Дети Горбачёва

Андрюшкин Александр Павлович (родился в 1960 г. в Ленинграде) — прозаик, критик, эссеист, переводчик. Член Союза писателей России с 2012 г.
Первая публикация — рассказ «Полдома в деревне», в сборнике прозы молодых писателей «Точка опоры» (Л.: Лениздат, 1989). Печатался в журналах «Новый мир», «Звезда», «Нева», «Наш современник», «Северная Аврора», «Иностранная литература», в альманахах «Северные цветы», «Окно», «На русских просторах», в газетах: «Литературная газета», «Литературная Россия», «День литературы», «Литературный Петербург» и др.
Автор двух книг прозы: «Политик». Роман. (СПб, 1994), «Сверхдержава». Рассказы (Холиок, Массачуссетс, 1994).
В «нулевые» годы Александр Андрюшкин, войдя в противоречие с господствовавшими в то время политическими тенденциями, надолго замолчал. В эти годы он выступал в основном как переводчик с фарси и арабского языков, было опубликовано около десяти книг в его переводах с персидского, среди них романы в серии «Иранский бестселлер»: «Её я» Амир-хани, «Жертвы заветного сада» Байрами, «Шахматы с машиной Страшного суда» Ахмад-заде, «Путешествие на высоту 270» Дехкана и др.
В 2014 г. Россия перешла к более активной патриотической политике, в этих условиях оказалось более востребованным и творчество писателя-патриота Александра Андрюшкина: вновь появляются его статьи в литературной периодике, в 2016 г. повесть «Одесса-мама» публикуется в литературном Интернет-журнале «Молоко» и т.д.
Вместе с тем главное прозаическое произведение Александра Андрюшкина, роман «Дети Горбачёва» (2016) пока не опубликовано.
Александр Павлович Андрюшкин живет в Санкт-Петербурге.

Посвящается Михаилу Сергеевичу Горбачёву

Глава первая

Самолет из Ташкента приземлился в Москве августовским пасмурным днем, и вдоль дороги из Домодедова, под мокрыми березами и осинами, высокой траве жилось вольготно — как в раю, хотелось бы даже сказать. Эту здешнюю влажность и раньше сразу замечал Муратали, прилетая в Москву. Повсюду и всё здесь тянулось и лезло вверх само, не ценимое, как у них на засушливом юге, но порой раздражающее.

Москва же наверняка покажется разбогатевшей невероятно с его последнего, ещё советского раза здесь... И дорогущая, судя уже по тому, сколько драл с него этот черноволосый пузатый водитель в коричневой курточке. Но в первый день Муратали решил потратиться, как бы отмечая важность миссии, с которой прибыл сюда: открыть в Москве Исламский духовный центр чтобы приводить неверующих к Тому, от Кого они убегают...

Миссионерство... Работа иногда едва ли не самоубийственная. Но жертвуемый Богу сравнивается с Ним в росте, и Муратали не очень удивлён был, что уже сегодня, в аэропорту, кое-кто взглядывал на него заинтересованно, чем — они и сами не могли понять. А это была вера, то измерение, которое и есть — истинный рост человека...

Вот и водитель белого «Жигуленка», довольно долго, правда, проехав в молчании, спросил якобы небрежно:

— По делам в Москву?

— Я — мулла Муратали Хаджи Рахимов, — взглянул на него Муратали. — Приехал сюда открыть здесь Духовный исламский центр.

— ...У нас татар своих хватает... — проворчал водитель через некоторое время.

— Вы не из их числа? — понадеялся Муратали.

— Нет. К сожалению, — добавил, быть может, чуть с иронией...

Цен на продукты в Москве он не знал — жена покупает. Ну, не жена, сожительница. Но порассказал Муратали много интересного — тот даже достал блокнот и записывал...

Квартиру Муратали уже нашел дядя, Алимджан Джурабаев, сейчас работающий торгпредом республики Узбекистан в России. Но это — завтра, сейчас ехали в квартиру самого дяди на Беговой улице. Путь неблизкий, и Муратали тоже чуть приоткрылся: он ведь раньше работал журналистом, бывал в Москве. А ещё до распада Союза, на сборах офицеров запаса — политработников, провел тут целых два месяца. Жили, правда, не в самой Москве — в Подмосковье...

...Ехали по городу очень долго и вдруг выскочили на мост, за которым Муратали увидел знакомое, кажется, до малейшей детали: Кремль!

Даже в зубцах темно-красных стен, но особенно — в башнях было нечто торжествующее, словно салют; надо всем сверкал бело-желтый Кремлёвский дворец под зеленой крышей с куполом и с флагом.

На миг стало горячо от когдатошнего патриотизма, хотя разум тут же напомнил, что центр мира теперь не в Москве, а в Мекке. Это, конечно, не означало, что нужно мечтать водрузить полумесяцы на московские шпили...

Указывая на Кремль, как бы неподвижно стоящий и глядящий на них, в то время как машина неслась по мосту со слившимися перилами, Муратали повернулся к шоферу.

— Как всё-таки действует этот вид! На нас, бывших советских…

— Ещё помните? — спросил тот. — Жалеете, что разошлись?

— Да нет, вы знаете. У нас ведь теперь своя страна, поймите. А потом, ведь Бог у нас с вами всё равно один и тот же...

— Как один и тот же? — удивился водитель, больше, впрочем, озабоченный движением. И Муратали немного ему попроповедовал...

Ветви разросшихся деревьев во дворе дядиного дома понаклонялись так беспорядочно, что озеленение давно потеряло всякий строй. Зато всё между домами заполняла не только листва, но, кажется, сам неряшливый московский уют.

Лифт был на удивление чистым, так же как коридорчик на этаже. В квартиру впустила Муратали дочь дяди, Михри, уже вполне москвичка, окончившая здесь институт. Сам Джурабаев, ветеран российско-узбекских связей, осел в Москве ещё в незапамятные годы.

