Ходики

Наталья Юрьевна Леванина — прозаик, литературовед, литературный критик. Доктор филологических наук, профессор.
Автор более ста тридцати печатных работ, из них — десяти книг художественной прозы. Публиковалась в журналах «Москва», «Октябрь», «Дон», «Волга», «Волга — XXI век», «Наш современник», «Женский мир» (США), в альманахах «Саратов литературный», «Краснодар литературный», «Мирвори» (Израиль), «Эдита» (Германия) и др.
За книгу повестей и рассказов «По реке, текущей в небо» (2008) стала лауреатом Литературной премии им. М.Н. Алексеева.
Член Союза писателей России. Живет в Саратове.

Тяпугина (Леванина) Наталия Юрьевна – доктор филологических наук, профессор, заведующая кафедрой русского языка и культуры Саратовской государственной юридической академии, член Союза писателей России.

Родилась 7 февраля 1952 года в Самарканде в семье военнослужащего.

В 1974 году окончила филологический факультет Саратовского государственного университета им. Н.Г.Чернышевского. С 1997 года заведует кафедрой русского языка и культуры Саратовской государственной юридической академии.

Публиковалась в журналах  «Москва»,  «Наш современник», «Октябрь», «Волга», «Дон», «Волга – XXI век»,  «Литература в школе», «Женский мир» (США); альманахах «Саратов литературный», «Краснодар литературный», «Мирвори» (Израиль),  «Эдита» (Германия), «Порт-Фолио» (США-Канада), в электронном журнале «Новая литература» и др.


Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя, где милая моя,
Где милая моя и чайник со свистком.

Юрий Визбор

Часть 1. Ньютон варит часы

Однажды английский ученый Исаак Ньютон решил сварить себе на завтрак яйцо. Он взял хронометр, чтобы засечь нужные для приготовления три минуты, налил в кастрюльку воды и поставил ее на огонь. Задумался, как водится. Когда пришел в себя, обнаружил, что держит в руках… яйцо, а в кастрюльке булькают его часы. Мдааа, однако… Испортил ли он свои ходики – история умалчивает, а вот яйцо не повредилось.

Вывод: не будь педантом. Не мельтеши с будильником. Время приготовления яйца, как и время твоей жизни, надо просто чувствовать. Тем более что свои три минуты при такой рассеянности ты в любом бы случае прозевал. И причина тут не в марке часов или степени свежести яйца.

Означает ли это, что каждого человека, приходящего в соприкосновение со временем, подстерегают открытия, типа сваренного вкрутую брегета? – Несомненно.

Да! Еще надо иметь в виду, что и место события имеет значение. Почему-то не всё равно, где булькает эта посудина со временем, – на газовой конфорке в английской кухне или на керогазе в заштатной российской глубинке. И Бог его знает – почему…

Родилась Надежда Заломова в 1962 году в Городке мастеров, а если точнее – часовых дел мастеров, примостившемся у подножья меловых гор, освежающих пейзаж и заботливо прикрывающих Городок от гуляющих по степи раздольных ветров. Река Серая, названная так явно нездоровым человеком, поскольку только дальтоник смог не различить живую смену цветов от молочно-белого по весне до изумрудно-зеленого к концу лета, – так вот, эта разноцветная Серая речка, обозначающая южную границу поселения, тоже, как могла, украшала немудреные пейзажи и умягчала местный климат. Она к тому же служила бесценным источником влаги для трудолюбивых горожан, которые, честно работая на часовом производстве, после работы вламывали, как каторжные, на своих шести сотках, нарезанных заботливым начальством вдоль всей береговой линии.

 В 60-е годы это был уютный русский Городок, где оседло проживало чуть больше десяти тысяч жителей. Люди здесь не только выпускали симпатичные ходики – товар, который пользовался тогда большим спросом у наших неизбалованных сограждан, но и вообще – кормили себя своим натуральным хозяйством, не сильно надеясь на плановую экономику, у которой чего ни хватись, всё дефицит – что гречка, что колбаса.

Почти у всех дачников, кроме официальных соток, были еще и огромные нелегальные огороды, на которых выращивалось практически всё, на что только способна была родная земля и местный климат. А не родились тут разве что авокадо и манго. И то потому, что не сажались. Но во времена, о которых мы ведем разговор, наши простодушные земляки таких и слов-то не знали. Они мяхрили по-простому родимую картошку с солеными огурчиками, квасили в бочках капусту, солили рыжики, хранили во влажном песке собственноручно выращенные свеклу и морковь, а также закладывали в свои могучие погреба северный синап, который плодоносил здесь просто на диво и витаминных запасов которого хватало практически до нового урожая яблок.

Деревянные полки в погребах трещали, прогибаясь, от трехлитровых банок (их тут называли баллонами), в которые были закатаны разнообразные салаты, компоты, соки и много еще чего такого, чего не купишь ни в каких столичных магазинах. И всё это к новому сезону благополучно съедалось и переваривалось, освобождая место урожаям грядущим.

Одним словом, питались горожане грамотно, диетами себя не изводили. Милые женщины, при сидячей заводской работе на сборке, запуске и контроле, при такой справной еде про модную ныне напасть – анорексию – и слыхом не слыхивали. Грудь, животик и попка местных часовщиц были частями выдающимися, как бы сейчас сказали — брендом, а может, даже и трендом завода. Одним словом, местные дамские прелести были ничуть не меньше знамениты, чем железные ходики с гирями.

Многоэтажек в Городке не было, их начали строить лишь в 70-е, когда часовой завод разросся до всесоюзного масштаба, и шесть новых домов на городской окраине поднялись аж до пятого этажа. Надо признать, что частный сектор и до этого строительного бума выглядел неплохо: дома без удобств, но побелены; газ не проведен, но наличники покрашены; ванны нет, но по субботам на задах огородов дружно пускают дым самопальные баньки; про дизайнеров не слышали, но в палисадниках радуют глаз разноцветные георгины, мальвы и прочая флора, в полном соответствии со временем года.

Городок был симпатичный, трудовой. Может, потому в свое время и был он выбран советским руководством, которое в самый разгар войны решило выпускать сугубо мирную продукцию, что, конечно, не могло не сказаться на подъеме энтузиазма и патриотизма, и не только в Городке, но и во всей тяжело раненной стране.

Наращивая каждый год производство своего фирменного товара, Надины земляки потихоньку отлаживали быт своего Городка, который, в отличие от завода, не требовал особых скоростей. Первый автобус был пущен здесь в конце семидесятых, а к концу перестройки первым же куда-то и подевался. Жители пропажи не заметили, потому что с незапамятных времен передвигались пешим ходом, в крайнем случае – на великах, пугая громогласные гусиные колонии, пробирающиеся по проезжей части улицы к разбросанным там и сям прудам, в которых утей было больше, чем воды.

…Сколько помнила себя Надежда, ее взросление было связано со временем-и-часами. Вот так, в одно слово. В каждой комнате и на кухне висело у них по ходикам – подарки родителям, ветеранам производства, от руководства завода за ударный труд. Раз в неделю отец подтягивал гири, заботливо смахивая пылинки, и озабоченно качал головой, если обнаруживал вдруг минутную неточность.

У Нади в ее комнате за время отвечала одноглазая кукушка, которая выскакивала из своего убежища, как черт из табакерки. Истерично прокуковав положенное, она быстро успокаивалась и, довольная, что опять напугала хозяйку, захлопывала дверцу до следующего явления.

Время для маленькой Нади было чем-то живым и домашним, как та взбалмошная птичка. И даже когда в пять лет она разобралась с кукушкой, в смысле свернула-таки ей шею, – всё равно растущий, как на дрожжах, часовой завод еще долгое время был для Надежды чем-то одушевленным. Он кормил людей, строил для них квартиры с удобствами. Был строгим, но разумным, ему все подчинялись; он управлял человеческими потоками, которые мелькали перед Надиными окнами, как прилив и отлив: утром на завод, а вечером по домам. Он заботился о людях: открывал детсадики, пионерские лагеря, даже Дворец культуры с белыми колоннами для них построил.

Время шло. Родители Нади постарели и вышли на пенсию. А сама Надежда превратилась в справную девушку. Чуть диковатую, потому что чересчур домашнюю. Любимица, поздний, не чаянный уже ребенок.

Мать родила Надежду, когда ей минуло сорок, по тем временам факт неслыханный, вопиющий, почти скандальный. Тогда и 22-летние женщины в роддомах именовались старородящими. Что уж говорить о сорокалетней. Про это даже в местной газете «Вперёд!» в рубрике «Вы не поверите!» заметку написали и фотографию поместили: смущенная от счастья и свалившейся славы престарелая мать с огромным белым свертком на руках. А рядом, наполовину прикрытый цветами, примостился отличившийся отец.

Девочку по-другому назвать просто не могли. Это была многолетняя родительская надежда, которая их не разочаровала. Надо ли говорить, что престарелые родители в дочке души не чаяли. Они баловали ее и как дочку, и как внучку, и как всё на свете. Но как ни старались почему-то не испортили дитя своей любовью. Надя вообще росла подарочным ребенком – не болезненным, не вредным, не капризным, а прямо наоборот. В школе училась хорошо, родителей не огорчала. Увлечение у нее тоже было тихое – она постоянно рисовала. Дисциплинированно ходила три раза в неделю во Дворец культуры, в изостудию, и там регулярно делала успехи, во всяком случае, ее рисунки постоянно висели в фойе на выставке лучших детских работ. Старики ею гордились изо всех сил.

В 1977 году, аккурат, когда Надя заканчивала восемь классов, в ПТУ при заводе набирали группу, которая должна была, выучившись, работать над улучшением внешнего вида и повышением качества выпускаемой продукции. Слово дизайн тогда не было в широком употреблении. А внедрение новых предложений всегда шло на заводе туго – завод работал на вал, и без особых изысков его дешевая, несложная в эксплуатации и надежная продукция разлеталась по всему Советскому Союзу. Но начальство завода решило соответствовать веяниям времени и открыло новое направление в училище, пригласив из областного центра настоящего художника, Евгения Алексеевича Тихого.

Практику ребята проходили на заводе. Да что практику! Они жили там. Участвовали в самодеятельности, занимались в спортивных секциях. Туда же через два года пришли на работу, образовав группу ПК (повышения качества). Семеро молодых людей – пятеро ребят и две девочки, одна из которых Надя, трудились без устали, предлагая в производство всё новые усовершенствования: то обновить шишки на традиционном узоре, то сделать оригинальный растительный орнамент на деревянной дверце, из которой каждый час вылетала фирменная птаха; то осовременить обличье кукушки. Кое-кто замахивался и на самоё ку-ку, предлагая вместо него более сложное звуковое сопровождение.

Экстремисты были вовремя остановлены, а разумным предложениям был дан ход, который привел к получению вожделенного «Знака качества» и премии на международной выставке товаров народного потребления в городе Клуж-Напока (Румыния).

Часть 2. Ньютон задумался. О чем это?

Что за глупый вопрос! Разве ж на него ответишь? Разные мысли заполняют голову. Стоит только впустить одну, как другие непрошеным роем, перебивая друг друга, опутывают разум всякой такой всячиной, что просто диву даёшься! Стоишь интеллектуальным столбом, помешивая ложечкой бурлящую похлебку из хронометра, явно не от мира сего, вот-вот мировое открытие созреет, не беспокойте гения, пусть додумает свою бесценную мысль, всё равно тикалки теперь будут показывать только одно время… А на самом деле… Уффф! Мадлен, чертовка, до чего ж хороша, что вытворяет, такая проказница, никаких запретов, ей по фигу, что я знаменитость, крутит мною, как своей ручной болонкой. А ведь отношениям нужно уважение. Или нет?

…Живем мы, живем, хлеб жуём, и вдруг нежданно-негаданно с нами случается загадочное нечто, что обязательно потом аукнется и изменит течение досель сложившейся жизни. Будто кто-то походя зацепил тебя невидимым крючком и приколол к человеку, до которого раньше тебе и дела-то не было. Пришпиленный чужак вообще не в курсе. Он долго, не ведая того, прорастает в тебе, как инородное тело, как горошина в носу ребенка, им самим туда ради любопытства засунутая. Ты тоже поначалу не подозреваешь подвоха, ведь человек тот не то что симпатии – интереса особого в тебе не возбуждает.

