сколько трофейного оружия хранят чердаки, половицы, огороды, потайные углы шифоньеров. Сколько шпаны шныряет по вокзалам и полустанкам. Разве кто-то подумает на выжившего из ума старика?

Надо зажмуриться – и тогда ничего не будет, ни этой ночи, ни меня! 

Далеко за лесом, где, должно быть, в тот миг мчался поезд, над деревьями взмыл воздушный шар, едва различимый во мраке, и вдруг беззвучно лопнул. Тень на платформе, одна из трёх, обернулась на вспышку и, ничего не увидев, поежилась от ветра.

Досадно – очень непрочный шар.

Что я тут опять понаписал? Свои тайные несбыточные желания?

Жора сказал, что Диму нашли у них на даче. Мальчик умер от остановки сердца.

Вот почему они перестали его искать! И вот почему тот больше не приходит.

Надо как-нибудь поделикатнее сказать об этом Наташе. Чтобы не ждала.

Никого не ждала.

Бедный мой ребенок! Прости меня...
 

...С наступлением тепла из серого и сонного Стокгольма мы отплыли в Копенгаген.

По обоим бортам парохода бесконечной грядой теснились пустынные шхеры, усеянные гранитными валунами, с огромными «бараньими лбами».

Нас с Сергеем поселили по соседству с генеральской каютой. Поручик Лежнев жил через стену. В дороге мы сошлись с ним ближе.

Лежневы, старинный дворянский род, основатель которого дружил с Лефортом, всегда служили России. Отец ограждал Игоря от знакомства с темной стороной свой профессии. Но встретиться с ней Игорю пришлось. Он узнал о существовании сутенеров, проституток, альфонсов, воров, «профессиональных» нищих, распущенной богемы, проворовавшихся чиновников, подонков всех мастей – революционеры не брезговали никакими знакомствами, рассказывал он.

В Тамбове у него осталась семья. Под Тамбовом – разграбленное имение. В отпуске он успел жениться, но свою новорожденную дочь еще не видел.

Поручик научил нас с братом пить «николашку» – любимый напиток покойного государя императора Николая Александровича. В рюмку водки он окунал маринованный огурчик. Поверх рюмки – лимонная долька. Опрокидывал рюмку. И сначала имел удовольствие смягчить вкус горькой – лимоном. А выпив, тут же закусывал огурчиком.

В Стокгольме мы отъелись. Пришли в себя. И безвыходность положения стала очевидной. Скоро мы доставим груз. А дальше?

Сергея в России ничего не держало. Но у нас с Лежневым там остались семьи.

На палубе, вглядываясь за лесистые острова, за серую линию горизонта, туда, где простиралась родная и чужая Россия, я снова вспоминал Алю.

Светлый майский вечер. Нам по пятнадцать.

Я угадал Алю еще издали, когда она приближалась к воротам училища, и почувствовал, что сегодня произойдёт что-то волнующее и незабываемое.

После второго отделения программы, во время перерыва в танцах, мы вышли большой компанией на улицу, а потом, когда все незаметно разбрелись, остались с Алей вдвоём. Я сразу оробел, как обычно робел в последнее время при ней, и одновременно захотел совершить какой-нибудь отчаянный поступок.

Ночь была ясная. Окна гимназии ярко освещены. Мы пошли вдоль дороги в сторону Алиного дома, и вдруг я спросил её: что бы она ответила, если б я объяснился ей в любви?

Я так испугался своих слов, что онемел, но знал, что снова повторил бы вопрос.

Аля спокойно ответила, что не поверила бы мне. Я был, как в тумане – её не возмутили мои слова! Любопытство притупило страх. Я спросил – почему? Она ответила, что нам еще рано думать об этом. На что я принялся горячо возражать, приводя примеры из литературы. Я так разгорячился, доказывая, что в пятнадцать лет люди совсем взрослые, что не заметил, как мы подошли к дому Али.

Только тут я испугался, что она уйдёт, так и не ответив, и перегородил ей дорогу. Я стоял рядом с ней и что-то говорил, все менее убедительно. Аля молчала, опустив голову. Один раз она попробовала ответить, но запнулась на первой же букве.

Тогда она дотянулась на носочках и коснулась губами моих губ. Я потянул к ней руки, но Аля метнулась вправо и убежала, а я, потрясенный, слушал, как затихают её шаги.

На следующее утро я проснулся в мучительной тревоге. Произошло что-то нехорошее. Но я не мог понять – что? Я не мог объяснить себе, зачем потянулся к Але? Что хотел сделать? Ощущение счастья мешалось с ощущением непоправимой ошибки.

Был выходной. Накануне мы договорились с Алей встретиться. Где – я уже не помню. Помню лишь, что Аля не пришла. В груди больно ломило, словно от какой-то ужасной потери. Я бродил по улицам. Впервые Москва показалась мне чужой и грязной.

Маленькие лавки. Вечером праздный народ, серый, полупьяный, в картузах и сапогах толкается у пивных и маленьких киношек. Босяки и страшные, хриплые проститутки (которых позже зачем-то поэтизировал Куприн). Дома с облупившейся штукатуркой и пятнами казались озабоченными и хмурыми. На углу лоточники продают виноград. Тут же возле магазина Чичкина и пивной дерутся двое. Толпа окружила их, и мужики, засунув руки в карманы, смотрят скучая.

Вся Москва тогда была покрыта сетью молочных магазинов Чичкина и его конкурента Бландова. Чуть ли ни в каждом квартале в облицованных кафелем магазинах продавались молочные продукты и колбасы, которые покупала мама. Мы с Петей уплетали их с удовольствием. Но теперь всё привычное казалось ужасным. Наконец, я доплёлся до подъезда Али. Побродил рядом и ушёл.

Через день я, как обычно, ждал Алю возле её дома, чтобы вместе идти в гимназию. Она вышла с младшей сестрой Олей и едва поздоровалась со мной. Имеет ли смысл описывать, как потерянный я плёлся на полшага сзади? В итоге Аля пожала плечами, отошла, и мы объяснились. Аля тоже не понимала, зачем я потянул руки. И еще сердилась на меня. Она сказала, что любит меня, но давешний свой поступок вспоминать не хочет. 

Я шёл счастливый. И еще не знал, что началась наша жизнь, полная радостей, а больше мучений такой силы, что они заслонили от нас весь остальной мир...
 

...Прошло много времени, прежде чем я сам осмелился поцеловать Алю в губы. И то не поцеловать, а приложиться к ней, как к иконе, своими сухими губами.

Теперь, гуляя, мы добирались домой дальними дорогами. Шли переулками и скверами. И часто ссорились. Выясняли отношения. В одну из таких прогулок мы оказались на безлюдном пустыре. Чего мы не поделили в тот раз, не помню. Аля покраснела и резко повернулась, чтобы уйти. Я испуганно схватил её за руку, и мы сразу умолкли. Мы пошли молча, потихоньку, держась за руки, и это было такое счастье, какого я никогда не испытывал. Я обнял Алю за плечи, легонько повернул к себе и поцеловал. Она прислонилась лбом к моему плечу и тихо повела меня за руку дальше.

С этого прикосновения началась наша новая любовь. Мы это почувствовали оба.

Я и теперь помню её чуть полную кисть и запах духов. Серо-зелёные глаза и ореол вьющихся волос над чистым лбом. Уже тогда я не сомневался, что когда-нибудь Аля станет моей женой.

О нашей любви знали все. Петр надо мной посмеивался. С Петей мы были ближе, чем со старшими братьями, – из-за небольшой разницы в возрасте. Всего год. В детстве, случалось, дрались с ним, но и тайнами делились. Петя учился в ремесленном коммерческом училище. Он так же, как все Олтаржевские, с детства знал Алю и её маму Веру Андреевну, и они составляли такую же часть его жизни, как наши двоюродные сестры, наши тетя и дядя. Петя дружил с девочками, влюблялся, остывал и думал, что любить можно лишь некую прекрасную даму, как у Блока, а не ту, с кем вырос.

Жора не принимал всерьёз наши детские «забавы» – он тогда учился в Строгановке, постоянно искал подработку, и ему было не до нас.

Слава, ухмыльнувшись, спросил, собираюсь ли я сдавать экзамены или хочу остаться на второй год? Я тогда заканчивал пятый класс.

Слова брата отрезвили меня. Я вдруг с изумлением увидел, что запустил учёбу. На второй год я ни разу не оставался, следовательно, экзамены тогда худо-бедно выдержал. Меня в тот раз удивило, что, невзирая на занятость, Слава следил за моей жизнью.

В то время он отдавал документы в училище живописи и ваяния и усиленно готовился. У меня в папке до сих пор хранятся его воздушные пейзажи и фасады изящных домов, выполненные легко. Наброски брата мне так понравились, что я их выпросил у него. Но Слава не собирался становиться художником. Он говорил, что в живописи недостаточно уметь безукоризненно копировать натуру – в этом случае человек лишь ремесленник, пишущий лубки. Художник – это тот, кто копирует свой собственный неповторимый мир. Если этого мира нет – нет художника.

Еще до поступления он несколько раз брал меня с собой в особняк Юшкова на углу Мясницкой и Боброва переулка. Почему меня? Затрудняюсь ответить.

С братьями мы никогда не ссорились, но жили каждый сам по себе. Детей в семье объединяют родители. Они создают между ее членами некое взаимное притяжение, которое остается, где бы потом ни жили и чем бы ни занимались дети. Все мы любили маму, но между нами, братьями, такого притяжения не было.

Жору со Славой объединяли профессиональные интересы. Но Жора слишком рационален и воспринимал архитектуру больше как ремесло, как набор безукоризненно выполненных приёмов, которые дают результат. Для Славы зодчество – особый мир, и ему хотелось поделиться с кем-то своими открытиями в этом мире. При всей моей безалаберности, думаю, он чувствовал, что с возрастом я понимаю его на интуитивном уровне больше, чем кто-либо из братьев. Я не мог ему подсказать, как Жора, но я чувствовал, когда у Славы получалось то, что ему нужно, а когда – нет. Достоверность моего смутного ощущения для него была важнее подсказанных приёмов. Потому что, достигнув наконец гармонии между художественной интуицией и внешней формой, он получал необходимое ему хрупкое душевное равновесие, которое и подсказывало решение. Тогда он сам исправлял недостатки работы. Когда он понимал и исправлял без подсказки, то быстрее учился и запоминал. Я действительно чувствовал брата. Чувствовал, как творец в его душе, среди бесчисленных правил и приёмов, о которых я не знал, изобретает новое. Не знаю, насколько сумел объяснить про внутренние нити, которые нас связывали. Но примерно так...
 

...Скорее всего, я неумело обозначил творческие приоритеты братьев, но тем не менее замечу, что Слава всё же трезво оценивал свои возможности. Его решение учиться в Москве, а не в Петербургской Императорской академии художеств, куда стремились многие, имело разумное объяснение. Как я позже понял из разговоров братьев, академия давала большие преимущества перед иными подобными заведениями. Выпускники академии получали звание архитектора-художника, что ставило их в негласной табели о рангах выше выпускников московского училища и позволяло выбирать выгодные заказы. Но конкуренция среди петербургских зодчих оставалась очень высокой, и получить работу начинающим архитекторам было трудно. В Москве же можно было обзавестись нужными знакомствами среди «равных». Кроме того, неоднородный архитектурный облик Москвы давал зодчим большую свободу художественного самовыражения, нежели в чиновном и казённом Петербурге. Всё это создавало благоприятные условия для творческого поиска в начале карьеры, что было важно для братьев.

Одно время мне казалось, что Жора, закончив учиться раньше, стал своего рода локомотивом архитектурной карьеры Славы. Но в действительности – это не так. Они помогали друг другу. Слава, на мой взгляд, оставаясь талантливее Жоры, никогда не соревновался с ним. Жора видел в архитектуре лишь профессию, позволявшую разбогатеть. Славу менее интересовали выгоды ремесла, и может, поэтому он быстрее обрастал связями. Во всяком случае, когда Жора застрял техником на строительстве московских трамвайных линий, именно Слава помог ему с первыми заказами.

Он как-то взял меня с собой в Строгановское училище на встречу с Кекушевым.

Внешне Слава казался спокойным, но покусывал правый край нижней губы – эта привычка, когда он нервничал, осталась у него на всю жизнь.

Лев Иванович переехал из Петербурга и организовал архитектурное бюро, где по его заданию выполняли технические чертежи многие начинающие зодчие и студенты. Он считался крупнейшим специалистом по стилю модерн и дружил со всеми богачами Москвы. В то время прогремела история о том, как Кекушев построил для себя дом в Глазовском переулке и продал его втридорога заводчику Листу, пожелавшему его купить во что бы то ни стало, за любые деньги – так сильно дом ему понравился. Позже в особняке проходили собрания совета «Российского музыкального издательства» и останавливались Скрябин, Дебюсси, Глазунов, бывали Рахманинов, Шаляпин, Собинов.

Слава окликнул Кекушева в коридоре – тот убегал куда-то, совершенно забыв о встрече. Это был плотный, коротко стриженный солидный господин профессорского вида с аккуратной бородкой и усами. Его умные глаза, казалось, над чем-то смеялись.

Кекушев схватил папку Славы с набросками фасадов и увёл брата в свободную аудиторию. Минут через пять они вернулись. Лев Иванович сказал, что ему нужен хороший чертёжник «с воображением», и он подумает.

Но на работу Славу не взял – ему некогда было возиться с новичком. Зато рекомендовал его Иллариону Александровичу Иванову-Шицу, с которым в то время обустраивал вспомогательное хозяйство Московско-Ярославской-Архангельской железной дороги. Спустя год или два Иванов-Шиц позвал Славу строить Московскую объездную дорогу по проекту инженера Рашевского. Нашлась работа и для Жоры...
 

...Промышленная Москва задыхалась без новых железных дорог и складов. Ломовики не справлялись с перевозкой грузов по городу. Тогда-то большой энтузиаст железнодорожного транспорта, министр Сергей Витте предложил построить Московскую окружную железную дорогу. На особом совещании с участием императора в ноябре 1897 года строить, наконец, договорились, но проект подготовили лишь через два года, в мае. За пределами Москвы предполагали проложить два пути – для пассажирского и грузового транспорта. Приступили – перед Японской войной.

Новую дорогу повели лесами, пашнями, через дачи, фабрики и заводы. Отсчёт вёрст начинался от Николаевской железной дороги по часовой стрелке. На окружной предусматривалось вагонное и паровозное депо, водонапорные башни, кузницы, мастерские, четырнадцать станций, две остановки, телеграф и много всякой всячины.

На станциях задумали залы ожидания с билетными кассами и отоплением (голландские и русские печи), с электричеством и тёплыми уборными. Станционные площадки собирались освещать керосинокалильными фонарями Люка, а внутри помещений – распылённым бензиновым газом по системе инженера Кржеминского. В вокзалах предусматривалась дубовая мебель, огнегасительные инструменты, весы и даже часы, которые думали закупать у Павла Буре. Причём часы – с двумя типами стрелок: чёрными для петербургского времени и красными – для местного.

Всё это Слава оживленно рассказывал нам с мамой на нашей новой квартире в Серебряническом переулке, куда они с Жорой пришли поделиться своей радостью – Иванов-Шиц пригласил их поработать над проектами станций.

Слава, в рубашке с воротничком стоечкой и при галстуке, ходил по комнате, жестикулируя и потирая руки. Глаза его горели от возбуждения. Жора в железнодорожном мундире покуривал папиросу в приоткрытое окно и с улыбкой слушал брата. Мы с мамой и Петей весело посматривали на обоих и переглядывались друг с другом, счастливые за них.

Потом Слава увёл Жору в соседнюю комнату обсуждать планы, пока мама помогала нашей располневшей и постаревшей Миле накрывать в гостиной обед...
 

...В те месяцы застать Славу дома было невозможно. В дверях съемной квартиры он оставлял записки, когда и во сколько вернётся. Эти записки торчали из щели нетронутыми по два-три дня. Брат ночевал в конторе, чтобы не тратить время на переезды.

Однажды я остался у него на ночь.

Он жил в трёх меблированных комнатах без горничной и без кухарки, чтобы его никто не отвлекал. Раз в три-четыре дня приходила пожилая служанка, протирала пыль, приносила чистое и выглаженное белье и забирала в прачечную – грязное.

Просторная комната была увешана чертежами и эскизами. При этом в кажущемся хаосе прослеживалась точная последовательность расстановки рисунков. Как части головоломки, которые в итоге сходятся в простое и гениальное решение. Слава задумчиво обходил чертежи и эскизы, скрестив на груди руки, сверяя в своём воображении каждую линию. Затем сбрасывал на пол отдельные большие листы бумаги с безукоризненными геометрическими линиями и снова подступал к чертёжной доске.

Мне кажется, он маялся, изобретая железнодорожные станции, пакгаузы и прочую мелкофункциональную дребедень. Так чувствует себя гениальный пианист, которого по ошибке учат играть на скрипке: талантливо, но не то, ибо инструмент не подходит. Уже тогда Слава чувствовал, что его «инструмент» хранится в другом футляре, которого нет ни в России, ни в Европе, и какие бы учителя не пытались приобщить его к собственным эстетическим вкусам, Славе было этого мало. Его гению требовался выход из плоского мира известных архитектурных представлений. Ни в патриархальной России, ни в сонной Европе он не мог найти то, что искал.

Тогда я догадывался об этом. Но понял брата, лишь когда он уехал в Америку и нашёл там то, что искал, – мир исполинов, который создавали такие же исполины.

Чтобы не мешать брату, я улёгся читать книгу и заснул.

Когда утром открыл глаза, лежа на тесном гостевом диване, Слава уже ушёл.

В бюро, где он работал, я так ни разу и не попал.

Через год началась война с Японией. Из-за нехватки денег строительные работы на уже закольцованной дороге приостановили. Вслед за тем Слава уехал в Вену...
 

...Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, пожилая и статная дама, одетая во всё чёрное, приняла нас в своём дворце в Видёре, где она жила с дочерьми, великими княгинями Ксенией и Ольгой. Датчанка по происхождению, она недолюбливала Германию, но после окончания войны и убийства сыновей и внуков политикой категорически не интересовалась, хотя помогала многим соотечественникам в эмиграции, просившим об этом. Её племянник, король Дании Христиан, не одобрял тётину помощь соотечественникам – это усложняло его отношения с Россией.

Генерал Юденич представил нас вдовствующей императрице. Мария Фёдоровна попросила нас оставить её с Николаем Николаевичем наедине. 

Великая княгиня Ольга Александровна встретила нас на открытой веранде. Княгиня не была красива. Но её вздёрнутый нос и монгольский тип лица одухотворяли прекрасные глаза, добрые и умные. Глаза человека, много выстрадавшего. По слухам, как и отец, княгиня не любила балов, нарядов и драгоценностей. На ней было расшитое серое платье. Волосы убраны толстой ниткой.

Поодаль за летним столом седая гувернантка великой княгини миссис Франклин, наклонившись, что-то терпеливо объясняла старшему сыну княгини Тихону. Мальчик в матросской блузе капризничал и пробовал выскользнуть из рук няни, сползая вниз.

Муж Ольги Александровны полковник Николай Александрович Куликовский, статный мужчина с гусарскими усами, в кепке, рубашке, заправленной в армейские галифе, и в начищенных сапогах катал в отдалении коляску с их младшим сыном Гурием.

Ольга Александровна предложила нам чаю с малиновым вареньем и собственноручно разлила его в чашки. Я слышал, что во время войны она работала сестрой милосердия в киевском лазарете, и в неё были влюблены почти все офицеры госпиталя, и теперь не удивлялся этому. Ольга Александровна оказалась простой, обаятельной женщиной. Позже нам рассказывали, что после отъезда княгини из Крыма Деникин отказался встретиться с ней в Ростове-на-Дону. Она с семьей поселилась в казачьей станице в доме своего телохранителя, а казаки спасли её от разъезда красных.

Куликовский поочерёдно поздоровался с нами за руку. У него оказалась крепкая ладонь. В своё время их триумвират с первым мужем великой княгини герцогом Ольденбургским вызвал много пересудов. Герцог предложил, тогда еще ротмистру, Куликовскому служить у него адъютантом и поселиться в его дворце. Но когда Куликовский добровольцем ушёл на фронт, а великая княгиня развелась с принцем и поступила в госпиталь, пересуды прекратились.

Куликовский расспросил нас о дороге. Был вежлив и обходителен. В глубине веранды через распахнутые двери виднелся мольберт с пейзажем – Ольга Александровна профессионально писала картины и продавала их.

Поглядывая на море и белёсый горизонт, я думал: эти люди когда-то выбрали жизнь с любимым человеком вместо блеска придворной жизни. И счастливы! В Перми расстреляли одного брата великой княгини, в Екатеринбурге – другого, со всей семьей. Как они с матерью пережили это – не знаю. Но вряд ли им понадобятся напоминания об ушедшей жизни. Вряд ли им нужны святыни и реликвии, которые мы привезли.

Я вдруг понял, что, как эти люди, больше ни во что не верю и больше ничего не хочу, кроме счастья с теми, кто мне дорог.

Мы прожили два дня в гостинице недалеко от виллы. На третий день адъютант командующего передал нам рекомендательные письма великой княгини Ольги Александровны принцу-регенту Королевства сербов, хорватов и словенцев Александру Первому Карагеоргиевичу и приказ главнокомандующего доставить мальтийские реликвии в Белград. С этими письмами мы могли, если пожелаем, остаться при дворе принца. Мы получили деньги в твёрдой валюте – за службу и на дорожные расходы, багаж с реликвиями и, еще через неделю, после того, как оформили визы, отправились в дорогу.

К исходу трёхдневного путешествия мы сделали пересадку в Вене...
 

...В Вене прежде мне довелось побывать, году, кажется, в 1905-м. Тогда я уже учился в Московском университете и приехал навестить брата.

В России спокойная жизнь никак не налаживалась. Без конца обсуждались известия о роспуске Первой Государственной думы, о Выборгском воззвании, об убийстве черносотенцами Герценштейна, о Союзе русского народа и о погромах…

В 1905 году из-за беспорядков все высшие учебные заведения в Москве закрыли. В том числе художественное училище. Иванов-Шиц написал брату рекомендательное письмо в Венскую академию изобразительных искусств в класс своего учителя Отто Вагнера, архитектора с европейским именем. 

Скорее всего, Отто фон Вагнера по сей день считают отцом австрийского сецессиона по чистому недоразумению. На мой взгляд, считать так – минимум нелепо. Основал австрийский модерн Густав Климт и группа художников, в том числе учеников Вагнера. Старик же присоединился к «ученикам» едва ли не последним из мэтров, и его записали в «отцы» австрийских модернистов исключительно как состоявшегося зодчего. Потом «переобъяснять» кто из них кому кем приходится, стало неловко.

Популярность же Климта, даровитого художника, зиждилась исключительно на скандалах вокруг эротизма его картин – не более. Сделай вход в дом в виде раздвинутых ног женщины, и даже дурак захочет посмотреть на «новое» в искусстве и станет хвалить или ругать, что для обретения известности одинаково хорошо.

Впрочем, не настаиваю. В конце концов, удобное мнение – это самое устойчивое мнение. Быть братом гения – это еще не значит разбираться в том, чем он занимается.

Думаю, Славе у австрийцев нечему было учиться. С тем же успехом он провёл бы год в Петербурге, ибо по своему имперскому холодному архитектурному стилю Санкт-Петербург и Вена похожи, как брат и сестра. Те же широкие центральные проспекты, такие же монументальные правительственные и культовые сооружения. Только масштабы разные – Петербург мощнее Вены, из-за безграничности России в сравнении с Австро-Венгрией, зажатой со всех сторон соседями.

Сравнивая, я подразумеваю не архитектурные премудрости – радиально-кольцевой или иные принципы планировки и так далее и тому подобное, – у каждой из столиц свой, исторически сложившийся облик – а общий имперский дух этих городов.

Вообще же, со времен Марии Терезии и Екатерины империи между собой всегда соперничали, в том числе в культуре – не хочу углубляться в детали: кому надо, сравнят.

Взять, хоть ближний пример – венский штадтбан Вагнера и московскую объездную железную дорогу! Стоило австрийцам начать, как через три года в Москве подхватили. (Истины ради, у нас замыслили строить четвертью века раньше.) Собственно, Иванов-Шиц отправил Славу в Вену не столько переждать, сколько подсмотреть. 

Потому фурункулы сецессиона на теле Вены, которые показывал мне Слава во время наших экскурсий по центру, выглядели любопытными, но неуместными поделками детишек, играющих в архитектуру. Им дали побунтовать – они выстроили пару детских песочниц посреди карьера, показали свою гениальную несостоятельность в контексте целого, и слава Богу. Вполне понимаю раздражение престарелого императора, когда ему предъявили убого декорированный деловой стиль почтовой сберегательной кассы, работы «отца» сецессии, не пожалевшего имперских денег и не пощадившего заскорузлый вкус Франца Иосифа...
 

...Продолжу тему «ученичества». Те, у кого собирался учиться Слава, к тому времени умершие или еще живые, делали такие вещи, которые хорошо и добротно умели делать давно и для чего их позвали желающие видеть свой город таким, каким они его в итоге получили, – красивым и удобным. Ибо жить среди декоративных шедевров так же утомительно, как постоянно носить парадную одежду. Голландец Теофил Хансен построил Венский парламент и Венскую фондовую биржу по тем же классическим принципам, по каким он строил в Афинах, откуда его пригласили. И в благодарность за консерватизм принял от императора баронский титул и золотую медаль. Генрих фон Ферстель построил здание университета и неоготическую Вотибкирхе и принципиально ничего нового не внес в архитектуру. Зато замечательно вписал свои творения в общий стиль города. Потому что хорошо учился у Эдуарда ванн дер Нюля и Августа фон Зикадсбурга. А те спроектировали Венскую оперу так образцово, что по тому же образцу архитектурное бюро Фердинанда Фельнера и Германа Гельмера наштамповало с полсотни почти таких же театров по всей Европе от Загреба до Одессы, принципиально ничего не меняя и, следовательно, не придумав ничего нового. Наверное, зодчему лестно, если его творение забронзовело, но нет ничего ужасней, когда оно становится шаблоном, по которому штампуют заготовки. Карл фон Хазенауэр тоже учился у Нюля и Зигадсбурга и соорудил два монументальных музея, похожих, как близнецы. Фридрих Шмидт опять же не удивил и построил в Вене нечто подобное тому, что он уже делал в чешском Карлштейне.

В Санкт-Петербурге Славу ожидало бы то же, что и в Вене – то есть ничего принципиально нового: толкотня в ремесленной среде и работа по архитектурному шаблону. 

В Москве брат тоже вряд ли чему-нибудь мог научиться. Со времён Петра и Екатерины древнерусская столица так и не нашла свой архитектурный стиль. По сути, Москва – это чудовищно распухший провинциальный город, Ярославль или Рязань. Именно поэтому здесь экспериментировали все, кому не лень. Но даже если бы город целиком застроили особняками Шехтеля и Кекушева, Москва так и осталась бы архитектурными задворками с разовыми победами Тона, Бове и зодчих с дарованием помельче. Убогие купеческие коробки сменили бы доходные многоэтажки, что, по сути, одно и то же, а посреди них появились бы, рассыпанные там и тут, экспериментальные безделицы гениев-одиночек.