Появилась его жена, тетя Энакиз, захлопотавшая с дочерью над ужином, а вскоре и сам Джурабаев — ниже среднего роста, то есть ниже Муратали, с широким лицом и заметной раскосостью. И так уверенно накатывающий выпяченным животиком, что ты невольно поддавался его нажиму.

— Изменился, смотри, возмужал... — оценил дядя новоприобретенную солидность племянника. Тот в тридцать четыре года уже заметно лысел.

— Да и вы, Алимджан-амаки... прямо герой! — Муратали имел в виду именно эту накатистость дяди, и тот понял его, весело заблестел глазами.

Так же весело прошла большая часть ужина, хотя быстро перескочили на дела.

Планы Муратали были громадные, но денег церковное начальство давало лишь на его собственные расходы, на то, чтобы снять квартиру в Москве. Она была двухкомнатной, и там пока можно было разместить и Центр, но, если из Ташкента переедет сюда жена Муратали с двумя детьми, будет тесно. Да и вообще, Центр должен размещаться отдельно. Вот с этим и обещал помочь дядя, и на этом одном почти всё и держалось у Муратали...

Сейчас дядя назвал адрес конторы, где мог бы дать помещение: Остоженка, сорок один. Там расположены узбекские коммерческие фирмы, и там же мог открыть свой Центр Муратали, поначалу даже не платя за аренду.

А это и всё, что было нужно! Муратали благодарил, уверял, что деньги скоро достанет: он ведь был в Мекке, стажировался в каирском университете аль-Азхар, связи приобрел громадные. Не только Центр вскоре перестанет быть нахлебником, но сам поможет тем (Муратали уронил палец в сторону дяди), кто помог ему.

— Какие мечети там богатые, роскошные... — завспоминал он. — В Каире... А в Мекке! Нам этого даже не представить!

И тут по злому блеску в глазах Джурабаева понял, что сделал ошибку: так заливаться о богатстве своих покровителей можно бы перед кем-то попроще, не столь деловым, как его дядя.

— Что такое связи, я тоже немного знаю. — Джурабаев хищно прищурился. — За связи надо платить... Те годы, когда нами руководил Шараф Рашидович, уже далеко, о них говорят почти открыто, о том, что было с тех пор, говорят меньше. Но я могу кое-что сказать, даже вот при жене и дочери...

— Мы можем уйти, — обиделась Энакиз.

— Да сидите, — махнул рукой дядя. — За содействие московский чиновник брал тогда и берет сейчас. Тогда брал сравнительно немного, сейчас приближается к международным стандартам. А твои друзья из Египта и Саудовской Аравии?.. Они ведь этот стандарт знают давно. Уверен ли ты, что сумеешь с ними рассчитаться за их помощь? Ведь тут даже политикой может пахнуть!

— Не так вы смотрите на это, — поморщился Муратали. — Ведь сейчас другие времена...

— Времена, дорогой мой, всегда одни и те же, — перебил его дядя. — А я не первый год делаю то, чем ты только начинаешь заниматься... Так вот конкретно: с кем ты познакомился в Каире, в Мекке и что и на каких условиях они тебе обещали?

— Ну, дядя... — Муратали развел руками и посмотрел на тетушку Энакиз и Михри. — Эти имена было бы слишком долго перечислять. И я не думаю, что они вам что-нибудь скажут...

— Откуда ты знаешь? — ещё злее сощурился Джурабаев. — Может, и скажут...

И он начал слой за слоем снимать с Муратали его уверенность, превращая его из муллы, говорящего с ним на равных или даже учительно, в нервного и дергающегося молодого человека. Выпытывал у Муратали такие подробности, о которых тот вовсе не хотел бы говорить...

С этим надо было кончать! При жене и дочери нужно было дать урок веры этому ни во что, видно, не верующему дельцу...

И Муратали заговорил о миссионерстве, которое, он был убеждён, и движет историю.

Народ жил неплохо, в довольстве, можно сказать, счастливо, и вдруг что-то сделали с ним, и он начинает поклоняться чужим богам, заучивать и произносить молитвы на непонятном языке, принимать унизительные, а порой болезненные телоположения во время обряда. И пусть бы ещё жизнь его при этом улучшалась — нет, часто становится хуже и безысходнее. Казалось бы, такого быть не должно и не может, и, однако, почти только это и бывает в истории, с десятками стран и целыми материками!

И несут это страшное дуновение Бога миссионеры, те, кого ещё вчера ты считал презренными чужаками, а сегодня понимаешь, что изменить что-либо поздно, обращение произошло...

— Так действуют миссионеры всех религий, — говорил Муратали, пристально глядя на Джурабаева, который блестел глазами все так же зло, но уже как будто бы и растерянно. — Так действуют все, но насколько же увереннее могу чувствовать себя я, зная, что я проповедую истинную веру! — Он пристально, не торопясь, посмотрел на притихшую жену дяди, его дочь и опять остановил взгляд на Джурабаеве. — Аллах так велик, что ему принадлежит всё и вот в этом доме, — он обвел рукой комнату, заметив невольное несогласие на всех лицах, которое они тут же постарались скрыть, — и в моем доме, и в любом доме на всей нашей земле.

Он замолчал. Дядя чуть отодвинул свой стул, небрежно перекинув ногу на ногу, а тетушка Энакиз уважительно спросила:

— Наверное, сейчас много дают на мечеть в Ташкенте?

— Дают столько, сколько надо, — ответил ей Муратали. — И будут давать. И Алимджан-амаки, — он указал на дядю, — очень правильно сделал, что обещал Аллаху всё, что у него есть.

— Ну, мулла-джан, этого я всё-таки не обещал, — усмехнулся дядя.

— А если бы и обещали, Алимджан-амаки, такого дара никто бы не принял, мы ведь реалисты...

...Муратали до сих пор сам удивлялся, как всё это срабатывает, как люди вдруг начинают робеть перед тобой, извиняться — словом и делом, — что сначала вели себя неправильно. А то и сразу относятся к тебе не так, как ты, к сожалению, часто того заслуживаешь, а как если бы не согласиться с тобой было очень опасно...

Но здесь нельзя и пережать, потому что, как не сразу порой возникает уважение, так оно может постепенно сойти на нет...