Но горошина существует, она всё больше разбухает, вот уже мешает дышать, и вдруг до тебя доходит, что со всем этим надо что-то делать.

 Но у младенца чудеса случаются, он может в один счастливый миг чихнуть со всей мочи так, что вырвет с корнем ту зловредную штуковину и расчистит сопелку для чего-нибудь более подходящего. Хотя, надо признать, чудо с участием младенцев – особстатья, ведь неслучайно именно они вхожи в Царствие Небесное…

 Взрослым начхать на ситуацию почти никогда не получается, особенно сознательным и гуманным женщинам. А потому им приходится довольно долго (порой всю жизнь!) служить питательной средой для паразита, перекрывающего кислород и уродующего внешность, поддерживая своими соками чужеродное, в сущности, тело.

…Будучи девой темной (а может и наоборот, как посмотреть), но уж точно – не слишком опытной и образованной, Надежда на одном из занятий по рисунку, которое вел художник Тихий, вдруг разволновалась до чрезвычайности. Тогда, помнится, речь зашла о рублевской «Троице» (а, да! – в их единственном кинотеатре «Темп» крутили в то время самым поздним и единственным сеансом фильм «Андрей Рублев». Мишка Петров из их группы сходил и ни фига не понял. Пришел и поделился. Вот с этого зацепилось и понеслось…). Всегда спокойный и даже меланхоличный Евгений Алексеевич вдруг возбудился так, что размахался руками и припустил по классу, снося ученические мольберты своими нервными ногами.

Вначале он что-то горячо толковал о фильмах Тарковского и о каком-то Сеятеле, потом перешел к русской иконе и поразил Надежду даже не словами своими (тут-то всё было ясно, что ничего неясно), – а случившимся преображеньем.

Тыча в репродукцию «Троицы» длинным, будто обглоданным пальцем, Тихий вдруг принялся вещать Бог знает что! Его ученики отродясь не слыхивали ни о какой такой обратной перспективе, ни о разноцентренности письма, а тем более – надмирности изображаемых святых.

– Смотрите сюда! – зычным голосом призывал их всегда сдержанный учитель. – Изображение строится так, как если бы Мастер, великий Андрей Рублев – хотя бы в кино сходите! – смотрел на разные части иконы, меняя свое место. Видите? Вот здесь, к примеру, и здесь. На иконе Рублева изображены такие части и поверхности, которые просто не могут быть видны сразу. И это не промах иконописца! Это его гениальное открытие. И не только его, а вообще – принцип русской иконописи.

Класс ошалел. Молчали, переглядываясь. Неожиданно возникшая тема так видоизменила учителя, что Надежда будто заново рассмотрела Тихого, прежде не слишком ей интересного.

А Тихий, похоже, говорил уже сам с собой:

– Сделано это неслучайно. Такое изображение формирует представление о мире не как о равномерном бесструктурном пространстве, в котором все тяготеет к одному центру, а о множественности сгустков бытия, существующих по своим законам и вступающих во взаимодействие друг с другом не в качестве пассивного, безразличного материала, но в виде элементов, имеющих внутреннюю упорядоченность и явленную данность.

Это был уже перебор. Слегка ошалевшие подростки, очнувшись, принялись резвиться, в голос передразнивая пламенную речь Тихого про внутреннюю упорядоченность и явленную данность.

Евгений Алексеевич всегда был не силен в объяснении, ему проще было показать, как это делается, да и дисциплина не была его коньком. Поняв, что только что в его исполнении прозвучал глас вопиющего в пустыне, Тихий вспыхнул и резко оборвал тему. С неподражаемой миной велел народу (так он их называл) доставать свои альбомы и приступать к срисовыванию очередной побитой вазы.

Больше он к этой теме не возвращался, а на примирительное предложение старосты Надежды сходить всем вместе в церковь и там под его руководством как следует рассмотреть все эти перспективы и центры резко ответил, что церковь – не музей и кучей туда не ходят, а если идут, то по одному и совсем по другому поводу.

Надежда почувствовала себя маленькой и глупенькой. Но урок не забыла. На следующий день отправилась в библиотеку и попросила подобрать ей литературу по русской иконе. Ей принесли два альбома – один «По залам Третьяковки», другой «Шедевры мирового искусства». И в том, и в другом содержалось краткое описание выставлявшихся в музеях икон. Ничего такого, о чем говорил Тихий, там не было.

 адежда долго еще вспоминала слова Евгения Алексеевича:

– Как он сказал? Истонченная телесность? Ба! Да это же и к нему самому относится! Ведь тоньше некуда. Причем не в аппетите дело, это тоже, видимо, какой-то принцип, о нем он тоже что-то тогда говорил… Как это он выразился?

 И Надежда, обладая завидной памятью, воспроизвела почти точно: «Отрицание того самого биологизма, который возводит насыщение плоти в высшую и безусловную заповедь».

– Вона как! То есть, получается, – сообразила девушка, – отрицание меня, моих родителей, вообще всех моих земляков, которые и не думают истончаться. Наоборот.

Надежда по-бабьи покачала головой:

– Боже, как же трудно бедненькому живется! Такой худой и такой умный! Нет, долго он у нас в Городке не протянет, его тут схавают. Мы и схаваем. А ведь он не малохольный, он просто другой. Посмотреть бы на его картины, наверное, хорошие пишет. И глаза у него были хорошие, чистые, беззащитные, когда он про иконы рассказывал. И ничего он не дистрофик, он… истонченный! И вообще говорил с нами как с хомо сапиенсами, а многие из нас даже и в церкви-то ни разу не были. Атеисты, комсомольцы, пэтэушники. Нашел перед кем распыляться! Да и не в церкви дело. Где он – и где мы… все.

Надежда еще долго думала над словами учителя, потом решилась, собралась и сходила в старенькую Воскресенскую церковь, которая примыкала к городскому кладбищу. В самой церкви в это зимнее утро было темновато и пустовато, несколько бабушек в черных платочках, опустив головы, слушали тихое бормотание священника, тоненько подпевая и послушно крестясь. Там, освещаемая слабым мерцанием свечей, принялась Надежда вглядываться в иконы, пытаясь найти в них то, о чем говорил им Тихий. Но это оказалось трудно. Промучившись и ничего такого не обнаружив, решила, что, видимо, не в иконах дело, а в самом Евгении Алексеевиче, у которого особенным образом устроена голова. Наверное, он не столько видел что-то, сколько сочинял и придумывал. Художник, одним словом! Ведь не могли же все эти премудрости, о которых он на уроке распинался, действительно располагаться на этих старых досках, расписанных малограмотными иконниками!

Через некоторое время настырная Надя попросила у учителя дополнительной консультации. Тихий в консультации отказал, сказав, что ему надо срочно уехать из Городка, а там видно будет. И отбыл на целый месяц в областной центр. Вроде бы на выставку картин своих родителей. Ничего себе! Все художники – и отец, и мать, и сын.

Говорили, что Тихий не сошелся с ними во взглядах, разругался, потому, собственно, и приехал в их Городок. Вроде бы здесь он много пишет. Правда, никто его картин не видел. Хозяйка, у которой он снимал комнату, тоже немногословная Матрена Михайловна, которая однажды пришла навестить захворавшую подругу, Надину маму, обмолвилась, что Тихий будто бы собирается доказать, что он больше, чем сынок известных родителей. Его слова. Вот и убивается над своими вонючими тряпками, он их холстами называет. Да как ни назови, а вредно это – дышать такой гадостью, не спать, плохо питаться. Жениться ему надо. Да кто ж за такого бирюка пойдет! Он и ухаживать не умеет, да и денег ему в училище крохи платят, только чтоб ноги не протянул. А от родительских переводов он отказывается. Назад отправляет. Сама видела.

…Конечно, в маленьком Городке Надежда с Тихим сталкивалась, но почему-то нечасто, при этом ей всегда казалось, что учитель не узнает ее.

 Не больно-то и хотелось! Никаких романтических чувств к этому старому чудаку (старше ее на десять лет! А страшный-то какой!) она не испытывала. К тому же вскоре подоспела и личная жизнь – Надежда стала встречаться с заводским мастером Виктором Афанасьевым, что окончательно вынесло Тихого за скобки ее жизни.

Виктор только что вернулся из армии, весь был прост, как правда, и выглядел соответственно. Голова круглая, волосы коротко подстриженные, сам весь крепкий, накачанный, как деревянный шар, только что вылетевший из недр токарного станка. На заводе Виктор сразу оказался на хорошем счету, он, конечно, звезд с неба не хватал, зато был исполнительным и старательным. То, что надо.

Наде он поначалу понравился, но как-то быстро надоел. Говорить с ним, в общем-то, было не о чем. Когда он по пятому кругу пересказал ей все подробности своей славной службы в стройбате на кирпичном заводе в соседней области, темы были исчерпаны. Тогда он принялся звать Надежду замуж, видимо, чтобы тем этих стало больше.

Между тем в Городке, как и по всей стране, с невестами был перебор, а с женихами – наоборот. Это искривляло не только демографию, но и сознание брачующихся. Мужик был вечным подарком судьбы, а девица чуть за двадцать считалась чуть ли не перестарком, за что ее регулярно терроризировали в семье и на производстве, намекая на жуткую участь старой девы. У скольких девиц тогда нервы не выдержали, и они испортили себе жизнь, сиганув за первого встречного, лишь бы избежать позорного клейма. Будто тавро разведенки или штамп матери-одиночки, которые раздавались той же щедрой рукой неравнодушной общественности, были лучше.

Вот и Надина мать советовала дочке не упускать Виктора. Принцев-то на всех не напасешься. А он парень простой, работящий. Вон отец твой, пришел с войны весь израненный, контуженный, места живого не было, а как расписались в сорок шестом, так и стал потихоньку выправляться. Всё от женщины зависит.

Надежда подумала и решила: замуж – так замуж. Но тут неожиданно умерла мама. Заболела по весне обычным гриппом, однако что-то пошло-поехало не так… Осложнение, воспаление легких – и за месяц всё было кончено. Папа был безутешен, совсем раскис. Надя попросила жениха подождать со свадьбой. Виктор вяло согласился. Вскоре их отношения, и так не слишком пылкие, совсем сдулись. Потом до нее дошли слухи, что видели его несколько раз с упаковщицей Любой Ивановой.

Надю это почти не задело. На первом месте у нее сейчас были домашние горести, к тому же втайне от всех она стала готовиться к экзаменам в Строгановку. Решила рискнуть.

Но накануне экзаменов, совпавших с маминой годовщиной, прямо во сне умер папа. Он вообще за этот год без мамы сильно сдал. Расстраивался очень.

После того как Надежда совсем осиротела, она растерялась и Строгановку отодвинула. Надо было не просто учиться, а учиться жить одной. Это было трудно. Она привыкла жить в любви и заботе. Умела брать и любила отдавать.

Чтобы как-то преодолеть горе, Надя на деньги, перешедшие ей по наследству, затеяла ремонт, потом поменяла старую мебель. Ударившись в работу, она вышла в передовики производства и вскоре стала заместителем начальника цеха…

Прошло больше года, но боль всё равно не проходила. Экс-ухажёр Виктор женился на своей упаковщице и блестел теперь по всему цеху довольной бульонной физиономией, которая стала еще глаже и круглей, рождая у Нади одну и ту же мысль: что Бог ни делает – всё к лучшему.