Пожалуй, здесь я кое-что преувеличил для эффекта. Иначе отчего с таким удовольствием я по сей день люблю побродить по старой Москве, наслаждаясь её купеческой роскошью. В отличие от живописи, где возможны парадоксы, зодчие вынуждены придерживаться здравого смысла, ибо «Черный квадрат» в архитектуре – это могильная яма для неё...


 

...Мы с братом гуляли по узким улочкам старой Вены среди памятников и кирх. За бутылками вина в хойригерах обсуждали архитектуру и всякую всячину. Слава говорил со мной спокойно и неторопливо, но в словах его мне послышалась затаенная грусть.

Брат мог бы скопировать для окружной московской дороги хоть десяток императорских станций Шёнбрунн или Карлсплатс венского штадбана, мог построить что угодно, хоть во всех четырёх десятках архитектурных стилей – от готики, рококо до «кукареку», которыми он жонглировал в разговоре, когда бывал в ударе. Но все это – как путешествие по тесной пыльной кладовке, где давно осмотрен каждый закуток, и любая, самая ничтожная находка – уже событие. Он мечтал вырваться из этой кладовки.

Брат спросил, чем я собираюсь заняться. Я ответил – не знаю. Поездку в Австрию мне оплатил Жора – хоть какая-то иллюзия занятости. В двадцать лет я не видел себя никем. От преподавания меня выворачивало. Репетиторство с такими же оболтусами, как я сам, вызывало отвращение: Жора находил мне уроки, и я брал их лишь из уважения к брату. Газетная пачкотня раздражала. Я тиснул пару опусов в «Московские ведомости». Но в газетном деле нужна напористость (не говоря о таланте), чего у меня не было.

Сейчас мне стыдно за своё легкомыслие. В Вене Слава жил скромно. Он рисовал на продажу картинки с изображением знаменитых архитектурных памятников и сбывал их продавцам рамок и мебельщикам. Мебельщики по тогдашней венской моде наклеивали пёстрые картинки сзади на спинки недорогих диванов и кресел. Рисовал рекламные плакаты с изображением собора Святого Стефана или Карлскирхе.

Брат познакомил меня с полудюжиной своих новых товарищей. Они тоже перебивались случайными заработками: зимой убирали снег, выбивали ковры, носили на Западном вокзале чемоданы. Кое-кто из них обитал в ночлежках Майдлинг или на Мелдеман-штрассе на берегу Дуная, где набережную затапливало при весенних разливах.

Все заработанные деньги студенты тратили на учёбу.

В Вене меня удивило множество нищих. Они ночевали на скамейках в парках, под мостами, слонялись по улицам. В Москве не припомню столько босяков.

Случалось, мы вместе с друзьями брата сиживали за бутылочкой вина под те же скучные споры о великом искусстве. Никого из его знакомых я не запомнил.

Старика Вагнера и ректора академии Эдуарда фон Хельмера, я видел издали, пока ждал брата. И то узнал, что это они, случайно, из разговора студентов.

Скоро из России пришли добрые вести. Мы засобирались домой.

Слава сбрил свою жуткую бородищу и усы. Сменил на нормальный костюм рубаху навыпуск из небеленого льна, в которой он щеголял, очевидно, подражая, Полю Сезанну, – в двадцать пять это выглядело глупо! – и мы уехали в Россию.

Это всё, что я помню об учёбе брата в Вене.

В Москве, кажется, через год Иванов-Шиц пригласил Славу делать новый Московский купеческий клуб на Малой Дмитровке. В старом клубе бывали богачи Мамонтовы, Морозовы, Бахрушины, Алексеевы, а также знаменитости – Лист, Щепкин, Плевако, Победоносцев. Посещали его и губернаторы, предводители дворянства, обер-полицмейстеры, городской голова. Брат сразу стал популярен среди коллег.

Когда я первый раз после молебна по случаю открытия клуба рассматривал лоджию с шестиколонным ионическим портиком и аскетический декор фасада в стиле модерн, я не мог отделаться от ощущения, что видел подобное в Вене – то ли в сберкассе Вагнера, то ли еще где. Не знаю, нужно ли было тащиться за тридевять земель, чтобы безукоризненно копировать придуманное другими? Возможно, Слава думал так же. Во всяком случае, дороги брата и его учителя с тех пор разошлись. Неудачные попытки Иванова-Шица перестроить Большой Кремлевский дворец и санаторий в Барвихе лишь подтвердили, что учитель застрял в прошлом.

Не мне судить великих. После переворота дом занимали анархисты. Потом еще кто-то. Теперь там пролетарский театр. Словом, в Купеческом собрании я более не бывал...


 

...Итак, в мае 1920 года я снова оказался в Вене.

Правда, выйдя из вокзала, мы решили, будто по ошибке очутились в советской России. Повсюду на домах – красные флаги и транспаранты. На улицах – толпы людей с красными бантами на груди. Город праздновал красный Первомай!

Мы с опаской ждали: вот-вот к нам подойдёт солдатский патруль, проверит багаж и немедленно арестует. Но двое полицейских, вяло переговариваясь, прошли мимо. Они не обратили на нас никакого внимания. Один зевнул – сладко, до слёз, с подвыванием.

Мы отправились в гостиницу на такси. Нанять автомобиль получалось дешевле, чем фаэтон, несмотря на дороговизну бензина (кормить лошадь выходило дороже). 

Именно в Европе мы поняли: всемирная революция не такой уж бред, как можно вообразить. Мы застали красный переворот в лимитрофах, в газетах читали о Баварской революции, о победоносном шествии венгерской Красной армии из Будапешта в Словакию (польские и румынские войска, слава Богу, быстро прихлопнули красное безобразие), слышали о красной Персии.

В Австрии всё сложилось более драматично.

Сразу после войны на выборах в городской совет Вены победили социал-демократы. При том, что страной руководили консерваторы. Социалисты сколотили боевые отряды: в городе то и дело возникали стычки между рабочими и полицией, но до настоящей войны, к счастью, не дошло. В Вене отпраздновали годовщину большевистского Октября в России и Первомай. На площадях устроили массовые гуляния для трудящихся. Австрийские левые создавали детские и молодежные союзы.

В целом же Австрия жила, как до войны, только без императора. После печально знаменитых четырнадцати пунктов Вудро Вильсона империя съежилась до границ своих бывших областей – Словении, Венгрии и Чехии. Венгрия считалась житницей империи. Поэтому теперь австрийцы жили голодно...
 

_

...Само собой, за два дня мы не разобрались бы в том, что здесь происходит. Но метрдотель гостиницы, где мы остановились, худощавый старик, господин Ганс, узнав, что мы не из Советской России, а напротив – борцы с большевизмом, охотно поведал о напасти, которая обрушилась на город. Напастью он называл то, что красное руководство Вены не стало, как в России, уплотнять богатых и распихивать людей по коммуналкам, а обложило буржуев налогом на роскошь – квартиры, автомобили, лошадей, прислугу и гостиничные номера. Последнее обстоятельство особенно расстроило господина Ганса. Доходы от сборов муниципалитет собирался пустить на невиданное по размаху строительство жилья на рабочих окраинах.

Дело в том, что в конце правления Франца-Иосифа в Вене, так же, как в Москве при Николае, строили много доходных домов. Но три четверти венцев жили в перенаселённых казармах. Туберкулёз тогда получил название «венская болезнь».

Австрийские социалисты решили помочь рабочим и, не откладывая дело в дальний ящик, с немецкой педантичностью приступили к работе.

В своё время Слава объяснял мне, что Вена и Москва имеют одинаковую радиально-кольцевую планировку улиц. Лет двести назад для защиты города и его предместий от турок, помимо главной стены, на месте нынешнего Ринга, чуть дальше, построили еще одну стену – частокол из бревен и выкопали ров. Наподобие нашего Земляного вала при Борисе Годунове. Укрепление назвали просто – «гюртель», от немецкого – «пояс». Жить здесь было дешевле, чем в Вене, и в окрестностях Гюртеля селился простой люд.

Позже между Рингом и Гюртелем построили заводы, а на пустырях – рабочие казармы. Что-то вроде промышленных Хамовников в Москве между Садовым кольцом (бывшим Земляным валом) и Камер-коллежским валом.

Слава, помню, возил меня в Гюртель, где рисовал в альбоме фасады станций штадбана. Изнанка парадной Вены ужаснула меня, как в своё время ужаснули трущобы Хитровки. Пока брат работал, я, присев на траву, опасливо поглядывал на поросшие сорняками пустыри и грязные заводские корпуса, окутанные серой дымкой.

Там-то, на окраине города, красное руководство Вены, пользуясь послевоенной дешевизной земли, выкупило под застройку десятки гектаров. Социалисты решили обеспечить дешевым муниципальным жильём весь город. Для начала собирались построить двадцать пять тысяч квартир тысяч для ста рабочих. А дальше – как получится.

В домах планировали устроить бани, детсады, прачечные, почту, магазины и рестораны. Зная немецкую педантичность, я не сомневался – у них получится.

Господин Ганс, с которым мы познакомились в гостинице, этому не радовался.

– Вот – пишут! – возмущался старик, расправляя газету; своим гортанным немецким карканьем он напоминал старую растревоженную ворону. – То, что мы тратим на дома для молодёжи, мы будем экономить на тюрьмах. То, что мы тратим для поддержания здоровья беременных женщин и младенцев, сэкономим на больницах.

Они хотят увеличить расходы на социальные нужды в три раза! – вскричал он. – Но это же коммунизм! А где взять кроны? Кто будет платить за всё? Мы?

Вернувшись из-за границы перед войной, Слава рассказал, что австрийцы таки застроили Гюртель! Строили ученики Вагнера.

Со свойственным ему юмором брат рассказал про дом имени «пролетария» Йозефа Гайдна на месте могилы композитора. Прах Гайдна перенесли в Айзенштадт. И подвёл грустный итог: «За пятнадцать лет они сделали то, что должны были сделать мы!»

Перед войной нацисты прихлопнули австрийский социализм.

Сергея и Лежнева так расстроил призрак коммунизма, что они отказались идти смотреть город. Два дня пили в номере шнапс и отсыпались.

Я же на следующий день отправился прогуляться.

Все послевоенные города одинаковы, как оборванцы. Вена к тому же стала слишком большой для маленькой страны. В столицу бежали из австрийской Галиции: на улицах беженцев выдавали гуцульские шляпы. Ветераны Императорской и Королевской армии тоже осели здесь: всюду мелькали их армейские шинели без погон.

Как рассказал господин Ганс, многих венцев от голодной смерти спасали пособия. Особенно имперских чиновников. Им приходилось хуже всех: профессии нет, военные облигации «сгорели», сбережения съела инфляция. В городе свирепствовала испанка. По ночам грузовики отвозили тела на центральное кладбище.

Нижняя Австрия подчиняться социалистам отказалась. Хотя жилось там, со слов господина Ганса, хуже, чем в Вене. 

Я съездил на Хелингстадтен штрассе, где намечалось строительство первого дома «Карл-Маркс-Хоф», о котором говорил господин Ганс. Но ничего не нашёл, кроме расчищенных под стройку пустырей размерами с футбольные поля...
 

_

...В Сербии я прожил до осени.

Венгерские пограничники в поезде долго и недоверчиво изучали наши паспорта, очевидно, так же, как господин Ганс, не понимая, зачем мы едем в Сербию, а не из неё.

За окном вагона там и тут попадались разбитые полустанки и разрушенные дома. В Сербии среди цветущих садов разруха сначала угнетала больше, чем в промышленной Европе, но великолепие южной природы все-таки скрашивало вопиющую послевоенную нищету страны.

Люди одевались опрятно, но бедно – это лишь дополняло безрадостную картину упадка. Общего для послевоенной Европы. В двух Балканских и Мировой войне погибла треть сербов. Тем не менее страна охотно приютила русских беженцев.

Когда мы приехали, в Королевстве уже обжились тысячи русских военнопленных и солдат с Галицкого и Солоникского фронтов. Тысячи полторы беженцев приехали к концу ноября первого года Гражданской войны с первой «французской» эвакуацией из Одессы: военные эшелоны привезли людей из черноморских портов и лагерей в Турции, Греции, Египте и Мальте. Вслед за тем в марте второй поток «англо-французской» эвакуации всё из той же Одессы и Новороссийска принёс в страну еще тысяч восемь деникинских добровольцев. Поезда везли их из Софии и Салоник.  Многие беженцы отправлялись дальше во Францию и Бельгию – там требовались рабочие руки. В стране оставались семьи офицеров, чиновники, вдовы, сироты, военные инвалиды и несколько учебных заведений, которым нечего было делать в центральной Европе. Эмигрантов держали в карантине, затем селили в казематах, крепостях, лазаретах, казармах, в железнодорожных ангарах и деревянных бараках для военнопленных. В Белграде и пригородах осело тысяч десять русских эмигрантов. Тогда власти стали распределять беженцев в другие города. Но люди все равно ехали в столицу, где было легче найти работу, можно было учиться в университете, получить пособие. Какая-никакая тут кипела столичная жизнь...
 

_

...В первый день мы расспросили местных и, оставив поручика с багажом на вокзале, на извозчике отправились с Сергеем в Старый дворец свергнутых королей Обреновичей. Потом поехали в центр города в канцелярию принца Александра.

Впрочем, через столько лет я могу что-то напутать. Позже мне говорили, что принц не любил старый дворец и не бывал в нём. Поэтому Краснов, придворный архитектор Романовых, построил для Александра и его семьи новую резиденцию в пригороде Белграда – Дедина. Мы ездили туда с Сергеем по делам службы брата. Но недавно в разговоре о Сергее Слава на мою реплику заметил, что в Дедине в тот раз я вряд ли мог поехать. Краснов построил дворец, когда я уже покинул страну.

Как бы то ни было, запомнилась пыльная дорога. За ивами серебрилась Сава – в Белграде она впадает в Дунай. Затем запестрели усадьбы и сады. Впереди высилась гора Авала и темнел лес Топчидер. Возница с кнутом в сапоге и со взмокшей на спине рубашкой, сгорбившись, правил рыжей мохнатой лошадью с мокрыми боками.

Мы устали с дороги и маялись от жары в костюмах. Но впервые за долгое время чувствовали умиротворение – поручение почти выполнено, мы в безопасности. 

В комнате с парадным портретом старого короля Петра подтянутый полковник с аккуратными усиками, усадив нас на чёрный диван, внимательно выслушал.

Полковник просмотрел наши бумаги и сообщил, что принца нет в Белграде. Александр выехал в румынский Пелеш к будущему тестю, королю Фердинанду, и к своей невесте, принцессе Марии Гогенцоллерн-Зигмариенг. Полковник посоветовал нам обратиться в канцелярию Святого Архиерейского Синода Русской Православной Церкви за границей в Сремски Карловцы. К первоиерарху Антонию Храповицкому. В Синоде свяжутся с канцелярией принца, и решат, как поступить с реликвиями. При Дворе наследника царила та же канцелярщина, что и во всех госучреждениях мира.

Полковник вежливо поинтересовался, где мы остановились, и порекомендовал нам гостиницу. Сергей попросил у него транспорт, чтобы перевезти ящик с ценностями. Чиновник обещал помочь.

Назавтра Сергей и Лежнев отправились в Воеводину на машине, присланной полковником, а мне поручили поиск съемной квартиры.

Земляки, коих я встречал там и тут, советовали остановиться в Сремски Карловцах. Далековато от столицы. Но это хлеборобная область. Жизнь там дешевле и сытней.

Сергей и Лежнев вернулись на следующий день. Мы посоветовались и решили дожидаться в Карловцах возвращения принца, ибо, как с усмешкой заметил Сергей, в Сербии уже десятка три русских генералов и сотня полковников, и даже с рекомендательными письмами от императорской семьи поступить на службу при Дворе вряд ли удастся. Поэтому надо самим как-то устраиваться.

Мы отправились в распределительный пункт Русско-Югославского комитета. Власти организовали его на окраине Белграда в трамвайном депо. Эмигранты между собой почему-то называли это место «Поле чудес».

Нас зарегистрировали и по нашей просьбе перенаправили в филиал в Карловцы.

К вечеру следующего дня мы поселились в двух комнатах дома с виноградником и садом. Поселились втроём. Для экономии. Нашего хозяина, улыбчивого старика серба, звали Кола. Его жену – Рада. Их дети давно выросли и жили своими семьями...

...Наша одиссея закончилась. Настало время подумать о том, как быть дальше?

По слухам, на юге России гражданская война близилась к завершению, и, судя по всему, скоро сюда хлынет новая и самая мощная волна эмигрантов. Вслед за тем последние ворота в Россию через Крым для всех нас захлопнутся навсегда.

Мы оказались на чужбине, но в безопасности. Пусть в бедной, но дружественной стране, среди людей, близких нам по духу и образу мысли. Наши же родные всё еще оставались там и выбраться из России самостоятельно не могли.

Я намеренно не поднимаю крышку балканского котла, в котором кипело и, думаю, еще долго будет кипеть, столько противоречий, накопившихся за столетия, что многие поколения южных славян не раз хлебнут из него. Сербы, хорваты, словенцы, славонцы, черногорцы, босняки, албанцы, македонцы, русины, венгры, болгары, итальянцы, цыгане существовали бок о бок на небольшом пространстве. Здесь пересекались интересы католического, православного и исламского миров, и каждый народ имел свою сложную историю и национальные амбиции. Контраст между нищим турецким югом и богатым австрийским севером также не вносил гармонию в их взаимоотношения.

Между собой эти народы считались равными, и никто из них не находился в положении «младшего брата», как сербы по отношению к русским, но уживаться вместе никак не хотели. Поэтому я не питал никаких иллюзий относительно нашего пребывания здесь – если бы не историческая необходимость, то рано или поздно сербы отблагодарили бы большого и сильного русского брата, как это сделали православные болгары и румыны – лишь только внешняя угроза ослабла и в брате отпала необходимость, они переметнулись на сторону противника. В сербах тлела та же ущемленная гордость и затаенная зависть малого народа к сильной и удачливой нации, как у их соседей. Мы же, беженцы, перестали быть частью этой сильной нации, а стали её изгоями. Поэтому рано или поздно из желанных гостей мы стали бы обузой.

Принцу Александру Карагеоргиевичу каким-то чудом удалось объединить все эти народы в королевство. Крестник российского императора Александра и названный сын императора Николая, он получил блестящее образование в Петербурге, где у него до переворота было много друзей. Александра любили в народе как талантливого полководца и политика. Принц не забыл, чем Сербия обязана России. В своё время под угрозой выхода из войны Николай вынудил французов и итальянцев эвакуировать из Албании остатки разбитой сербской армии. Александр отплатил русским добром. Поэтому, невзирая на мой скептицизм, единственной страной, где мы могли отдышаться, прежде чем решить, что делать дальше, оставалась Сербия. И я во что бы то ни стало решил перевезти семью именно сюда.

Лежнев сообщил, что поедет со мной. Сергей советовал не спешить. Он резонно заметил, что назад мы можем не вернуться, но другого выхода, кроме как ехать, не видел.

Мы выяснили, что пароходы в Крым ходят из Турции и из греческих Салоник – от нас удобнее возвращаться через Грецию.

На дорогу требовались деньги. Всех денег, что у нас троих остались, едва хватило бы одному. Сергей предложил подождать – он надеялся поступить на службу, если не при Дворе, то в Воеводине. Многих кадровых офицеров и казаков охотно принимали охранять Венгерскую и Румынскую границы. Сергей рассчитывал взять содержание вперёд за несколько месяцев или, в крайнем случае, одолжить для нас денег. Но одалживать можно, если знаешь, что отдашь. Оставалось ждать...
 

...К нашему приезду в Воеводине – это бывшая Австро-Венгерская провинция на севере страны между Дунаем, Савой и Тисой – русских было много. Здесь открылось десятка два учебных заведений, дома престарелых, дома военных инвалидов и приюты для сирот. Работали столовые, библиотеки и много чего еще. Театральные, литературные, музыкальные общества устраивали вечера. Пели хоры. Печатались газеты. Издавались книги. Филиалы эмигрантских организаций и политических партий суетились так же активно, как некогда в России.

Особенно много русских осело в городке Нови Сад недалеко от нас и на севере, на границе с Румынией, в районе Баната – жильё и квартиры там были дешевле.

Мы с Сергеем пестовали несбыточную мечту – перетащить сюда наших «красных архитекторов», как мы в шутку называли братьев. В новосадском Управлении строительными работами архитектурой заправляли русские инженеры Паризо де ла Валет и Шретер – им заказали спроектировать виллу Джукичей и несколько домов.

Маленький русский мир ждал падения большевизма и скорого возвращения домой. Но известия с фронта оставляли мало надежды. Нужно было обживаться здесь либо ехать в Европу. Работу там найти сложнее, но за неё больше платили.

Вообще же в Сербии для эмигрантов существовали такие правила. Если колония русских насчитывала двадцать пять человек, то избирались председатель и правление. Правление регистрировало новичков, распределяло месячные пособия, выдавало документы и занималось прочей канцелярщиной, взаимодействуя с местными властями. Осуществляло, так сказать, самоуправление. Понятно, что тощая казна страны не справилась бы с тысячами нахлебников и помощь рано или поздно уменьшили бы. Поэтому все искали работу.

Лучше всех приспособились люди, привычные к любому труду. Одни нанимались в местную администрацию, устраивались бухгалтерами, счетоводами, почтовыми, железнодорожными, налоговыми служащими. Другие работали в окрестных деревнях врачами, ветеринарами, агрономами, учителями, коих прежде тут отроду не видали. Без подданства русских нанимали лишь временно, как это называлось – «чиновниками по контракту» и, соответственно, платили им мизерное, в сравнении с местными, жалованье. 

Военные лётчики уезжали в Нови Сад, в авиационный центр. Они там были нарасхват. Священники ехали во Фрушку Гору, где было десятка полтора монастырей.

Насколько помню, русские дворяне здесь не женились и не выходили замуж за местных. Во всяком случае, нам о таких случаях не рассказывали.

Зато женились казаки! На словачках, русинках, немках, венгерках. Детей крестили в православие. Казаков тут было полно. С Дона, Кубани, Терека, из Астрахани и с Урала. Они пришли с армией Деникина. Подчинялись лишь своим атаманам. Жили «станицами».

Среди них были монархисты – те не чурались русских. «Федералисты», напротив, относились к русским враждебно, но с ними сотрудничали. Националисты же считали себя особой народностью и все же частью русской культуры. Были еще «вольные казаки», мечтавшие создать государство «Казакию», и казаки-социалисты, по-моему, из бывшей голытьбы, непонятно зачем покинувшие Советы.

Казакам не на что было купить землю, чтобы заняться привычным землепашеством, а гордость и жизнь в «кругу» не позволяла батрачить. В деревнях и на хуторах они сколачивали артели-задруги и пекли хлеб, готовили кефир и сыр. Те, кто проворнее, устраивались инструкторами верховой езды. Грамотные – становились писарями, землемерами, бухгалтерами.

Было тут и несколько сот калмыков. Их причислили к министерству строительства и направили в хорватский город Сень строить дороги и на суконный завод.

К югу от Белграда среди лесистых гор жили почти исключительно православные сербы. Во время войны их там погибло особенно много. Они выращивали скот, яблоки и виноград. Работали на шахтах. Туда на строительство дорог свозили преимущественно одиноких русских мужчин: офицеров, солдат, казаков. Жили они в рабочих колониях в окрестных деревнях или прямо на стройках в палатках и бараках, сколоченных собственными руками. Закончив строить в одном месте, ехали дальше – без семьи и без будущего. Более или менее складывалась жизнь у военных инженеров.

В Косово и Метиохию (их еще называли Старой Сербией) отправляли русских горных инженеров, электриков, геодезистов, механиков и медиков. В горах Метиохии открыли залежи угля, цветных и редких металлов. Но работать на рудниках было некому! Косово считали самой отсталой областью страны. На плодородных пастбищах и среди густых лесов крестьяне издревле лишь пасли скот. Неграмотность – поголовная. Жить там было невозможно – о зверствах спускавшихся с албанских гор арнаутов слагали легенды. Отправлялись туда эмигранты от полной безнадёжности.

Незадолго до моего возвращения в Россию мы с Сергеем проезжали те глухие места. По делам службы брата отправились в монастырь Рождества Пресвятой Богородицы в Цетине – исторической столицы Зетской области. В городе в сотню домов посреди горной седловины жили человек пятьсот. Электричество и канализация отсутствовали...

...В Карловцах, где мы поселились, осело человек двести русских офицеров, священников, интеллигенции – в основном преподаватели семинарии и гимназии. Излюбленным местом отдыха русских в городке стал Дунай: купание, рыбная ловля, прогулки на лодках. Из Нови Сада сюда съезжались поохотиться на уток и бекасов те русские, у кого еще остались деньги.

В первый день мы с Сергеем и Лежневым отъедались в русской столовой – перцовку закусывали норвежской селёдкой из бочки и маринованными грибами. В лавке купили паюсную икру, гречку, которую не видели сто лет, и чай московской фирмы «Братья И. и С. Поповы».

Известие о нашем «подвиге» неожиданно сделало нас популярными. В городке, не избалованном событиями, все наперебой стали приглашать нас к себе послушать нашу одиссею, и в первую очередь историю о встрече с императорской семьей в Дании.

Мы побывали в разных домах. В глаза бросалось нежелание соотечественников устраиваться здесь прочно. Удивляло их пренебрежение бытом. Многие любили подчеркнуть своё дворянское происхождение. В маленьком городе, где дворян было больше, чем местных, это выглядело нелепо.

Сербы упрекали русских женщин в лени, в чрезмерном внимании к нарядам (наши дамы летом предпочитали ходить в белом, что в Сербии не принято), а их мужей – за ведение домашнего хозяйства (в Сербии домом занимались женщины). Офицеры щеголяли в форме до тех пор, пока она не превращалась в лохмотья.

Местных возмущало, что русские основали собственную приходскую церковь. Удивляли сербов и длительные церковные службы, особенно всенощные бдения по субботам. Правда, потом они привыкли и даже восхищались пением, а перед воскресной литургией справлялись у знакомых, в каком храме будет петь русский хор, и шли туда.

У сербов не принято покупать цветы, отправляясь в гости. Наши привнесли это новшество. В гости ходили запросто, без приглашения. И это тоже было для сербов необычно. Но русские ходили в гости не просто так, а чтобы узнать новости, познакомиться с нужными людьми, отвести душу – поспорить.