— В общем, я так понял, Алимджан-амаки, вы обещаете всяческую поддержку делу Аллаха? — спросил он дядю.

— Да, мы будем помогать, — твёрдо ответил тот.

— Отлично. И давайте на этом с серьёзным закончим. Михри, расскажи нам, чем живет московская молодёжь?..

Но дальше Муратали шутил и был весел лишь по видимости, на самом деле постоянно помня о том страшном и надчеловеческом, что двигало им. И Джурабаевы это чувствовали, не забывали о какой-то опасности или, правильнее сказать, о страхе Божьем. Так оно и должно быть. Главное, в глазах дяди теперь что-то вздрагивало всякий раз, как он встречался взглядом с Муратали...

...В отведённой ему комнате Муратали читал намаз, от возбуждения не мог заснуть, снова молился. Ведь этих людей он, по сути дела, обратил сегодня в ислам...

Глава вторая

На следующий день Михри повезла его в найденную ему квартиру.

Вообще, далековато: улица Академика Островитянова, метро Коньково. Но квартира хорошая, просторная, на одиннадцатом этаже девятнадцатиэтажного дома. Хозяин, сдающий ее, получил вперёд до ноября и удалился.

И вот Михри стояла перед Муратали в кухне рядом с плитой, весело блестя глазами: вчерашняя её робость куда-то исчезла. То ли она хотела пошутить над братцем, который ничегошеньки не знает о сегодняшней Москве, то ли сказать ещё что-то забавное, приличное для молодой женщины... Но Муратали это обрубил.

— Сядь, Михри, — он указал на стул за кухонным столом. — Я хочу поговорить с тобой об исламе.

Поколебавшись, она послушно села, и он сел напротив. Смотрел на нее, подняв подбородок и не сдерживая звук дыхания. Думал, что для Бога нет родственников, и если эта девушка, Михри, виновна перед Ним, то всё, чего она заслуживает, — это презрение и гадливость.

И она вдруг испугалась, видимо, вспомнила о грехах.

Он дал её страху немного вырасти, потом снял его. Заговорил ласково о Коране, о том, как хорошо жить в соответствии с велениями Аллаха. Выяснял, много ли она знает о вере.

Ничегошеньки она не знала! Пришлось объяснять, рассказывать, даже и как, когда молиться.

Показал, как в этом, новом для него жилье устроит себе молитвенное место.

По компасу определил направление на Каабу в Мекке: от Москвы почти точно на юг, градусов пять к востоку. В эту сторону и молиться. Можно устроить кыблу, что он и сделал: на стенку одной из комнат повесил чёрную табличку с золотыми клинками арабских букв — изречение из Корана.

А, взглянув на карту Москвы, увидел, что линия на Мекку из этой квартиры проходит аккурат через Ясенево, центр российской внешней разведки. Встав у окна, смотрел на зелёный горизонт. Говорят, тот корпус виден даже с Кольцевой, наверное, и с этого одиннадцатого этажа. Впрочем, всё это было давно, он ведь живет ещё советскими временами. А что сегодня представляет собой внешняя разведка России — это ещё предстоит выяснять…

Муратали достал намазлык, молитвенный коврик, и они с Михри помолились. Потом в той же комнате сели за стол, и он попросил ее перечислить всех известных ей московских узбеков, других мусульман, вообще всех, кто может ему помочь. Телефонная книжка оказалась при ней, и он подробно расспрашивал и записывал: начиналась многоразличная его работа в Москве...

Квартира сдавалась с посудой, мебелью и некоторым количеством вещей, как нужных, так и безделушек. Всё, что не нужно, Муратали позапихал в шкафы и кладовку: без лишних вещей оно лучше.

Он решил обязательно установить связи с московскими издательствами и выпускать тут исламскую литературу. В первую очередь, конечно, Коран, большим, быть может, очень большим тиражом.

Но это — позже, вначале нужно было просто обжиться в Москве, закрепиться в дядиной конторе на Остоженке...

...В назначенный Джурабаевым день и час Муратали вышел из метро на станции «Парк Культуры», пересёк под землей ревущий Зубовский бульвар и минут пять шел по Остоженке, тихой зелёной улице с уже попадающимся под ногами тут и там опавшим листом липы цвета старого золота.

Дом сорок один стоял, чуть отступя и укрывшись за садиком с голой землёй. Муратали вошел в парадную, обойдя дом, и на первом этаже позвонил в звонок рядом с металлической железной дверью.

Открыл молодой человек, узбек, с которым Муратали не успел познакомиться, потому что услышал распоряжающийся голос дяди и поспешил туда.

— Ага! Вот и он! — Джурабаев не счёл нужным смягчить начальственное выражение. — Познакомься, пожалуйста: Уста Халбутаев!

Это был директор одной из двух коммерческих фирм, размещённых здесь, невысокий полный человек, который пожал руку Муратали, почему-то вопросительно подняв брови.

Вопрос возник и у Муратали: не считают ли здесь его въезд вторжением? Но дядя не дал это выяснять, увлёк племянника обратно по коридору, в сторону входной двери.

— Пойдем, покажу тебе твой кабинет... Вот он! Твое рабочее место, мулла...

Кабинетик был крохотный, но со всем, что надо: со столом с телефоном, с жёлтым шкафом сзади и с пятком стульев перед столом вдоль обшитой под дерево стены. Окно, зарешеченное по типу «солнце встаёт из угла», смотрело в садик между Остоженкой и домом.

— Садись, дорогой, в начальническое кресло, — пригласил дядя, — а мы уж тут, как просители. Да, Уста-джан?

Дядя и Халбутаев уселись перед столом, едва поместившись коленками, Муратали на хозяйском месте.

Говорил за всех дядя и казался племяннику всё более странным.

Он то шутил — но как-то неестественно, слишком весело, что ли, — то выглядел раздражённым, а главное — напряжённым.

Рассказывал о том, чем занимаются обе фирмы, и как будто извинялся перед Муратали. А то вдруг язвил:

— Мы надеемся, мулла, ты не запретишь своей духовной властью нашу работу?