…Как-то зимним вечером, возвращаясь со спектакля из Дворца культуры, где ее лихая школьная подружка Машка блистала в роли грибоедовской Софьи, трактуя ее без особых затей, но органично и убедительно, аккурат как она сформулировала когда-то в своем школьном сочинении: мол, Фамусов осуждает свою дочь за то, что Софья с самого утра и уже с мужчиной… Так вот, Надя, продолжая улыбаться увиденному, неожиданно столкнулась с Евгением Алексеевичем Тихим. Был он без шапки, в какой-то кургузой болоньевой курточке. Холодный ветер трепал его длинные волосы. За прошедшее время он еще больше истончился и износился. Совсем не был похож на преподавателя, будто бомж какой-то. Не ответив на приветствие, пряча глаза, качнулся в переулок, а Надежда еще долго стояла, не в силах сделать ни шага. Такой человек пропадает! Ведь знала же, чувствовала, что схавает его Городок. Так и вышло. Чем тут жить интеллектуалу? Ни среды, ни библиотеки хорошей, ни театров, ни вернисажей. Самодеятельность одна. Скоро и из училища попрут. Вот ведь горюшко-то! Поддает в одиночку. Вообще всегда один. Сопьется учитель. Много ли ему надо!

В марте следующего, восемьдесят девятого года, уже около своего дома Надежда вновь столкнулась с Тихим. Опять одет он был не по сезону легко, без шапки, хотя мороз подбирался к двадцати. А главное, был он сильно дезориентирован алкоголем, всё прикладывался на покой в сугроб перед ее подъездом. Было ясно: завтра он проснется уже не на этом свете.

Надежда притащила его к себе домой. Напоила горячим чаем и уложила на диване.

Наутро педагог не вспомнил, как он тут оказался, а свою ученицу он, видать, забыл уже давно. Надя, чтобы не добавлять неловкости, не стала напоминать ему историю их знакомства. Тем более что неловкостей и без того хватало. Диван, на котором почивал спасенный, теперь живописно темнел огромным пятном. Тихий, прикрывая срам пледом, уводил в сторону глаза, прятал опухшую физиономию в лохматых волосах, что-то бормотал, потом быстренько распрощался и припустил к вокзалу – единственному в городе месту, где тогда можно было разжиться пивом.

Одним словом, это было дно Тихого. Падать ниже было некуда.

…Мама у Надежды была женщиной 30-х годов, то есть человеком с активной жизненной позицией. Она всегда учила свою дочь, что людям надо помогать, если надо – спасать, исправлять, брать на поруки. Бить в набат, подключать общественность и всё в том же духе. Ну и научила. Надя вняла материнским наказам и впряглась. В смысле, совершила самый странный, дикий, самый невозможный поступок в своей жизни – вышла за Евгения Тихого замуж.

Добро бы ее туда звали! Так нет! Почти силой женила на себе готового алкоголика. И мать тут виновата была лишь отчасти.

Спросите, почему? Реально пожалела погибающего художника, который однажды произвел на нее впечатление тем, что говорил и думал не как остальные. Оказывается, она это крепко оценила.

Но замуж-то зачем? Помогала бы просто, без испорченных жизни и паспорта. А что соседи скажут? На каком основании она, порядочная девушка, стала бы жить под одной крышей с каким-никаким, а мужчиной? Ведь по-другому она никак не могла помочь Тихому, как только начать контролировать каждый его шаг.

Она, конечно, не представляла, какой куль на себя взвалила. Какую огромную цену заплатила собственному прекраснодушию, во что обошлась ей эта уступка общественному вкусу.

Ни о какой любви, понятное дело, речи не было. Просто – служили два товарища. Так решила она, а он, дойдя до своего края, согласен был на что угодно, включая брак с чёртом лысым. Были бы желающие.

Вообще-то, даже не копая глубоко, лишь бросив взгляд на эту странную парочку, можно было догадаться: произошли они от разных животных: он – от какого-нибудь легкокрылого ящера Вильгельма, она – от собачки Тобика, не слишком сложной породы. И обитали они досель на разных планетах, где всё, начиная с атмосферы и кончая системой ценностей, было иное. Естественно, и время у них там текло совершенно по-разному: у летящего легкокрылого часы и минуты постоянно сносило в туманную вечность, а у домашнего любимца они тикали не спеша, частенько отставая, запутавшись в реальных надобах.

И создали Надежда и Евгений еще один диковинный вариант той самой ячейки, чтобы не сексом, прости господи, заниматься, а по-дружески, чисто из человеческого сострадания, помогать друг другу. Она ему – выжить физически, он ей – добавить духовного тонуса в её вялотекущую жизнь. И добавил. Брак с алкоголиком вообще тонизирует чрезвычайно. Ведь когда он пускает слюни на им же подмоченном диване, его профессия, возраст, а также уровень IQ имеют особое значение.

Хотя вначале всё шло даже неплохо. Тихий пил, конечно, но реже и не так безобразно. К тому же теперь он ел. Надежда взялась откармливать его изо всех сил. Но если бы алкоголизм лечился едой, у нас перевелись бы алкаши как класс, а их подруги кашеварили бы по совместительству в лучших ресторанах Европы.

 …Вскоре Надежда в полной мере смогла оценить всю степень экстравагантности своего поступка и градус болезненной связи, между ними завязавшейся. Они не подходили друг другу вообще – ни внешне, ни внутренне. Худой, нервный, с невидящим взглядом Тихий, который так и не стал своим в Городке, – и справная, уважаемая Надежда, которой Городок изо всех сил сочувствовал. Не понимал, но сочувствовал.

Чаще всего супруги молчали. Оно и правильно, чего трендеть-то? Впрочем, бывали у них моменты, когда они беседовали о высоком, вернее, говорил, конечно, он, а Надя слушала. Иногда Евгений показывал ей свои наброски, в которых Надя понимала мало, но главное – она никак не могла взять в толк, почему он ничего из начатого не доводит до конца? Почему так много эскизов и совсем нет законченных работ? А ведь годочков Евгению немало – недавно тридцать шесть сравнялось.

Но эти вопросы Тихому задавать было нельзя, потому что он, наперекор фамилии, тут же превращался в буйного. А это означало только одно: мог сорваться и побежать пить. Вот и выбирай: принцип или отношения? Так потихоньку в этом браке Надежда становилась беспринципной барышней, сговорчивой до безобразия, что ей сильно не нравилось. И это была мина замедленного действия.

Надежда вообще в этом союзе кем только ни была: психологом и сиделкой, наркологом и грузчиком. Впрягшись однажды, она возилась с проблемным мужем, будто не было в этом никакой тяжести и неловкости.

Когда Тихий исчезал, это могло означать только одно. Надежду в тот же самый момент вдруг охватывало дикое беспокойство. С трудом дождавшись, когда стемнеет, она обходила все злачные места, где мог он быть, в конце концов находила его и тащила домой бездыханное тело, чтобы ценой невероятных усилий вернуть Тихого к жизни.

И откуда только брались силы и терпение? Она не ругала его за срывы, просто снова и снова помогала. Может, потому, что Тихий был для нее единственно близким человеком; может, потому, что она верила в его талант, хоть и не понимала ничего в его картинах; может, потому, что ни от кого другого Евгений помощи бы не принял, и она оставалась его последним шансом…

И что-то сдвинулось. В Тихом постепенно очухалась та часть личности, что отвечала за самосохранение, и не только физического, но и творческого организма. Он стал много писать. Хотя Надежду порой ненавидел. И потому что полностью от нее зависел, и потому что она морально убивала его своим здоровьем и великодушием. Он на ее фоне был жалким, никчемным импотентом, который портил славной женщине здоровье и жизнь.

Вот и получается: они понимали друг друга. А разве этого мало? В моменты просветления, как настоящие супруги, гуляли по городу или даже ходили в кино. Со стороны посмотреть, конечно, странная парочка, ну да чего не бывает на свете! – а внутрь к ним никто не допускался.

…Так прошел год. В последнее время Евгений упорно работал над картиной, которой придавал особое значение. Он назвал ее «Надежда», что Наде чрезвычайно льстило, хотя ясности не добавляло.

 Выглядела картина так. На переднем плане торчал в сугробе ногами вверх человек. Брюки у него задрались, обнажив растопыренные голые ноги, образующие букву V. Эти тощие конечности голубого цвета бросались в глаза в первую очередь. Сам же сугроб в центре выглядел, как ржавая авиационная бомба времен Великой Отечественной войны, был он весь в желтых пятнах и потёках, утыканный по периметру пустыми бутылками и окурками.

В правом углу картины была изображена толпа зевак, в которой выделялась парочка алкашей с красными носами и такими же красными руками; видимо, то были охотники за пустыми бутылками. Рядом пристроилась веселая городская дурочка, демонстрирующая в безумном смехе остатки черных зубов. Чуть поодаль гомонили что-то замышляющие беспризорники, в живописных лохмотьях, с глазами всё видевших стариков.

Далее в центре по верхнему краю полотна между небом и землей парила какая-то неясная человеческая фигура (наверное, душа умершего, сообразила Надя), а на земле вослед ей, несмотря на холодную пору, воздевала руки к небу голая женщина, которая, видимо, и была той самой Надеждой.

Наде картина не нравилась. Ее пугали обмороженные ноги покойника на переднем плане, вызывали отвращение опустившиеся люди. Хоть в реальности она и не такое теперь видела, ей казалось, что всё это как-то плохо согласуется с идеей о летучей душе и голой Надежде.

Но она, понятное дело, молчала.

Евгений между тем ее и не спрашивал, ему нужна была оценка профессионалов, а потому он ждал приезда родителей. Приезд, однако, затягивался.

…Как ни странно, но с началом перестройки Тихие-старшие неожиданно разбогатели. Особенно мать. Она всегда в своих картинах тяготела к декоративности, много лет специализировалась на лирических пейзажах и натюрмортах, – а тут как раз выяснилось, что в открывающиеся конторы нуворишей, в их огромные квартиры и загородные виллы именно такая живопись и требуется. Стен, как и денег, у богатеньких теперь было много. А вкуса не очень. И Маргарита Тихая со своей дамской белибердой попала в масть. Особенно большим успехом пользовались ее подсолнухи. Их она писала по одному и в букетах, в вазах и на поле, с черными семечками и желтеньким пушком посередине, под невероятной небесной лазурью и в предгрозовом сумраке.

Картины были огромные, средние, миниатюрные; в массивных золоченых багетах и простеньких рамочках. Маргарита продала всё из своих запасников. И теперь работала с колес. Поставила это дело на поток. Пока она продавала картинки в Москве, ее муж, настоящий художник, Алексей Тихий, матерясь на чем свет, лузгал в их общей мастерской осточертевшую подсолнечную тему. Это был настоящий семейный подряд.

Маргарита сделалась модным живописцем. Заслышав раскрученную фамилию, московские клиенты хватались за кошелек и не мелочились. Благодаря этому ажиотажу удалось под шумок толкнуть и некоторые пейзажи Тихого-мужа, а теперь Маргарита собиралась пристроить и Тихого-сына.

…Вернувшаяся с работы Надежда, заслышав в комнате голоса мужа и его матери, не стала им мешать. Она прошла в кухоньку и тихо присела на табурет. Ноги после рабочего дня гудели, есть хотелось до желудочных судорог, но решалась судьба не просто картины – художника, и Надежда замерла, скрючившись на своём колченогом сиденье.

Дверь в комнату была открыта, и можно было вполне легально слышать весь разговор.

Вначале было тихо, только Евгений нервно метался по комнате, дожидаясь материнской оценки. И та, наконец, заговорила.

– Безусловно, сынок, очень интересно. Очень пронзительно. Ты доказал, что и так было давно понятно: ты не только талантливый художник, ты мыслитель. Как Шагал. Как Ефим Честняков. Из той кагорты. Ну что сказать? Талантливо выписаны пятна на снегу. У замерзшего видны ошметки кальсонных штрипок, что добавляет ужаса в происходящее. Браво. Народ у тебя – сплошь маргиналы. Понятно, что это сознательное сгущение, прием, так сказать. Бедный мальчик, что, однако, носишь ты в душе! Ты весь, как израненное сердце. И никакая Тетёха тут не поможет. Наоборот. Примитивная неодушевленность во времена наступившего исторического катаклизма, конечно, выживет. Она никогда и нигде не пропадет. Но моральная победа (виктория!) будет за тонкими духовными натурами, которые весь ужас происходящего воспринимают голой кожей. Именно они через надежду и придут к вере. К вере в бессмертие человеческой души.

Под тяжестью опустившегося тела заскрипело кресло. Щелкнула зажигалка. Тихая продолжала:

– Ты растешь, сынок. Но и у этой твоей картины долгая и, увы, некоммерческая судьба. Не представляю, кто бы хотел такое видеть у себя дома!