Членство в благотворительных комитетах, в правлении русского церковного прихода, в офицерских, монархических, культурных и иных кружках создавало иллюзию прежней жизни. Соотечественники устраивали балы, концерты, любительские спектакли, отмечали юбилеи, принимали гостей и заезжих знаменитостей, читали русские газеты, чтобы забыть своё положение беженцев. Многие привезли вещи в дорожных кованых сундуках, да так и не распаковывали их – верили: «сидеть на чемоданах» значит скоро вернуться домой. Они привезли с собой семейные или венчальные иконы в окладах, киоты. На стенах развешивали фотографии царской семьи, фотографии любимых писателей, своих близких. Вместо рамок обклеивали их полосками чёрной бумаги. Квартиры русских были переполнены вещами, ларчиками, безделушками. Мужчины сами делали мебель, по возможности похожую на ту, которой были обставлены их дома в России. Женщины шили и вязали на продажу, мастерили детские игрушки, кукол в национальных костюмах, абажуры для настольных ламп. Обедневшие русские дамы за гроши давали местным уроки французского.

В определенные дни у русских было принято ходить друг к другу играть в карты, лото, шашки и шахматы. Книги из личных библиотек читать давали неохотно, берегли и заново переплетали их. Я брал книги в общественной библиотеке. Там мне попалась подшивка газет с очерками Троцкого об ужасах Балканской войны. Неприятно поразило напоминание о Советской России здесь. Но статьи дочитал. Они мне понравились. 

Все эти осколки прежней жизни лишь бередили память и сердце...
 

...На пике нашей популярности нас пригласили в Нови Сад в особняк офицерского дома на набережной Дуная. В нашу честь устроили вечер.

Нам аплодировали. Говорили много тёплых слов о вере, долге и неминуемой победе – с дрожью в голосе и со слезами на глазах. Некая дама в лиловом платье и в длинных вечерних перчатках всякий раз улыбалась, когда мы встречались взглядами.

А я, глядя на лица чужих мне и таких же несчастных, как мы, людей, вдруг испугался, что никогда не увижу ни Алю, ни Наташу, ни братьев, ни Москву!

Сейчас я подумал: зачем я так щедро разбрасываю на этих страницах то, что дорого лишь мне и Але? Ведь всё, что я пишу, пишу ей! Моё бесконечное путешествие – это длинное признание жене в любви, о которой она и так знает.

Что необычного я могу рассказать о нашей с Алей жизни? Что мы не ссорились? Ссорились! Что мы не злились друг на друга? Злились! Но это такие пустяки по сравнению с тем, что выпало позже!

Жора, как мальчишка, весело ткнул пальцем меня в бок в церкви, когда мы шли с Алей к венцу, и рассмешил меня – Аля сделала нам страшные глаза и сама едва не рассмеялась. Помню день, когда Слава бережно передал мне какой-то свёрток, из маленького одеяльца и лент, а я не мог понять, чего он хочет и где моя дочь. Сверток вроде бы был совсем не тяжелый, но мне сразу свело руки и шею, а маленький Димка всё норовил заглянуть в лицо ребенка. Сибирская экспедиция, ибо я не знал, что делать со своей жизнью, и Аля с каменным лицом, сказав всё уже о моём отказе от места в гимназии, молча собирает меня в дорогу. Мама, расстроенная моим легкомыслием, вообще не пришла провожать меня на вокзал – и больше я её не видел, не успел…

Война как избавление, как повод сбежать от себя! Но бежал-то, выходит, я от них!

Пока я выслушивал комплименты, улыбался… забыв об Але хотя бы на миг! – она умирала от тифа, одна! За эту секунду, что позволил себе забыть, не думать, за годы «борьбы», которые сейчас променял бы на минуточку с ней – я не прощу себя никогда! Многих из однополчан давно уже нет в живых, а через полвека ужасы, муки, страдания целого поколения станут так же безразличны нашим потомкам, как какая-нибудь французская революция – нынешним французам. Когда наконец понимаешь, что есть только твоя жизнь и жизнь родных, и в этом для маленького, смертного человека весь смысл существования, его главная идея, и ничего другого быть не может и не должно быть! – выясняется, что исправить ничего нельзя!

Уж сколько всего было, а я до сих пор вижу глаза моей Али в последний миг. Глаза, которые видеть не мог, и мучаюсь от мысли, что до последней секунды она ждала меня.

Летом нас вызвали в канцелярию Синода. Пошёл лишь Сергей. Реликвию передали Двору. Сергея представили принцу. В признательность за службу Александр предложил брату место офицера по особым поручениям. Затем брат достал для нас деньги, и мы с Лежневым отправились в Салоники.

В Греции мы ждали до осени. Наконец пароход «Херсон» привёз с острова Лемнос раненых казаков и тут же развернулся в Крым. Говорили, красные вот-вот прорвут фронт. (Впрочем, об этом говорили весь год!) Пароходы «Владимир», «Тамбов», «№ 206» и еще полдюжины кораблей направлялись за армией Врангеля. 

Зимней гражданской одежды у нас с Лежневым не было, и мы надели шинели.

На корабле с офицерами команды постоянно жили их семьи, а дети офицеров ходили в некое подобие школы, где им преподавали их матери. Издержки войны...
 

Мусса! Он показался мне странным еще в порту! Худощавый, в длинном татарском пальто, напоминавшем халат. Он стоял на ялтинском молу, заложив руки за спину, чуть в стороне от толпы, дожидавшейся посадки на пароход: многие, чувствуя приближение развязки, уезжали в Константинополь, оккупированный союзниками.

По каким-то военным правилам корабль не мог сразу пришвартоваться к пирсу. Поэтому матросы отвезли нас к берегу на баркасе. И если бы не я, а Лежнев ступил на берег первым, скорее всего, Мусса заговорил бы с ним, а не со мной.

Наше появление в Крыму накануне эвакуации было равносильно самоубийству. Дальше мы рассчитывали ехать в Севастополь. А оттуда – поездом на «континент».

Лишь на полуострове, вне убаюкивающих пасторалей сербской жизни, мы очнулись от грёз: выбраться из Крыма в Советскую Россию было невозможно! На «континенте» воевали вдоль железных дорог. Здесь же армии разделял узкий перешеек. А вокруг море.

Был еще один путь – через гнилой Сиваш. Говорили, что при сильных юго-западных ветрах уровень воды в лимане опускался до полутора метров, и местами обнажались илистые мели. Но без проводника пройти по болоту, минуя смертельно опасные водяные колодцы, было невозможно. К тому же берег охраняли и с одной, и с другой стороны. Нас расстреляли бы, как дезертиров, свои либо, как перебежчиков, – махновцы.

Парадоксально, но выбраться из Крыма мы могли только после поражения белой армии. Вернуться же в Сербию через полуостров мы уже не смогли бы. Ни меня, ни Лежнева геройская смерть на фронте не устраивала – на корабле Игорь сказал: «Своё я отвоевал!» К красным в лапы мы тоже не собирались. А случись погибнуть, постарались бы захватить с собой хотя бы по одному «попутчику».

Впрочем, таких, как мы, готовых на всё, здесь было полно.

Мусса сообщил, что все гостиницы и пансионаты в городе заняты, и предложил остановиться в доме его родителей в Гаспре. За постояльцами он, собственно, и приехал. Вдруг повезёт! На вид Муссе было не более двадцати пяти; вьющиеся черные волосы, тонкие усики; спокойное интеллигентное лицо. Можно добавить грустный взгляд выразительных черных глаз. Глаза поэта.

Насчёт поэта, как позже выяснилось, я не ошибся.

Кадетский патруль проверил наши документы.

Старший брат Муссы дожидался в телеге, запряженной двумя лошадьми.

Лошади в тот год в Крыму почти ничего не стоили. Кавалеристы отдавали их даром, потому что животных нечем было кормить. Еще позже целые табуны брошенных лошадей бродили по степи, пока не передохли от голода.

Мы уложили саквояжи в телегу и расселись.

Телега громыхала по булыжной мостовой. По сторонам серели унылые дома. Я обратил внимание Лежнева на полчища ворон по всему городу. Крыши будто покрыли вороньей сажей. Птицы провожали нас молча, как на похоронах...

...Поручик покосился на меня и не ответил.

...Я понял, что со мной что-то не так, когда увидел тех же птиц над дворцом Ласточкино гнездо – они медленно вихрились над мысом, и с каждым витком их чёрное облако разбухало, как грязное тесто, пока не заполонило всё небо.

Тогда я предупредил поручика, что у меня начинается жар.

Вечером в гостевой домик, куда нас поселили, Мусса привёл врача-татарина.

Врач осмотрел меня и сообщил, что у меня тиф...
 

...Через месяц, когда я пришёл в себя, поручик рассказывал, что еще до нашего приезда Слащёв на Перекопе отбил наступление красных. А после того, как «беспросветники» в штабе («беспросветниками» он называл генералов из-за того, что на погонах у них нет просвета) предали и сместили его, красные, опрокинув дроздовцев, прорвали фронт.

Врангель на крейсере «Генерал Корнилов» лично убедился в том, что в Ялте эвакуация завершена – его корабль видели на рейде – и только после этого отбыл.

В госпиталь меня не повезли. Решили: всё равно умру. Татары, чтобы не заболеть, приносили и оставляли нам еду у входа. Игорь остался со мной: в начале войны он уже переболел тифом и не боялся заразиться.

Красные расстреливали всех без разбора. Расстреливали солдат и офицеров, поверивших в амнистию, обещанную большевиками накануне штурма. Расстреливали дворян, священников, врачей, медсёстер, учителей, инженеров, юристов, журналистов, студентов. Расстреливали всех «пособников поверженного класса». Они привозили людей в имение нотариуса Фролова-Багреева и там расправлялись с ними.

Много лет спустя Слава показал нам берлинское издание книги «От крепостного права до большевизма». Книгу написал отец генерала Врангеля, Николай Егорович. Её потом перевели на английский, французский, финский и шведский языки. Барон учился в Швейцарии, доктором философии стал в Германии, знался с русскими марксистами, нигилистами и анархистами, встречался с Александром Дюма, дружил с будущим королём Англии Эдвардом VII и перевёл «Фауста» Гёте. Барон не питал иллюзий относительно восстановления монархии в России. Свои воспоминания он завершил словами: «Остаётся подвести итог. России больше нет».

В те дни нам нечего было добавить к его словам.

Красноармейцы шарили по дворам. Искали белых. Ворвались они и к нам. Но, увидев меня без памяти, ушли. Думаю, из-за моей болезни Муссу до поры не трогали.  

Джадидист, он окончил медресе «Гусмания» в Уфимской губернии и работал мугалимом в начальных классах Бахчисарая. Своим учителем он считал Исмаила Гаспринского, и еще студентом медресе успел написать несколько статей для его газеты «Терджиман». После переворота газету закрыли. Когда я начал вставать, то видел на полках в доме Муссы книги Гаспринского – среди них учебник «Ходжа и субъен» и роман «Французские письма». После подавления восстания в Крымской республике на глазах Муссы матросы расстреляли и сбросили со скалы его друга Номана Челибиджихана, поэта, написавшего гимн крымских татар. Заодно расстреляли отца Муссы как активиста партии «Иттифак эль муслимин» и гласного городской думы. Мать парня умерла от разрыва сердца. Один брат с семьей сбежал в Константинополь. Другой, тот, что встречал нас у порта, до прихода большевиков служил в администрации города.

На франки, что у нас остались, Мусса каким-то чудом добывал продукты. Узнав, что я окончил Московский университет, он показал мне свои стихи. С этого началась наша короткая дружба...  
 

_
 

...Я, наверное, мог бы написать целую книгу о ночной зимней Ялте. Лежнев выводил меня из нашего логова подышать только ночью, пока я не окреп и не начал выходить сам.

Запертый в чулане, я полагал, что нас прячут в какой-то горной сакле. Но это оказался небольшой уютный домик, родовое гнездо Муссы и его братьев, куда парень сбежал из их большого дома в Бахчисарае сразу после смерти родителей. Из Крыма он не уехал, убеждённый, что когда всё наладится, детей кто-то должен учить.

Где-то поодаль находился замок Ласточкино гнездо, построенный по проекту Шервуда, Харакские дворец и парк – творение Краснова. (Местные рассказывали, что сразу после эвакуации, дворец разграбили.) В утреннем воздухе разносилась далёкая ружейная канонада. Сейчас готов поклясться, что несколько раз после канонады видел, как в небо поднимались десятки шаров, издали напоминавших пузырьки воздуха в стеклянном кувшине с водой.

Осенью вырваться с полуострова не было никакой возможности.

Вообще, то, что мы встретили Муссу и остались живы – чудо. Белые относились к местным, как оккупанты. Генерал Кутепов требовал от судебной части расстреливать без канители. Крестьяне прятали своих сыновей от мобилизации. Они ненавидели нас: военные не платили за фураж и еду, выгребали всё подчистую, обрекая людей на голодную смерть. Для кого же мы воевали, если грабили своих?

Если бы не татары, нас бы давно поймали и расстреляли. Татары шептались, что Кемал-Паша выгонит большевиков из Крыма. Но вряд ли они в это верили сами.

На досуге мы часто беседовали с Муссой – он хорошо знал русскую культуру, при этом гордился татарскими мыслителями. До сих пор при упоминании о Ялте перед моими глазами – чёрный профиль в феске, серебристый свет луны из окна, силуэт минарета над крышами села и пики кипарисов. Где-то ворчит ручей Кучук-Узень, а в ушах в дремотной тишине бархатный голос Муссы...
 

_

...В конце ноября подморозило. Мы решили в обход железной дороги добраться до залива и перейти Сиваш по льду. Без советских документов поездом ехать опасались.

Вечером к нам в чулан постучал Мусса. Он присел на стул и сказал, что днём прибегал посыльный из местного совета – Муссе велели завтра явиться в уездный Чека. Лежнев сказал, что всем надо немедленно уходить. Мусса ответил, что не может: его брат у красных – его увели накануне. Парень попросил поговорить со мной наедине...

Тут начинается путаница!

Сначала я решил, что болезнь вернулась и у меня новые галлюцинации. Потом подумал, что Мусса заразился от меня и бредит.

Он показал мне книгу в кожаном переплете с тиснением и рассказал, что она досталась его отцу от деда. Дед в свою очередь якобы получил ее от кого-то из потомков Марии Гартунг, дочери Пушкина, когда они отдыхали в Крыму. Муж Гартунг служил управляющим императорскими конными заводами в Туле и застрелился при странных обстоятельствах. Родственники хотели избавиться от книги, считая её проклятой.

Книга, со слов Муссы, исполняла желания, а взамен забирала часть жизни владельца. Дарила человеку время, которое он мог бы потратить на достижение поставленной цели: с ее помощью хозяин получал то, что хотел, сразу, но сокращала срок его жизни ровно на столько лет, сколько потратил бы, если бы добился исполнения мечты сам.

Парень говорил так убедительно, что не оставалось сомнений – он спятил. При поэтическом складе его характера и после того, что он пережил, свихнуться было немудрено.

Я осторожно спросил, почему бы ему не воспользоваться тетрадью для того, чтобы помочь брату и себе. Мусса ответил, что отец запретил им прикасаться к книге, потому что искушение не от аллаха, а от шайтана. Он ослушался отца, попросил, чтобы брата отпустили. В «легенду» он не верит, но верит отцу – возможно, отец не успел объяснить иносказание... Мусса попросил сохранить тетрадь как память об отце, чтобы она не попала в плохие руки. Затем пожаловался на недомогание и собрался уйти. Напоследок я спросил, почему он выбрал меня? Мусса ответил, будто выбирал не он, а книга. Он дважды ослушался отца: после гибели родителей, опасаясь за весь их род, попросил книгу, чтобы она выбрала нового хозяина. Книга привела его на мол. Теперь Мусса надеется, что она выручит брата.

Расстраивать мальчишку не хотелось, я принял подарок.

Назавтра Мусса ушёл в город и не вернулся...
 

_

...Он пришёл на закате. В кавалерийских галифе. Приземистый и кривоногий, будто выдернутая из земли коряга на двух толстых корнях. Под фуражкой со звездой я не разглядел лица – что-то квадратное и настороженно-злое.

Он долго стоял у ворот и принюхивался. Обжитое жилище всегда пахнет человеком. Муссы (или рыбака, о котором говорил Лежнев) не было третьи сутки. Но то ли мы, то ли хозяин забыл закрыть калитку – он вошёл на запах и ждал.

Вокруг чернели рога виноградников. В соседних домах воры побили стёкла. Там, где жили люди, болтались на ветру тряпки. У нашего домика на одном боку осыпалась штукатурка, показав рёбра. Сорняки проросли у порога. Но дом был цел и не разграблен.

Он неторопливо достал из кобуры наган и осторожно пошёл по двору, тихонько поскрипывая кожей куртки и ремнями. Фронтовик, так же, как и мы, он безошибочно угадал опасность. Остановился и долго смотрел в нашу сторону. Но к времянке не пошёл: очевидно, решил вернуться с подкреплением и проверить наше укрытие.

Мародёров он не боялся. Потому, поскрипывая ступеньками, поднялся в дом.

Лежнев приложил к губам ствол револьвера, показывая – тихо! Если бы он шагнул в нашу сторону, Игорь пристрелил бы его. Тогда на нашу погибель сбежались бы остальные.

Скоро он спустился назад и снова постоял, принюхиваясь. С нашей стороны определённо тянуло людьми.

Позже Лежнев сказал, что никакого Муссы не знает. Какой-то татарин в порту действительно показал нам гостиницу. Но мест не нашлось. За городом в сарае нас приютил рыбак. Затем я месяц бредил. И начался возвратный тиф.

Как бы то ни было, нам надо было выбираться с полуострова.

Спустя полчаса мы ушли, захватив из дома спички, керосин и еду.

Сейчас я сомневаюсь. Может, Лежнев прав, и не было никакого Муссы. Иначе откуда в памяти сарай со старыми сетями, мы, сгорбившись против пронизывающего ветра, вязнем в мёрзлом песке вдоль береговой наледи – Игорь впереди, я за ним. Вдали за кромкой льда бакланы белой цепочкой болтаются на воде.

Мы решили пробираться в Тамбов. Разыскать семью Лежнева. А дальше – каждый своей дорогой.

Но, чёрт возьми, откуда же тогда взялась эта книга?
 

_

...Нам опять повезло. В балке мы нашли лошадей. Серых, вороных, рыжих. Ветер трепал их хвосты и гривы. Их там бродило много по виноградникам, пустырям и вдоль дорог. Крестьяне гнали их от своих дворов – кормить лошадей было нечем. Они ломились в пустые сады, но там тоже нечего было есть, и животные жались к нам в последней надежде на спасение – вдали свора собак рвала дохлятину.

Несколько лошадей оказались оседланы.

Мы обманули их. Проехав верхом, день переждали в балке, прижавшись друг к другу у костра. «Поужинали» лепешкой на двоих. Вторую – оставили назавтра. Сильнее голода мучил холод. Он поднимался изнутри – согреть тело было нечем.

Вечером Лежнев пристрелил одну лошадь. Другая – убежала в степь.

Лошадиного мяса мы взяли столько, сколько могли унести, не тратя много сил. Но есть его без соли оказалось невозможно: на следующий день нас обоих вырвало.

Лежнев тащил седло, рассчитывая обменять его на хлеб. Я – рюкзаки.

Далеко за Симферополем мы вышли к железной дороге и отправились вдоль полотна в Джанкой. Шли днём. Ночью в кромешной тьме по незнакомым местам идти было невозможно. Когда железная дорога круто виляла или встречались полустанки, мы поворачивали в степь, чтобы не наткнуться на патруль. Но дважды едва не столкнулись с красноармейцами. Те грелись у костра и не заметили нас. Видели вдалеке, как пылили автомобили с чекистами – по лесистым холмам прятались «зелёные», их ловили. Встретили старого татарина с осликом. Отдали ему седло за еду.

За всё время мы с Лежневым без надобности не проронили ни слова. За два года, проведенных вместе, научились понимать друг друга без слов.

Болото промёрзло. Но мы не знали брода и толщины льда – выдержит ли? Офицер-дроздовец, который прибился к нам по дороге, рассказал, что год назад по льду наступали красные, а затем генерал Слащёв выезжал на сцепленной паре саней, груженной камнями, чтобы проверить, выдержит ли лёд артиллерийские упряжки.

Нынешняя зима была теплей. Местами на болоте зияли полыньи. Но лёд выдержал. За ночь мы благополучно переправились через Сиваш.

Почти перед берегом из полыньи всплыл труп красноармейца в полной амуниции. Он провалился в морской колодец во время штурма, а с холодами его вытолкало на поверхность. Солёная вода и морозец сохранили тело, как в леднике.

Мы сняли с него сапоги, шинель и ремни, чтобы поменять их на еду...
 

_

...До Тамбова мы добрались в начале декабря. Жена и ребёнок Лежнева уехали к родственникам в Москву. Родители Игоря бежали в Крым. Там их след затерялся.

Поручик продал личные вещи, хранившиеся у тетки, и переоделся в гражданскую одежду. Мне он отдал красноармейскую шинель. Через день мы отправились в Москву. Оставаться в городе было опасно. На Тамбовщине полыхало восстание Антонова, которое к тому времени охватило уже три губернии.

Издавна Тамбовщина снабжала хлебом всю Россию. Сразу после октябрьского переворота местные крестьяне, не дожидаясь милостей от большевиков, поделили помещичьи земли. Началась продразверстка, но они отказались отдавать зерно даром, перебили всех большевиков и на эсеровском съезде выбрали своё правительство.

Крестьяне вели полупартизанскую войну, и справиться с ними не могли даже регулярные части красных. Мамонтов после знаменитого рейда по тылам оставил крестьянам горы оружия. Командовал крестьянской армией полный георгиевский кавалер поручик Пётр Токмаков. Руководил восстанием начальник штаба второй повстанческой армии Александр Антонов с братом.

Красные беспощадно расстреливали заложников. Они набирали в деревнях людей и требовали выдать повстанцев и оружие. Расстреляв одних, брали в заложники других. Если в избе находили «бандита» или хоть патрон, убивали главу семьи, а баб с детьми отправляли в концлагеря. Имущество раздавали крестьянам, верным советской власти, а дома повстанцев сжигали. Позже эту практику узаконили приказом.

В ответ мужики не щадили никого.

Мы так свыклись с войной, что в тридцать пять мне казалось, будто я воевал всегда. В рукопашной убил двоих: одного на Волынском фронте, другого в Гатчине. Скольких в перестрелке – не знаю. Что чувствовал? Ничего. Не он успел меня убить, а я его.

Если судить по Лежневу, то в его лице и поджарой фигуре, упругой, как ивовый прут, всегда было что-то настороженно-волчье – тронь его, хоть во сне, и он мгновенно полоснёт насмерть. Возможно, я был такой же.

За два с половиной года я ничего не слышал о своей семье и хотел домой.

Что еще? А! Расстрел! Кажется, тогда-то я в первый раз воспользовался тетрадью...
 

_

...Переполненный поезд третьи сутки тащился по Тамбовской губернии. Никто из пассажиров, казалось, уже не помнил, откуда и куда мы едем. На бесчисленных полустанках мы пропускали военные эшелоны, часами стояли на запасных путях. Пассажиры ходили к обледеневшей колонке за водой, прогуливались вдоль полотна, лишь бы не томиться в смрадных вагонах. Люди с тупым равнодушием провожали взглядами проносившиеся мимо поезда с солдатами в столыпинских теплушках. А дневальные по краям вагонов, укутавшись в шинели, равнодушно смотрели на нас.

Мы с Лежневым курили у вагона на рельсах.

Вдоль состава неторопливо шел солдатский патруль из пяти человек во главе с кряжистым мужичком в полушубке, перепоясанном крест-накрест ремнями, в папахе и галифе. Солдаты с винтовками на плечах и примкнутыми штыками подозрительно поглядывали на людей. Те опасливо прятали глаза, заползали под вагоны.

Двое подняли с земли сутулого человека в солдатской шинели. Тот дернул локтем. Тогда солдат в буденовке двинул его прикладом в спину. Возле пакгауза сутулый вырвался и побежал, петляя, как заяц. Солдат в буденовке с колена из винтовки снес беглецу полголовы. Тот тюкнулся в насыпь, посучил ногами, и патрульные уволокли тело.

Всё закончилось быстрее, чем я записал.

Мы ушли в вагон.

В клетушке крепко воняло. С верхних полок свисали ноги в обмотках.

С лязгом прицепили паровоз, и под одобрительный людской гул поезд пополз.

Но в этот день опасность шла за нами по пятам. Давешний патруль проверял в вагоне документы, вытряхивали сумки, выворачивали карманы. На мою солдатскую шинель посмотрели подозрительно. Долго изучали наши паспорта. Затем велели идти с ними. Лежнев потребовал у них документы. Старший группы, рябой, достал наган.

К чему я так подробно пишу? Уверен, если бы мы безропотно подчинились, нас бы расстреляли, как человека у пакгауза. На всякий случай. Но в России какая-то власть всё же была. На остановке вызванный линейный патруль с синими нашивками на шинелях и синими звёздами на войлочных шлемах повёл нас под конвоем в комнату начальника станции. Мы с Лежневым повторили, что документы у нас старые, потому что мы работали в дипломатической миссии. Мы не мобилизованы. В боевых действиях против РККА на Южном фронте не участвовали. Пробираемся домой. В подтверждение указали отметки с датами в паспортах, сделанные на границах.

В комнате их набилось человек десять. Слушали недоверчиво. Рябой принялся что-то вполголоса горячо объяснять усатому, который нас допрашивал.

По опущенным глазам усатого я видел: по-человечески он нас, может, понимает, но в условиях военного положения отпустить не имеет права. Он коротко кивнул, и за нашей спиной выросли двое с примкнутыми штыками. Один шевельнул винтовкой – пошли...
 

...Я снова подробно описываю, потому что хочу понять, как мы остались живы?

Еще в Тамбове, вспомнив рассказ Муссы, я, шутки ради, написал, что хочу наконец добраться домой. Свою запись в тетради я обнаружил много позже.

На войне многое зависит от случая. Я не верил, что мы погибнем. Но когда из сарая к нам вывели еще двоих со связанными за спиной руками, я подумал, что на этот раз не выкрутимся: у связанных нашли оружие.

У пакгауза с утоптанным, розовым от крови снегом двоим развязали руки. Рябой приказал нам раздеться. Пожилой крестьянин послушно сбросил малахай, принялся расстёгивать зипун. Лежнев зло послал рябого. Чубастый парень, что был с крестьянином, презрительно сплюнул на снег кровь из разбитого рта – он тоже отказался раздеваться. Мы с Игорем переглянулись. Он, казалось, весь напружинился, готовый кинуться на ближнего к нам. Я тоже решил отдать свою жизнь подороже. Подумал об Але...

Тут-то и начинаются странности. В следующую секунду в стену и в снег под ногами ударили пули. Звуки выстрелов долетели позже. Рябой упал ничком. Еще один, уронив винтовку, схватился за живот. Остальные побежали. Над головой взмыли огромные перламутровые пузыри и тут же полопались в морозном воздухе.

От леса по расчищенному полотну с посвистами неслись кавалеристы. От лошадей валил пар. Чубастый схватил винтовку раненого и, быстро передёргивая затвор, стал палить вслед красноармейцам.