Понятно, что вселение нового хозяина есть напряжение и неудобство, но зачем уж так-то?

— Я вижу, дядя, вас что-то беспокоит?..

— Меня? С чего ты взял?

— Всевышний Аллах иной раз ведет к благу вопреки нашему незнанию, — заговорил Муратали, — даже вопреки нашей воле... Я уверен, Исламский центр прекрасно уживётся с фирмами. Ведь Аллах разрешил торговлю и запретил ростовщичество. Торговля не только угодна Господу, я больше скажу: за границей коммерсант, создающий торговую сеть, и мулла-миссионер делают совершенно одно и то же дело!

— Вот видишь как? — повернулся дядя к Халбутаеву. — А мы боялись с тобой, Уста-джан. Ну, пойдем посмотрим остальные помещения...

Их оказалось немного, всего семь комнат, включая кабинетик и ту большую залу, не отделённую от коридора, в которой Муратали вначале их и нашёл. Теперь напряжение и дяди, и Халбутаева стало понятным: в такой тесноте не развернёшься. Правда, дядя говорил, что одна из двух фирм скоро выедет отсюда...

— Но вот эта зала, её, надеюсь, отдадите нашему Центру? — спросил Муратали.

Джурабаев отвернулся.

— Ты сначала в кабинете освойся.

— Но, Алимджан-амаки, Центру не кабинет ведь нужен, а место для молитв. А здесь так удобно совершать намаз... — Муратали обвёл залу руками.

— Да у тебя ведь общины нет ещё! — дядя посмотрел на часы. — Так, мне нужно позвонить. Подождите пока.

Муратали, оставшись вдвоем с Халбутаевым, пытался настоять:

— Ведь хорошо, удобно здесь будет молиться?

— Почему нет? — тот пожал плечами полунесогласно...

Глава третья

Каждый день Муратали бывал теперь в этой конторе на Остоженке. Принимал посетителей, звонил, писал письма. Днём молился в кабинетике, обедать ходил в кафе под открытым небом в одном из двориков вдоль Остоженки, неподалёку.

Вернувшись в кабинет, опять озадачивался тем, как достать денег. Смотрел в стенку перед столом и вдруг вместо неё видел сверкание солнца, слышал гул мекканской толпы...

В жизни он повидал лишь кусочек, частичку мусульманского мира, но по громадности виденного мог судить о невообразимости целого.

Исламский мир — это невероятное разнообразие: иные мусульманские страны различаются ещё больше, чем христианские. Это — десятки крупных и сотни мелких течений, школ, толков, сект, направлений. Это — богатейшая история и, конечно, такое будущее, в которое большинство из нас просто не поверило бы, если бы мы вдруг узнали его.

Это — миллиард с лишним верующих, число которых быстро растет. Положим, католиков тоже миллиард с лишним, за счёт христианизированных бывших колоний Запада. Семьсот миллионов протестантов — количество набрано там же. И между глыбами ислама и западного христианства — что такое православие?

По самым щедрым подсчётам, православных в мире — всего сто пятьдесят миллионов, на Россию из них приходится меньше половины, ведь настоящих верующих здесь мало. Сегодняшний реальный мир таков, что православием в своих расчётах многие уже просто пренебрегают...

Конечно, Муратали понимал, что такие рассуждения есть грех и ересь, но — живя на земле, не на небе, как же и без них?

К тому же он знал, что, когда долго живешь в какой-то стране, постепенно проникаешься ее мирочувствием, начинаешь смотреть на мир глазами её жителей. Вот и Москва неизбежно начнет влиять на него, уже и сейчас он ощущал, что московская спесь его давит. Чтобы формально учредить Центр, он обратился в комитет по делам религий правительства Москвы. Там его приняла некая Извозчикова Надежда Валерьяновна, толстая блондинка со злым румянцем, и за двадцать минут разговора так запутала, что он вообще перестал что-либо понимать.

У него будут проблемы, сказала она, в связи с тем, что он как бы вторгается на территорию мусульман российских и особенно московских. — Хорошо, но тогда почему они сами ему об этом не сказали? Ведь он был в Центральном и Московском Духовных управлениях мусульман России, ему даже предложили как-нибудь прочесть пятничную проповедь в московской соборной мечети...

Дальше. По словам Извозчиковой выходило, что, поскольку Узбекистан теперь — иностранное государство, ему вообще будет очень затруднительно и зарегистрироваться, и работать. Нужны, мол, такие-то бумаги от правительства Узбекистана, от посольства... Чушь всё это! Не верил он ей... Впрочем, такова её работа, чего ещё ожидать?

Да главное-то не в ней было и не в правительстве Москвы, главная сейчас проблема была — деньги для Центра. И он опять вбуравливался в неё, перебирая свои действительно крупные связи в мусульманском мире...

* * *

Чем-то стукнули в стенку, и Муратали вышел посмотреть. Сегодня с утра в этой большой комнате-зале всё что-то возились.

И в расцветившем её предвечернем солнце увидел пять столов, появившихся здесь, коробки, один уже распакованный компьютер.

А по коридору как раз подходил Уста Халбутаев.

— Что такое, Уста-джан? Что здесь происходит?

— Отделение банка открываем. — Тот держался как человек, хорошо поработавший и достойный похвалы.

— Как банка? Какого?

— Вклады у населения принимать будем! — белозубо пошутил Аликул, молодой парень, директор второй фирмы, помогающий распаковывать компьютеры.

— Как вклады? — не понимал Муратали. — Ведь это грех... И потом: было две фирмы, а теперь, выходит, три?

— Фирма у нас одна, Джурабаев, — все ещё благодушествовал Халбутаев.

Муратали кинулся звонить дяде.

Тот подтвердил, что да, открывают отделение банка, некуда его больше деть.

— Но как же так? Мы ведь там молиться собирались...

— Ну и молитесь. Пять столов разве помешают тебе?