Потом она поднялась и, судя по цоканью каблуков, начала перемещаться вдоль картины, подавая отдельные реплики:

– Может, попробуем организовать твою выставку в П.? У тебя есть еще что-нибудь? Ты мне как-то показывал портрет старухи…

– Нету…

– …Давай, сына, возвращайся. Тебе надо писать. Купим тебе отдельную квартиру. Хватит народ смешить. А, кстати, где она?

– Сейчас придет.

– Деньги нужны?

– Нет.

– Ну и ладно. Мне пора. Тетёхе привета не передаю. Перебьётся. Пошли, проводишь. 

И они прошагали к выходу, не заметив Надю, прилипшую к табурету в углу между газовой плитой и раковиной с грязной посудой.

Вот так – Тетёха! А ничего, что Тетёха скоро тут с вами инвалидом сделается? И помрет, надорвавшись. А сынок твой гениальный напьется на ее поминках. Слушал, гад, и не вступился. Предатель. Толку нет ни днем, ни ночью. Достаточно.

Часть 3. Жить и выживать

Голод – не тётка. Это касается гения и не гения. Всегда и у всех наступает момент, когда надо вытащить наконец вскипевшие ходики и начать варить что-то съедобное. Кульбит с кипящим будильником, конечно, оригинален, но когда желудок пуст, нужно взять себя за шкирку, стряхнуть приросшую эксцентричность и постараться, не разбив яйца, сварить и съесть его. Ну вот, съели. И что дальше?

«Ничего, что я, какое-никакое, а заводское начальство, обливаясь стыдом, встала за прилавок в городе, где все меня знают? Чтобы прокормиться, мотаюсь в Москву за товаром, тягаю огромные сумки, стою в любую погоду на рынке, продаю турецкую одежку и китайский ширпотреб? Мужья другим женщинам помогают. А этот гений творит. От денег он отказывается. Красиво. Было бы еще красивее, если б научился их зарабатывать!» – негодовала Надежда, отмывая накопившуюся за день грязную посуду и чувствуя себя просто последней дурой, примитивной дешёвкой, ссаным веником. Тетёхой, одним словом.

С этим надо было кончать. Надя, как многие русские женщины, терпела долго, но если принимала решение – оно было окончательным.

Хлопнула входная дверь. Это вернулся Тихий. Гремя посудой, Надежда поинтересовалась небрежно:

– Так Тетёха, говоришь?

Он опешил:

– Ты что, подслушивала?

– Ага. Подслушивала и подсматривала.

– Это возмутительно.

– Я тоже так считаю. Давай-ка прямо сейчас, Евгений Алексеевич, и закончим с этим. Дуй-ка ты к себе в общагу, а то – в родительское гнездышко, это как хочешь. Меня ты больше не касаешься. Я подаю на развод – и творческих тебе успехов.

– Вон ты как заговорила!

– А ты думал, что я слепо-глухо-немая дебилка?

– Никогда я так не думал.

– Значит, что-то святое в тебе осталось.

– Ужинать будем?

– Ужинать будем. Каждый у себя.

– Жаль.

– Еще бы! Целый год как псу под хвост.

…Несмотря на сильную обиду, Надя, приняв решение, испытала колоссальное облегчение. Она позвала Машку, благо та жила в соседнем подъезде. Подруга привела своего нового дружка и помощника – Васыля по фамилии Хвылэнко, который притащился за ней из последней московской поездки и теперь, вроде бы временно, проживал у неё. И они втроем, с молодой непринужденностью, отпраздновали Надино освобождение – с брызгами контрафактного шампанского и громким пением Высоцкого под Хвылэнкину расстроенную гитару. Особенно удачно шла песня о жирафиной дочке, которую угораздило выйти замуж за бизона. Машка тут использовала весь свой богатый актерский потенциал, чтобы донести важную мысль о недопустимости браков, противоречащих самой природе. «Жираф большой! Ему видней!» – дружно соглашались захмелевшие друзья, тыкая пальцами в разошедшуюся актрису.

…Васыль родился на Рублевке. Именно так называлось его село на Полтавщине.

У него были легкий характер, яркие голубые глаза и такой густой бас, что его шоканье и гэканье слышно было на другом конце рынка. А еще у Васыля были длинные, свисающие на грудь усы медного цвета.

Машка звала его дон Базилио, но Надя была с этим не согласна. Это был типичный хохол, и если на кого он и смахивал, то на реального украинского писателя Тараса Шевченко или же на литературного Тараса Бульбу, только, конечно, помоложе.

Его как-то быстро на рынке все узнали и полюбили. Был он большим, добрым, безотказным силачом, которому в период накопления базарного капитала, когда пупки у баб развязывались, просто цены не было.

Дело в том, что каждое утро весь товар надо было на рынок привезти, а вечером увезти. Сложить, упаковать и убрать на ночь, чтобы утром начать всё сначала. Для этого женщины-продавцы использовали мужчин, а те использовали всё подряд: машины, мотоциклы, ручные тележки, прицепы. Васыль раздобыл на железной дороге огромный железный контейнер, в который помещался не только весь товар Маши и Нади, но и несколько огромных баулов их соседок. Сдвинуть эту громаду с места мог только настоящий богатырь. То есть Васыль.

Утром и вечером катил Васыль свою огромную железяку по краю дороги, распевая во весь голос ридни украиньски писни. Это был не просто ценный помощник, Васыль был настоящий добытчик, потому что труд его недешево стоил, а обойтись без него было никак невозможно.

Машка не могла на него нарадоваться. Их с Надей торговля сразу стала заметно прибыльной. Но через полгода на проезжей части, по которой Васыль всегда возил свою груженую железяку, его сбила машина, шофер которой скрылся с места происшествия. Было ли это убийство или несчастный случай – следствие особо не заморачивалось, остановившись на последнем. Милиция не нашла никакого криминала, а точнее, и не искала. Это было в духе нового времени: страшно, жестоко, безнаказанно. То ли конкурент, то ли пьяный негодяй в одну хвылынку лишил жизни доброго, красивого, работящего парня.

Женская часть рынка горько оплакала Васыля Хвылэнко, а потом… а что потом? – продолжила свои хождения по мукам.

Маша вскоре после случившегося уехала в Москву. Там, конечно, тоже всё было – будь здоров! Но в столице, в отличие от провинции, были деньги. Можно было нормально заработать. И подруга там осталась.

…Русская провинция не то что там приняла или не приняла перестройку, ни то, ни другое от нее и не требовалось. Российское захолустье просто никто не имел в виду. Поставили перед фактом – вначале, товарищи, так: быстренько перестроимся, перегруппируемся, так-скать, потом дружненько ускоримся, и будет всем нам рыночное счастье.

Народ наш и бровью не повел, он и не такое слышал. Еще пару десятков лет назад он вовсю строил коммунизм, где от него вообще требовалось напряжение по возможности, а обещано было удовлетворение по потребности.

Вскоре, однако, новое словоблудие иссякло вместе с источником, его породившим. А разворошённая страна осталась с главным вопросом: как во всем этом выжить? Выяснилось, что сотворенная со страной шоковая терапия и нормальная жизнь – две вещи несовместные. Жизнь в шоке – это когда думаешь, что хуже уже некуда, а назавтра оказывается, что ты ошибался. И так каждый день. Из года в год. Почти десять лет.

Жизнь в Городке, настигнутом перестройкой, как оползнем, не просто покатилась под откос, она обрушилась в искореженном и изуродованном виде. Патриархальная простота и социальная наивность создателей ходиков не позволяли разобраться в премудростях всё новых и новых исторических вывертов: ваучеризация, инфляция, девальвация. А потому советские люди просто взялись это всё перетерпеть. Что-что, а терпеть они умели.

Наивные, послушные, запуганные, они, скорее, не поверили бы глазам своим, чем согласились с тем, что их всех: рабочих, крестьян, ИТР и примкнувшую к ним интеллигенцию; людей разных полов, возрастов и физической кондиции, – государство победившего социализма могло запросто спустить в исторический унитаз, вкупе с работающими фабриками-заводами, театрами и аэродромами, садиками и богадельнями, идеями и идеалами.

Такого просто не могло быть. «Значит, чего-то мы не понимаем, – решил наш доверчивый люд. – А родное государство нас не бросит. Это временные трудности, надо перетоптаться».

Один малахольный толстяк из правительства как-то по телевизору бубнил себе под нос, что он здесь якобы капитализм строит. Но кто же ему поверит? Капитализм в провинции было словом ругательным, это последнему двоечнику известно, а потому никто особо этому чудачку не поверил. Запас доверия к советской власти у простого народа был так велик, что, несмотря на очевидные вещи (завод сдох, а преступность – наоборот; денег нет, а миллионеров полно), вера в разумность происходящего долго не исчезала. Скоро, однако, даже самым наивным стало понятно, что затеян дьявольский эксперимент, в ходе которого прошлая жизнь каждого и героическая история всех были объявлены ошибкой. Оказывается, более семи десятков лет с полным напряжением сил только и делали, что шли не туда, строили не то, учили не тому.

 И как же теперь жить дальше? – А вот это как раз необязательно.

…Директор градообразующего завода, Иван Сергеевич Пороховщиков, еще некоторое время после начала приватизации жил в поезде, курсируя между Городком и столицей, пытаясь спасти завод и производство. И доездился. Явились столичные бизнесмены и отжали пребывающий в коме завод, заплатив за него пачкой разноцветных бумажек-ваучеров. Производство встало окончательно. Через полтора года неработающий часовой завод перешел в руки местных бандюганов, которые вскоре ударными темпами поубивали друг друга. Не до конца, к сожалению.

Директора от всего происходящего хватил удар, и он отправился вслед за теми своими земляками, которые не смогли перестроиться и оказались легкой добычей инфарктов, инсультов и прочих немочей. Дружными рядами, как на майской демонстрации, трудовой народ, предварительно дематериализовавшись, двинулся на вечный покой. Кладбища почти сравнялись по численности с городами. Обитали в этих перестроечных некрополях по большей части решительные мужчины молодых лет и прочие, не вписавшиеся в новые условия люди.

 Оживились редчайшие прежде в Городке самоубийства. А перестрелки и взрывы стали рядовым фоном промышляющего по всей стране криминала.

…Между тем у живых пока горожан прежние запасы стремительно проедались, и голод, вместе с карточками на крупу и соль, вместе с длинными очередями за молоком, вместе с обесцениванием всего и вся, – переместился в реальную плоскость, где вольготно обосновались заполонившие всё пространство невесть откуда взявшиеся герои нового времени. Бандиты, проститутки, спекулянты, поднявшись на мутной волне с самого дна, переместились в первые ряды продвинутых и вроде бы давно уже перестроившихся граждан. Они, в полном соответствии с наступившей гласностью, со страниц газет и с телеэкранов определяли теперь мораль (амораль) и политику (с тех пор навечно грязное слово), вываливая на неискушенных людей информацию, от которой у них кровь не стыла – ее напрочь вымораживало. Зараза была почище радиации.

 «Шок – это по-нашему!» – лыбился с экрана перестроечный дебил, заталкивая в свою ненасытную пасть очередной шоколадный батончик.

…Евгений в П. не уехал. Что-то, видать, его останавливало от заманчивого предложения матери. Скорее всего, не с чем было ехать. Картин не было. А если возвращаться домой – так не с пустыми же руками, а победителем. Да и пропадать в жалком городишке проще, чем в городе, в котором все знают тебя, твоих родителей, и сам ты знаешь очень многих.

Быстро развестись у них не получилось. То Тихий отсутствовал, то Надежда непрерывно вкалывала. Вскоре и вообще ее унесло из Городка.

…Если бы не Машка, Надя, наверное, сдохла бы с голоду. Торговля в нищем городе больше не приносила денег. Помочь ей было некому. Тихого она прогнала, да и не был он ни опорой, ни источником материального достатка. Завод раздербанили на кучу каких-то офисов, а сам Городок как-то быстро превратился в опасное для проживания место. Маша звонила часто, ругалась, звала Надю к себе, но у той долго сохранялась дурацкая надежда, что завод волшебным образом заработает, стаж не прервется и всё наладится (ее трудовая книжка по-прежнему лежала на заводе, в сейфе, в малюсенькой комнатке за железной дверью, под крышей).