«Не тронь! Свои! – крикнул он первому всаднику с шашкой. –Разворачивай! Там их, как блох! – И нам: – Чё встали? Тикай!» Чубастый побежал к лесу, держась за стремя верхового. Бежать для нас значило – опять воевать. Оставаться – погибнуть. Увидев, что мы замешкались, чубастый отчаянно махнул.

Пока думали, подоспевшие красноармейцы окружили нас и стали решать, что делать. Раз мы не убежали, повели нас, чертыхаясь, снова на вокзал.

Это был самый глупый расстрел, который только можно представить...
 

_

...Нас спас Павел. (Фамилия не нужна.) Небольшого роста, крепкий, как калёный орешек, одетый в добротный кавалерийский полушубок в высоких сапогах и папахе, он стремительно вошёл в комнату.

Все вытянулись по стойке смирно. Его здесь хорошо знали.

Павел сбросил тёплые рукавицы на завязках и поздоровался со старшими за руку.

Мы были знакомы с Павлом всего несколько недель. Вместе бежали из плена. (Я тащил его на себе сутки!) Павел узнал меня сразу и сказал так, будто мы расстались вчера: «Иван? Что ты здесь делаешь?» С первых слов всё понял, но выслушал старшего о документах, расстреле и налёте «зелёных». Спокойно сказал: «Я за них ручаюсь», – и попросил всех покинуть комнату: один за другим в нее входили по виду крупные штабисты. Павел попросил меня дождаться его.

Солнце играло на заснеженных ёлках. Кривые дома по крыши утонули в снегу. Паровоз отцепили от нашего поезда. Из вагонов в белесое небо курились ленты дымков.

Я не знал, кого благодарить за то, что мы всё еще живы.

Павел освободился через час. Отвёл нас в столовую. Там за дощатым столом нам дали кашу с английской тушенкой и чай. Лежнева расспросил про доходный дом на Лубянке, куда, предположительно, перебралась его семья. Я уточнил – дом страхового общества «Россия». Павел с грустной улыбкой осведомился: когда мы были в Москве? И, не дожидаясь ответа, сообщил, что в девятьсот девятнадцатом всех жильцов дома выселили. Сейчас там ЧК.

Лежнев ушёл мрачный.

Павел снял полушубок и папаху и стал выглядеть старше, чем в зимней одежде. Его примятые волосы на висках поседели. Усики щёточкой по краям словно покрылись инеем. В лагере мы знали, что он ходил за линию фронта. Крест получил за то, что угнал машину с крупным немецким чином.

Павел рассказал, что после плена с особой миссией находился в Тегеране при военном агенте как аккредитованный сотрудник. Когда Россия вышла из войны, подал в отставку. Вслед за тем белогвардейцы увели из российских портов корабли в Энзеле. Павел отказался с ними сотрудничать. Затем Волжско-Каспийская военная флотилия под командованием Раскольникова и Орджоникидже выбила белогвардейцев и англичан из Решта, и Павел вернулся из Гилянской Советской республики в Россию.

Здесь по поручению Сталина. Служил вместе с ним в Сибири. Рассказал, что по тамбовскому восстанию готовится совещание штаба с участием Дзержинского, Корнева, Каменева. О второстепенных вождях, как все тогда, я слышал мало. Сталин прислал Павла выяснить обстановку на месте.

В лицах передавать разговор не буду. Помню лишь его начало. Я спросил: что Павел у них делает? Он ответил: то же, что делал бы ты! Если бы победили мы, мы бы наводили порядок. Петр, Екатерина, оба Николая топили смуту в крови, чтобы сохранить государство! Почему им можно, а большевикам – нет? Где логика? Я отвечал, что их революция – ширма для толпы. К власти рвутся, чтобы поживиться. «Нынешние» – такие же: приманили землей и волей, а закончили – грабежом!

Порядочный человек не может быть со шпаной или против шпаны, которую они морочат.

Павел сказал, что сейчас не важно, кто с кем и против кого. Продразверстку начал Николай. Продолжил Керенский. Большевики повторили их ошибки, но справятся. В губерниях голод. В Москве хлеб по карточкам. Хватит болтать. Пора строить государство. В истории нет никакой другой идеи, кроме идеи сильного государства. Под каким флагом его создают – под флагом монархии, либерализма, коммунизма, демократии – не имеет значения! Чем быстрее я это пойму, тем лучше. Восстание подавит не армия, а реформы. Тогда-то он сказал, что готовится НЭП. Не позднее весны.

Возможно, он прав. Но мне было не до споров. Я хотел домой. К своим!

Павел предупредил, чтобы мы не болтали о миссии за границей.

Сказал, как его найти.

Через три дня мы с Лежневым были в Москве...
 

_

...Первый год я писал только об Але. Наедине с собой я не стеснялся своего горя!

Затем записывать стало нечего. Остались лишь истончившиеся воспоминания. Могильный Алин крест среди таких же крестов. Понурый Жора – он винит во всём себя. Дочь – чужой, долговязый подросток. Жена Жоры, Зинаида, разговаривает с моим племянником Димой шепотом, будто в тишине мне станет легче!

Я даже не помню ненависти к Славе, а только знаю, что она была. Брат к моему приезду дослуживал начальником военно-инженерной дистанции (в местном управлении). Сначала в Костроме. Затем в Харькове. Спроектировал для них Дом народного просвещения и искусства в Рыбинске, совхозную конюшню где-то еще.

Когда он вернулся, я спросил: «Это та работа, которую ты так хотел от них получить? Это то, ради чего ты пошёл с ними? Ради конюшни?»

За два года они изменили Москву до неузнаваемости! Куда пропали лавки и торговцы у гостиницы «Националь»! Куда пропали крестьяне, продававшие что угодно с возков на Сухаревке, на Сенном, на Таганке и Каланчовке! Куда пропали трактиры, сверкающие витрины, вечерние огни, бобровые воротники, купцы в смазанных сапогах, обстоятельные мастеровые с серебряными цепочками в жилетных карманах! Вместо этого изуродованные кумачом улицы; бесконечные бодрые толпы и говорильня на каждом углу, словно от того, что они мечутся с флагами по городу, сами собой побегут трамваи, закончится голод, холод, нищета. Откуда взялось столько торжествующей черни, словно в прошлом у них действительно не осталось ничего, кроме ужаса и страданий.

Но главное – не было Али! Не было жены и дочери Лежнева – они пропали: московские родственники Игоря не видели их. Два года через смерть мы рвались к своему несуществующему прошлому! К близким, которых давно нет!

Конечно же, Слава ни в чем не виноват! Во мне кричало горе!

Когда мы с ним встретились, он был в гимнастёрке и портупее, в низко надвинутой на глаза фуражке, которую он снял, чтобы со мной обняться. Мой брат! Он ходил по комнате в армейских сапогах. Ссутулившись. Слушал про то, как в больнице умирала Аля! Жена его – он, кажется, привёз её с фронта – в длинном чёрном платье куталась в платок. На столе остывал чайник. А я ждал ответа.

Если бы брат сказал, что его мобилизовали и он струсил, я бы понял его. Но он отчуждённо спросил: «Что ты хочешь от меня услышать?» Тогда я заорал: неужели его конюшня стоит жизни Али, стоит всего того, что он сделал прежде?

Лицо Славы заострилось. Его жена зябко закуталась в платок и вышла, чтобы не мешать нам. В её глазах блеснули слёзы обиды за мужа.

Слава спросил: могу я немедленно ответить, кто прав, а кто виноват в этой войне? А если не могу, тогда за что я дрался? За что я так цепляюсь в прошлом? В моей жизни лентяя самое лучшее – это Аля! Но даже её я не уберёг! Бросил ради пустоты!

Война закончилась. И кто бы ни оказался на месте большевиков, они бы тоже восстанавливали города. Лучше всего он умеет делать то, чему его учили, – строить! Поэтому он будет строить, что ему скажут! Если понадобится, будет строить конюшни! Это лучше, чем бездельничать и злорадствовать, когда твоя страна лежит в руинах.

Я ушёл не прощаясь. Я ненавидел брата за то, что он был прав...
 

_

...В нашу квартиру в Серебряническом переулке заселили коммунальных жильцов. Мы с Наташей перебрались в комнату – её отстоял Жора. Соседи оказались вполне приличные люди: железнодорожный служащий с женой и двумя девочками, старшая из которых – ровесница Наташи.

Первые дни дочь привыкала ко мне. Называла то на «вы», то на «ты». Она стала уже девушкой, поэтому мы разделили комнату ширмой. Одна половина комнаты служила спальней и библиотекой для дочери – вдоль стены громоздились стеллажи с книгами, письменный стол и кровать Наташи. В другой половине поставили матрас и шкаф для одежды. В закутке устроили столовую: овальный стол и буфет.

Как-то мы с дочкой рассматривали фотографии. Снимок, где мы втроём: Аля, я в военной форме… Наташа расплакалась и прижалась ко мне. Мы долго сидели обнявшись.

Одно время у нас жил Лежнев. Соседи, узнав его обстоятельства, отнеслись к нему терпимо, хотя за непрописанного жильца нам бы всем досталось от власти.

Лежнев то ночевал у нас, то пропадал. Затем исчез совсем. Я сходил в бывшую женскую гимназию Ржевских на Садовой-Каретной, где Игорь остановился. Прежняя хозяйка гимназии, ныне начальница школы первой ступени для девочек Любовь Федоровна и ее муж Владимир Александрович, бывший депутат Государственной думы и член правительства Керенского, занимали второй этаж. Они знали отца Лежнева.

Игорь у них тоже давно не появлялся...
 

_

...Мысли опять путаются. Так происходит всегда, когда я пробую понять. В Тамбове я попросил книгу, чтобы мы добрались до Москвы. Но из Крыма-то мы выбирались сами! Первый раз я увидел серую образину в доме Муссы. Допустим – тиф! Потом призрак появился сразу после расстрела. Он расселся в поезде у окна рядом с теткой, вечно что-то жевавшей, и я удивился, что его никто не заметил. Первый признак болезни!

Опять же радужные пузыри у пакгауза: еще не шары, но всё же!

Или вот это! Я носил книгу за пазухой. На вокзале при обыске ее изъяли – помню точно. Как же она снова оказалась в вагоне? Выходит, действительно избавиться от неё невозможно! Или я всё-таки тяжело болен? Нет-нет! Я же всё помню!

Ну хорошо! Вот еще необъяснимое. Для этого надо вспомнить, как мы жили.

Безденежье и голод! Вот что я помню о первом месяце после возвращения. Ужас от мысли, что не сумею прокормить дочь, и стыд, когда повёл её к Жоре обедать.

Если бы я не вернулся в Москву, Наташе у брата было бы лучше.

Я рыл канавы. Грузил мусор. Выполнял всякую черновую работу. И везде на меня настороженно косились. С люмпенами говорить мне было не о чем. С такими, как я, – незачем: для нас всё было в прошлом.

Чтобы понять, что такое «бывший» без профессии в разорённой стране, достаточно было сходить на Смоленский сенной рынок – там наш брат, из тех, кто не сбежал за границу, продавал… да чего он только не продавал, кроме своей бесполезной шкуры, чтобы выжить.

От отчаяния я записал в тетради, что мне нужны деньги! Воображение рисовало набитый купюрами бумажник. Он даже приснился мне.

На следующее утро я шел на работу, когда мимо меня в предрассветном полумраке по Солянке со стороны мясницкого отделения метнулся человек. Он бежал к Кулаковскому дому на Хитровке. За ним гнались два милиционера. С бандитской Хитровкой царское правительство не могло справиться шестьдесят лет. Большевики прихлопнули гнездо за сутки. В двадцать третьем они оцепили квартал войсками. Дали обитателям района время на эвакуацию. А затем сровняли с землей и закопали «крысиные норы» – катакомбы, прорытые под домами, куда не совался ни один полицейский.

Но в то время мимо Хитровки лучше было не ходить.

На тротуаре что-то темнело. Я пригляделся. Бумажник. Вокруг – ни души. Я схватил бумажник и немедленно вернулся домой. Наташе сказался больным. А когда дочь ушла, открыл набитый деньгами кошелёк и долго сидел, соображая, как такое может быть: зарплата года за три моей работы землекопом.

В тот же день озноб свалил меня без памяти.  

Ну? Чем объяснить такое совпадение?..
 

_

...Ранения, лишения и тяжелый труд, безусловно, подорвали моё здоровье. Никаких серых чудовищ, волшебных тетрадей, пузырей не бывает! Допустим! В конце концов, мои бредни ничем не хуже бредней тех, кто меня окружает. Не думаю, что Слава поверил в коммунизм. Большевики, как всякая умная власть, очень рационально управляли толпой и заставляли играть в свои игры тех, кто был им нужен. Слава и такие, как он, прекрасно поняли это. Брата интересовало только его творчество и совершенно не интересовали всевозможные политические идеи. Я же хотел, чтобы ему никто не мешал. Чтобы было понятно! Под чудом я подразумевал не волшебство, а то необычное, что, вопреки логике, окружает нас повсюду. Позже я много экспериментировал с книгой. Ставил точки, прикладывал палец к странице, записывал желания в других тетрадях. Нет смысла перечислять глупости, которые я вытворял. К мысли воспринимать книгу как чудо я долго относился скептически. Прибавить сюда апатию после смерти жены, и станет понятным моё душевное состояние. В итоге я сделал вывод, что вполне мог рассчитывать в своих желаниях на то, что по силам человеку за его век. Что из того? Разве это безумие?

Брат был прав. Даже без революций и войн я ни к чему не пригоден.

С годами моя ненависть к большевизму поостыла. Я не любил их не за их бредовые идеи, а потому, что они всех заставляли повторять свою абракадабру, в которую сами же не верили. После того как они начали уничтожать своих, я понял, что Павел прав – не существует никакой иной идеи в мире, кроме идеи могущественного государства. Но Слава не мог ждать, пока им наконец потребуется что-то, кроме конюшен. А чем я, белогвардейская вошь, мог ему помочь? Не навредить бы своим прошлым – и то хорошо!

Конечно, было искушение попросить книгу о сытой жизни для нас с Наташей. Но в таком случае я бы не помог брату. Тогда-то я решил, что первым делом должен стать для них невидимым! Не в буквальном смысле, как у Герберта Уэллса. А неприметным для их анкет, автобиографий, личных дел...
 

_

...Они приходили к Наташе на работу. Спрашивали про того – без лица! Дочь ответила, что знает лишь его имя и то, что он инженер на заводе. Он сам врал ей об этом. Представляю их досаду и разочарование!

Думаю, до поры они меня не заметят. С каждым годом я слабею, и на улице, в трамвае, во дворе меня теперь пропускают, уступают место, расспрашивают о чем-нибудь.

А ведь когда-то я был для них пустое место. Как тогда, у оврага!

В темноте трое окружили двоих. Трудно вообразить, что ночью в наших местах забыла пара?

К тому времени я уволился, сказавшись больным, и выходил прогуляться лишь по ночам, чтобы не видеть и не слышать их. С собой на всякий случай брал наган.

Трое попытались сдернуть пальто с мужчины. Женщина от ужаса прижалась к стене. Мужчина выстрелил. Один упал, двое удрали. Пара побежала прочь.

На выстрел, откуда ни возьмись, вынырнули милиционеры и погнались за грабителями. Еще двое – за парой. На меня не обратили внимания! Как и на шар, который растаял в небе. Мой первый шар. Я хорошо рассмотрел его.

В темноте один сказал, что здесь еще кто-то есть. Меня окликнули, но я уже нырнул в подворотню.

Теперь всё иначе.

Наташа догадывается, зачем они приходили. Злится. Считает – я взялся за старое...
 

_

После ссоры мы долго не виделись со Славой.

Жора рассказал, что брата пригласили возглавить Архитектурный отдел Наркомзема. (От их аббревиатур меня выворачивает!) Я сходил на работу к Славе. Брат как раз уехал в командировку.

В те годы попасть в любую советскую контору не составляло труда. Милиционеру у входа достаточно было назвать имя «товарища», который нужен, или дело, по которому пришёл, – и пожалуйте. Царские вицмундиры сменили гимнастёрки, френчи, косынки. Но в кабинетах царила та же канцелярщина, неистребимая во все времена.

Пошёл я в Наркомзем не просто так. В тот день на собрании обсуждали организацию Всесоюзной сельскохозяйственной кустарно-промышленной выставки. Это было время краснобаев. В накуренном переполненном зале за столом с красной скатертью заседали активисты.

Какой-то в косоворотке обрисовал в докладе всемирную историю выставок – от Парижских до Московской. Рассказал о мануфактурных и технических выставках в бывшей Империи. О первом советском опыте в Самаре. Там, оказывается, уже организовывали плавучее, то есть на реке, мероприятие, чем заинтриговал меня – чего же они такого достигли за год Гражданской войны?

Выбрали почётным председателем действа Ленина. Поаплодировали. (Очевидно, на радостях вождя на следующий день разбил первый паралич.)

Главным архитектором выставки выбрали Щусева. Снова поаплодировали.

Стали с мест предлагать его заместителей. Я крикнул – Вячеслава Олтаржевского, пламенного борца и грамотного специалиста, который сейчас по заданию правительства там-то, делает то-то – тут главное потрескучей!

Радостно взвыли! Назначили! Поаплодировали!

Начали перебирать места проведения выставки. Это меня уже не занимало. Я ушёл, посмеиваясь и представляя физиономию Славы, когда он узнает, что без него его женили.

Позже в Наркомземе создали комитет содействия выставке. В комитет включили свадебных генералов – среди них Щусева, Шехтеля и моего брата. Вслед за тем комитет объявил открытый конкурс на архитектурные проекты для выставки.

За организационными процедурами я уже следил по газетам и со слов Жоры...
 

_

...Можно до бесконечности ёрничать над их непробиваемым оптимизмом. Но в смелости им не откажешь – страна лежала в руинах, там и тут дотлевала крестьянская война, а они – выставку! Своих пятилетних грёз!

Они устроили её у реки рядом с Крымским мостом у Нескучного сада. Несколько раз я приходил посмотреть. Как-то видел брата.

Он ходил среди скелетов построек в армейских сапогах, косоворотке, подпоясанной ремнём, и в белой кепке – прораб средней руки. Кому-то что-то объяснял, рубил воздух ребром ладони, тыкал пальцем в чертежи. Вокруг крестьяне ближних деревень, рабфаковцы, студенты – пилили, строгали, приколачивали. А я смотрел на брата и не мог представить, что этот блестящий ум, создавший пусть немногое, но то, что его переживёт, всёрьёз занят детским конструктором из фанеры.

Слава почувствовал мой взгляд и обернулся. Но я уже отступил за бронзовотелых белозубых плотников, кромсавших бревна.

Через полгода я снова пришёл, чтобы оценить труд «красных» зодчих...
 

_

...Собственно, они не скрывали, что эта затея – агитация за социалистическое перерождение деревни на основе большевистского плана кооперации за счёт механизации. На каждом строении висели транспаранты с убогими лозунгами. Впрочем, пусть всю эту дребедень обмусоливают сатирики – в те годы им еще разрешали что-то высмеивать. Меня интересовало другое.

Весь ансамбль спланировали в мастерской Жолтовского. Форму же наполняли Щуко, Голосов, Мельников, Коненков, Андреев, Мухина и, как пишется, – другие.

В газетах определяющим стилем выставки называли – конструктивизм. Так сказать, стиль революции. Стиль, отвергавший историческое наследие и определявший будущий стиль всей советской архитектуры.

Молодёжный экстремизм в искусстве всегда что-нибудь отрицает, пока наконец не выяснится, что всё новое давно уже изобретено. В начале двадцатых они отрицали всех и всё. В том числе и в архитектуре. Забыв, что прошлое – фундамент будущего.

Выставку сколотили из дерева – получилось примерно две сотни поделок. Восемь корпусов Главного дома объединяла одна ротонда. Перед главным входом среди газонов и цветов построили пирамиду с портретом Ленина. Что они хотели этим сказать – не берусь даже предположить: вождь болел, а ему уже отгрохали египетское надгробье. Боковой фасад Главного дома украшал портик – его поддерживали две дубовые резные колонны-кариатиды работы Коненкова.

Вообще скульптурное наполнение композиции – Жнец, Металлист и еще кто-то – не отличалось глубиной замысла. Как и наименования павильонов – Госбанк, Горбанк, Госстрах; прочитав названия, так и хотелось немедленно ринуться, чтобы узнать, что ж там внутри? На главной площади вместо бассейна воздвигли тридцатиметровый ветряк – вершина мысли. Изобретённый, правда, лет за триста до Советов.

Очень порадовал Щусев: он с большой выдумкой перестроил бывший завод непонятно чего под непонятно что; и старик Щуко: ему доверили спроектировать иностранный отдел, и он не нашёл ничего лучше, чем построить вокруг стадиона двадцать четыре сооружения, призванные символизировать разные страны. Надо думать, по его замыслу все страны наперегонки носились по кругу за достижениями советской сельской кооперации.

Справедливости ради всё же скажу, что Мельников создал нечто оригинальное, в своём, ставшем впоследствии знаменитом на весь мир Кривоколенном стиле. Он сдвинул крышу своего сооружения, так чтобы крыши не было вообще. В застеклённом павильоне расположил экспонаты вертикально и заставил посетителей карабкаться вверх по винтовой лестнице. Возле конструкции постоянно толпились любопытствующие, невзирая на дикое название павильона – «Махорка», и лозунг: «Крестьянин – сей махорку!» Лозунг очень точно определял послевоенное состояние сельского хозяйства в России.  

Брат тоже отметился на выставке. Он спроектировал входные ворота в стиле Нескучного дворца, манеж и павильон текстильной промышленности. Шедевры кооперативного зодчества его работы не представляли бы никакого интереса, если бы не купол павильона – огромный, в четыре этажа.

Чтобы было понятно! Все классические деревянные купола строились со стропилами. Брат же умудрился спроектировать свой купол абсолютно полым. Кто разбирается в архитектуре, поймёт, о чём я. А тот, кто не разбирается, задаст тот же вопрос, что любой специалист: за счёт чего конструкция держится?

Жора терпеливо ответил на мои саркастические замечания. Мол, недостаток материалов, колоссальный масштаб работ в сжатые сроки, неподходящий грунт для фундаментального строительства у реки – отсюда лёгкость и простота сборки.

Но, разглядывая наспех собранный конструктор, я думал о тех, кто строил выставку, о состоявшихся и начинающих, и мне было их жалко.

Как бы я ни относился к советской власти, строили для неё гении-архитекторы. А их вынудили мастерить наспех и небрежно. Выставка наглядно показала всё, что большевики создали за шесть лет и что ожидало их карточный домик на речном песке. Когда-нибудь их конструкция рухнет. Не останется даже памяти.

Неужели вместе с их картоном бесследно исчезнет талант моего брата?

Конечно, можно воспринимать их первый опыт как эскиз будущей капитальной конструкции. Можно! Но стране нужны были фабрики и заводы, а не произведения искусства, и брат долго бы еще не смог здесь ничего построить, кроме конюшен и фанерных городков. А ведь нам, всем братьям Олтаржевским, было под сорок и за сорок лет!

Жора понял моё беспокойство.

Мы с ним только обсудили купол павильона брата – Жора в подтяжках, насупившись, помешивал ложечкой в стакане остывший чай, когда пришёл Слава.

Увидев меня, он нахмурился. Мы сухо кивнули друг другу.

Слава присел к столу. Зина налила ему чай.

Я похвалил его павильон. Слава кивнул – спасибо. Тогда я добавил, что ему надо уезжать отсюда. Глаза его вспыхнули теплым глубинным светом – мы по-прежнему чувствовали друг друга.

Братья заговорили о высотном строительстве в Чикаго. Заговорили, как когда-то в детстве на диване, пустив меня в свои взрослые разговоры.

Они говорили о технологии Уильяма Ле Барона Дженни. В Америке высотки строили уже четверть века. В Европе еще не начинали. Они объяснили мне принцип конструкции: стальной каркас поддерживал внешние и внутренние стены, благодаря чему общая масса здания уменьшалась на треть. Они привели пример: чтобы здание в шестнадцать этажей из камня или кирпича не развалилось под своим весом при обычном строительстве, толщина его стен на уровне земли должна была составлять два метра, что нерентабельно. Плюс лифты, водонапорные насосы на огромную высоту. Поэтому для строительства небоскрёбов применялась сталь. Её удельная прочность в пятьдесят раз превосходила качественный бетон и каменную или кирпичную кладку.

Они давно обсуждали тему высоток, фантастическую для России.

Тогда-то я вспомнил, как мы гуляли с братом по Вене. Брат особо интересовался Вотибкирхе и церковью Святого Стефана. В детстве в Кремле он часами рисовал Спасскую, Никольскую, Троицкую и Боровицкую башни – самые высокие в крепости.

В тот день у Жоры я понял, что, забавляясь фанерным зодчеством, Слава ни на минуту не забывал о своей мечте.

Прощаясь, мы с ним обнялись. Жора и Зина улыбались, довольные.

Никто из нас не знал, что совсем скоро мы снова надолго расстанемся...
 

_

...Той же ночью в двери нашей квартиры позвонили: два звонка – звонили нам.

Наташа спала. Я открыл. Лежнев едва не повалился мне на руки. Заросший чёрной щетиной, почему-то босой, в нижнем белье и совсем больной.

Я втащил его в комнату и закрыл двери.

Пока за окном по улице топотали, мы с Наташей затолкали Игоря под её кровать. Всё время, пока трезвонили в двери; затем двое в кожанах торопливо обегали квартиру, переполошив соседей; когда заглядывали за ширму «спавшей» Наташи, внутри у меня все заныло.

Они побежали по этажам. Сосед укоризненно проныл в коридоре, что у него семья. (Нас он испугался не меньше, чем чекистов: теперь его арестовали бы за укрывательство.)

Я пообещал, что завтра увезу гостя. Мы с Наташей переложили Игоря на матрас.

Лежнев пришёл в себя под утро. Он сбежал из бывшей усадьбы Баташова. Из больницы НКВД. На днях его должны были расстрелять. Наша квартира было единственное место, ближнее к усадьбе, которое он знал.

В день, когда он пропал, его арестовали и отправили в вологодский лагерь, откуда он бежал. По дороге в Тамбов его снова поймали. И вот теперь он у нас.

Где-то за привычной советской жизнью, укрытая от глаз обывателя, была другая жизнь. Прошлое, не отпускавшее мою память по ночам, для Игоря осталось настоящим.

Нужно было немедленно увозить его из Москвы. Но как выбраться даже из квартиры, я не знал. Во время первого побега Игоря ранили в спину. Он был очень слаб.

В Сергиевском уезде, в глуши Заболотья жил знакомый Лежневых. Поручик ребенком ездил к нему с отцом на охоту. Игорь надеялся спрятаться у знакомого.

Наутро я отправился к Жоре. Все ему рассказал. Брат обещал всё устроить и велел возвращаться домой. Мы по-солдатски быстро собрали тёплые вещи и бельё.

После обеда к дому подъехала машина. Слава выхлопотал командировку в губернию. Мне он попенял, что помогает ради Наташки, чтобы племянница не осталась сиротой, когда её дурака отца расстреляют. Решили, что она пока поживёт у Жоры. Соседей попросил говорить всем, что я на заработках.