Муратали всё понял. Он понял, что означала напряженность дяди, когда он вселялся сюда. Джурабаев уже тогда знал, как использует залу. Почему не сказал? Уж не потому ли, что хотел больнее ударить, поставить перед фактом? Но, значит, он предвидел и этот звонок, ждал его! И ждал, наверное, чего-то серьёзнее того растерянного недоумения, на которое единственно оказался теперь способен Муратали...

— Пять столов... — бормотал Муратали. — А Аллах запретил ростовщичесто... Но, дядя, банк это не пять столов, это ценности, деньги! А будут приходить на молитву посторонние, с улицы?

— Да-а, это проблема... — якобы только сейчас понял Джурабаев. — Но что-нибудь придумаем...

— Дядя, мне надо с вами серьёзно поговорить, — объявил Муратали.

— Приезжай.

— Завтра утром.

— Утром я занят — после обеда...

Так и договорились.

Муратали повесил трубку, и ему вдруг стало смешно.

Насколько же, значит, опасается его Джурабаев, раз прибегал ко всем этим уловкам! Сразу не сказал про въезд банка, дождался, пока это станет делом свершившимся. Да объявил бы прямо: не будет тебе ничего, кроме кабинетика, Муратали бы согласился на это. Что он может пока? Центр даже не зарегистрирован...

А всё-таки, раз такая опаска у Джурабаева есть, надо попробовать уцепиться за этот зал. Они ведь уже молились в нём в прошлую пятницу; пришло шесть человек, все узбеки, сотрудники этих двух фирм. И он решил, что завтра нажмёт на Джурабаева.

...Рабочий день кончился, и Муратали запер свой кабинетик. В прихожей-приёмной навстречу ему поднялся с дивана старик-сторож Фаттах. Вот этого человека мулла никогда не проскакивал мимоходом. Из таких кирпичиков и строятся высокие минареты!

И сейчас он присел со стариком на диван, расспросил его. И тот поинтересовался делами муллы.

— Огорчен я, Фаттах-ака, — сказал Муратали. — Ведь вы, наверное, знаете, банк вселяют в ту залу. А мы там молиться хотели — теперь нам негде. Не говоря уж о том, что Аллах запретил рост.

— Ай-ай-ай, — огорчился сторож. — Я тоже так подумал...

— Джурабаев говорит: у вас общины нет...

— Как нет? — возмутился старик. — В первый раз шесть человек было, во второй ещё больше придет... Я могу сам ему сказать об этом!

И он вызвался завтра вместе с Муратали подъехать к Джурабаеву, говорить с ним от имени общины...

И стальная дверь захлопнулась за Муратали со звуком, можно сказать, бодрым. Настроение стало совсем хорошим, лёгким. Волей Аллаха, всё наладится...

Это был розовый вечер жаркого сентябрьского дня. Дворы вдоль Остоженки ещё и не думали затихать, по Зубовскому бульвару транспорт катил неостановимо.

На той стороне, под сталинскими колоннами метро, галдел восточный базар. Гранитные плиты пола на входе в вестибюль были истёрты ногами до углублений...

По дороге Муратали настраивался на молитву, которую и совершил, как приехал. Это был третий за день, предвечерний намаз. Вечерний будет на закате, и пятый — ночной.

Поужинал, и стало ещё спокойнее. Решил позвонить жене в Ташкент.

Линия, однако, оказалась занята, и он сидел возле телефона в прихожей, в которую были открыты двери обеих комнат и кухни.

Через окно комнаты, где он молился, он видел чистое, без облачка, небо. Солнце уже ушло на другую сторону и теперь блестело в стёклах домов напротив, в зеленых низинках собирался туман...

Опять набирал номер — опять занято: любит поболтать Нурия...

Сейчас у них вроде бы всё пошло на лад, но этой весной ссоры были капитальные. Странно: ведь их младшему ещё нет и года, Нурия должна была вся быть в материнстве, он — в отцовстве...

Тогда, весной, Муратали вдруг обступили трудности в муфтияте, наверное, в этом всё дело. Его вдруг решили услать из Ташкента в городишко Акташ, аж в Самаркандской области. Когда узнал об этом в канцелярии муфтия, сразу понял: интригует кто-то, ненавидящий его очень сильно. Ведь он, Муратали — на хорошем счету и не раз поощрялся церковным начальством...

Затеял всё это — Муратали скоро выяснил — мулла Касымов, молодой, но быстро делающий карьеру, при этом, мягко говоря, недолюбливающий его, считающий соперником. И Муратали его не выносил, а вот Нурия с женой Касымова дружила, и ничего Муратали пока не мог с этим поделать, хотя ясно понимал, что это не та дружба, которая нужна.

Возможно, он просто начал вымещать злобу на жене, и от этого пошли скандалы... Так-то Нурия не настолько была близка с женой Касымова, чтобы повлиять на что-нибудь в ту или другую сторону...

Тогда, весной, впервые и блеснула Муратали идея Москвы. Вначале ему самому она показалась наполовину бредом, наполовину дымовой завесой, нужной, чтобы под её прикрытием остаться в Ташкенте, не поехать в Акташ. Но церковному начальству идея понравилась и постепенно обретала плоть: он сообразил, что у него здесь родственники, знакомые...

Но те, весенние скандалы с Нурией вспоминать было до сих пор тяжело... Прижучил ее — а она что вздумала? Жаловаться на него в муфтият! А врагам его только этого и нужно...

Все проблемы оттого, был убежден Муратали, что он дал жене слишком много свободы. Утешает себя, что у них, мол, современный брак, а ведь в Коране сказано ясно: опасайтесь, что жёны могут быть непокорны, увещевайте их и не всходите на ложе, и ударяйте их. Когда она после этого покается, прости и не держи больше зла: Аллах возвышен, велик!

...Но если миссия в Москве провалится, его авторитет это ни в церкви, ни в собственной семье отнюдь не поднимет!

И допустить провал этой миссии Муратали просто не имел права, об этом и думать нечего было, он обязан был добиться успеха!

И он перестал звонить жене и вместо этого с ожесточением опять занялся делами Центра.