Надежде не нравилась грубая, многолюдная Москва, страшила мысль о том, что придется продавать родную квартиру, снимать где-то угол у чужих людей и вообще – начинать жить сначала. Ей шел тридцатый год, и порой она казалась себе старой тёткой, у которой напрочь отшибло силы, мозги и волю.

Ей потребовался почти год судорожных метаний и нервотрепок (без Машки было очень трудно), с регулярно пьяным, больным и беспомощным Тихим, который на автомате таскался к ней, – так вот, должен был пройти почти год, прежде чем она поняла: надо уносить ноги. Пока жива, из этого зачумленного места надо бежать. Это уже не родной уютный Городок, это опасная Зона, в которой даже речушка Серая теперь блестит, как стальной клинок.

В известном фильме столь ценимого Тихим режиссера прошло почти двадцать лет после метеоритного катаклизма, после чего городок превратился в заброшенную Зону, по которой не от мира сего сталкеры водили опасные экскурсии. Их Городку хватило пяти лет. И вот уже помойка, пресытившись дворами, расползлась вдоль городских дорог, которые, как струпьями, покрылись непроезжими ухабами; штукатурка на домах осыпалась, электрические столбы попадали, будто подкошенные, а лампочки больше нигде не горели. Опасные сумерки спускались прямо посреди дня на прежде непуганое население Городка.

Впрочем, оно, это население, тоже не бездействовало: из непуганого оно как-то подозрительно быстро превратилось в дикое и теперь промышляло чёрт знает чем! Добывало и сдавало в чер- и цветмет все приметы недавней цивилизации: телефонные и телеграфные кабели, рельсы и станки; разбирало фабрики и заводы, троллейбусы и самолеты, а также брошенную в чистом поле военную технику.

С дач теперь воровали всё, включая нитки и иголки.

Все, кто поживей, уже давно снялись с насиженных мест и разъехались, куда кто смог: за границу, в таёжную глушь, но чаще всего – в резиновую столицу.

…Тут под Новый год приехала в Городок Маша. Зашла к Наде вся такая нарядная, громкоголосая, в лисьей шубе, в белых сапогах на шпильках. Глянула на замордованную подругу, как на клинического недоумка. Еще раз принялась вдалбливать: вся жизнь – в Москве, там – деньги и лучшие люди. У нее вот появился друг-бизнесмен, который купил для нее место на рынке. Теперь она будет ездить за границу за хорошим товаром. Нужна надежная напарница. Это твой шанс, Надюша. Жить будем вместе, так дешевле, сейчас снимаю комнату в Одинцове, с хозяйкой договорюсь сама.

Теперь Надя, подумав пару дней и ночей, согласилась. Пошла на завод, забрала свою трудовую книжку. Потом отправилась в ЗАГС и подала на развод. Тихий как раз приходил в себя после недельного Рояля (был такой чумовой напиток времен перестройки), а потому подмахнул заявление трясущимися руками, особо не вникая. Да и почему бы ему быть против?

В местной газете Надя поместила объявление о продаже квартиры и отдала ключ Матрене Михайловне, попросив показывать квартиру всем желающим.

Продала по дешевке Матрениной внучке Люде остатки своего нераспроданного тряпья и место на рынке. Ввела ее в курс дела. И через неделю, слегка пришибленная собственной решимостью и полной неопределенностью, уже лежала на верхней полке плацкартного вагона, который вез ее в какую-то новую жизнь.

Чувствовала она себя сошедшей с ума старухой, которая раскорёжила всё, до чего смогла дотянуться. Нашла кого слушать! Машку! Да она непотопляемая! У нее не нервы, а стальные тросы, да ей плюй в глаза – всё божья роса. А как ты сможешь, без своего угла, без друзей и соседей? Кому ты сдалася в той Москве? Ездила же в Лужники за товаром, видела. Ведь дурдом! Толкотня и пробки. Бандюганы по рынку ходят косяками. В открытую. И деньги, кругом деньги, будь они неладны! Все разговоры о деньгах.

Истощавшая от пережитых волнений, без сна и аппетита, смахивала она сейчас на сухой лист, занесенный пыльным ветром на сиротский лежак, трясущийся на стыках, как псих в припадке.

Позади была целая жизнь, вначале счастливая и складная, с любящими родителями, родным заводом, мечтами об учебе и ясным будущим; потом тяжелая и нелепая – с безработицей и безденежьем, неудачным замужеством и чувством тупика, глухого и опасного. Но дома она кое-как ко всему этому приладилась. Теперь надо будет выживать в чужом месте. Получится ли? И она решила: главное – надо хорошенько присмотреться, надо больше думать и помалкивать, чтобы не влететь с лихой Машкой в какую-нибудь уголовщину. Если что – работы в Москве хватит, я работы не боюсь. Устроюсь. Не пропаду.

Часть 4. Время и часы. Цена ожидания

Наверное, потому и вошла в историю эта байка про часы, что уж больно сильно Ньютон расстроился, обнаружив испорченный хронометр. Он же не знал, что люди будут мифологизировать именно это бытовое происшествие. С ним ведь подобное – на каждом шагу. А если бы знал? Не грустил бы? И вообще, какую цену мы согласны платить, чтобы результат хоть как-нибудь соответствовал нашим ожиданиям?

Три долгих года, до весны девяносто шестого, Надя в Москве челночила. Это был тяжелый, но интересный, а поначалу и очень выгодный бизнес. Они с Машкой попали в компанию не к барыгам, а к очень приличным людям, с которыми вместе ездили за товаром, вместе торговали.

У них образовалась своя группка из десяти человек, соседей по Лужникам, среди которых были две подружки, Татьяна Михайловна и Елизавета Ивановна, учительницы музыки из Тулы; медсестра Катюша из Воронежа, трое бывших заводчанок из Подмосковья и майор Пилипчук с женой Соней из Харькова. О майоре надо сказать отдельно.

Раньше Семен Пилипчук преподавал тактику на Высших офицерских курсах, и всё у него шло хорошо. Но вот грянула перестройка, потом Советский Союз распался, а потом его вместе с его тактикой совершенно бестактно выкинули в запас, на пенсию. Он говорил: «Я не Горбачёв, так быстро перестраиваться не могу!» За неимением другой аудитории Пилипчук просвещал теперь темноту торговую, используя для этого каждую свободную минуту. Он был патологически выступливый, так что Соне постоянно приходилось ему напоминать: «Ты не на трибуне, Сеня!»

Но присутствие говорливого майора женщин не напрягало, а наоборот, очень даже цементировало коллективчик. Не зная языков, с калькулятором, как с автоматом наперевес, отважно устремлялся майор Пилипчук на переговоры с турецкими, польскими и прочими партнерами, как в тыл к врагу. И добивался выгодных условий. Видать, сохранившаяся офицерская стать Сени и его решительное лицо не позволяли переговорщикам шутить с ценами уж очень сильно.

В автобусах и поездах Пилипчук держал под своим крылом не только пышнотелую жену Соню, но и всех остальных женщин группы, устраивая им переклички и похаживая между ними, как павлин среди бесхвостых курочек. Соня только посмеивалась. А женщины его постоянно подкармливали, как пастуха в деревне.

Случались минуты, когда, обсудив торговые дела, принимались товарки вспоминать своих родных, детей, рассказывать что-то. Вот тут и наступал звездный час майора в отставке. Он, как старая цирковая лошадь при звуках английского рожка, оживлялся, пристраивался рядом и, дождавшись небольшой паузы, прокашливался и встревал:

– Я, извиняюсь, тут услышал, не все еще в курсе. Это непорядок. Надо знать свою дислокацию. Поясняю. Сейчас, гражданочки, идет первоначальное накопление капитала. Нашими с вами, дорогие женщины, руками выкладывается хилый мосточек между рухнувшим социализмом и непонятно чем образовавшимся взамен. Мы с вами есть связка между спросом и потреблением, между вчера и завтра

Те, кто слышал это не в первый раз, тихо расползались по вагону или салону автобуса. Оставшиеся сидели практически в гипнозе и слушали. Пилипчук был профессиональный краснобай, он был сам себе и тема, и вдохновение:

– Да нам с вами, дорогие мои женщины, цены нет. Вот считаем, – и он принимался загибать свои желтые прокуренные пальцы. – Это выгодно покупателям?

Женщины подтверждали: еще бы, практически задаром отдаем!

Пилипчук продолжал:

– А нам с вами? Выгодно или нет?

Ответы были разные, но Пилипчук выбирал нужный:

– Выгодно, а то стали бы мы с вами трястись в дороге, психовать на таможне, лучше бы дома сидели.

Потом он приосанивался. Голос его взлетал до горних вершин:

– А как это выгодно государству! Не дожидаясь зарплат и дотаций, не мечтая о манне небесной, половина населения в нашем лице кормит себя сама, да и одевает, между прочим, тоже! – при этом дает передышку нашей легкой и всякой прочей промышленности.

– Ура, товарищи! – не выдерживала медсестра Катюша и неслась за Соней, чтобы нейтрализовать этот извержение.

И так до тех пор, пока жена не заткнет этот фонтан чем-нибудь съедобным. Но и поглощая еду, Семен не сразу успокаивается. Он с набитым ртом всё толкует и толкует бедной Соне, что она есть главная заплата на теле обносившихся сограждан.

– Тю! А ты кто? Не заплата? – машет руками Соня.

– Я не. Я менеджер.

– Вот еще. Помолчи-ка лучше, менеджер несчастный, а то опять всех уморил.

– Разве ж я не прав? – кипятится Семен уже в сторону государства. – Пусть спасибо нам скажут. Когда б еще люди такой шикарной одеждой разжились?

– Скажут, обязательно скажут. Да много ли ты понимаешь в шикарной-то одежде? Всю жизнь в форме проходил!

То, что майор называл шикарной одеждой, его сподвижницы именовали скромнее – хорошим товаром. Хотя, конечно, и это было преувеличением.

Если честно, хорошей эта одежда не была. Не была она даже и нормальной. Если называть вещи своими именами, была она низкосортной, безвкусной, подчас бракованной. Но наши люди были до такой степени не избалованы, в смысле – разуты-раздеты, что импортная одежда от челноков на долгие годы стала для них и prêt-à-porter, и Haute couture, и moda-luxe, и всё на свете, были бы деньги. В советские годы ходила в народе частушка о недостатках государственного планирования, жертвами которого становились прежде всего женщины:

Наши спутник запустили

На Полярную звезду.

Лучше б лифчиков пошили

Да трусишек… и так далее.

А теперь, в девяностые, на рынках благодаря челнокам было всё: хлопчатобумажное бельё и крупной вязки шерстяные кардиганы; волосатые юбки всех цветов радуги и атласные халатики, как в зарубежных фильмах; теплые махровые пижамы и легкие нейлоновые блузки, блестящие в отдельных местах. И все эти сокровища можно было спокойно, не давясь в очередях, купить на рынке по нормальной цене. Да с ума сойти! А потому разбиралось абсолютно всё, что привозилось Надеждой и ее коллегами из не очень дальнего зарубежья. Так что прав был майор Пилипчук.

…Надя всегда много работала, но сейчас она попала в форменную карусель: товар–деньги–товар, автобус–поезд–электричка, Москва–Турция– Польша. И тяжеленные баулы. Всегда и везде. Порой она казалась себе груженой верблюдицей, днем и ночью бредущей через бесконечную пустыню, где расставлены палатки с тряпьём.

Надя себе теперь страшно не нравилась. Была уверена, что в этой круговерти, пробиваясь и надрываясь, она утратила то немногое, что у нее когда-то было, что постарела она и огрубела. Все ее подъемы и рывки, бессонные ночи и бесконечные дороги отразились на накачаенной, как у борца, фигуре и на неприлично загорелом, как у бомжа, лице, на котором все желающие могут прочитать: Я знаю, почем фунт рыночного лиха.