В Сергиевске мы распрощались с братом. Ночь перемаялись на вокзале.

Утром на рынке я договорился с крестьянином, что он довезёт нас после того, как расторгуется гусями; остаток пути проделали на телеге, а затем пешком.

Пройдя версты две от просёлка вдоль топи, к ночи мы были на месте. Лежнев едва волочил ноги. Знакомый не узнал поручика, но его отца вспомнил, и пустил нас на сеновал. Утром он вспомнил и Игоря – хозяин видел его лишь мальчишкой – и разрешил нам остаться. Пока всё не уляжется, я опасался возвращаться в Москву...
 

_

...Жили мы на хуторе близ села Калошина на реке Дубне в Заболотье. В паводки река здесь широко разливалась. Болота, озёра и мелкие камышовые плёсы тянулись широкой лентой на десятки километров. Весной сюда прилетали гуси, журавли, утки всех пород, кроншнепы, дупеля, турухтаны. В мелколесье между мховых кочек токовали тетерева.

Имя хозяина, нас приютившего, сейчас широко известно. Не знаю, жив он или уже умер (тогда ему было под пятьдесят), поэтому назову его Василий Иванович. Его предки были утятниками и доставляли дикую птицу к царскому столу. Наш хозяин знал толк в охоте. К нему приезжали со всей России именно на утку. Сначала жаловали большие господа, а после переворота – советские чиновники.

Василий Иванович сказал, что охотился у него и Ленин. Показал место в сарае, где тот ночевал. На наши недоверчивые расспросы ответил, что вождь охотник страстный, но горячится. Приезжает редко. «Не боись, у меня искать не будут!» – усмехнулся.

Старый подмосковный егерь, раньше он близко находился возле больших господ и к советской власти относился настороженно, как все крестьяне в округе. Эхо антоновского и ярославского восстаний докатилось сюда. Поэтому мы с Лежневым чувствовали себя в относительной безопасности. Догадываясь, кто мы, хозяин разговаривал с нами снисходительно. Он был мужик бесхитростный, добрый и наблюдательный.

В утках Василий Иванович действительно разбирался отлично. В то время когда другие охотники привозили две пары, егерь добывал десятка полтора.

До войны, когда охотничий сезон заканчивался, он на зиму уходил в Москву истопником или на электростанцию. В первые годы после переворота работы в городе не было. Леса и торфяные болота горели, и утки не прилетали в Заболотье.

После войны рядом с деревней открылась небольшая фитильная фабрика, где работали жена и дочь Василия Ивановича. Зарабатывали рублей по тридцать в месяц. Затем фабрика разорилась. Зато утки вернулись, и егерь принялся за старый промысел.

Пока поручик отлеживался, я напросился на охоту с Василием Ивановичем.

Он одолжил мне дробовик, и в полночь мы поплыли на долблёном челне узкой бороздой между болотистых берегов. Поплыли, чтобы успеть до зари засесть в шалаш. Борозде было лет триста, и её приходилось ежегодно расчищать.

Василий Иванович хромал на одну ногу, но стоял в неустойчивом легком челне в полный рост, а не так, как все охотники, на коленях. Я же лежал на спине и не шевелился.

Он на ходу снял с воды перо, оглядел его, сказал, что перо свежее – не отмокло, значит, птица здесь.

Он научил меня не бояться торфяных болот. Болото колыхалось при каждом шаге. Но на таком болоте, с его слов, еще никто не погибал. В камышовом шалаше Василий Иванович приложил к губам ладонь и кряком подозвал селезня. Тот плюхнулся на воду метрах в десяти, но я промазал. Охотник осторожно прочистил горло и ничего мне не сказал, отчего хотелось провалиться сквозь землю. И хотя позже я подстрелил две пары, больше меня Василий Иванович до появления гостей с собой не брал...
 

_

...С первыми заморозками к егерю из Москвы приехали на машине два больших начальника. Они прикатили внезапно, под вечер.

Мы ужинали в доме, когда трое вошли в горницу. Лицо одного, чернявого с бородкой и усиками, показалось мне знакомым. Он ощупал нас быстрым колючим взглядом. Маленького роста, бородач носил сапоги на высоких каблуках, чтобы казаться выше.

Егерь сказал гостю про нас правду – мол, это сын его старого приятеля, приехал поохотиться с другом. Гости сняли пальто военного кроя, фуражки, присели к столу. Водитель выложил из рюкзака продукты – дорогие консервы и сахар. Хозяйка уже расставляла на дощатом столе посуду.

Я взглянул на заострившееся бледное лицо Лежнева и, прежде чем водитель назвал чернявого по имени отчеству, вспомнил, где его видел – еще год назад его портреты, как иконы (если подобное сравнение уместно) в Москве висели на каждом углу.

Игорь первым узнал Лейбу Бронштейна. Своего товарища гость называл по имени отчеству, Николай Иванович, или «товарищ Муралов». Водителя – товарищ Давыдов. Его же называли только по имени-отчеству. При посторонних у них было так принято.

Как в любой незнакомой компании, сначала мы чувствовали себя скованно. Троцкий поинтересовался, чем мы занимаемся. Я соврал: по коммерческой части в потребительской кооперации. Не знаю, насколько их удовлетворил мой ответ. НЭП был в самом разгаре, но на коммерсантов мы не походили. Троцкий сказал, что-то резкое про деревню и город. Муралов возразил, что за два года реформ удалось накормить страну. Троцкий промолчал. Не хотел спорить при нас.

Чтобы сгладить неловкость, я сказал, что читал его очерки Софийского периода о Балканской войне, и согласен – балканские страны необходимо объединить в федерацию, наподобие американских штатов. Я сказал, что «воевал» на Балканах. Троцкий заговорил доброжелательнее. Он быстро жевал и причавкивал.

Поужинав, мы с Лежневым отправились к себе в сараюшку.

Мы с Лежневым молча лежали в темноте поверх рогожи на сене. Я вспомнил Северо-Западный фронт, бои под Гатчиной, Алю. Спросил Игоря, о чём он думает. Он тоже думал о семье. Сказал, что не припомнит ни одного из этих на передовой. Они всегда чем-нибудь руководят. Рассказал, что когда, перед нашим отъездом в Гатчину был дома, заговорили с отцом о Троцком. Его имя становилось популярным. Отец рассказал, что во время учебы в Одессе Лейба Давидович Бронштейн жил в семье своего двоюродного брата по материнской линии Моисея Филипповича Шпенцера и его жены Фани Соломоновны. Шпенцер имел в Одессе типографию и возглавлял научное издательство «Матезис». Уже тогда охранное отделение интересовалось будущим председателем Реввоенсовета республики. Отец своими глазами видел показания на политических заключенных, якобы написанные надзирателем Троцким из одесской тюрьмы, где отбывал свой первый срок Лев Давыдович. Теперь он любит рассказывать романтическую историю о своей остроумной идее подшутить над надзирателем и взять его фамилию как псевдоним. В действительности Лев Давыдович это сделал на тот случай, если документ станет известен членам партии и Троцкого обвинят в измене. Отец точно знал, что Бронштейн не бегал из первой ссылки через тундру. Он вообще не был в ссылке, а прятался на конспиративной квартире в Петербурге. Документ, подтверждающий это, подписан осведомителем охранного отделения.

В Вологодском лагере Лежнев разговаривал с левыми эсерами. Сегодня Троцкий, Сталин, Каменев и Зиновьев – самые влиятельные люди в партии большевиков. Отец видел документ, подписанный Иосифом Джугашвили. Тот тоже сотрудничал с охранным отделением, когда занимался экспроприациями на Бакинских нефтепромыслах. Иначе как бы ему удалось уцелеть в поножовщине между тамошними бандами?

Теперь они руководят страной, истребляют контрреволюцию.

Я попросил поручика ничего не предпринимать против людей в избе, потому что его бессмысленный поступок погубит егеря и нас. Лежнев проворчал, что он ничего и не думал делать, – у нас всё равно нет оружия, – и отвернулся.

Тут в темноте скрипнула дверь. Егерь пришёл спросить: пойдём ли мы завтра на утку? Гости вежливо предлагали идти вместе, раз мы приехали первыми. Не пойти показалось бы подозрительным. Я согласился. Лежнев сказался больным.

Тогда-то мне в голову пришла странная мысль. Я достал из рюкзака тетрадь, которую возил с собой всегда, как записную книжку, и огрызок карандаша. Впервые я попробовал не делать запись, а поставить точку в тетради, рассудив, что если книге, со слов Муссы, не важен язык, она расшифрует мой иероглиф. В случае неудачи, я ничего не потеряю.

Помню, мысли путались. Я не мог решить, желаю ли я ему мгновенной или мучительной смерти, как мучилась моя Аля. Тогда я не знал, что нужно точно называть желание, чтобы оно сбылось. Серый призрак ждал в углу до утра – я его чувствовал...
 

_

...После холодной ночи утром трава покрылась инеем. Воду в кадке у слива с крыши затянул тонкий ледок.

К болоту поехали на автомобиле. Бронштейн сел рядом с водителем. Мы с Мураловым и егерем – сзади. Трое привычно заговорили о своём. Они улыбнулись, услышав, как где-то на облаве Ленин смазал по лисице с двадцати шагов. Вспомнили, как сговорились с ним съехаться на охоту под Тверью, но машина «Ильича» застряла на просёлке у Шоши. Теперь Ленин заболел.

При упоминании о болезни они надолго замолчали. Возможно, думали о том, что всех их ждёт после его смерти.

Автомобиль остался на подъеме. Егерь развёл нас по разным шалашам.

Я услышал дальние выстрелы. Сам пальнул пару раз. Попал.

К полудню солнце пригрело. Болото оттаяло. В шалаше в сапогах ноги зябли. Но, возвращаясь к машине по лужам, я похвалил себя за то, что надел сапоги, а не валенки, как другие охотники. В машине «вождь» сидел рядом с водителем и грел босые ноги теплом мотора. Его товарищ вприпрыжку бежал через болото с ружьём.

Вечером, перед тем как им уезжать, Бронштейна уже сильно знобило – ледяная болотная вода быстро высасывает из человека здоровье.

Позже от Жоры и Славы я узнал, что «вождь» долго болел. А наверху в его отсутствие началась ожесточенная схватка между его конкурентами. Книга? Не знаю! У Троцкого были враги посильнее.

Мы тоже засобирались. Я отправился на разведку в Москву.

Дома все улеглось. Брат помог прописать Лежнева у меня. Игорь получил документы. А затем, пользуясь временной возможностью, занялся хлебными поставками в Москву – попробовал ужиться с новой властью. Я тоже. Какое-то время я преподавал общую историю на вечернем рабфаке при бывшем Московском коммерческом институте...
 

_

...В следующем году Слава уехал в США.

Еще задолго до признания Штатами Советской России американцы и русские решили учредить в Нью-Йорке акционерное общество «Амторг», на основе компании братьев Хаммеров. Компания закупала в США оборудование для СССР. В Америку же по обмену приглашали советских специалистов.

Создавал акционерное общество, на советские деньги, Людвиг Мартенс. В разгар Гражданской войны американский министр Палмер выдворил из США всех сотрудников Советского бюро во главе с Мартенсом. Но тот успел заложить, так сказать, основание для советского торгового представительства.

Незадолго до выставки у Нескучного сада Мартенс стал членом Президиума Высшего совета народного хозяйства. Там-то Слава, как заместитель Щусева, и познакомился с ним. После строительства Мавзолея Ленина Щусев в архитектуре Советов стал фигурой первой величины, и карьера всех, кто с ним работал, пошла в гору.

Тогда я понял, что Славе пора уезжать. Они с Жорой много говорили о высотках. В квартире брата на книжных полках стояли научно-технические ежемесячники «American Engineering and Industry», в комнатах тут и там были разбросаны фотографии небоскрёбов. Американские журналы еще не считались у нас подрывной литературой.

В те дни во власти и в архитектурном сообществе активно обсуждали идею строительства самого высокого в мире здания – Дворца Советов. Ни тогда, ни позже его так и не построили. Ибо в двадцатые они менее, чем сегодня, имели представление о небоскрёбах. Хотя рассуждали верно: экономическую мощь страны определяли именно технологии высотного строительства – производственная база, мощности, материалы. Власти нужны были свои специалисты, чтобы показать миру преимущества социализма. В каком-то смысле интересы государства и моего брата совпали.  

Но отправиться на стажировку в США хотели многие. Даже из окружения Щусева.

Я поставил в книге точку и загадал желание. Всё сложилось на удивление удачно.

Жора подсказал, что после февральского переворота Мартенс вернулся в Россию на пароходе «Кристианиафьорд» с Троцким. Хотя портреты наркомвоенмора и предреввоенсовета уже отовсюду сняли, а его соратников отправили послами в европейские страны, но от власти Троцкого пока не отстранили.

Я разыскал Павла. В тот же день он велел мне ехать в торговые ряды Клейна, где размещался Реввоенсовет. К Троцкому. Сталин еще поддерживал видимость товарищеских отношений с ним, и тот не мог отказать Павлу как человеку Сталина.

Троцкий узнал меня. Выслушал. Пообещал поговорить с Мартенсом, чтобы тот, в свою очередь, связался с Исаем Хургиным, первым директором «Амторга».

Спустя два месяца, осенью, Слава уехал.

Собственно, всё! Специально избегаю подробностей. Возможно, Слава вырвался в Америку без сторонней помощи – там-то он всего добился сам.

Я пытался помочь брату, как умел. С тайной надеждой, что он останется там. Записал в тетради, чтобы у него в Америке всё сложилось. Даже если чудес не бывает, надеюсь, что и благие пожелания помогают тому, кому помощь нужна...
 

_

...За десять лет в Америке Слава отправил нам несколько писем по почте и с оказией. Почтовые отправления не дошли. «Курьеры» привезли четыре письма. Три из них пропали вместе с моими первоначальными записями. Одно письмо сохранилось частично.

По возможности, постараюсь изложить суть утерянных писем. Брат дополнил их рассказами после возвращения в СССР.

Первое письмо через год привёз сотрудник «Амторга». Фамилию его не помню.

Стояли последние дни бабьего лета. Воздух был прозрачный и теплый. По улицам мчались пролетки на рессорах. Лошади выбивали подковами искры из мостовой и испуганно косились из-за шор на проезжавшие мимо редкие автомобили. По тротуару сновали посыльные и спешили клерки в дешевых костюмчиках.

Мы договорились встретиться в трактире Эбельмана. Строгую простоту дома с полуколоннами и резной дверью портили аляповатые купидоны и кариатиды на фронтоне.

Время завтрака уже миновало, а обеденное – еще не наступило, поэтому в зале было почти безлюдно. Мужчина лет тридцати ждал меня за столиком у окна.

На нём был отличный немецкий костюм и туфли. В России его одежда стоила немалых денег. Как выяснилось из разговора, мужчина служил заведующим подотделом торговой политики и старшим референтом по Германии в наркомате иностранных дел. Вернулся из командировки в Америку.

Я спросил: как Америка? Он улыбнулся – хорошо! Рассказал о трагической смерти директора «Амторга» – утонул, катаясь на лодке в Канаде. Спросил, как ему Россия после Америки? Он отмахнулся: всё то же. В наркомате вечная грызня между Меером Моисеевичем Валахом (Максимом Максимовичем Литвиновым) и Чичериным. Оба ненавидят друг друга. Пишут в Политбюро кляузы один на другого. Литвинов обвиняет Чичерина в мужеложстве. Чичерин Литвинова – в хамстве. Называет его ничтожеством!

Чиновник рассказывал, как своему, подразумевая мою осведомленность. Через несколько лет всё изменилось: ни трактиров, ни политических сплетен на людях – серость и страх.

Мы позавтракали. Я забрал письмо и ушёл...
 

_

...Брат писал о том, что устроился на строительство сначала десятником, затем прорабом, чтобы получить практический опыт возведения высоток. Но здесь я могу ошибаться в хронологии. К тому времени, со слов брата, в Нью-Йорке уже подняли наиболее известные на тот момент небоскрёбы – World, Park Row, Singer и Woolworth Building, а так же MetLife Tower. На их строительстве он не мог работать. А The Bank of Manhattan Company и Empire State Building строили в начале тридцатых. Но тогда Слава уже получил американский диплом и открыл бюро – и в бригадиры вряд ли пошёл бы. Он рассказал, что съездил посмотреть на первый чикагский небоскрёб. Значит, это случилось не позднее 1931 года, когда старый небоскрёб сломали.

Вот фрагмент письма. Оно главным образом посвящено архитектуре. Поэтому, возможно, основная его часть осталась у Жоры.

«…Сборка стального каркаса – самая опасная и сложная часть работы. Промедление и небрежность здесь невозможны. От сборки зависят сроки реализации проекта и затраты. Поэтому без клепальщиков – построить небоскрёб немыслимо.

Клепальщик – это особая каста рабочих. У них свои законы. В день клепальщик зарабатывает пятнадцать долларов. Больше, чем любой квалифицированный рабочий на стройке. Бригада не выходит на работу в дождь, туман или ветер. Клепальщики работают по четыре человека. Если на работу не выходит один из бригады, не выходит никто. При всей дисциплинированности американцев и их умении считать деньги, инвесторы и прорабы смотрят на подобные вольности сквозь пальцы. И сейчас ты поймёшь, почему!

Каркас небоскрёба собирается, как конструктор, из стальных балок. Балки крепятся заклёпками – стальными цилиндрами: десятисантиметровые в длину и трёхсантиметровые в диаметре. А для этого их сначала надо разогреть в угольной печи.

Теперь представь, что угольную печь ставят на помост из досок или просто на стальные балки на высоте пропасти. В ней заклёпки разогревают. Это делает “повар” – так называют первого рабочего. Он небольшими мехами раздувает огонь до нужной температуры. Заклёпка должна прогреться не слишком сильно, чтобы не провернулась в отверстии – тогда придётся её высверливать. И не очень слабо – иначе она расклепается.

Затем заклёпку передают туда, где скрепляют балки. Какая балка куда крепится, рабочие знают лишь приблизительно. Передвигать же горячую печь в течение рабочего дня не станешь. Поэтому место крепления заклёпки часто находится от “повара” выше на два-три этажа. Передать заклёпку можно единственным способом – бросить. “Повар”, убедившись, что “вратарь”, второй рабочий, готов к приёму, щипцами бросает ему шестисотграммовую болванку, раскаленную докрасна. Кинуть нужно один раз, точно и сильно. И не промахнуться. Иначе маленькая бомба рухнет вниз.

“Вратарь”, стоя на узком помосте или на голой балке рядом с местом клёпки, ловит летящую железку обычной консервной банкой. Он не может двинуться с места – иначе упадёт. Но поймать заклёпку – обязан. А поймав её, загоняет в отверстие.

“Упор” – это третий рабочий, с внешней стороны дома над пропастью стальным стержнем и своим весом удерживает шляпку заклёпки. “Стрелок” – четвёртый член бригады, пневматическим молотом расклепывает болванку с другой стороны. Молоток весит пятнадцать килограммов. Так-то!

Лучшая бригада Стэнли Вуда проделывает такой фокус раз пятьсот за день. Остальные – около двухсот пятидесяти.

Суди сам об опасности их работы: каменщиков на стройке страхуют по ставке шесть процентов от зарплаты, плотников – четыре процента, а клепальщиков – двадцать пять – тридцать процентов. На моей памяти на здании Chrysler погиб один человек. Говорят, на здании Wall-Street-40 погибло четверо. На Empire State – пятеро».

Судя по всему, письмо всё же было написано в тридцатые. Потому что названные небоскрёбы строились в разгар Великой американской депрессии. «...Скелет небоскрёба монтируют из сотен стальных многометровых профилей весом в несколько тонн. Так называемых beams. Хранить их негде. Делать склад в центре города запрещено. Все балки разные. Каждая используется в одном-единственном месте. Значит, даже временное складирование их на каком-нибудь из построенных этажей приведёт к большой путанице и срыву сроков строительства.

Именно поэтому работа клепальщиков не только самая важная и сложная, но и самая тяжелая. Тяжелее и опасней – лишь работа крановой бригады.

Бимсы заказывают у металлургов заранее, за несколько недель. Подвозят на грузовиках минута в минуту. Независимо от погоды, их надо разгрузить немедленно.

На последнем построенном этаже устанавливают стрелу на шарнирах – деррик-кран. Оператор лебедки может находиться в любом месте уже построенного здания. У каждой бригады свой кран, и никто не станет останавливать подъём, пока работают другие. Поднимая многотонный швеллер, оператор не видит ни саму балку, ни машину, которая её привезла, ни коллег. Сигналом для управления служит удар колокола. Его подаёт подмастерье по команде бригадира. А бригадир с рабочими – десятками этажей выше. Удар – оператор включает мотор лебедки. Другой удар – выключает.

А теперь представь, что рядом работают несколько бригад клепальщиков со своими молотами. Другие крановщики тоже поднимают по командам своих колоколов другие швеллеры. Грохот стоит невообразимый. А ошибиться и не услышать удар нельзя. Тогда швеллер или протаранит стрелку крана, или сбросит с балки монтажников.

Бригадир управляет дерриком через двух операторов. Он их не видит и вслепую подгоняет отверстия под клепку на вертикальных балках с отверстиями на швеллере. Точность должна быть филигранная – до двух-трёх миллиметров. Иначе заклёпки не войдут. Только после этого монтажники могут закрепить огромными болтами и гайками раскачивающийся, часто мокрый швеллер…»

Слава рассказывал, что раньше строить высотки было нерентабельно. И только новые технологии изготовления стали, железобетона и водонапорных насосов, а также изобретение безопасных лифтов позволило в десятки раз увеличить этажность зданий.

В этом письме, помню, он рассказывал архитектурный анекдот о строительстве Chrysler и Wall-Street-40. Анекдот из области, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, по-американски. Закадычные друзья архитекторы Уилльям ван Элен и Крэг Северанс оба хотели построить самый высокий небоскрёб. В итоге за одиннадцать месяцев другой архитектор, Уилльям Лэмб, возвел Empire State Building – еще выше их домов. Сhrysler от досады отказался платить гонорар ван Элену. А друзья больше не разговаривали друг с другом...
 

_

...Второе письмо от Славы привезла Елена Александровна П., известная русская актриса. Имя её не называю: слышал, что она неоднократно просилась вернуться в СССР. Как знать, может, вернётся. До войны Жора имел удовольствие видеть её игру в Харькове в труппе Синельникова. Она была в роли Веры в пьесе по роману Гончарова «Обрыв». Жору даже представили госпоже П. после спектакля. Из Германии она приезжала с двухмесячными гастролями в Малый театр, кажется, в середине двадцатых. За письмом Жора ездил в гостиницу «Метрополь», где остановилась труппа.

Летом Слава виделся с актрисой в Берлине и передал ей письмо.

Брат рассказывал о жизни в Америке. Несмотря на то что в России он много чего построил, в Америке его диплом оказался недействителен. Поэтому ему пришлось экстерном «доучиваться» в Нью-Йоркском университете. После этого он сам преподавал архитектуру в Колумбийском университете. Его без проблем приняли в Американский институт архитектуры – некое подобие разнообразных советских творческих союзов: художников, писателей, артистов – словом, общество «Знание» на американский лад.

На одном листке Слава написал заявление и список своих основных работ. Отдал три рекомендации от совладельцев архитектурной фирмы – Корбетта и Харрисона. Третьего – не помню. Заплатил двадцать пять долларов – годовой взнос, и его приняли.

С Корбеттом Слава преподавал в Колумбийском университете, а с Харрисоном участвовал в конкурсе на проектирование мемориала Колумбу в Санто-Доминго, где нашли останки его экспедиции. Из советских, кроме Славы, в конкурсе участвовал Павел Мельников. Брат выиграл. Но поскольку он был из СССР, выбрали проект какого-то испанца. Да так ничего и не построили.

Слава, кажется, дружил с этими американцами. Он много о них писал. Корбетт был старше Славы лет на семь и к тому времени построил дома в Спрингфилде, Буш-Тауэр в Нью-Йорке, небоскрёб в Пенсильвании, Мемориал Вашингтону в Вирждинии (американские названия для меня, как – марсианские) и что-то в Лондоне.

Но самым примечательным мне показалось строительство Master Building (по-русски – Дома Учителя) по проекту Корбетта в Нью-Йорке. Слава рассказывал об этом уже в Москве. Он уверял, что отправлял нам письмо.

Примечательным дом мне показался вот почему.

Еще до приезда Славы в Америку русский мистик и художник Николай Рерих познакомился с преуспевающим нью-йоркским брокером Луисом Хоршем. О Рерихе у нас почти ничего не знают – он уехал из России после переворота. Хорш так проникся учением Рериха, что оплатил все его долги и профинансировал проекты «гуру». В ответ Рерихи называли Хорша «Рука Фуямы». За это Хорш устроил в своём нью-йоркском особняке музей Рериха. Но этого американцу показалось мало. Он разрушил особняк, а на его месте заказал Корбетту тридцатиэтажный Дом Мастера. В небоскрёбе разместили музей Рерихов, а на верхних пяти этажах – апартаменты. Жильцы апартаментов могли свободно участвовать во всех мероприятиях, посвященных «гуру».

Когда в очередной приезд Рерих остановился в номере собственного небоскрёба, Корбетт пригласил Славу осмотреть здание и заодно навестить мастера. Не стану вдаваться в скандальные подробности взаимоотношений учителя, Хорша и президента Рузвельта. Ибо интеллектуалы не всегда способны оценить усилия приземлённых торгашей, благодаря которым продвижение их идей становится возможным, и брокерам необязательно из кожи лезть, чтобы угодить неблагодарным философам. К тому же Слава уехал в разгар скандала, и я не знаю, чем всё закончилось.

Мне показались интересными особенности планировки небоскрёба. Вестибюль сделали основным экспозиционным залом, через который посетители проходили в ресторан, театральный зал и в жилую часть здания. Таким образом, все, кто посещал Master Building, неизбежно знакомились с творчеством Рериха. Сам небоскрёб стал ярким памятником ар-деко и имел, по словам Славы, одну замечательную особенность. Цвет фасада, сделанного из облицовочного кирпича, изменялся от темно-пурпурного снизу к светло-серому кверху, что, по замыслу Корбетта, подразумевало что-то «растущее». Впервые в Нью-Йорке Корбетт сделал в небоскрёбе панорамные угловые окна.

Конструкция здания была типична для небоскрёбов того времени: металлический несущий каркас, плиты перекрытий из облегчённого бетона, навесные наружные стены с лицевой вёрсткой из цветного облицовочного кирпича.

После открытия небоскрёба Рерих стал очень популярен в Америке. Мэр Нью-Йорка даже организовал торжественную встречу по поводу переезда «гуру» в Штаты.

Из-за необычности здания жители города назвали его «ламаистский монастырь».

Слава запоминал мельчайшие подробности строительства высоток...
 