В те советские последние годы, на сборах офицеров запаса — политработников, их тут было около двухсот человек. Со всех концов Союза: с Дальнего Востока и из Белоруссии, из Средней Азии и Питера. Но примерно четверть — москвичи, с некоторыми Муратали познакомился и теперь обзванивал их, выяснял, кто чем занят.

Один из тех, с кем он неплохо сошёлся тогда, был московский журналист Серёга Николаев. Муратали уже звонил ему, но никто не снял трубку. Теперь позвонил снова, и там вдруг ответили: он здесь больше не живет. Дали новый номер. Набрал — и услышал голос самого Николаева.

— Сергей? Это Муратали, Рахимов. Помнишь такого?

— У-у, Муратали, джан! Ты откуда звонишь?

Голос Николаева казался обрадованным. Муратали сообщил, кто он теперь и чем занят, и тот удивился:

— Вот так совпадение! А я работаю в комитете по делам религий правительства Москвы.

— Не может быть, — не поверил Муратали. — А я там был на днях, у некоей Извозчиковой Надежды Валерьяновны.

— Надя Извозчикова? Ну правильно, она занимается мусульманами.

— А ты чем занимаешься?

— Я? В основном, западными христианами, американцами. Вот сейчас работаю с неким господином Бундисом, может быть, слышал?

— Да нет, пожалуй.

— Известный господин. Президент организации «Христианские послы». Большую работу здесь ведут, но и проблем много, с телевидением, например. Вот этим я буду плотно занят в ближайшие дни, а потом предлагаю встретиться.

— Согласен, — поддержал Муратали.

— А Извозчиковой могу сказать, чтобы она тебя обласкала. У тебя с ней какие проблемы?

Муратали объяснил.

— Считай, что ты уже зарегистрирован, — небрежно пообещал Николаев. — Регистрация сама по себе проблемой быть не может и не будет, другое дело, как ты потом собираешься работать. Какие планы вообще у тебя?

Муратали очертил — как мог широко и намеренно туманно.

— Интересно, — одобрил тот. — Я рад, что ты мне позвонил. Я, видишь ли, считаю, что нам в России нужно как можно больше восточного воздействия...

Как это получается? Ещё ничем не помогли друг другу два человека, но чувство бодрости уже несомненное. Быть может, в этом и состоит главная радость дел, что в какой-то миг ты понимаешь: план твой исполнится обязательно...

Они ещё повспоминали сборы, и Муратали удивился:

— Но надо же, как совпало! А как ты пришёл на эту работу? Ведь ты был журналистом.

— А как ты пришёл к исламу?

— Ну, я уже тогда, на сборах, интересовался религией. Да ведь и ты, помнишь, говорил, что думаешь о духовной карьере...

— Моя работа тоже — в каком-то смысле духовная, — ответил Николаев. — Всё закономерно, Муратали-джан. Мы ведь бывшие политработники, политруки.

— Это в прошлом, — заметил Муратали.

— Конечно, в прошлом. Тем не менее...

— У нас есть поговорка, — вспомнил Муратали и ещё больше повеселел. — В гору идёшь — знающие проводники нужны!

— Вот! — сразу поймал его тон Николаев. — Я тот самый проводник и есть. И я действительно считаю, что восточное влияние нам необходимо. Так что закончу с Бундисом — и жду твоего звонка!

Глава четвёртая

Когда Мартин Бундис говорил, что жизнь его принадлежит Христу, в этом было не больше неправды, чем всегда её в утверждениях типа «я — образец нравственности». Образцом можно быть в каком-то умении или деле, нравственны же — поступки или вся жизнь, но сказать это о тебе должны другие. Точно так же действительно ли твоя жизнь принадлежит Христу — решать не тебе. Однако в том, что именно к этому Мартин стремился, лжи не было никакой.

Родился он в Латвии, а после института жил в основном в Москве, откуда в семьдесят седьмом эмигрировал в Штаты. Было ему тогда тридцать два, жене на год меньше, и это был, конечно, самый напряжённый поступок его жизни, определивший его характер я сделавший его тем, кем он стал.

Естественно, многие эмигранты из обывателей советских просто превратились в американских, но те, кто удержался на высоте этого поступка, поистине стали воплощённой свободой и единством человечества.

В Штатах вначале Мартин крутился вместе с другими вокруг «Голоса Америки» и ещё некоторых чисто политических организаций, а потом, для многих неожиданно, занялся христианским вещанием и доставкой в соцлагерь религиозной литературы. Принято было даже острить над тем, каким важным протестантским проповедником вдруг заделался ранее вроде бы не веровавший Мартин. Но остряки не знали, что ещё в Союзе он дал обет Богу: посвятить Ему вою свою жизнь, если Он поможет благополучно перебраться в Штаты.

Когда цель достигнута, мало что забываешь быстрее таких обещаний, но пошли напоминания: попал в больницу сам Мартин, потом жена... Он мог бы притвориться, что не понимает смысла этих событий, или списать всё на свою трусость, этого непревзойдённого художника, с полной достоверностью рисующего опасность, которой нет. Но к тому времени Мартин уже более или менее знал себя и жизнь и понял, что нет смысла бороться с этой своей якобы мнительностью, которая на самом деле есть лишь лучшее, чем у других, проникновение в сущность зла... Ведь зло не предупреждает, подобно Богу, оно бьёт сразу. Окружающие нас люди нередко лишь кажутся нам бездушными эгоистами, рвущими себе куски, а вдуматься-то: любой из них знаком и с самообузданием, и с самопожертвованием, иначе не удержался бы, рухнул. Вот и может оказаться, что все вокруг лишь выглядят бесстыдными, а по-настоящему бессовестен — ты, и на кого тогда обижаться?

Примерно такой ход рассуждений и привел Мартина к священству. Иногда, правда, он рассуждал иначе, проще: всем тем, что мы делаем, мы всё равно в конечном итоге служим Господу, так почему не послужить Ему прямо?

И он служил, и богатства это не дало, хотя достаток был.

Само же дело, которое он делал, представлялось совершенно безнадёжным — до восемьдесят пятого года...