Но Надежда также знала, чего ради так пластается. Комнату в лефортовской коммуналке на две семьи она купила уже через два года своих рыночных мытарств. Так она стала не то что бы москвичкой, а скорее – выездной. Как-никак, а мир посмотрела. Выборочно, конечно, но всё равно – заграница. Попадала в разные ситуации, иногда неприятные, а порой и опасные, и всегда ее выручала мамина мудрость, ее любимые присказки: Бог не выдаст, свинья не съест; Боишься – не делай, а делаешь – не бойся; Из девок не выгонят.

Да, только и радости, что из девок не выгонят, потому что эта цыганская жизнь на колесах с цифрами в голове никак не способствовала делам амурным. А может, это она такая тетёха, всё ждет каких-то особых условий. Другие вон прямо на баулах вьют семейные гнезда. Машка в этих безумных переездах даже мужа себе нашла – турка Сулеймана, чёрного, как чёрт! – и уехала к нему в курортный городок Кемер, где у Сулеймана на побережье Средиземного моря была своя маленькая гостиница, ресторанчик и магазинчик. Он так радовался, что оторвал красивую русскую блондинку, а по совместительству – переводчицу и помощницу, что Надя на свадьбе даже напряглась. Но пока вроде всё хорошо. Маша родила сына и снова ходит беременной. Звонит, зовет в гости. Надо будет съездить, посмотреть. Всё некогда. Хотя из челноков через три года Надя тоже ушла.

…Продав за бесценок квартиру в родном Городке, она купила киоск «Союзпечать» у станции метро «Авиамоторная», рядом с домом. Случайно увидела объявление о продаже и решила в очередной раз рискнуть.

 И снова жизнь ее потекла совсем по-новому. Это был античелнок – стабильный, оседлый бизнес, ориентированный на устоявшуюся жизнь коренных москвичей, благо, такие еще остались. Не надо было никуда мотаться – это был главный плюс ее новой работы. У нее нашлась и надежная сменщица – ее соседка по коммунальной квартире, пенсионерка Валентина Григорьевна Ложкина, чью энергию давно пора было направить в мирное русло.

Работали они «два через два» с семи до девятнадцати часов. Это был второй плюс. Надя давно мечтала, что когда-нибудь денек просто полежит на диване. Лежать оказалось труднее, чем мечтать.

Деньги в результате получались не бешеные, но нормальные, ей хватало. Это был третий плюс. Были и другие: интересный и ходовой товар – сериальные книжки, за которыми тогда все охотились; глянцевые журналы, женские издания, тиражные политические и дачные газеты, канцелярские товары на каждый день, сувениры в шаговой доступности. И покупатели были совсем другие – не слишком разговорчивые, но вежливые и интеллигентные. Главное, в их в глазах не скакали эти бешеные цифры.

Надя сделала из старой будки конфетку – обновила электрику, подвела наружную подсветку, отделала сайдингом. Внутри установила удобные витринные полки и стеллажи для хранения товара. Купила бытовую технику на все случаи жизни: сплит-систему, микроволновку, электрочайник и даже биотуалет. Цену всему этому комфорту бродячая Надя узнала давно.

На случай плохой погоды, а тут она всегда такая, для удобства покупателей заказала навесной козырек от осадков. Люди это, как и всё остальное, вскоре оценили. И у нее сформировался свой круг читателей – покупателей – друзей.

Но стабильность – не наша история, и через два года поменявшиеся после выборов местные власти ее замечательный киоск почему-то обругали неэстетичным, стоящим как-то неправильно, и предупредили, что через три месяца уберут его с этого места. Надя быстро продала киоск и снова задумалась о будущем. Но теперь у нее в столице были свои люди. Людмила Павловна, например, постоянная читательница «Литературки», для которой Надя каждую среду оставляла экземпляр. Узнав о грядущих переменах, та озаботилась не только получением любимой газеты, но и судьбой Надежды. И устроила ее на передвижной книжный развал.

Одно крупное столичное издательство учебной и научной литературы решило само прийти к своим читателям. И организовало книжный развал прямо в тех местах, где обитали их потенциальные покупатели, – в фойе образовательных департаментов, в учебных заведениях, министерствах.

Это была та же челночная цыганщина с бесконечной погрузкой-выгрузкой, только устроенная крупной книжной сетью, и торговали здесь не бракованными тряпками, а продукцией, к которой Надя в своем киоске успела привыкнуть. К тому же, как уверяла ее Людмила Павловна, торговля в этих точках идет бодро, процент с продаж получается хороший.

Конечно, снова таскаться с места на место Наде ух как не хотелось, но ничего другого пока не было, и опять-таки, какие люди копались в ее книжках и журналах! Образованные, воспитанные, интеллигентные. А чудныые!

Тут на днях один мужчина, увидев на прилавке книгу с непроизносимым названием, так обрадовался, прямо вспыхнул весь. Крутил, листал и прижимал к себе до тех пор, пока Надя не догадалась: книга дорогая, а у него, видимо, не хватает наличных. Но, судя по всему, она ему сильно нужна, расстаться с ней – невозможно. И он не может придумать, как ему теперь быть. Боится, что положит книжку – и уведут сокровище из-под носа!

И тогда Надя предложила ему взять книгу, а заплатить через неделю. Они в этом департаменте по пятницам торгуют. Мужчина разволновался: ему было неудобно перед Надей, что мужик на мели, копейки считает; не верилось, что так просто может разрешиться его проблема, и он станет счастливым обладателем редкого издания. И он поспешил развеять ее сомнения:

– Меня зовут Дмитрий Николаевич. Фамилия – Алсуфьев. Я тут служу. Меня тут знают.

– Я тоже знаю. Видела раньше. А я Надежда.

– А я осёл, Надя. В книжки смотрю, а людей не замечаю. Благодарю вас, Надюша. Неоценимую услугу вы мне оказываете. Увидимся через неделю. Я ваш должник.

– Да бросьте! Видно же, что книга вам нужна. А с деньгами всякое бывает. Отдадите через неделю.

Надя, вечером отчитываясь за товар, сама внесла недостающую сумму, а на следующий день отключилась, заболела. Вначале думала: отлежится в выходные и в понедельник выйдет на работу. Но грипп таких ударных темпов явно не планировал. И целую неделю Надя хворала с температурой и всем прочим, страшная и неприбранная. За неделю опухла от неумеренного питья, жара, сильного насморка и измотавшего ее вконец лающего кашля.

Вечером в субботу поскреблась к ней в дверь соседка Ложкина, как уже было сказано, абориген этой коммуналки, и оповестила, что к ней посетитель. Надежда никого не ждала.

– Путь войдет, если не боится… заразиться, – продудела Надя, поправляя примятые волосы, разлепляя глаза и исполняя ряд рефлекторных женских движений, призванных не слишком испугать возникшего мужчину, если уж его принесло в такой неурочный час.

– Не боюсь, – ответил приятный мужской голос, который она уже где-то слышала. – Лежите, лежите! Это тот самый Алсуфьев, я принес вам свой позорный должок.

– Зря беспокоились, Дмитрий Николаевич. Не к спеху грех.

– Запомнили, значит. И я запомнил. Не каждый день наблюдаешь аттракцион неслыханного благородства.

– Да ладно, зачем вы так?

– Давно хвораете?

– Целую неделю! – прошамкала в щёлочку шустрая Ложкина.

– Врач был? Лекарства есть?

Надежда кивнула.

– Понятно, ухода нет. Болезнь любит, чтобы с ней понянчились…

– Кто ж не любит! – вставила соседка.

Между тем Дмитрий Николаевич извлек из целлофанового пакета именно то, что Надя могла бы съесть: коробку киви, упаковку ярких мандаринок, какую-то незнакомую плитку шоколада и бутылку гранатового сока.

– А сейчас я сварю вам куриный бульон, после чего вы встанете и побежите на танцы.

Несмотря на Надины протесты, он отправился на их затрапезную кухню (провалиться со стыда!) готовить волшебное яство и меньше чем через час внес в комнату расточающую аромат миску с бульоном, в котором плавали наваристые звездочки в комплекте со свежими, не утратившими вкус овощами.

А Надя действительно была голодна. Старушка Ложкина изредка угощала ее своими кашками на воде, это чтобы с голоду не гикнуться, а старая еда из холодильника вообще не лезла в горло. Горло, оказывается, жаждало бульона. Куриного! От Алсуфьева!

– Всё, ешьте и выздоравливайте. Я завтра вас навещу, проверю. Пока! –  И Алсуфьев удалился, прежде чем Надежда успела оторваться от бульона.

– Какой импозантный мушшына! – похвалила Ложкина. – А ты ему понравилась, сразу видно.

– Ага! Очарован! – уточнила Надежда, разглядывая в зеркальце свою опухшую физиономию в обрамлении слипшихся волос. – Такой визит, уважаемая Валентина Григорьевна, – это начало и сразу же – конец всяческих отношений.

– Завтра проверим, – взволновалась старушка.

Часть 5. Сварить часы – это иногда нужно!

Одно дело – по дури забабахать хронометр в кипяток, и совсем другое – сделать это специально, в виде эксперимента. Хотя… какой уж тут эксперимент, результат как будто известен заранее. Но это только для тех несчастных, кто опирается на опыт как на твердыню. А для кого опыт – это рутина, искривляющая сознание и картину мира, всё не так очевидно. Как говорится, будьте готовы отпустить что-то, чем владеете, чтобы получить что-то, чего вы желаете.

Дмитрий Николаевич приходил каждый вечер, всю неделю. Проведывать. Кормил ее. Баловал сладостями, фруктами и вниманием. В конце концов поставил на ноги. Потом они стали ходить гулять.

Поначалу Надя всего и беспрестанно стеснялась: своей осунувшейся после гриппа физиономии; сто лет не ремонтированной коммуналки, где Дмитрий Николаевич смотрелся инородным телом и вполне годился для арии заморского гостя. Ей казалось, что на улице все на них смотрят, сравнивают и осуждают ее за то, что заняла не своё место. Мол, он, сразу видно, мужчина благородный, воспитанный, не знает, как от нее отделаться, а она – понаехала тут и рада стараться, повисла гирей.

И хотя внутреннее чувство подсказывало ей иное, но она это чувство заткнула раз и навсегда: не может она нравиться этому ухоженному чиновному москвичу, нечему там нравиться; немолодая, некрасивая, небогатая… Сплошные НЕ.

Он что, слепой? убогий? У него что, выбора нет? Да в их департаменте бабы косяками ходят, сама видела, на любой вкус и кошелёк. А около нее он просто подзадержался из благородства. Ну, может, из любопытства – после моцареллы на творожок потянуло.

Итак, Надежда решительно не понимала, чем привлекла Алсуфьева. Их отношения казались ей временными и случайными. Этот воспитанный, симпатичный мужчина разбудил в ней дичайший комплекс: она вдруг на старости лет принялась стесняться и смущаться, краснеть и бледнеть, будто не прошла она огонь, и воду, и рыночные трубы.

Каждый раз, когда они прощались, Надя была уверена, что больше его не увидит. И это придавало всему, что начинало возникать между ними, какую-то особую пронзительность. С каждой встречей она всё больше привязывалась к нему. И это была опасная зависимость, потому что делала ее уязвимой и беззащитной.

…Надя тут неожиданно обнаружила, что стала часто реветь: услышит нежную мелодию, увидит трогательного ребенка – и готово дело! А когда Дмитрий брал ее за руку или просто внимательно смотрел на нее – тут уж по полной программе! Внутри, как в открытой бутылке шампанского, всё приходило в движение, начинало бурлить и пениться, так что щипало в глазах и горле, и надо было сдерживаться, чтобы не разреветься и не перепугать воспитанного кавалера, который, видимо, ни сном, ни духом.

Дмитрий вообще много чего в ней реанимировал, раз за разом стирая ненужные напластования и добираясь до Надежды, которую она сама уже, казалось, забыла.

В отличие от прежнего опыта с мужчинами, когда Надя либо слушала-помалкивала, либо молчала-ничего не понимала, – в этот раз всё было иначе. Видимо, от великого смущения она совершенно неожиданно для себя вывалила Алсуфьеву всю свою историю, причем в деталях, в которые посторонних обычно не посвящают. Разболталась. Наверное, сильно ослабла после болезни. А может, осложнение пошло… на мозги.