_

...Брат чувствовал себя в Америке в своей стихии, даже несмотря на то, что ему многое там не нравилось. Он считал, что у американцев был размах и мощь, но из-за их короткой истории у них так и не появился свой архитектурный стиль. Проекты небоскрёбов брата, из того, что я видел, в художественном отношении гораздо интереснее американских. Высотки в Москве только начали строить. Но разные архитектурные бюро, насколько я знаю, подчиняют свои проекты единой композиции. Чего не было у американцев.

Не стану, как в Вене, рассуждать о том, в чём не разбираюсь. Скажу лишь, что незадолго до возвращения в СССР брат в Америке издал книгу об архитектуре. Наши с ним мнения, его – профессиональное и мои – дилетанта, во многом совпадают. Судить я могу только по фотографиям. Если взглянуть на геометрическую разметку Нью-Йорка, то бросается в глаза унылая картина. Огромные дома образуют сплошную беспорядочную группу. Местами они вписаны в линейную застройку или собраны по два, по три вместе. Найти какой-либо градостроительный смысл расстановки небоскрёбов на плане города невозможно – его попросту нет.

Само собой, помимо фотографий, судить мне приходится по эскизам, которые в своей книге сделал брат: узкие, похожие на мрачные горные ущелья улицы, стиснутые со всех сторон огромными зданиями. Брат в книге сопоставляет старые классические постройки с безликими гигантами. Всё новое – угловатое, жёсткое.  

В каком-то смысле Москва того периода, мало чем отличалась от Нью-Йорка. Безусловно, у неё существовала собственная историческая планировка. Но купеческие домишки-кубики и доходные многоэтажки в миниатюре повторяли хаотичные застройки-нагромождения американской столицы. Оживляли это безобразие единичные шедевры русских гениев.

Понятно, что американцам приходилось двигаться на ощупь. Никто до них никогда небоскрёбов не строил. Так, например, после первых экспериментов они запретили у себя высотки, протяженные по горизонтали.  Построив первого трёхсотметрового монстра, они утопили в его тени несколько кварталов города. После этого начали возводить свои башни уступами – по сорок-шестьдесят метров высотой каждый.  

Как удачный пример Слава, помимо небоскрёба Корбетта, особо выделял Empire State Building, так же сделанный в стиле арт-деко. Не знаю, как сейчас, а раньше это было самое высокое здание в мире. Почти четыреста метров американцы подняли за четырнадцать месяцев. По-моему, это было первое здание более ста этажей. Слава еще был в Америке, когда Гувер включил из Вашингтона подсветку дома. А в следующем году в ноябре таким же включением подсветки отметили победу Рузвельта над Гувером. Вот эту «уступчатость» и отчасти внешний декор брат потом использовал в своих проектах.

Уже дома Слава обронил в разговоре, что СССР отстает от Америки в высотном строительстве минимум на полвека. У нас так строить некому, нечем, а главное – незачем. У них земли в городах не хватает, а у нас – девать некуда. Но даже при их плотной застройке помещения Empire State Building перед отъездом брата оставались наполовину пустыми: американцы прозвали дом Empty Building – Пустой дом. А угрохали на него миллионы. У нас говорить о «наполняемости» преждевременно: ни стройматериалов, ни оборудования, ни заводов по их производству в СССР нет...
 

_

...Третье письмо пришло, когда они снова стали следить за нами.

К тому времени я вынужден был уволиться из технической школы: староста группы принёс зачётки, чтобы я выставил отметки советским недорослям: так было принято для того, чтобы ускорить процедуру подготовки молодых специалистов. Я велел отвечать персонально каждому. Меня вызвали в партком. Побеседовали.

Вскоре советскую науку начали чистить от «социально чуждых элементов». Я ушёл, чтобы не навредить брату.

Наташа вышла замуж за Лежнева и перебралась к нему. О том, что дочь и Игорь любят друг друга, я узнал, когда они уже не считали нужным это скрывать.

Поразмыслив, я решил: нет ничего удивительного в их союзе. Дочь по-детски влюбилась в Лежнева еще в его первый приезд к нам. Трагическая история его пропавшей семьи, а затем его побег лишь усилили впечатления девочки. Несмотря на то что дочь ходила в советскую школу, жили мы замкнуто. Её одноклассницы приходили к нам редко. Мы с Наташей не говорили об этом, но, думаю, она не могла простить большевикам смерть мамы, а её любовь к Игорю, как и наше с ним прошлое, усугубили наше недоверие к власти.  

После увольнения я выхлопотал медицинскую справку. Какое-то время помогал Лежневу. Но скоро Игоря арестовали второй раз. Наташа вернулась ко мне.

Павел сказал – им занималась КРО (контрразведка) ОГПУ. Отдел уничтожал антисоветские партии, белогвардейцев, диверсантов и шпионов в СССР и за его пределами. В своё время начальник отдела Артузов лично руководил захватом Савинкова. Игорь ни в чём не сознавался. Павел посоветовал мне не высовываться, чтобы не навредить Лежневу и себе. Иначе нас «организуют» в группу.

В минуты просветления я понимаю своё бессилие перед властью, и никакие шары мне не помогут. Наташа выстаивала очереди в тюрьму. Её дни превратились в одну сплошную ночь. Однажды посылку не приняли. Тогда я снова попытался записать желание в тетрадь. Но чернила, грифель, тушь соскальзывали с бумаги.

Я попробовать нацарапать желание гвоздём. И как только ткнул в бумагу, зрачок, словно, пронзили шилом. Я зажал глаз и испачкал ладонь кровью. Наташе я сказал, что поранился шилом, ремонтируя её туфли. Наутро от раны не осталось и следа.

Тогда, словно в бреду, я обмакнул перо в свою кровь. Кровь запеклась. Тогда я окончательно признался себе, что тяжело болен.

Об Игоре мы долго ничего не слышали.

Я снова почувствовал их незримое присутствие рядом...
 

_

...В советских газетах писали, что в Америке экономический спад, массовая безработица. Писали о расстреле рабочей демонстрации в Детройте на заводах «Форд». Даже если разделить на сто ложь коммунистической пропаганды, очевидно, дела в США обстояли неважно. Во всяком случае, Жора рассказал, что «Амторг» объявил набор американских специалистов на работу в СССР. Заявки подали больше сотни тысяч американцев. Около двенадцати тысяч из них приехали в СССР.

Командировочный американец позвонил Петру – брат занимал какую-то строительную должность в Новороссии и забрать письмо не мог. Встретиться с «посыльным» Жора поручил мне...
 

_

...Я заметил его на углу Каретного ряда и Лихова переулка. Он изменился. Но я узнал его приземистую фигуру с кривыми ногами кавалериста. Только теперь вместо галифе на нём была добротная серая пара, а на голове не фуражка со звездой, а шляпа. Тень от полей скрывала настороженно-злое лицо.

Мимо прошла девушка в голубом платье в стиле «чарльстон» с заниженной талией. Он даже не обратил на неё внимания, чтобы не упустить меня.

Я не спеша направился на угол Садово-Каретной. Мимо длинного «Беловского дома» бывшего помещика и известного коммерсанта Белова. Но тут же повернул назад – соглядатай отступил в подворотню – и от аптеки Идельсона вышел на Угольную площадь. Здесь с возов торговали арбузами и древесным углем для самоваров и утюгов. Рядом с аптекой пестрела вывеска «Переделка весов на метристику. Весы столовые, десятичные, сотенные». Тут же свои услуги предлагала столовая: «Вкусно, дешево, уютно. Завтраки, обеды, ужины с 9 до 11». И нельзя было понять, можно дешево позавтракать, пообедать и поужинать впрок за два утренних часа, или как?

В рядах телег я долго обстукивал бока и надламывал сухие хвостики полосатых арбузов. И, торгуясь с бородатым мужиком в картузе, поглядывал через улицу. Давешний соглядатай, прислонившись к газовому фонарю, болтал с извозчиком у пролеток.

Тогда, свистнув извозчику, я запрыгнул в пролетку и велел гнать к Сухаревской площади. Сутулый татарин в смазанных сапогах гортанно крикнул, и рыжая лошадь взяла рысью.

Соглядатай тоже впрыгнул в пролетку. Его вороной рванул с места. Всю дорогу по булыжной мостовой он не отставал и не приближался. У Большого Спасского переулка я велел извозчику ждать на углу левого проезда по Цветному бульвару и Второго Знаменского, и на ходу спрыгнул. Татарин выругался, решив, что его надули с оплатой.

Вслед за тем, я нырнул по переулку во двор церкви Преображения. Соглядатай скорым шагом поспешил за мной. Через церковный двор я подбежал к двухэтажному деревянному дому и – в подъезд. В дверную щель я видел, как человек побежал к Малому Спасскому переулку, а я вышел на Вторую Знаменскую.

Татарин на облучке, заметив меня, радостно зацокал языком. От угла Петровского бульвара и Неглинного проезда до Рождественского бульвара выстроились в три ряда телеги. Мужики поругивались и тянули шеи, чтобы рассмотреть помеху впереди. Извозчик поехал по тротуару. Перехватил плетью мастерового в брезентовом фартуке, – тот хотел дать кулаком в морду лошади, и мимо Кузнецкого моста мы домчались до Театрального проезда. Никогда этим сволочам не перехитрить меня в моём городе!

Я перешел улицу, пропуская пролетки и редкие легковые автомобили. Кое-где на фасаде «Метрополя» еще виднелись следы пуль, после юнкерской обороны. Слава рассказывал, что встречал в вестибюле Бухарина, сразу после переезда правительства в Москву. Большевики организовали тут Второй дом Советов (первый – был в «Национале») – на кухне рабочим раздавали кашу. Сейчас же здесь останавливалась партийная мелочь из губерний и всё чаще – артисты. «Метрополь» тогда остался единственным местом, где прилично кормили. Хозяина «Яра» за Тверской заставой, купца Судакова, расстреляли. В «Праге» открыли столовую Моссельпрома. Все трактиры в городе закрыли. Лучшим из них была «Голубятня» на Остоженке. Там замечательно готовили густую солянку с рыбой и тушеную капусту.

Лежнев с Наташей водили меня в «Метрополь». Теперь Советам тридцать лет, а в стране опять голод. На этот раз – послевоенный...
 

_

...Господи, как же я устал бояться! На фронте страх помогает уцелеть. А здесь он, словно углекислый газ, вытесняет воздух, невидимый – сочится в каждый дом. Люди пытаются вдохнуть полной грудью, а вместо этого страх дурманит разум и убивает их.

Я боюсь, что Наташа не вернётся, что постучатся и поволокут её, меня, братьев. Станут издеваться и мучить. Я слишком слаб, чтобы сопротивляться, и не могу больше никого защищать.

Я чувствую их. Им снова что-то нужно. Опять под аркой прячется соглядатай...
 

_

...Улыбчивый американец в вязаном спортивном галстуке отдал мне письмо. Он жил в дешёвом номере на троих и отправлялся на Донбасс на одну из гигантских строек.

Слава писал, что спасением для армии безработных и бездомных в Америке стали общественные работы Рузвельта. Он сравнивал их с такими же работами в Германии при Гитлере. Миллионы мужчин строили каналы, дороги, мосты в пустынных, заболоченных и малярийных районах, куда никто добровольно не ехал. Им платили гроши – остальное вычитали за питание и проживание в палатках. Их министр внутренних дел Икес отправлял молодёжь в трудовые лагеря. Для большинства безработных лагеря были единственной возможностью не умереть от голода.

Брат писал, что, путешествуя с супругами Маккри на автомобиле, сам видел, как в Калифорнии урожай апельсинов заливали керосином, чтобы не отдавать голодным – апельсины не покупали даже по двадцать центов за дюжину. Видел, как фермеры выливали молоко бидонами – оно стоило дешевле воды. Американские газеты писали, что на берегу Миссисипи полицейские и добровольцы охраняли от голодных с сетями вываленную в реку картошку, зерно высыпали в океан танкерами, кофе жгли в топках, свиней забивали миллионами. Только чтобы удержать цены и не отдавать еду даром.

Брат рассказал, как в Кентукки мальчик-оборванец лежал у дороги с младшим братом и просил хлеба. Их отец – безработный шахтёр. Трущобы возле заводов ужасали – целые города картонных хижин. И кругом нищие, нищие, нищие! Они бродили, как тени, между лачуг, а вдалеке сверкающие небоскрёбы, и в магазинах полно продуктов.

У американской интеллигенции сложилось особое мнение о русской революции. Знакомые брата считали, что войну в Европе начали Ротшильды и Рокфеллеры за бакинскую нефть. Им мешали Романовы, и они их убрали. Но бумеранг вернулся.

В СССР бы их расстреляли за отрицание классовой борьбы.

В целом, писал брат, американцы похожи на нас – так же многонациональны, отвоевали земли у аборигенов и расползлись по континенту, рабство в Америке и крепостное право у нас отменили примерно в одно и то же время. Если бы не их упрямство, в союзе с Россией они бы захватили мир.

Некоторые особенности жизни американцев, о которых писал брат, я не понимал: в их маленьких городах не принято ездить на автобусах; записываться на прием к врачу надо за пару недель; считать налоги – самим; в каждом штате свои законы.

Слава писал, что открыл собственное архитектурное бюро и в Нью-Джерси выстроил курорт «Королевские сосны». Спроектировал всё сам: план, здания, ресторан, клуб. Заказчики требовали роскоши для сверхбогатых постояльцев.

Писал, что работал над проектом охотно. Как когда-то в Москве.

Его раздражала прагматичность американцев. Они требовали в заказах предельной функциональности с минимальными затратами на декор. Он считал, что такой подход к архитектуре в итоге приведёт к безликим типовым домам и убьёт зодчество как искусство. Мне показалось – он устал от Америки. Америка его разочаровала. Создать что-то оригинальное ему не давали, а штамповать заказы по шаблонам ему надоело.

Брату представили какого-то известного бандита. Филоне или Капоне? Тот отдыхал в «Соснах» и пожелал встретиться с архитектором, построившим курорт. Бандит одевался вычурно, но оказался добродушным малым. Они со Славой даже раз сыграли на бильярде – в Чикаго или в Нью-Йорке бандит слыл чемпионом...
 

_

...Последнее письмо от брата привёз из Парижа помощник Бухарина. Судя по дате, письмо все же было третьим по счёту. Слава специально приехал во Францию для участия в проектировании площади Маршала Фоша, того самого, кто командовал французской армией в Первую мировую и принял капитуляцию Германии. Форш организовал военную интервенцию в Советскую Россию.

Проект Славы победил, и брат получил деньги. Ожидая результатов конкурса, он проектировал особняки на Елисейских полях и в окрестностях Парижа. Бухарин захотел познакомиться с победителем – своим соотечественником.

Думаю, даже если бы брат знал, что академика сняли со всех политических постов, он всё равно бы с ним встретился. Ему любопытен был сам человек. Слава написал, что Бухарин свободно говорил на нескольких языках и очень хорошо разбирался в поэзии. Помимо архитектуры, Бухарина в брате, возможно, заинтересовало то, что Слава работал в Америке – у Бухарина были какие-то политические связи с тамошними коммунистами.

В памяти почему-то отпечатался фрагмент письма, где брат описывал их прогулку по улице Риволи вдоль Лувра в сторону Елисейских полей. Они так увлеклись беседой, что едва не попали под машину. Я же не мог понять, что общего между художником и политиком, у которого руки в нашей крови.

Но ведь и я не придушил такого же политика, когда была возможность...
 

_

...Было еще два письма адресованных Славе. От некой Вивьен.

Через год после того, как его арестовали, Жора заболел воспалением лёгких. В нашем возрасте это опасно, и брат передал мне два письма на английском языке. Если бы письма нашли, брата расстреляли бы, как шпиона.

Не хочу судить о личной жизни Славы – к тому времени ему перевалило за пятьдесят. И всё же вышивальщица – это не совсем то, чего он достоин – я о его жене, Марии Викентьевне.

Скромная, тихая, добрая (едва не написал – забитая). Она обычно сидела где-то в уголочке или, собрав на стол, уходила в соседнюю комнату. По-моему, она совершенно не разбиралась в том, чем занимался Слава. Но была предана ему. Детей у них не было.

Оживлялась она только при Зине – жене Жоры, и Светлане – жене Петра. У женщин сразу находились темы для разговора. Мария Викентьевна шутила, говорила много, но в словах ее слышалось оскорбленное самолюбие человека, вынужденного сдерживать себя. Заметив, что я наблюдаю за ней, она хмурилась. Взгляд её делался неприязненным, словно её уличили в чем-то плохом. Меня она не любила. В этой нелюбви проступало что-то классовое. Она справедливо опасалась, что моё прошлое угрожает мужу, угрожает нам всем.

По-моему, Славе было скучно с ней. Талантливый мужчина, посвятивший себя любимому делу, должен быть либо холост, либо женат на женщине, полностью разделяющей его интересы. Мария Викентьевна при брате была всего лишь добросовестной служанкой.

Во мне говорит ревность. Ибо брата вполне устраивало его одиночество вдвоём. То есть он не нуждался ни в ком. Даже в нас с братьями.

Сейчас я поймал себя на мысли, что пишу о Славе третий год, но не нашёл ни одной зацепки, чтобы понять его характер. Только интуитивные догадки, домыслы и замечания, что-нибудь подсмотренное со стороны. Вокруг брата всегда было много людей. Он умел рассмешить. Но близко к себе никого не подпускал.

Да и что бы посторонние нашли в его воображении, кроме архитектурных конструкций, которые самопроизвольно складывались в его мозгу денно и нощно. Лишь мы с братьями подозревали о тоске гения. Те восемь небоскрёбов, которые они теперь строят из тщеславия, не утолят его творческий голод. Самое ужасное для художника – это сознание, что созданный в его воображении мир уйдёт вместе с ним. В этом мире ему не нужны ни родственники, ни друзья, ни помощники.

Ничего особенного в письмах Вивьен не было: воспоминания о знакомстве со Славой в доме Маккри, об их поездке по Америке, упоминания о новых фильмах Джоэла и его жены Фрэнсис Ди. За год Маккри снялся в пяти фильмах. Среди них Вивьен назвала два удачных, по её мнению: «Иди и владей» и «Эти трое». В России ни об актёре, ни о его фильмах слыхом не слыхивали. Писала о том, что у пары родился второй сын Питер.

И за строчками читалась трогательная грусть умной женщины, не цеплявшейся за прошлое, но бережно сохранившей в памяти лучшее, что случилось в ее жизни. Она писала о Рэндольфе Скоте, о том, что Барбару Стэнвик номинировали на «Оскар», но она его вряд ли получит, о романе Барбары с Фэйем, о двух голливудских продюсерах из Рыбинска. И ни слова о жене Славы, оставшейся в Москве: Марию Викентьевну в свои воспоминания она не пускала.

Безусловно, мой брат – огромный демократ. Но совершенно не могу представить его жену в рафинированном обществе голливудских звёзд и интеллектуалов.

Письма были настолько целомудренны и вместе с тем наполнены таким сильным чувством, что, когда я их читал, мне казалось, я сам переживаю то же, что пережили они. Ощущаю дрожь от внезапного соприкосновения их рук и умиротворение, наполнившее их души, когда они провожали закат на берегу одного из бесчисленных канадских озёр. Женщина так живо описала их короткое счастье – одинокий всплеск рыбы в воде, запах костра, звуки банджо, – что у меня сжалось сердце, когда я представил, что брат пытается теперь всё это забыть на советской каторге, чтобы не сойти с ума и выжить.

Она писала про его любимые сигары – брат курил уже тогда! Про браслет с изумрудами, который Слава подарил ей на день рождения – у него был прекрасный вкус. Про построенную им высотную гостиницу, где они остановились, как почётные гости, – Вивьен гордилась им. Про его дом в пригороде, куда Слава привозил их на своём авто по выходным.

Он мог бы приспособиться к жизни в Америке, но тогда он был бы уже не он, и Вивьен не простила бы себе, что вынудила его делать выбор между ремеслом и даром...
 

_

...Он опять дожидается в углу! Мысли путаются. Кажется, что не было ни писем, ни брата, никого. Отчего же так ярки воспоминания?

В СССР всё-таки решили строить Дворец Советов. В Америку за опытом приехали Щуко и Щусев. Не знаю, верил ли Щуко в их Вавилон – когда-то он строил для петербургской знати, а теперь ваял памятники вождям. Но великий Щусев наверняка понимал бессмысленность затеи! Они рассказали брату о грандиозной перестройке Москвы по плану Щуко–Гельфрейха. О метро Кагановича, канале Москва–Волга Сталина. Не рассказали коллеги ему лишь о том, какой ценой Москву строили. Они звали брата в СССР. Работать! А работать брат любил!

И вот чем они его заманили!

В верхах блуждала тщеславная мысль: к двадцатилетию переворота увековечить достижения советского государства, и сделать что-то подобное тому, что они создали у Нескучного сада. Но только не всемирные переносные шапито технических достижений капитализма, и не из фанеры, как десять лет назад. А потёмкинский город-сад! Памятник мечте! Великому эксперименту!

На съезде колхозников-ударников нарком земледелия Чернов объявил о подготовке к выставке. На другой день в газетах опубликовали постановление Совнаркома за подписью Сталина и Молотова. Осталось назначить руководителя проекта!

Надо думать, Щуко и Щусев обещали брату протекцию. Иначе шиш бы он поехал!

Позже в газетах писали, что это было для брата делом всей жизни, что только из-за выставки он вернулся, чтобы воплотить, создать, служить. А что он мог на это ответить? Нет? В СССР выбора у него уже не было.

Ле Кербюзье, Ханнес Майер, Эрнст Май, Шестаков, Красин, Ладовский. План звёздообразной Москвы, трёхкольцевой, план объединения двух столиц, создание городов-спутников и перенос административного центра из Кремля в Петровский парк – чего только не предлагали!

К приезду брата старую Москву ломали, углубляли, расширяли, раздвигали, обводняли и озеленяли. Берега рек заковывали в гранит. Перекидывали новые мосты. Кварталы укрупняли. Улицы пробивали. Парковые и бульварные кольца соединяли.

Строили с размахом!

Помню первое потрясение Славы от увиденного в Москве после его возвращения из Америки. За чаепитиями Жора вполголоса басил брату о заседаниях и постановлениях Кагановича. Рассказывал, как бывший сапожник учил великих архитекторов их ремеслу. Если б усатый не убрал Лазаря, на месте старой Москвы зиял бы огромный пустырь. Великий Щусев с его любовью к научной реставрации памятников русского зодчества, закалённый в борьбе с эклектиками, лишь удручённо жаловался Жоре на своё бессилие перед несусветной тупостью московского градоначальства. Сапожник ненавидел Москву. Ради химеры рушил древние дворцы, соборы, торговые ряды, дома и всё, что подвернётся. Неясно, как старик остался жив со своим градостроительным комитетом, отстаивая каждый дом. Если бы не Мавзолей, Щусева б давно зацементировали и отлили в бронзе.  

Слушая Жору, Слава помешивал чай и покусывал край нижней губы. Думаю, он понял, что поторопился вернуться...
 

_

...А как можно было им доверять после всех глупостей, что они натворили?

В начале двадцатых мы как-то вышли с Наташей на улицу, и навстречу вывалила группа совершенно голых парней и девок с орденскими лентами через плечо, надписанными: «Долой стыд!» Я решил, что окончательно свихнулся. Хотел вернуться, чтобы переждать приступ. Наташа покраснела и отвернулась. Тогда я сообразил, что дочь тоже видит хулиганов. Одному двинул в морду – остальные убежали.

Но в ста метрах за углом голый молодец с такой же лентой надрывался на трибуне: «Долой мещанство! Долой поповский стыд!» – и что-то в том же духе. Они организовали митинг рядом с нашим домом. Раздавали листовки: «Каждый комсомолец может и должен удовлетворять свои половые стремления. Каждая комсомолка обязана идти ему навстречу, иначе она мещанка». Прохожие свалили трибуну и хорошо наподдали молодцу.

В трамваях пару раз я нарывался на голозадых. Бабка испуганно спросила меня: нас что же, теперь всех разденут?

Жора зашёл в комнату, посмеиваясь. Он зачитал из газеты мотивацию новых дарвинистов: «Человек произошёл от обезьяны. Значит, люди – животные. Животные не носят одежду. Следовательно, мы тоже не должны носить одежду». Зина сконфузилась. Мы с Жорой засмеялись – на улице морозило под минус двадцать.

А зря смеялись. В январе восемнадцатого они издали декрет, по которому каждая комсомолка обязана была удовлетворить комсомольца, который платит членские взносы. По разнарядке добросовестному комсомольцу полагалось по три соратницы в неделю, активисту – без счёта, на его выбор. На комсомольских собраниях они приобщали неофитов к коллонтаевскому «стакану воды» немедленно, всей ячейкой. Кто отказывался, того обвиняли в неприятии новых законов советской власти. Даже наверху они устраивали коммуны выходного дня со своими женами. Луначарский с циркачкой Рукавишниковой и примой Никольской. Ненасытный Киров с гаремом из балерин Большого театра.

Пока Слава пропадал в Америке, каждое лето на Москве-реке у стен священного Кремля тысячи коммунаров от мала до велика загорали, купались, играли в волейбол в чём мать родила. Ходили многотысячными голыми демонстрациями по Красной площади. В коммунизм, оказывается, как в рай, по мнению идеолога советского нудизма, волосатого урода и лучшего друг Ленина Карла Радека, в одежде не пускали.

Вообще же меня всегда изумляло, как все эти Карлы ловко перевели духовную идею христианства в материальную плоскость коммунизма. Действительно, зачем ждать? Получите суррогат мечты при земной жизни. Несогласным – царствие Небесное!

В Риге я видел раввина из Могилева – красные расстреляли его семью, а в синагоге сделали конюшню. На моих глазах в Крыму истребили общину караимов. Всех до одного. За поддержку Врангеля. В Москве в тридцатые не помню ни одной синагоги и костёла. Мечеть осталась только в Выползовом переулке – одна на всю Москву.

Любопытно, что за духовное обновление России брались всё те же! В армии, в Ленсовете, в Моссовете, в литературе, где угодно, только не в шахте, не в небе, не у станка! И конечно же, по чистому совпадению борьбу с религией в СССР возглавил Миней Израилевич Губельман. Именно он организовал безбожное движение и провозгласил знаменитую максиму: «Борьба против религии – борьба за социализм». Редактировал разнообразных безбожников: «Безбожный крокодил», «Безбожник у станка», тиражировал злобные антирелигиозные брошюры, плакаты, открытки.

Мне как-то довелось видеть его карикатуру, где Бог вдувал Адаму душу через клистирную трубку, и приходилось читать опус знакомца моего брата, Бухарина – рафинированный интеллигент и академик призывал «выселить богов из храмов и перевести в подвалы, злостных – в концлагеря». Губельман запретил книги Платона, Эммануила Канта, Владимира Соловьева, Фёдора Достоевского и многих других. Льва Толстого пригвоздил, как «выразителя идей и настроений социальных прослоек, не имеющих никакого будущего» – граф, видите ли, отрицательно относился к классовой борьбе.

Губельманы договорились до запрета церковной музыки Чайковского, Рахманинова, Моцарта, Баха, Генделя и «прочих», и по вечерам, надо думать, рыдали в очистительном экстазе над граммофонным «Интернационалом».