И вдруг всё изменилось. Да так, что в каждый новый приезд в Союз ты оказывался как будто в новой стране. Казалось, свобода уже достигла предела, и, однако, в следующий раз ты находил, что она ещё возросла. Религиозную пропаганду разрешили сначала с оговорками, потом уже без всяких ограничений. Соответственно, и миссионеры действовали сначала осторожно, с опаской, потом всё более смело и вот уже просто торопясь не отстать от других, кинувшихся вперед... Начался проповеднический Клондайк.

Вершиной здесь для Мартина стала весна девяносто первого, когда он организовал встречу религиозных лидеров Америки аж с самим Горбачёвым. И не где-нибудь, а в Кремле, как говорили, в том кабинете, где работал Сталин...

Это было в здании, расположенном близко к Красной площади, почти впритык к кремлёвской стене. На фоне общей советской разрухи здесь всё поражало аккуратностью, начиная с белых, сборчатых оконных занавесок прямо-таки неземной чистоты и свежести.

Их предупредили, что встреча продлится полчаса. Вначале, до половины времени, будет говорить Генеральный секретарь, затем — их вопросы и высказывания. Их было десять человек, и говорить собирались не все, а сколько успеет. Но первым — Мартин. Высокий, дородный, он держался почти как руководитель этой делегации, да в каком-то смысле и был им. Хотя любой из этих глав могучих церквей — епископальной, баптистской, других — был по американским меркам своего рода римский папа, понтифик, и что такое рядом с ними был Мартин? Недавний эмигрант, гражданство-то американское получивший не без проволочек... Но как раз эта встреча и могла ему сильно помочь...

Их ввели в кабинет, усадили по обе стороны длинного стола, и только тогда появился Горбачёв с помощником, из какой-то боковой двери.

Горбачёв выглядел издёрганным, почти на грани срыва, но от этого лишь усиливалось сочувствие к нему. Да и не верилось, чтобы такого большого политика мог ждать полный крах.

Он заговорил — и всё преобразилось. Басовые накаты его голоса, кажется, и самому Горбачёву давали недостающую уверенность, и на гостей производили то самое впечатление, которое они и ожидали получить...

Он предложил всем садиться, не вставать, и сам сел за председательский стол. За руку ни с кем не здоровался. Попросил гостей представиться, и назвал всех Мартин.

Горбачёв иногда что-то себе записывал, как-то нервно склонив голову набок. Начал говорить — и опять уверенный голос преобразил его. Рассказывал о больших успехах своих реформ, но и о больших трудностях. Для того и принял их: чтобы религиозные лидеры Америки донесли до своей паствы эту смешанную весть и чтобы из этого проистекло какое-то усиление американской поддержки.

Потом Горбачёв предложил высказаться американцам, и Мартин понял, что сможет сейчас сделать то, что всё это время очень надеялся сделать, но не знал, получится ли.

А надеялся он вознести в этом кабинете моление Господу. И теперь, предупредив, что прочтёт молитву, он положил сцепленные руки на край стола и, как это принято у протестантов, начал вслух неторопливо беседовать с Господом.

И все, тоже как принято, сцепили или просто соединили руки и опустили головы, включая, кажется, и Генерального секретаря, хотя Мартин на него специально не смотрел.

Говорил Мартин по-русски, делая паузы для переводчика:

— Господи! — говорил он. — Мы благодарим Тебя за то, что Ты позволил нам собраться здесь... — Он вдруг испугался, что фразы, которые он приготовил, могут показаться пустыми, и заговорил медленнее, стараясь напряжённее думать. — Мы благодарим Тебя, что Ты позволил нам собраться в этом красивом здании... Собраться, чтобы обсудить тяжёлое положение, в которое попала эта страна... Среди присутствующих нет людей безгрешных, и никто здесь никого не имеет права учить... Но мы знаем по опыту, Господи, что, как только отворачиваются от Тебя, так впадают в нищету, братоубийство... А значит, и возрождение надо начинать с того, чтобы вновь обратиться к Тебе... И мы знаем ещё одно, Господи... Не поможет в этом возрождении никакое экономическое содействие, никакие самые умные программы... Бесполезно надеяться и на какие-либо церкви, религиозные организации... Поможет только одно: вера в Тебя, Господь наш Иисус Христос! Аминь...

Все зашевелились, и глава епископальной церкви объявил, что тоже хочет прочесть краткую молитву.

— А может быть, хватит молитв? — усомнился Горбачёв. — Впрочем, я вас слушаю...

Важный старичок проговорил всего несколько фраз, Мартин даже не успел вслушаться, о чём. Он все ещё был под впечатлением собственной молитвы, и ему казалось, что и другие переживают ее. Ведь, наверное, впервые в этом кабинете имя Господа было названо так открыто и громко, как имя Высшего Судии!

Даже, грешным делом, какая-то мемориальная доска, какая-то запись в учебниках истории виделась Мартину: «первый американский миссионер, побудивший молитвенно склонить голову хозяина Кремля»...

Важно было, конечно, не его первенство, а то, что дело Господа шагнуло вперёд на этой земле...

После старика-епископа уже не молились, понимая, что большего достигнут прямыми пожеланиями президенту СССР, чьё время очень дорого... Так прошла эта встреча. И Мартин настолько был упоён ею, настолько был вдохновлён своим этим почином — вовлекать в молитву советских официальных лиц, что потом повторял это так часто, как только мог.

Он вознёс молитву на Лубянке, вынудив кагебешников склонить головы, как сделал это Горбачёв. И молился в кабинете тогдашнего шефа российского телевидения, который, в обмен на финансовую помощь, распорядился поставить в еженедельный субботний эфир проповедь Мартина. И где он только не молился...

А что? Разве он делает что-то вредное? Нет. Так нечего и стыдиться!

И он с Евангелием встал на Арбате, спрашивал прохожих: кто такой Христос?

Некоторые раздражённо проходили мимо, другие останавливались, почему-то ничего не отвечая. Это снимали на видео. Быть может, люди ждали, что он им ещё что-то скажет, но выглядело так, будто не знают. И так это и понимали потом в Штатах: надо же, народ лишили Христа! Жертвовали обильно...