У нее, однако, сложилось ощущение, что Дмитрий всё понял и не осуждает, более того – на ее стороне. Сказал как-то пафосно, ну, типа того, что это история героической русской женщины, которая и спасла в итоге страну. В то время как мужики спивались, стрелялись, испоганивались, женщина тащила на себе их, их детей, а также всю парализованную Россию, рискуя изувечиться, не боясь запачкаться и опозориться.

– Надя, я восхищаюсь вами, – закончил он с чувством и поцеловал ей руку.

Надежда тут же смутилась, припомнив свой небезупречный маникюр и мозолистый указательный палец.

– Скажете тоже! – пробормотала она, пряча глаза.

– Может, перейдем на ты? – неожиданно предложил Дмитрий.

– Перейдем.

Не прошло и месяца, как они перестали выкать друг другу. Вот такие у них были ударные темпы!

Алсуфьев, похоже, никуда не торопился. Он по-старомодному за ней ухаживал: цветочки, шоколадки, кафешки (от ресторанов она категорически отказывалась), прогулки. Им было хорошо друг с другом. Во всяком случае, ей. Надежда вообще могла сутками не сводить с него глаз. Дмитрий не только замечательно говорил, но и как-то по-особому слушал. А потом делал выводы, которые обычному эпизоду придавали какой-то важный смысл, делали рядовой случай чуть ли не приметой времени.

Умный, сразу видно. Он постоянно поражал ее своим словарным запасом. Вот уж россыпь драгоценная! Говорит – заслушаешься. Не так мудрёно, как Тихий, тот-то просто порой бредил, а тут нет, чувствуется, что человек и с мозгами, и со словами дружит, не ищет их, не подбирает, они сами к нему на всех порах бегут. При этом не болтун. Ни слова лишнего. Охмурять её он, похоже, совсем не планирует. Это она с чего-то повелась…

Дмитрий в разговоре часто обзывал себя то чиновником, то бюрократом. При этом морщился, как от зубной боли. Видимо, были у него какие-то свои проблемы, но были они так глубоко запрятаны, что Алсуфьев в целом производил впечатление человека благополучного, спокойного и небитого.

А Надежда в поисках лучшей доли, в борьбе за существование многое подрастеряла и утратила, и только общаясь с Алсуфьевым, поняла, насколько много; как недоставало ей всё это время крепкого мужского тыла, как устала она терять и дёргаться, как стосковалась по нормальной семье.

Да что уж там – по любви она стосковалась. Тридцать семь лет – а ничего серьезного нет и не было. И взять негде. Городок остался только в памяти, а Москва, как известно, слезам не верит, ей твои душевные метания ни к чему, тут крутиться надо. Ей и таким, как она, – крутиться.

Алсуфьев жил как-то иначе. Крученым он не был. Хотя странно это. На такой должности – и не крученый.

…Дмитрий Николаевич Алсуфьев пошел по следам своей матери, заслуженного учителя-словесника, окончил самый девчачий факультет пединститута и в восемьдесят первом году пришел на работу в школу, преподавать русский и литературу. Ребята его обожали. Он проводил с ними всё своё время. Вместе писали сценарии, делали декорации, ставили спектакли, ходили в походы. Одним словом, это был замечательный учитель, на своем месте, и работа ему нравилось.

В середине восьмидесятых перестройка как-то неожиданно наткнулась на их школу, где состоялось бурное собрание педколлектива и произошла скандальная смена руководства. Вместо опытной грубоватой директорши Людвиги Францевны Каппельбаум, которая бессменно правила последние двадцать лет и надоела всем хуже горькой редьки, народ посадил на руководство молоденького и хорошенького словесника – Дмитрия Николаевича Алсуфьева, который только что выиграл всероссийский профессиональный конкурс и получил звание «Учитель года», высокий разряд и прибавку к жалованью. А потому был на слуху.

Становиться директором Алсуфьев категорически не хотел. Его вполне устраивала учительская работа. Здесь у него всё получалось. Здесь он был на своем месте. Любимый, уважаемый, успешный. Но народ, возбужденный телевизором и прессой, возжелал насолить Францевне в полном соответствии с наступившим буйным временем. Логика была проста: мужчин в школе не густо, а вы у нас – вон какой молодец, давайте, Дмитрий Николаевич, рулите, а мы поможем!

Политика Алсуфьева не интересовала. Но получилось так, что он заинтересовал политику, как новое лицо российского образования. И его стали продвигать всё выше и выше, потому что молодой, потому что успешный, потому что новатор, креативщик и просто – симпатичный парень. Нам такие нужны.

Должно было пройти какое-то время, пока Дмитрий Николаевич повзрослел, поумнел и разобрался. Когда же это случилось, он был уже так высоко и далеко, что оставалось только по возможности не сильно вредить отечественному образованию и молча переживать за соучастие в деле, которое правым никак не назовешь.

Это стало его болью. Не было и дня, чтобы он не думал, как ему сбросить свое чиновное ярмо. Мечтал об этом. Всё ему здесь было в тягость: безудержный формализм, нелепые табели о рангах, а главное – чудовищные результаты.

Но куда идти? В школе его линчуют, и правильно сделают. И даже если нет, то делать ему там теперь нечего. Образование не без его позорного участия превратилось в Зону, где догнивают любовь к делу и детям, профессиональный интерес, призвание, разумная учебная нагрузка, да и сама его любимая словесность. А ему, вооруженному ЕГЭ, как дурак зубочисткой, остается лишь продолжать делать вид, что с помощью этой филькиной грамоты можно привести людей к разуму и счастью.

 Так что безмятежность, которую в Алсуфьеве диагностировала Надежда, была липовой. Видимо, у каждого из нас, переживших перестройку, позади своя мертвая Зона – не забыть и не вернуться.

…Итак, они были не ровня. По всем статьям. У Алсуфьева важная, стабильная работа, о которой он не любит говорить, ну, это дело его, но положение и деньги она ему определенно приносит. Надя же, спустя десять беспокойных лет, опять скатилась к тому, с чего начала, – к опостылевшей торговле, от которой просто выть хочется.

Он до такой степени благополучен, что даже не знает точно, сколько квадратных метров в его «сталинке» на Волхонке. Она же своей тридцатиметровой комнатой в лефортовской коммуналке дорожит и гордится.

Дмитрий Николаевич по-настоящему образован, потомственный интеллигент, а про ее образование лучше помалкивать. Заочный техникум с горем пополам закончила. О Строгановке только помечтала. Хотя, кажется, и это в припадке словесного недержания она ему вывалила. Интересно, что он подумал? Шокирован, конечно, темнотой пэтэушной. Но почему он еще здесь? Видимо, думает, что она занимается самообразованием, беспрестанно читает, растет над собой. Ну, да, читает она много. Но не то, что надо. Серьезную литературу, ту, что сейчас продает, она не понимает вообще, а дешевку, на которую подсела, работая в «Созпечати», вряд ли можно считать полезным чтением. Острая на язык Ложкина эту литературу называет бумажная водка.

Вчера милый пришел расстроенный, сказал, что порой чувствует себя чеховским архиереем. Чины ему в тягость, ему бы чего-нибудь попроще. А она ни про какого архиерея – ни сном, ни духом! Ах, как же он в отношении нее заблуждается! Как ей далеко до него. Во всех смыслах. И пока ее не разоблачили и не изгнали с позором, надо самой всё это прекратить.

Решив так, назавтра она перестала выходить на связь, целый день не отвечала на его звонки и СМС. Он примчался вечером как угорелый и был так взволнован, что честно объяснить свое поведение она просто не решилась. Зато поняла, что и у него происходит что-то серьезное.

…В воскресенье была отличная погода, стояли последние теплые деньки бабьего лета, и они поехали гулять в центральном парке, тем более выяснилось, что Надежда там ни разу не была. Бродили по дорожкам и тропкам, как пионеры, взявшись за ручку. Это было чудовищно приятно. А когда Митенька принимался поглаживать ее ладонь и перебирать пальцы, недалеко было и до оргазма.

На другой стороне, рядом с ЦДХ на Крымском валу, вытянулась длинная цепочка художников, выставивших на продажу свои картины. Подбрели к ним. Вдруг чуть поодаль Надя увидела до боли знакомую фигуру. Тихий, собственной персоной! Жив-здоров и, судя по всему, давно трезв. Семейный подряд не оскудевает. Надя издали улыбнулась ему и чуть махнула не занятой рукой. Он ответил ей тем же.

 Гора с плеч. В последний раз видела его… лучше и не вспоминать! Выкарабкался, молодец.

А Дмитрий между тем уверенно вел Надежду… прямо к Тихому и показывал на выставленное полотно:

– Смотри, Надя, смотри, на тебя похожа!

С полотна Тихого смотрела женщина со спокойным, чуть усталым лицом, действительно похожая на Надежду. Это было оригинальное полотно, как и всё, что писал Евгений. Лицо женщины занимало почти всю площадь, по краям какими-то разбитыми осколками разлетались мелкие человечки, купюры, оружие, еще что-то. Женщина смотрела прямо, как на фотографии на паспорт. Но в этой позе не было ни напряжения, ни скованности. Напротив. При всей внешней статичности, лицо жило своей жизнью и завораживало значительностью. Художнику удалось это передать в чуть заметных деталях: слегка приподнятом подбородке, в посадке головы, а главное – в точном выражении чуть прищуренных глаз. Эти глаза всё понимали. А волосы, гладко причесанные и убранные на затылок, не отвлекали от глаз, смотрящих безо всякого кокетства, прямо и серьезно.

– Я хочу купить эту картину. Подожди меня, походи рядом, я сейчас! – взволновался Дмитрий.

Надежда чуть отошла, поглядывая на мужчин. Между ними происходило что-то интересное. В конце концов крайне озадаченный, Дмитрий вернулся к ней.

– В чем дело?

– Он отказывается продавать ее…

– Ну и не надо. Вот еще! Пошли.

– … говорит, что подарит ее. Тебе.

– Красиво. А ты действительно хочешь эту картину?

– Конечно, хочу. Но уже не в этом дело. Я не понимаю, что происходит. Ты знаешь этого человека?

– И ты его знаешь. Фамилию на картине видел?

– Нет.

– Это Тихий. Евгений Тихий. Тот самый, о котором я тебе рассказывала.

– Твой первый муж? – догадался наконец Алсуфьев.

– Вроде того, – кивнула Надя.

– Так почему ничего не сказала?

– Не хотела его смущать. Он диковатый товарищ.

– Нет, неправильно это. Пойдем, поговорим.

Они снова подошли, мужчины познакомились, поговорили, если можно назвать разговором вопросы, которые задавали Дмитрий и Надежда, и рубленые ответы Тихого. Но тем не менее стало известно следующее: Евгений вернулся в родной П., живет отдельно от родителей, много пишет, готовится к персональной выставке. Сказал, что эта картина входит в триптих «Надежда», первую часть она видела, третью он пока не закончил. Картину он, конечно, подарит, но просит привезти ее на выставку, заодно и остальное увидите. Дмитрий обещал за них двоих. Тихий упаковал картину и передал Алсуфьеву. Надежде он поцеловал руку.

Всю обратную дорогу они молчали.

Часть 6. Хронометр должен закипеть

В несчастливом беспокойстве мы гоняемся за минутной мелочовкой, наделяя ее особым смыслом. Учитываем каждый час и раздражаемся несовпадениями, принимая диссонанс физического и личного времени за доказательство испорченной жизни. Между тем сваренная вкрутую клепсидра – это лишь веселый повод расстаться со стереотипами, освободив место для главного. А главное для человека, что и всегда. Любовь. Как только поймешь, а лучше – почувствуешь это – сразу станет ясно: времени больше нет. Оно не нужно. И слава Богу!
 