Причём поначалу они иезуитски хитро осторожничали. Отдавали в распоряжение общины храм; затем требовали его ремонта, следом грабили; объявляли хламом; потом – хлевом и – ломали. Доломав, расстреливали попов, раввинов, муэдзинов.

И ведь наверняка всю эту злобную сволочь водили в детстве в синагогу, учили уважать и любить. А чего стоит их идеологическая борьба с детством! Наташа тогда работала в яслях и рассказывала, что в те дни мрачные противники антропоморфизма и сказок из Герценовского института утверждали, что и без сказок ребёнок с трудом постигает мир. Сказки отменили. Они заменили табуретки в детских садах на скамейки, чтобы не приучать детей к индивидуализму. Изъяли кукол, ибо они гипертрофируют материнское чувство, и заменили их толстыми, страшными попами, которые должны были возбудить в детях антирелигиозные чувства. Климактерических старух из наркоматов не беспокоило, что девочки в детских садах укачивали, укладывали спать и мыли в ванночках безобразных священников, движимые неистребимым материнским инстинктом.

Почему я должен на веру принимать фантазии этих идиотов? Кто из нас дурак?..
 

_

...Весной в год отъезда Славы прошел слух, что умер патриарх Тихон. В газетах о его смерти не написали ни слова: обновленцы лишили Тихона сана и монашества. Но люди знали, кто их настоящий патриарх!

Мы с Лежневым отправились к Донскому монастырю, куда большевики заточили Тихона. Пробиться к Калужской площади было невозможно. Рабочие распорядители с черными повязками и белыми крестами на рукавах следили за порядком. Шествие растянулось километра на три от Нескучного сада. Мы с Игорем решили прийти на отпевание.

В день погребения с раннего утра площадь перед собором была уже заполнена людьми. Мы приткнулись с краю. Через распахнутые двери доносилось богослужение. И когда многотысячная толпа подхватила пение, мы с Лежневым поняли, что ничего-то они не смогут сделать с этим народом. Они могут одурманить его, согнуть, но не сломать.

Хотя старались они изо всех сил! Выкорчевывали веру.

Сначала закрыли центральную синагогу в Большом Спасоглинищевском переулке. Её строил Клейн. Затем разобрали Чудов и Вознесенский монастыри в Кремле и Казанский собор на Красной площади. Пощадили лишь последнюю мечеть в Москве в Выползовом переулке – там молились дипломаты из исламских стран.

В июле Жора пришёл домой подавленный и тихий. Сообщил, что накануне во ВЦИКе на заседании с козлобородым Калининым решили строить Дворец Советов на месте храма Христа Спасителя. Я переспросил – как на месте? Он ответил – а вот так! Будут ломать! Сбылось проклятие игуменьи Алексеевского монастыря – со зла накаркала старая, когда монастырь переносили, что ничего не устоит на этом месте.

Историю храма от витберговского проекта на Воробьевых горах до воплощения проекта Тона я знал наизусть. Мы с братьями часто бывали в храме Христа Спасителя. Братья так же, как Верещагин, считали Тона бездарным, а его проект плагиатом. Генерал Кикин, адмирал Шишков, Александр Первый – эти имена связаны в моей памяти с историей строительства обетного храма, такого же, как храмы Софии Киевской, Покрова на рву и Казанской иконы на Красной площади, храмов Рождества Пресвятой Богородицы по всей России.

С набережной посмотрел – стоит! Словно его могли снести за час.

Дома, на всякий случай, попробовал записать в книге – карандаш соскальзывал с бумаги. А в августе храм огородили высоким забором и начали разбирать.

Вечерами я с набережной издали смотрел, как храм постепенно таял в воздухе. Сначала растаял купол: они сдирали с него покрытие, как кожу с тела, и, наконец, добрались до костей – разобрали до каркаса. Затем свалили крест – но крест застрял на ребрах купола, и долго чернел, перевернутый вверх, на фоне закатного неба – они никак не могли его сдвинуть.

Говорят, они описали и вынесли золото, серебро, оклады в жемчугах, одежды, иконы, картины, барельефы с именами героев.

Я пытался представить мастеровых, инженеров, степенных, семейных – тех, кто разбирал храм. Когда они рубили зубилами, махали кайлами, грузили лебедками, вспомнили они о тех, кто защищал, создавал, расписывал? И ведь наверняка они и сегодня ходят мимо нас по улицам.

Разобрать не получилось. Тогда в декабре храм взорвали первый раз. В комнате зазвенели стёкла. Я догадался, что происходит. Вышел попрощаться. Но рухнул лишь купол. От храма к небу медленно, густым облаком, поднималась  пыль.

Второго взрыва я не видел. Вечером отправился взглянуть. Люди стояли вокруг поваленного забора у горы мусора. Молча отходили. Красноармейцы в войлочных шлемах лопатами насыпали в тачки битый кирпич. То там, то тут валялись раздробленные руки, ноги, лица каменных исполинов. Тихо и уныло, как на похоронах...
 

_

...Слава поселился в Кривоколенном переулке. С той поры мы с ним почти не виделись. Мне было неуютно с братом. Бодрый, жизнерадостный, не по-здешнему хорошо одетый, с сытым животиком, лощеный, он, безусловно, отличался от подобных ему приспособленцев. Но за всем этим оптимизмом сквозила фальшь.

Не мог же он не видеть, что сразу же за парадным фасадом столицы начиналась другая Россия – просёлочная, нищая, запуганная, с понатыканными там и тут фабриками и заводами, где бесправный гегемон, чьим именем правили большевики, вкалывал на новых господ. За жалкие подачки – квартиры, институты, профсоюзы.

Впрочем, не бесплатно! Им это досталось чужой кровью!

Всё Слава понимал! Всё видел! И ладно бы терпел во имя великой цели, как он терпел перед отъездом, но ведь знал: здесь он уже не дотянется до своей скребущей небо мечты! И недоговорённость делала нас чужими.

В день приезда, когда мы собрались семьями, Слава рассказал, что в Париже виделся с Сергеем. Сергей узнал о Славе из газет и разыскал его через сербское посольство. Он дослужился при дворе царя Александра до полковника и специально приехал во Францию на два дня, чтобы повидать брата. Помимо прочего, Сергей рассказал Славе, что после нашего с Лежневым отъезда, сопровождал с Мальты архитектора Краснова с семьёй. Николай Петрович застроил Белград дворцами и спрашивал у Сергея о братьях и о тех из его знакомых по цеху, кто остался в России...
 

_

Сразу после возвращения Славы я стал осторожнее в желаниях.

Нет, я по-прежнему помогал брату. (Или думал, что помогаю.) Но теперь точно называл, чего хотел, и сроки. Для этого пришлось поэкспериментировать с книгой.

Например, чтобы меня не заметили, я прикладывал палец к странице, загадывал и проходил, куда надо. С Наташей – в кино, музеи, театры. Сам – рискнул в Кремль. Лишь охранник вырастал рядом, я, будто газетчик с блокнотом нараспашку, касался страницы и ускользал. Очевидно, книга отнимала времени ровно столько, сколько нужно, чтобы я прошмыгнул мимо отвернувшегося постового. Я даже не чувствовал недомогания.

Я переходил дорогу, где хотел. Несколько раз ради любопытства уводил в столб чиновничьи машины – мысленно поверну руль, и готово! Бесплатно ездил в трамваях.

С пальцем не всегда получалось, и я карандашом ставил точки. Соседа отселил за месяц. Для этого похлопотал в Управлении железной дороги, где тот работал. Побегал за чиновниками. Помнится, они мне надоели так, что я со зла поставил точку и посоветовал начальнику заняться с подчинёнными зарядкой: оседлав стулья спинками вперёд, они прыгали друг за другом гуськом по коридору. Я объяснил их профоргу, что «зарядка» со стульями – указание товарища Рабиновича. Профорг не возражал. Имя мифического наркома действовало чарующе. Главное – волшебная приставка «товарищ». Никто даже не спросил, кто такой «товарищ Рабинович».

Каждый раз, когда я приходил, чиновники сбивались в кучу и начинали грохотать стульями по кругу. Через неделю они смотрели на меня с ужасом, но, раскорячившись, послушно тренировали ноги.

Наконец сосед получил квартиру и съехал. Начальника уволили за самодурство.

Они у меня прыгали в поликлинике. В отделении милиции. Во дворце культуры на чьем-то межрайонном слёте. Волшебное для них сочетание «товарищ Рабинович» действовало магически-безотказно.  

Когда денег не хватало, я, незамеченный, выносил из магазина продукты. Так, перед днём рождения Наташи я зашёл в Торгсин на Смоленской площади, как раз за год до закрытия магазина. Этот магазин Слава проектировал еще до отъезда в Америку. Брат тогда поддался модному поветрию – конструктивизму и подхалтурил в соавторстве с Маятом. Прежде на этом месте находился ресторан Зверева. Теперь за валюту или золото и драгоценности там отпускали всякую вкуснятину.

Наташе я объявил, что продукты – подарок дяди Славы.

Безусловно, существовали вещи, которые я не мог сделать даже с помощью книги. Например, выехать за границу. Мне бы пришлось выучиться на дипломата или занять пост какого-нибудь спеца. Я бы потратил годы, которые книга вычла бы из моей жизни. А было ли у меня это время?

Опять же мои проделки вредили тем, над кем я издевался. Продавцов наказывали за недостачу, охрану – за потерю бдительности, водителей – за нерадивость. В стране, где за минутное опоздание на работу ломали человеческие судьбы, надо быть осторожным.

Другое дело – пламенные идиоты! «Идейные» болтуны! Их отстреливали по всей стране и отправляли на каторгу, а они упрямо повторяли, как заклинание: «ошибка», «партия».

Я отмечал их на митингах: увидел, точечка, желание, шпок! Времени уходило ровно столько, чтобы донос дошёл по назначению. Пусть перед смертью или на каторге вспоминают моих товарищей, погубленных ими ради этого дня.

Однажды мне пришла странная мысль. А если заставить людей слушаться меня? Но коль книга действительно обладает силой, не пострадают ли первыми дочь и братья?

Закончилось плохо. Жулька жила у нас три года. Смышленая и преданная собачка. Она выполняла команды беспрекословно. Но через две недели опытов оглохла и ослепла, её великолепная шуба облезла, и Жулька тихо умерла. Ветеринары сказали – клещ.

Глупцы!

При всей безобидности моих опытов, они все же влияли на здоровье.

У нас в душевой на полке стояло зеркальце для бритья. В нем я мог разглядеть своё лицо лишь по частям: намыленный подбородок с черной щетиной, щеку, глаз.

Как-то в пору моих экспериментов с дворняжкой Жора, открывая мне дверь, внимательно посмотрел на меня и спросил, не болею ли я? Я пожал плечами.

Перед уходом я подошёл к трюмо в их спальне и увидел в отражении седого сгорбленного деда. От неожиданности я обернулся.

Возможно, постоянный страх, переживания за дочь и её мужа быстро уничтожили мою жизнь. При экспериментах с книгой меня постоянно знобило, мне немоглось. Серый призрак жил в квартире, ждал вместе со мной в советских конторах – я чувствовал его всегда. Особенно много времени отнимали воздушные шары. Я неоправданно расточительно тратил желания на себя и на дочь. Пора было остановиться. При всём моем раздражении на Славу я верил, что скоро ему потребуется моя помощь.

Впрочем, мои эксперименты быстро закончились. В стране, где каждый под присмотром, оставаться невидимым невозможно – сразу заметят! Дочь сказала, что обо мне спрашивали в домоуправлении: где работаю, чем занимаюсь – их озаботило, как так получилось, что в центре Москвы мы одни заняли всю квартиру.

Я затаился. Но они всё равно пришли...
 

_

...Первым делом после возвращения брата я записал, чтобы Игорь дал о себе знать, если жив: дочь по ночам тихонько плакала, и это было тяжело. Книга отозвалась неожиданно жирными буквами! А через неделю ночью они ввалились.

Обшарили квартиру. Старший выковырял со стеллажей мои канцелярские тетради. Уселся читать. С каждой прочитанной страницей он ухмылялся всё кривее и бледнел всё сильнее. В недоумении взглянул на меня и вывел Наташу в соседнюю комнату.

В тетрадях не было ни фамилий, ни дат, ни событий – лишь про Алю и шары.

Дочь показала им справку. Вызвали врача и госпитализировать не стали.

Я было решил, что им нужен Слава. Из-за меня. Но когда они стали расспрашивать про Лежнева, мы с дочерью насторожились.

Назавтра от Павла я узнал, что Игорь бежал с каторги на Дальнем Востоке.

Немедленно я попросил книгу о помощи для зятя. Карандаш снова заскользил по бумаге, как по воску. Я не хотел думать о том, что это значит.

О новой записи я ничего дочери не сказал...
 

_

...Слава был еще в Штатах, когда объявили конкурс на проект генерального плана выставки, и профессор Кондрашов обнародовал программу. Сначала они хотели собрать свой конструктор на три месяца, как в Нескучном саду. Потом передумали.  Жора рассказывал, что спецкомиссия никак не решит, где строить: Тимирязевская сельхозакадемия, Поклонная гора, Бутырский хутор, Отрадное, Ленинские горы, Лужники, Измайлово, берег Химкинского водохранилища, Красные ворота.

Остановились на Тимирязевке. Она входила в систему Наркомзема и была сама – готовый экспонат. За академию ратовали Щусев, Колли, Иофан, Фомин.

Кондрашов сделал конкурс двойным: один – закрытый, для мэтров, в другом – открытом, экспериментировали все, кому не лень. Среди маститых – только свои: из них больше половины делали выставку еще в Нескучном: Жолтовский, Щусев, Мельников, Иофан, Фридман. Ну и, конечно, брат. Он как раз вернулся!  

Славу хорошо знали в Америке и Европе, но забыли в СССР. В прогрессивном обществе царили те же нравы, что в деспотиях тысячелетия назад: зависть, интриги, злоба. Пока брат разобрался бы, что к чему, очутился бы на лесоповале. Поэтому я пошёл к наркому земледелия Чернову.  

Чернов, лет сорока пяти, с бородкой и усами, поднялся мне навстречу из-за рабочего стола. Его хвалили как снабженца, отличившегося на Украине. Чернов сказал, что говорил о Славе с Бухариным: есть мнение назначить брата главным архитектором выставки. Нарком проводил меня до двери.

На государственной комиссии Слава сообщил, что выбранный для застройки участок не годится: четыре пересекающие его улицы означали большие затраты на расселение жителей, и предложил пустынные болота в Останкинском лесу рядом с Ярославкой: ни предприятий, ни домов, ровная площадка. Плюс уже готовое шоссе для доставки стройматериалов. Комиссия с ним согласилась.

Победителя конкурса так и не выявили. Генеральный план поручили Славе. Ему предложили учесть наработки других проектов. В своё бюро брат взял Диму, сына Жоры.

Многие злобствовали, что «победителя» назначили заранее. Возможно. Конкурсы ведь выигрывают не авторы, а люди, которые за ними стоят...
 

_

В истории с выставкой было много трагического. У брата никак не вырисовывался общий план. Жора рассказывал, что Слава в Останкинском лесу у пруда нашёл какой-то народный талисман, и его тут же осенило – он мгновенно набросал в блокноте павильоны, фонтаны, аллеи, перспективу будущей выставки. Может быть, и так. Но план оказался единственной творческой удачей брата, помимо нескольких скромных находок.

Как-то я приехал взглянуть на стройку, и сердце моё сжалось. Рабочие корчевали деревья. Трактора засыпали болота. Из типовых деревянных блоков кое-где уже собирали павильоны. Но даже я, не специалист, видел, что лес сырой и дерево к осени рассохнется. Крестьяне окрестных деревень плотницкого дела не знают. Кроме того, ни через два, ни через три года застроить такое огромное пространство невозможно.

Я понял, что погубил брата! Он представления не имел о том, как изменилась страна, пока его не было! Здесь без конца кого-то разоблачали! Вредителей, троцкистов, оппортунистов, кулаков, середняков, попутчиков, всех подряд.

Строители и так сделали невозможное! Всего за полтора года расширили Первую Мещанскую, где когда-то учился Слава. Развалили старые купеческие дома и построили новые многоэтажки с магазинами с зеркальными витринами. Перестроили Крестовский мост и разбили парки и фонтан. Заасфальтировали тротуары и переделали остановки автобусов, трамваев и троллейбусов. Провели электричество на высоких мачтах.

Но этого было мало! Проект выставки изготовили лишь через год!

Под ногами у Славы постоянно путались «великие». Щусев предлагал для главного павильона свой старый проект Комсомольской площади в Москве. Художник-оформитель Шестаков норовил превратить выставку в гигантскую сцену с декорациями из фанеры и брезента. Предлагали возвести высокую башню посреди пруда и каналы для лодок; у входа – ипподром для колхозных лошадей; километровую аллею к площади с обелиском; шаротранспортную дорогу и ленточные эскалаторы тоже предлагали.

Слава решил оставить лес в покое и построить ансамбль к юго-западу от озёр.

Он разбил схему на три части, в каком-то смысле повторяя принцип регулярного французского парка. Главная аллея вела к главному павильону. Во второй части по периметру главной площади он расположил павильоны республик, краёв и областей. Последнюю часть занимала площадь Механизации. Фонтаны, клумбы и аллеи обрамляли все постройки.

Позже кто-то разглядел в схеме православный восьмиконечный крест.

Но брат продолжал удивлять.

Площадь Механизации он нарисовал в виде Солнечной системы с огромной скульптурой «Ильича» в центре. А вокруг – девять павильонов-планет, расположенных точно по отношению к светилу.  

Брат не понял: он не в Америке и здесь за вольности он лишится не заказа, а жизни...
 

_

...О многих, даже очень известных людях, главным образом о политиках и военных, с которыми я встречался, я намеренно вспоминаю вскользь или не говорю вообще. Для грядущих поколений моих соотечественников, грозные и могущественные, они скоро превратятся в статистов, а их имена – в звук. Иностранцы вообще никогда не узнают о существовании «великих». У каждого времени свои калифы.

Я узнал о доносе на брата слишком поздно. Донос написал Элизер Мордухович Лисицкий, художник-оформитель книг на идиш. Лисицкий тоже участвовал в конкурсе проектов и получил пост главного художника выставки. Из-за своего добровольного затворничества об этом человеке, как об архитекторе, я слышал мало. Иначе бы насторожился. От Жоры я узнал, что мальчишкой Лисицкий работал с Клейном. Спец по «горизонтальным небоскрёбам», он претендовал на командировку в США. Отправили Славу. Знаю еще, что Лисицкий построил «небоскрёб» типографии журнала «Огонёк» в четыре этажа. Вроде бы всё! Больше «высотника» к архитектуре не подпускали.  

В доносе Лисицкий называл начальника строительного управления выставки Коростошевского и моего брата «прорабами», а их искусство «продрянью».

Почуяв травлю, затявкали шавки. Завитийствовали центральные газетёнки.

Чернов в апреле, за полгода до открытия выставки, доложил в служебной записке, что дороги на ее территории готовы на две трети, а павильоны – лишь на десятую часть. Открытие перенесли на год. Сталин, неоднократно посещавший строительство, остался недоволен.

Тем же летом начались аресты. Сначала схватили Чернова и Коросташевского. Еще через полгода – преемника Чернова, Эйхе. Славу до поры не трогали. Может быть, потому, что во время визитов Сталина на стройку брат никогда не спорил. Мог подсказать, объяснить, переделать. С нами Слава не обсуждал своих гостей.

Скоро в газетах признали работу брата неудачной. «Заклеймили» вредителем. Павильон Московской области назвали «декоративно-пряничным», Белоруссии – «богатым амбаром», Украины – «чистой конюшней в большом княжеском поместье» и так далее. Писали, что павильоны построены неряшливо. Авторы проектов на стройке не бывают. Чертежи павильона «Зерно» за десять дней менялись трижды. Места для зрителей в павильоне «Манеж» опасны для жизни.

А что они хотели, если их «достижения» строили зеки?

Бессмысленно перечислять. Так в недостроенной избе можно пенять на то, что не хватает крыши, окон, пола. Они припомнили брату всё: командировки за границу, его беглый английский, «барство». К обвинениям прикололи общий план в виде креста, неправильные символы коммунизма: на павильоне брат установил их серп и молот отдельно друг от друга – неслыханное преступленье! За два десятилетия советские борзописцы отшлифовали приёмы травли вчерашних выдвиженцев-небожителей.

Слава понял, куда они клонят, но будто специально дергал опасность за усы. Приезжал на службу в безукоризненных костюмах, и лишь отправляясь на объект, переодевался в робу. Разговаривал с начальством и с подчинёнными одинаково ровно. На их коммунистических сборищах под предводительством Бочкарёва молчал. И, наконец, совершил главное преступление – не нарисовал на плане памятник великому Вождю. Само собой, без памятника – символа главной победы социализма – выставке не бывать!..
 

_

...Если бы я сочинял роман, то расписал, как два Лазаря погубили моего брата. Но от ужаса и беспомощности мне было не до смеха. Мы с Жорой тоже понимали, к чему все идёт.

Болтали, что Слава имел неосторожность брякнуть, будто он мечтал построить не выставку, а «рай на земле». Сомневаюсь, что брат действительно так думал, чавкая в болотных сапогах по останкинской непролазной грязи среди бульдозеров и фанерных полуфабрикатов – он слишком профессионально относился к делу. Но борзописцы по-своему интерпретировали его осторожный оптимизм.

Под руководством бывшего первого секретаря Московского горкома и наркома путей сообщения Кагановича тогда строили метро его имени. В те дни по Москве ходил анекдот: «Если Олтаржевский строит рай на земле, то, что же строит Каганович под землей? Преисподнюю!» И Каганович, по слухам, уморивший голодом Украину и утопивший в крови казацкие станицы, не простил обиды.

Не хочу много говорить об этих людях. Славу в Совнаркоме хорошо знали. Функционер средней руки, он был одним из многих. Первым секретарём Московского горкома в год ареста Славы стал Хрущёв. Каганович притащил его из Украины. Сомневаюсь, что у моего брата могло быть что-то общее с двумя этими мясниками. Вполне возможно, где-то он проговорился о том, что думает об их усердии по разрушению старой Москвы.

Чернова расстреляли через день после приговора. Его дочь двадцати трёх лет на суде заявила, что оклеветала отца под пыткой. Её расстреляли в тот же вечер.

В следующем году правительственная комиссия осмотрела готовые павильоны и забраковала их – они не отвечали «торжественной монументальности, которая должна отражать сталинскую эпоху». Павильон брата «Механизация» со скульптурами Никифоровой снесли. Конструктивизм как стиль эпохи окончательно ушёл в небытие. Вожди требовали воспевания своих побед.

Летом того же года брата и Диму арестовали. Славе припомнили встречу с Бухариным в Париже, командировку в США. Он ни в чём не сознался. Поэтому получил пятнадцать лет каторги. Его имя вычеркнули из проектов. Оставили лишь построенный им фонтан и планировку в виде креста – некогда было переделывать. Щуко и Гейльфрейх не предали Славу и лишь подправили его Главный павильон...
 

_

...Уже несколько месяцев я не прикасаюсь к записям. С каждым днём силы мои тают. Я устал. Иногда мне хочется попросить тетрадь повернуть всё вспять и дать покоя нам с Наташей, хоть немного. Дать мне дожить, сколько осталось, без тревог, а дочери – счастья. Но они лишь только взялись за высотки. Сейчас, как никогда, я нужен брату. Желанием, как последней пулей, надо распорядиться с толком, не спеша.  

Они опять появились: ходят под окнами, сторожат у подъезда, высматривают из-за угла, шмыгают через улицу. Лиц не видно! Значит, они!

Сначала я думал, что они вновь подбираются к Славе. Но тут на глаза мне попались газеты. СССР разорвал договор о дружбе и послевоенном сотрудничестве с Югославией. Газеты визжали, что сербами правит фашистская клика Тито – Ранкевича. Вчерашний лучший друг мгновенно стал врагом. Злобному пахану кто-то что-то сказал поперёк...

...Из их трескотни я понял, что Тито не стал подписывать Балканской договор. Значит, начнётся их очередная «кампания». Дочери и братьям угрожает опасность. И надо успеть объяснить, почему они к нам снова привязались!..
 

_

...В послевоенную зиму вечером в дверь позвонили. Человек в каракулевой папахе попросил меня одеться и ехать с ним. Без «вещей». Дочь побледнела, но крепилась.

На площади напротив переулка ждала машина. В машине нас было трое: водитель, сопровождающий и я. На арест это не походило: меня усадили одного сзади. Но страх не отпускал. Я гадал, куда мы едем.  

Машина остановилась возле аккуратного особняка с флагом посольства. Военный у калитки козырнул. Человек в каракулевой папахе пропустил меня вперёд. Сам остался.

В уютной прихожей меня встретил вежливый служащий с незапоминающимся лицом и в черном костюме с белым платком в кармане. Он что-то сказал своему товарищу на сербском. Гардеробщица приняла пальто, и мужчина отвёл меня в гостиную.

Здесь в креслах и на диване за столиком с вином и закуской сидели четверо. Поджарый старик в хорошем костюме и с зачёсанными назад редкими седыми волосами, улыбаясь, поднялся мне навстречу. В старике я узнал Сергея.

Мы обнялись. Братья – их, очевидно, привезли так же, как меня, – раскрасневшиеся, весело смотрели на нас.

Сергей представил мужчину с незапоминающимся лицом – посол Джурич.

Джурич вежливо кивнул и ушёл, чтобы нам не мешать.

Мне казалось, что у меня ночные галлюцинации: мы с братьями в посольстве Югославии! Но Жора, Слава и Петя спокойно разговаривали. Смеялись. Сергей решил, что здесь самое безопасное место в Москве для встречи, и собрал нас.

Он так и не женился. Сожалел, что не увидит наши семьи.

После убийства царя Александра в Марселе Сергей вышел в отставку. С началом оккупации Югославии воевал против немцев в отрядах монархистов Михайловича, но после столкновений четников с партизанами Тито перешёл на сторону коммунистов. Отличился в битве на Неретве. Под Дрваром, где нацисты чуть не захватили Тито, прикрывал его отход. В конце войны охотился за казаками Гельмута фон Панвица.

Сербы звали брата Иржи и откомандировали его в СССР как спецпредставителя дипломатической миссии или что-то в этом роде, как раз по делу Панвица.

Мы ничего не слышали о той войне.

После чудовищных потерь под Сталинградом Гитлер вынужден был признать казаков потомками остготов. Фон Панвиц сформировал из них дивизии. В Хорватии казаки жгли всё, что пахло коммунизмом. Местные называли их «черкесы», не веря, что зверьё – русские «братушки». В феврале сорок пятого казаки выбили советскую армию из Вировитицы на Драве и два месяца удерживали городок. Их группенфюрер, предвидя судьбу казаков, если те попадут к коммунистам, через Вараждин вывел их в британский сектор «А». В Каринтии в середине мая принял парад дивизий и с группой немецких офицеров сдался русским в плен, чтобы разделить с казаками их участь. Хотя как подданный Германии мог остаться у англичан. В СССР фон Панвица приговорили к смерти.

Тогда-то в разговоре брат предположил, что скоро дружба между Сталиным и Тито закончится. Броз не хотел в Балканской федерации румын и греков. Албанию тяготил союз. Пока же на словенском озере Блед в резиденции Тито готовили договор с болгарским коммунистом Димитровым о таможенном союзе. Не сложилось...

...Поэтому они снова прицепились к нам с Наташей...

...Югославский враг...

...А в тот вечер мы долго не расходились. Знали – вместе больше не соберемся. Разглядывая истончившееся за четверть века, постаревшее лицо Сергея, я с грустью думал – наша жизнь прошла. Уместилась в эти записки. У Сергея с Петей – в общем-то, сложилось. У Жоры – тоже. Хоть и бессобытийно. А Слава… Я взглянул на брата. Как всегда, спокоен, задумчив. Вспомнил три минувших года...
 

_

...С Жорой мы почти не виделись. После ареста Димы он постарел и сгорбился. Пётр вернулся в Москву и работал в каком-то тресте. С ним мы тоже редко встречались.

Каждый день я пробовал поставить точку в книге. С тайным страхом за Славу, Игоря и Диму. Карандаш неизменно соскальзывал с навощенной бумаги. Значит, Лежнев жив. Но я не знал, что с братом и племянником.

Павел выяснил, что они за Полярным кругом, в Воркуте. В шахтёрском посёлке.

Как-то утром, побрившись и попив горячего кипятка, я в стёганой жилетке, чтоб теплее, привычно открыл книгу и, не присаживаясь, ткнул карандашом в тетрадь, думая о брате. На бумаге осталась точка.

Сердце прыгнуло. Стало трудно дышать. Я сел. В голове мелькнуло – Игорь! Если книга услышала мою мысль о брате, значит, неладно с зятем. Но дочери я ничего не скажу! Я лишь мучаю своими бреднями её и всех!

По радио Левитан мертвящим басом зачитывал фронтовую сводку из Сталинграда. Я хватился и торопливо добавил запись, чтобы брата и племянника освободили. По спине прошла волна озноба. В углу привычно копошился тот.

Всю ночь меня трясло. Наташа подозрительно спрашивала. Я врал, что простыл. А чрез неделю от Павла принесли записку: он велел мне немедленно прийти.  

Обычно я ему звонил сам. Если Павел находил время, мы встречались у торговых рядов Клейна либо я сразу шёл к нему в кабинет. Он служил в наркомате обороны, и, думаю, лишь избранные знали, что он приближенный Сталина.

Павел был в папахе и тёплом полушубке. С серого неба сыпала мелкая снежная крупа. Мы пошли через обледеневшую площадь к Спасским воротам. Часовые беспрепятственно пропустили нас.

От холода или от волнения у меня мёрзли руки. Я спросил: Слава? Павел кивнул. Сердце сжалось... Через пустынный двор мы прошли к дворцу с большим жёлтым куполом. Часовой в подъезде, в такой же синей форме, как и часовые у Спасской башни, кивнул Павлу. Лифтёр, тоже военный, поднял нас на один из верхних этажей. По коридору мы прошли в небольшую комнатку, обитую деревянными панелями, с канцелярским столом, парой стульев и диваном черной кожи.

Павел повесил свой полушубок и моё пальто в шкаф. На нём был мундир без знаков отличия, сапоги и галифе. Павел вынул из нагрудного кармана гребень, причесал седые, коротко подстриженные волосы и пригладил усы. Это был еще моложавый стройный мужчина со спокойным взглядом умных серых глаз. Возраст выдавали две глубокие морщины возле губ и одна поперечная – на переносице.

Комната была заставлена книжными стеллажами с застеклёнными дверцами. Павел достал с полки бумажную папку и подал мне сложенный вдвое разворот тетрадного листа.

На листе простым карандашом уверенной профессиональной рукой были безупречно нарисованы четыре высотных дома. Будто из альбома по архитектуре. Фасады автор украсил резьбой, барельефами и скульптурой. В разрезе он набросал холл с лестницами и другими необходимыми дополнениями. Внизу подпись: «Стране понадобятся архитекторы, чтобы после войны восстанавливать разрушенные здания и города». И больше ничего!

Я сразу узнал почерк брата. Обычно он ловко, в два счёта набрасывал в блокноте рисунки своих домов. Я растерянно спросил: что это?

Павел рассказал, что Слава переслал на имя Сталина «служебную записку». Павел показал её вождю. Сталин захотел поговорить с автором. Но прежде – с тем, кто его хорошо знает. Не из архитекторов, а кто рассказал бы, что Олтаржевский за человек.

Я растерянно рассматривал рисунок и перечитывал короткое предложение.

Меня поразило упорство брата. Я давно решил, что он думать забыл о высотках. А оказывается, он всегда помнил о своей мечте. Я завидовал брату и восхищался им, ненавидел и любил.

Придя в себя от потрясения, я сказал, что от родственников в подобном деле мало толку. Спросил, почему я, а не Петр или Георгий? Один – архитектор. Другой – строитель.

Павел ответил: Пётр в отъезде, Георгий болен. Многие из окружения брата на фронте, других уже нет. Сталин в архитектуре не разбирается. Но он хорошо разбирается в людях. Павел посоветовал ему поговорить со мной: отношения у нас с братом сложные, но я лучше всех знаю его. Сталин согласился.

Павел вышел и через минуту вернулся за мной...
 

_

...Мы оказались в небольшой комнате с дубовыми панелями и лепниной на белом потолке. На одной из стен висел портрет Калинина. Вокруг круглого полированного стола стояли стулья с высокими прямыми спинками, в глубине комнаты два кожаных кресла.

Вошёл Сталин. На нём был светло-серый мундир без знаков отличия. Брюки вправлены в сапоги. Он был невысокого роста, крепкого сложения и немного сутулился. В волосах и густых усах серебрилась проседь. Карие глаза при электрическом свете казались рыжеватыми, как у рыси.

Он поздоровался с нами за руку. Я не чувствовал страха, но тревожное любопытство. У меня было двоякое отношение к этому человеку. Уважение к сильному врагу и неприязнь из-за брата. Мне всё еще не верилось, что я в Кремле и что это не одна из моих больных фантазий.

Со Сталиным в комнату вошёл мужчина в форме с большими звёздами на воротнике. За очками нельзя было разглядеть его глаз. От этого взгляд его казался холодным, а некрасивое лобастое лицо – надменным.

Сталин предложил мне кресло и сам присел напротив. Павел по-свойски развернул от стола стул и облокотился о колени. Сопровождавший Сталина военный остановился поодаль и скрестил на груди руки.

Сталин подержал рисунок небоскрёбов и спросил военного, были ли еще какие-нибудь записки по высотному строительству от моего брата. Военный ответил, что в Наркомземе получили заключение Олтаржевского по проекту Дворца Советов и приняли его к сведению. Сталин никак не отреагировал на ответ. Он вернул рисунок Павлу.

Попросил меня рассказать о брате.

Я рассказал, что брат интересовался высотным строительством с детства, когда о нём еще не слышали в России. Рисовал башни Кремля. Затем в Америке изучал небоскрёбы и проектировал их. Он считает, что у американцев они слишком функциональны. Русская школа архитектуры богаче традициями, и наши архитекторы спроектируют и построят небоскрёбы лучше, чем за океаном и в Европе, где лишь немногие страны могут себе позволить высотные дома. Потому что только экономически мощные государства способны освоить подобные технологии. Всю жизнь он мечтал построить в СССР небоскрёбы и верит, что если не у него, то у других его коллег скоро появится такая возможность.   

Закончив говорить, я почувствовал смутную тревогу: не сказал ли я лишнего. Сталин слушал очень внимательно, а затем долго молчал. Он попросил ответить откровенно, что помешало брату построить выставку? Очевидно, Сталин был хорошо осведомлен о его работе.

Я ответил, что мне трудно судить, я не строитель. Но, на мой взгляд, изначально выставку замышляли как временную, а переделывать на ходу всегда трудно. К тому же никто раньше у нас в стране такие масштабные проекты в короткие сроки не осуществлял. Со стройкой такого размаха может справиться опытный управленец, знакомый с особенностями работы в СССР, но не человек, который давно не был на родине.  

Сталин снова помолчал. Затем сказал о том, что в СССР уже есть опыт высотного строительства и брат не является новатором в этом вопросе. Мне показалось, что Сталин хотел выяснить, насколько я осведомлен о высотках, чтобы понять, способен ли я беспристрастно оценить возможности других архитекторов. Я ответил, что видел Дом правительства на Болотном острове проекта Бориса Иофана. Дом сделан в стиле конструктивизма, хорошо продуман, но не совсем отвечает архитектурным традициям города. Это не совсем то, о чём говорит брат, подразумевая массовое строительство сверхвысоких многоэтажек, которые должны стать лицом столицы.

Сталин заметил, что в СССР достаточно архитекторов, которые разбираются в высотном строительстве и предлагают интересные проекты. Я согласился с ним и добавил, что слышал о монументальных проектах Дворца Советов работы Щуко и Гельфрейха. Но в СССР сегодня специалистом-практиком по строительству небоскрёбов является только мой брат.  

Сталин поинтересовался теоретическими работами брата по высотному строительству. Я ответил, что в Америке он издал специальное пособие. Пока это единственная серьёзная теоретическая работа в СССР по высотному строительству. «А для своей страны он что-то написал?» – поинтересовался Сталин. Я ответил, что его теоретическими обобщениями пока никто не интересовался.  

Сталин задумчиво прошёлся по кабинету. Он сказал, что мысль «товарища Олтаржевского» пока не своевременна, но верна – после победы в Москву будут приезжать гости, сравнивать наш город с другими мировыми столицами и по внешнему виду станут судить об экономическом могуществе СССР. Он предложил военному специально заняться этим вопросом и спросил, есть ли у меня какие-нибудь просьбы.

Мне очень хотелось заступиться за брата и племянника. Но я побоялся навредить. Мне показалось, что Сталину понравилась моя сдержанность. Он улыбнулся одними глазами. Поблагодарил нас, проводил до двери, и мы расстались.

Я попросил Павла вывести меня через Боровицкие ворота. Захотел пройтись.

Я поднялся вверх по Волхонке к котловану, где когда-то стоял храм Христа Спасителя. Перед войной они собирались строить там свой мифический Дворец со стометровым истуканом на вершине. Они предполагали сравнять с землей окрестные кварталы древней Москвы и даже подвинуть Музей изобразительных искусств. Триста идиотов состязались в беспримерном цинизме, чтобы увековечить собственную глупость.

Посреди площади за забором зияла огромная яма. Ни храма, ни Дворца!

В бумагах брата, помню, наткнулся на его проект Дворца. Мне стало неприятно. В моих глаза его оправдывало только то, что в Америке брат не знал, что дворец собираются строить на проклятом игуменьей месте.

Из скептических замечаний Жоры запомнился его сарказм по поводу одного из проектов дома. Стометровый истукан должен был вращаться на вершине небоскрёба вслед за солнцем, как подсолнух. Жора тогда заметил: каких же размеров должен быть вращающий механизм, чтобы сдвинуть эдакую махину? Подобный Вавилон под собственной тяжестью ушёл бы под землю вместе с набережной и Москвой-рекой.

Во время войны из приготовленных к монтажу стальных конструкций нарезали противотанковые ежи. На этом история их Вавилона закончилась. Пока закончилась.

Я отправился домой, размышляя о брате. Я лишь попросил книгу, чтобы его освободили. И пришла записка. Записка могла не дойти, на неё могли не ответить. Но ведь не книга заставила брата нарисовать небоскрёбы. Он сам сделал всё, чтобы его услышали!

Так, может, права Наташа, и нет никакого чуда! А есть вздорный старик, который свихнулся от несчастий, и всё, чем я живу, – вымысел. Я живу не свою жизнь. Не чужую, а именно – не свою. И ради химеры погубил жизнь Али, дочери, свою!

Я испугался, что брату не нужна моя жертва! Он делает свою судьбу сам! Но тогда моя жизнь не имеет никакого смысла! Нет – это невозможно!

Я побежал домой и записал, чтобы те, кому положено, решили строить небоскрёбы брата. Его мечту мог исполнить единственный человек...
 

_

...Вполне возможно, что я не совсем точно рассказал о своей встрече со Сталиным, и в памяти на нее наслоилась беседа брата с вождём. В августе следующего года следствие по делу брата прекратили, Славу освободили без каких-либо ограничений и предложили работу в отделе архитектуры при Совмине СССР. В том же году его вызывали в Кремль.

Летом в войне произошёл перелом, и полгода спустя идея строительства высоток вновь стала актуальной. Кроме того, я не сумел бы точно ответить на профессиональные вопросы, а мнение дилетанта мало кого интересует.

Так что, возможно, это брат, а не я был в Кремле. Но он так подробно рассказал о встрече, что я живо её представил.

Как бы то ни было, произошло чудо – брата освободили и разрешили работать.

В Воркуте Слава не сидел без дела. Он построил коттедж в скандинавском стиле с черепичной крышей для начальника комбината Тарханова – главного человека в городе, и Славу назначили исполняющим обязанности главного архитектора Воркуты. В придачу он соорудил несколько зданий шахты «Капитальная» и много чего еще. Иногда забавлялся для души – из досок Слава сконструировал статую северного оленя и поставил её на крыше какого-то дома. Благоустроил, так сказать, город.

Рассказывать о жизни на Севере Слава не любил. Но случалось, проговаривался. Он упомянул, что там много «наших». Я почему-то представлял, как он ходит по лагерю в арестантской робе. Но после возвращения брата, под влиянием рассказов возник образ служащего с аккуратной профессорской бородкой, в белой рубашке и в галстуке под казенным ватником.

Это сейчас я резвлюсь, счастливый, что брат жив. А тогда казалось, что кошмар ожидания никогда не закончится. Дима-то остался там. А когда племянника выпустили, ему не разрешили вернуться в Москву – он-то не специалист по высотному строительству, единственный в СССР!

Отволновавшись за Славу после его возвращения, я злорадствовал про себя – ну, что, братец, выслужил благодарность гегемона? Помню, в Кривоколенном переулке за обеденным столом, попыхивая ядовитой махоркой в трубке, Слава, ухмыляясь, вспоминал что-нибудь из лагерной жизни. И в глазах его вспыхивал недобрый огонёк, словно он думал о тех, кто там остался, и о тех, кто в этом виноват. Он не прощал их – простить подлость нельзя. Он издевался над собой за сделку с совестью, стоившую ему потраченного впустую времени.

Пока он там пропадал, я иногда навещал его жену, Марию Викентьевну. Мы даже подружились. Я был благодарен ей за то, что она не предала брата. А она полюбила Наташу, и они подолгу болтали на кухне, пока я в комнате рылся в библиотеке Славы.

После войны брат «вспомнил молодость» и сделал здание вокзала в Ростове-на-Дону. Следом разработал проект восстановления центра Минска, острова Кипсала в Риге и центральную площадь в Сталинграде. В благодарность вождю за своё освобождение мой всеядный брат даже пробовал обогатить незабвенный для меня Таллин памятником Победы – вождь с трубочкой выглядывает из-за угла: добро пожаловать, блудные эстонские детишки, в материнские объятия империи! Но памятник забраковали.

Словом, без работы брат не сидел. Но пустяки, которыми он занимался, меня раздражали.

Оставалось ждать, когда он приступит к настоящей работе...
 

_

...Иногда, собравшись с силами, я прихожу сюда, на Бережковскую набережную в Дорогомилово. Но чаще смотрю на стройку с противоположного берега реки. Во времена нашей с братьями молодости здесь, на окраине Москвы, в бывшей ямской слободе ломовые развозили со складов железной дороги по всему городу товары. Теперь склады снесли, а на их месте поднимают жилые многоэтажки.

Они наконец начали строить Гостиничное здание в Дорогомилово по проекту Мордвинова и брата. Мордвинов председательствует в комитете по делам строительства и архитектуры в Совмине, а Слава возглавляет отдел.

Жора не дожил до закладки гостиницы. Он умер после смерти Димы.

Я не хочу вспоминать о тех днях. Тяжело. Теперь мне всё тяжело.

Мне всё труднее выходить из дома. Каждый шаг даётся с трудом. Книга отняла последние силы. Но я хочу увидеть, как они поднимают к небу мечту моего брата.

Надеюсь, книга наконец оставит меня в покое. Я попросил Наташу, когда всё закончится, ничего в тетрадь не записывать. Иначе дочь погубит себя. Всё, что мог, я для неё сделал – она одета, обута, есть крыша над головой и заработок. Главное, мы живы! А своими желаниями дочь распорядиться без чужой помощи...
 

_

...Шесть лет назад они наконец решили строить высотные дома в Москве, как в таких случаях пишут в газетах – «в ознаменование юбилея столицы». В Советском Союзе всегда все делают в ознаменование чего-то, в память о ком-то или о чём-то, и редко – просто так.

Все восемь небоскрёбов были заложены в один день.

Жора утверждал, что в правительстве собирались застроить высотками весь центр Москвы. А еще возвести по небоскрёбу во всех крупных городах СССР, а потом в Варшаве, Бухаресте, Праге. Брат летал в Польшу и Латвию. Жаль, я не увижу его дома.

Проектные конкурсы не объявляли. В газетах о небоскрёбах не писали. Никто толком не знает до сих пор, кто решил построить высотки вокруг их мифического Дворца Советов, на Садовом кольце (за исключением университетского небоскрёба и дома на Котельнической набережной). Через два года в апреле опубликовали сообщение о награждении создателей высоток, хотя больше половины домов к тому времени, так же, как дом в Дорогомилово, еще не были готовы.

Кому надо, знают, что руководить строительством небоскрёбов Сталин поручил тогдашнему заместителю председателя Совета министров СССР Берии. Нарком выбирал архитекторов, контролировал проектирование. Одновременно с высотками Берия вёл «атомный проект». Нарком организовал заводы спецматериалов, нагнал в Москву заключённых.

Еще через четыре года умер Сталин, а Берию расстреляли. Но строить продолжают.

От многих я слышал, что все высотки не похожи ни на что, когда-либо построенное в Москве, и в то же время, если не вглядываться, их можно перепутать друг с другом. Некоторые сравнивают дома с башнями Московского Кремля. На мой вкус, московские высотки чем-то напоминают мрачноватый Empire State Building в любимом братом стиле «ар-деко». Только принаряженные и повеселевшие.

Все авторские бюро, занятые на высотках, консультировал мой брат. Я злился, что у Славы снова украли его идеи, и успокоился, когда за проект гостиницы он получил Сталинскую премию. Слава спроектировал бы все семь небоскрёбов. Достаточно полистать его книгу, чтобы убедиться в этом. В 1947 году он дописал и издал свой фундаментальный «Габаритный справочник архитектуры». Книгу уже перевели на многие языки мира. Но на проекты ушли бы годы, а ждать некогда. Надо торопиться. Так или иначе, они строят его небоскрёбы.

Вокруг проекта снова много грязи. Они снова готовят какое-то постановление против архитектурных излишеств, против или за что-то: эту страну погубят бюрократы. Надеюсь, дома всё же достроят. Слишком много на них потрачено...
 

_

Некоторые их замыслы мне кажутся нелепыми. Например, Иофан, начинавший проект Московского университета, знал, что витберговский храм Христа на Воробьевых горах прекратили строить по той же причине, почему группе Иофана не позволили подвинуть высотку университета к берегу – небоскрёб сполз бы в реку! Брат сразу предложил устроить перед зданием площадь, а оттуда протянуть три аллеи. Вдоль средней аллеи выкопать бассейн. Тогда бы оформление огромной территории перед главным корпусом, развёрнутым к реке, соответствовало бы русским архитектурным традициям, как в усадьбе Архангельское, и традициям французского ландшафтного парка. Примерно то же он предлагал на выставке. Здесь же добавил мраморные лестницы. Они уступами спускались к реке, а лес дополнял композицию. Иофан по какой-то причине отказался. Наверное, он считал, если на берегу поместился царский дворец Софьи, поместится и высотка. Но дворец был деревянный и низкий, а высотка двести сорок метров высотой. Руднев практически ничего не изменил в проекте Иофана. Он лишь отодвинул небоскрёб от реки.

Павел рассказал, что на даче Сталина в Кунцево во дворе нашли пулю. Вычислили, что она прилетела с высотки на Воробьевых. Говорят, случайно выстрелил часовой, охранявший зеков.

На небоскрёбе МИДа они вообще переругались. Гельфрейх хотел растянуть дом по фасаду, чтобы с Бородинского моста, откуда ездил Сталин, высотку было лучше видно. Хотел перегородить Арбат, а особняки вокруг снести. Слава сказал, что сносить ничего не надо. Для Смоленской площади подходит вертикаль, наподобие английской готики Woolforth Building в Нью-Йорке. Жёсткие рёбра подчеркнут высоту и устремлённость вверх. Он предложил подвинуть дом от красной линии для удобства подъезда машин к министерству. Поднять террасы ярусами и сделать пять глав. Чтобы облегчить вес дома, Слава посоветовал уменьшать элементы по мере удаления ввысь и сделать растворяющееся в воздухе кружевное завершение.

Щусев и Чечулин согласились. Гельфрейх отказался. Тогда Чечулин, он был главным архитектором Москвы, запер Гельфреха в своём кабинете и заставил его переделать проект.

Они там много начудили. Сталин любит башенки на небоскрёбах. Гельфрейх об этом не знал и не построил. Вождь остался недоволен. Берия через год приказал башню надстроить. Вместе со шпилем. Шпиль пришлось делать из стальных листов, чтобы он не раздавил дом. Звезду сверху крепить не рискнули, чтобы её не сдуло ветром.

Такую же башню достраивали на Лермонтовской. Там у Душкина возникла еще одна проблема – плывуны. Строители заморозили грунт под фундаментом. Слава сказал, что когда грунт оттает, здание накренится, и советовал монтировать каркас с отклонением на семь сантиметров. И оказался прав. После оттаивания грунта небоскрёб выровнялся.  

О доме Мордвинова на Котельнической набережной рядом со мной вспоминать не хочу – они снесли рядом всё, что смогли, еще перед войной, когда строили девятиэтажку. Половину дома отдали чекистам. Высотку Посохина у зоопарка заселили «шишками» – у них там коммунизм в отдельно взятом доме. Надеюсь, на этом «шишки» остановятся. Остальные небоскрёбы достраивают или начинают строить.

Так что при всей моей нелюбви к ним у Славы всё же получилось...
 

_

Он снова здесь. Подозрительно дружелюбен. Ласково улыбается. Впервые за столько лет уселся напротив. А ведь раньше прятался. Значит, мне осталось совсем чуть-чуть. И я делаю вид, что не замечаю его. Мне хочется увидеть гостиницу Славы! Но её будут строить ещё долго.

Что же, тогда пусть эти страницы – мои воспоминания о будущем – сохранят замысел брата. Вдруг они снова решать вычеркнуть его имя из истории архитектуры. На этот раз я не позволю им это сделать!

Они выбрали очень удачное место для гостиницы – на излучине реки. Дом виден отовсюду. Слава строил именно такие дома в Америке. Великолепные и дорогие. Поэтому они поручили ему свой самый главный небоскрёб.

На чертежах и рисунках перед зданием площадь, и от нее лестницы спускаются уступами к гранитной набережной и к пристани для речных кораблей. На последнем, двадцать седьмом этаже – ресторан, а от ресторана по лестнице выход на открытую галерею. Плюс надстройка под шпиль. Небоскрёб больше двухсот метров.

Флигеля, башенки, скульптуры расположены настолько безукоризненно, что можно бесконечно любоваться «гигантским пароходом», как Слава назвал гостиницу. Он спроектировал двусветными вестибюли, ресторан, банкетный зал, гостиную, библиотеку, кафе. Помещения стали светлее и больше. (Почему-то я вспомнил наш двусветный зал в Поливановке.) Украсил дом скульптурами.

Слава показывал нам с Жорой рисунки вестибюля с парадными лестницами на второй этаж и в зимний сад с фонтаном в центре. Еще в Америке он придумал разделить длинные коридоры нишами и гостиными, чтобы огромные пространства не угнетали людей. Он даже продумал круглый прилавок буфета для быстроты обслуживания…

Жаль, что я не увижу всего этого...
 

_

...Недавно я зашёл в архитектурное бюро брата – почему-то испугался, что мы не увидимся с ним. Дома его не застать. А у Славы нет времени навещать нас с Наташей..

Я решил подождать в приёмной. Секретарь налила мне чай.

На всех этажах в комнатах люди за большими досками чертили, считали, писали. Над проектом, по словам брата, работало две тысячи человек. Счастлив ли он, приблизившись, наконец, к своей мечте – не знаю. Он делал то, без чего не представлял свою жизнь.

Слава вошёл энергичной походкой. Солидный, уверенный, с небольшим животиком – ему теперь под семьдесят. С кем-то поздоровался за руку. Увидев меня, приветливо кивнул и показал, что сейчас освободится. Его окружили молодые ребята. Один паренёк что-то объяснял, отчаянно жестикулируя. Слава ушёл с ними.

Я хотел окликнуть брата, чтобы попрощаться, но Славу мне было не догнать.

В тот день мы с ним виделись в последний раз.

В доме никого. Лишь серый призрак ждёт во мраке. За облаком прозрачные силуэты мамы, Али, Жоры, Димы, Игоря. Осталось поставить точку, чтобы выяснить, сбылось ли всё, о чём я написал. Хотя… наверное, не всегда нужно знать правду
 

_

...В бумагах деда Ивана Олтаржевский нашёл толстую тетрадь в арифметическую клеточку, с потёртой обложкой. Тетрадь бабки Натальи – догадался Вячеслав Андреевич.

Круглым женским почерком сухо по датам в тетради отмечалось, сколько потрачено денег на продукты, вещи, билеты в театры и кино. Под некоторыми цифрами стояла приписка: «не сказала папе – врач не рекомендует ему волноваться».

Судя по записям, дочь покупала отцу специальные справочники и книги по архитектуре. Даты обострения болезни отца и дни, проведенные им в больнице, женщина отмечала специальной записью. Вячеслав Андреевич предположил, что отметки совпадали с записями в рукописи и должны были объяснить фантазии отца.

Бабка Наталья написала про сантехника Павла. Парень иногда проверял у них трубы. Старик любил поговорить с рабочим. Тот напоминал ему однополчанина.

Уничтожить «дневники» отца, как в прошлый раз, женщина не решилась, чтобы у старика не началось новое обострение болезни. 

Больше всего его озадачила запись о том, что их «фамилия не Олтаржевские, а Олтаршевские», а у Ивана Константиновича никогда не было братьев.

Возможно, старушка хотела обезопасить отца, если чекисты найдут рукопись.

На всякий случай Вячеслав Андреевич убрал тетрадь женщины в письменный стол и запер на ключ, оставив сыну для чтения лишь воспоминания несчастного старика.
 

[1] Полностью, вместе с заключительной третьей частью, роман выйдет отдельным изданием





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0