Надежда боялась себе признаться, что встретила наконец человека, с которым ей не хочется расставаться, которого не хочется отпускать от себя. Но весь опыт ее замужества и кочевой жизни колотил в темечко: не спеши! Этого просто не может быть! Идеальных людей не бывает. Да, выхаживал тебя Дмитрий и выходил. Зачтено. Привлекателен, даже слишком. Умный, нежадный… Вот чёрт! Опять получается что-то вроде идеального! И это главная засада. Она точно знала, что такого не может быть. Это касается всех, а тем более – молодых мужиков с образованием, должностью, без материальных и жилищных проблем. Столичных мужиков! Значит, надо копать глубже. Искать вредные привычки, может быть даже – пороки. Накопала курение. Вот уж! Он и не скрывает. Испугаешь кота колбаской! Да у них на рынке все дымили, как паровозы, перекуры были частью длиннющего рабочего дня, официальный отдых и повод для общения. Она и сама тогда курила.

Надежда знала точно: чем идеальнее вначале, тем чудовищней облом. И она снова и снова прощупывала Дмитрия, заводила разговоры на разные темы. Всё напрасно. Чем больше она его узнавала, тем больше он был ей симпатичен. И это было глупо. После всего, что она пережила, поверить в сказку – это даже не диагноз.

Между тем погода в середине ноября вдруг превратилась как-то сразу – в предзимнюю. Подул холодный ветер, срывая остатки листьев и оголяя городские улицы. Запахло снегом. Спасаясь от непогоды, Надя с Дмитрием забежали в любимый «Кофейный домик», где всегда было тепло, уютно и где готовили отличный кофе-экспрессо.

Оба были кофеманами и потому первые глотки сделали в оценивающем молчании.

А потом она ляпнула:

– Дмитрий, скажи честно, что не так?

Он вытаращил глаза:

– Не понял.

– Почему ты, кладезь всяческих достоинств, и один?

– Уж и кладезь! – хмыкнул Дмитрий. – Но всё равно приятно. Я же тебе говорил. Я не один. С женой мы развелись, и теперь живем втроем. Сыну недавно четырнадцать исполнилось. Матушке побольше, семьдесят три.

– И?

– И я помогаю ей Егора воспитывать. Она, конечно, тут основная. Хотя кто кого тут воспитывает – спорный вопрос.

– И где жена? – не унималась Надежда. Похоже, она прямо сегодня решила всё выяснить.

– У нее сейчас другая семья, она живет в Индии, на Гоа, у нее своя жизнь. Она своеобразный человек, их теперь называют дауншифтерами. Слыхала про таких? Может, еще по чашке?

 – Слыхала что-то, как про Тунгусский метеорит. Можно, – кивнула Надя на предложение о добавке.

Дмитрий сделал заказ и, окончательно согревшись, удобно устроился в мягком кресле.

– Потом как-нибудь расскажу, – пообещал он, разрумянившись от кофе и прямо на глазах превращаясь в чертовски привлекательного мужчину. – Пока коротенько так. Разошлись мы пять лет назад. Дома рос мальчик, у Егорки каждый возраст – переходный, такой бунтарь, весь в Кирку, мать свою. Надо было им заниматься, уделять время. Много времени, потому что мать успела парню мозги набекрень поставить со своей свободой без берегов. Вот тогда моя личная жизнь и ушла в подполье. Была она, если честно, какая-то рахитичная, и вспоминать не стоит. А потом, ты же знаешь, работа у меня такая, что сил и времени сжирает много.

Дмитрий положил руку на ее кисть и принялся заниматься своим любимым делом – поглаживать и перебирать ее пальцы. Чувствовал, наверное, что в этот момент она уплывает. Но Надежда решила взять себя в руки и продолжила:

– А мама и Егорка не против твоей личной жизни?

– Скажешь тоже! – расхохотался Алсуфьев. – Наоборот! Говорят, что веду себя, как старый пень, совсем мхом зарос, в женихах засиделся. Вот познакомишься – сама увидишь. Они хорошие.

– Митенька, и еще вопрос: почему – я? – опустив глаза, выговорила Надя.

– Как ты меня назвала… Меня Митенькой только мама называет. Обычно Димой зовут.

– Давай договорим?

– Давай, – улыбнулся Дмитрий.

– Ты слышал. Почему – я? – повторила Надя свой главный вопрос.

– Странно. А почему – нет?

– Не отвечай вопросом на вопрос.

– Ты хочешь, чтобы я сказал, как ты мне нравишься? Что влюбляюсь в тебя всё больше и больше?

– Скажи, лишним не будет. Но главное – ответь: почему – я? – настырничала женщина, которую этот вопрос давно уже беспокоил.

Дмитрий закурил.

– Ты, Надежда, большой оригинал. В первый раз такое слышу. Обычно женщина ничего из себя не представляет, а уверена, что королева и все для нее недостаточно хороши…

– И всё-таки… – не отступала Надя.

– Ну, хорошо. Это же очевидно. Про то, что красива, ты, конечно, знаешь…

– Конечно!

– …ты хороший человек. Добрая, веселая, настоящая. Я часы считаю до встречи с тобой.

– Господи, Митька…

– Ты столько всего вынесла и не испортилась.

– Ты меня идеализируешь, Митенька. Я вполне земная женщина. И я тоже в тебя влюбляюсь. И это меня тоже тревожит.

– Почему – тоже? Меня это не тревожит, а наоборот. А вообще – к чему это ты ведешь? Бросить меня хочешь? – посерьёзнел Алсуфьев.

– Не глупи, Митя. Просто надо во всем разобраться, пока не поздно.

– А то что? Не понял.

– Мы с тобой слишком разные. У меня уже был неравный брак. Ничего хорошего.

– А у меня был равный брак – ну и что? Не в этом дело.

– А в чем?

– Ты и сама знаешь. Должно повезти. Люди должны подойти друг другу.

– Ты так это называешь?

– А что? Разве не так? Все люди разные. Кстати, спасибо, что ты так серьезно настроена, – поцеловал Дмитрий ее мизинец и, глядя ей прямо в глаза, приготовился то же проделать и с другими пальцами.

Надя занервничала:

– Ну, не то чтобы завтра под венец. Я вообще говорю.

– А я бы на тебе женился, – выговорил серьезно Дмитрий, приблизив свое лицо к Надиному.

– Да? – беспомощно выдохнула Надежда.

– Да, – подтвердил Митенька, дотянувшись губами до ее губ.

– Хорошо.

– Хорошо, – согласился Дмитрий.

– Что – хорошо?

– Всё хорошо, – рассмеялся Алсуфьев.

… Ночью они долго шептались.

– Слушай, как она могла тебя бросить? Вот дура!

– А как твой Тихий отпустил тебя?

– Его никто не спрашивал.

– Вот и меня тоже. Она решила и сделала. Поначалу звала с собой всех.

– И мать?

– Нет, ее она предлагала оставить. Одну.

– Ничего себе! А вы бы куда?

– Мы на берег океана, в бамбуковую хижину, и там, созерцая вечность, провели бы остаток своих дней.

– А Егор как же? – не поняла Надя.

– Егора она собиралась воспитать в своем духе. Мама моя, училка, я говорил, чуть с ума не сошла. Это я еще как-то понимаю про свободу выбора, иногда даже ругаю себя, что застрял в рутине, глядишь, глупостей бы наделал меньше, меньше вреда людям принес. А мать этих тонкостей не понимает. Она знает только, что ребенок там не ходит в нормальную школу, развивается, как Маугли и питается кое-как.

– Правильно мама говорит, – одобрила Надя. – А как же работа? На какие шиши созерцать-то?

– А работа не отменяется. Тут, понимаешь, какое дело, прямо по Конфуцию: Выберете себе работу по душе – и вам не придется работать ни одного дня в своей жизни!

– Еще раз.

– Дауншифтеры – ребята решительные. Им если что не подходит – работа, муж там, климат – они действуют. Раз-раз! – и они уже холостые, уволенные и на тёплом Гоа. Им по фигу деньги, цивилизация, привычки, что мама скажет, что сынок подумает, что муж решит. Они не мечтают, они живут. Не так как все, конечно. Но, кстати, на Гоа, да и в других экзотических местах, таких чудаков довольно много.

– Они курят, нюхают и колются? – не поняла Надя.

– Там разные есть. Просто они другие. И они по-своему счастливы. Во всяком случае, не парятся, что хотели – да не сделали. У этих между захотел и сделал – дистанция небольшая.

– А чем там твоя бывшая занимается?

– Кирка писатель.

– Ух ты! Известный?

– Не слишком. Да, по-моему, она теперь не пишет, хиппует.

– Слушай, вот это жёнка! Писательница! – искренне восхитилась Надя.

– Да уж! – рассмеялся Дмитрий. – Была. А знаешь, какой эпиграф она прилепила к своему последнему роману?

– Откуда?

На смертном одре мы будем жалеть о двух вещах: что мало любили и мало путешествовали.

– Боже, какая умная у тебя жена!

– Это не она, это Марк Твен.

– А ты к ней на Гоа… нет?

– Если только с тобой. В отпуск. К тому же Кирка давно уже нашла себе такого же отвязного австрийца и повенчалась с ним где-то в цветочной беседке из орхидей с видом на Индийский океан.

– Я хотела бы там побывать, – заявила Надежда.

– Ну, вот, еще одна! – расхохотался Дмитрий.

…Это была одна из тех ночей, которые обязательно должны случиться у каждого, чтобы когда-нибудь потом было что вспомнить. К счастью, это была ночь с субботы на воскресенье, и можно было понежиться с утра, не опасаясь никуда опоздать. Такие ночи изменяют людей. Надю она превратила в счастливую женщину с лучистым взглядом и плавными движениями. А уверенности и мужской силы Дмитрия хватило на то, чтобы оба поняли: у них прямо сейчас начинается новая жизнь. За завтраком он объявил:

– Сегодня обедаем у нас. Я хочу познакомить тебя с мамой. Она тебе понравится, не трусь.

– А не рано? – засомневалась Надя. – Сколько мы с тобой знакомы?

– Действительно… – улыбнулся Дмитрий, – через два дня будет всего-то три месяца.

– Мама не осудит, что я слишком ветрена и доступна? – продолжала сомневаться Надя. Но Дмитрий в ответ только похохатывал:

– Обязательно осудит и посоветует быть еще ветреней. Потому что кто-то из нас двоих должен за эту часть жизни отвечать. А если ты не будешь для меня доступной, скажи, пожалуйста, как мы родим своего ребеночка?

– Господи, Митька, у меня сейчас сердце разорвется! Что ты говоришь! Иди сюда, змей-обольститель.

И чуть позже:

– Давай заедем в супермаркет, купим что-нибудь твоей замечательной маме.

– Заедем.

– А еще мне надо в парикмахерскую, – вспомнила Надя.

– Это еще зачем? У тебя и так всё великолепно.

– А вдруг я ей не понравлюсь?

– Без парикмахерской у тебя больше шансов ей понравиться, так что я бы на твоем месте не рисковал.

– Ты просто не хочешь ждать.

– Конечно, – согласился Дмитрий. – Пока соберемся, пока зайдем в магазин, тут обед и будет. Матушка просила не опаздывать.

– Как хорошо ты ее зовешь – матушка, – похвалила Надя, завязывая шарф.

…Когда они вошли в квартиру, им навстречу с трудом поднялась пожилая женщина с заметно перекошенным лицом.

Надя прошептала на ушко Дмитрию: давно ли мать так выглядит?

– Нет. Сам в шоке. Вчера такого не было…

– Тогда, голубчик, быстро вызывай «Скорую», а я пока уложу ее.

«Скорая» приехала быстро. Врач измерил давление, поставил капельницу и велел собирать необходимые для больницы вещи. Похвалил, что сразу вызвали. Это инсульт. Но больной пока ничего говорить не надо.

Вот так сразу Надя вошла в эту семью, которая стала ей родной. Она ухаживала за Александрой Филипповной вначале две недели в больнице, а потом, оставив работу, ходила за ней дома. Целый год. А когда Александра Филипповна всё-таки ушла из жизни, через полгода у них с Дмитрием родился сын Сашка, с зелеными, как у бабушки Саши, глазами.


Читайте также:

<?=Чудобище?>
Наталья Леванина
Чудобище
Подробнее...
<?=Ошибка?>
Наталья Леванина
Ошибка
Повесть
Подробнее...