Именно тогда, вернувшись из Союза, Мартин и создал собственную миссионерскую организацию «Христианские послы», которая быстро набрала денежную силу и известность. Помогли, конечно, те религиозные лидеры, которые вместе с ним были у Горби. Мартина как бы допустили на верхние этажи церковной Америки, и вскоре уже само собой разумеющимся считалось, что «Христианские послы» получают свой ломтик от многочисленных в Штатах миссионерских бюджетов.

А тратить Мартину было на что. На ту же помощь российскому телевидению, например, на производство телепрограмм...

Так было несколько лет. И вот теперь Мартин прилетел в Москву, узнав, что его программу с эфира сняли.

* * *

В Москве он сразу поехал в Останкино — там, однако, ничего у него не прояснилось. Ему лишь повторили то, что писали в письмах — что программу его сейчас транслировать не могут потому-то и потому-то. Тогда Мартин, со сладострастием жестокости, объявил им, что хотел бы, чтобы передача на канал вернулась, но даже если это и произойдёт, денег он больше телекомпании всё равно давать не будет.

Быть может, этим он вообще отрезал себе все пути, но он чувствовал, что должен был так поступить. Хватит лебезить! И с наслаждением вдыхал после этого запах пасмурного сентябрьского дня: сырой травы и парковых деревьев...

Задрав голову, смотрел на Останкинскую телебашню, уходящую в белое небо. Много лет, и тогда, когда он уезжал из Союза, она была самым высоким сооружением в мире, отлитым из железобетона по какой-то сверхнадёжной и, конечно же, строго секретной советской технологии. А вот сейчас, хотя эта громада ещё впечатляла, Мартин вдруг почувствовал, что он — выше, больше её...

Назавтра из гостиницы «Интурист», где остановился в этот раз, он вышел в полдевятого утра и направился на заседание попечительского совета общества «Открытое христианство».

Стены Кремля, отсыревшие от дождя, казались почти чёрными.

В Москве осень ещё не переломила в свою пользу войну с темно-зелеными кронами деревьев.

Продавали гладиолусы, и дети шли в школу с теми лицами, какие бывают у них, когда учеба лишь стартовала и дни ее ещё не слились...

Белые колонны «Открытого христианства» Мартин увидел издали. Это здание, выходящее одним крылом на ту площадь, где Большой театр, было, пожалуй, главным приобретением «Христианских послов» в Москве. Особенно сейчас, когда их попёрли с телевидения, нужно было держаться за него. Но проблема состояла в том, что этот дом не был их собственностью, лишь взят у города в долгосрочную аренду. И то и дело повторялись угрозы выселить, потому-то руководители общества и старались понапихать сюда побольше разных структур, а главное, раскочегарить здесь христианскую школу и университет.

И сейчас Мартин порадовался тому, как бойко московские мамаши подводят к зданию мальчиков и девочек, с портфелями, ранцами, надо думать — в начальные классы их школы. Достал фотоаппарат и начал фотографировать...

...Общество «Открытое христианство» было основано без помощи Мартина, он узнал о нём, когда оно уже действовало и даже получило это здание. Но постепенно именно «Христианские послы» стали оплачивать главные расходы общества, и потому Мартин, по сути, всем здесь теперь и командовал.

Основали общество двое московских докторов наук, Колосов и Иванихин. Колосов при первом знакомстве удивил Мартина тем, что вышел к нему из этого здания всклокоченный, небритый и в туфлях на босу ногу. Это был размашистый, басовитый, рассеянный мужик. Неряшливость его объяснилась отчасти тем, что в здании тогда шёл ремонт (не вполне законченный до сих пор), отчасти таков вообще был стиль Петра Иваныча — большого учёного, погруженного в мысли и мало заботящегося, как он выглядит.

Действительно ли Колосов был большим учёным, Мартин сказать затруднился бы, но был Пётр Иваныч популярен в среде московской интеллигенции, а главное, в Ммосковской Патриархии, которая все ещё не разорвала связей с «Открытым христианством».

Зам Колосова, Иванихин, был молчаливее, пожалуй, даже — угрюмее своего шефа. А причин любви обоих учёных к западному христианству Мартин не доискивался — да ведь и грех это, искать тут какие-то иные причины кроме воздействия Святого Духа...

Закончив фотографировать снаружи, Мартин вошёл внутрь здания.

Когда-то просторный вестибюль был разгорожен, вероятно, в советское время, на узкие клетки-отсеки. В одном из таких отделений, рядом с лестницей, на стене висело расписание, и возле него толпились.

Постоял в сторонке и Мартин, слушая школьный галдеж и вдыхая родной запах советской столовки, расположенной здесь же, на первом этаже. Не то гниловатой капустой, не то варевом из нее... По проходу рядом с лестницей вышел во внутренний двор П-образного здания.

У дальней, глухой стены высились тополя, а сам двор, новопокрытый черным асфальтом, был разрисован пыльными следами, ведущими из незаасфальтированной части.

Посреди двора на клумбе, заросшей высокой травой и бурьяном, лиловели астры.

Левое недоремонтированное крыло здания зияло окнами без стёкол, а в верхнем этаже и без рам.

А вообще особняк был поместительный, и когда всё будет отделано, школа сможет принять и сотни три учеников. Пока же у них обучалось всего человек пятьдесят.

Мартин свернул к правому крылу — целому, хотя и облезлому. Навстречу попались две молоденькие американки, видимо, квартирующие здесь. Это крыло было и чем-то вроде гостиницы, где за небольшую плату останавливались пасторы и прочий приезжающий в Москву религиозный люд — по нему, кстати, можно было изучать всю географию католичества и протестантства.

— Hi, Marty! — Мартина догнала Анжела, московский директор «Христианских послов», а проще говоря, его московская помощница, тоненькая девушка с ямочкой на подбородке и табачного цвета глазами.

Она была москвичка, но часто, как и сейчас, они говорили по-английски.

— Hi, Angela! Будь добра, сегодня веди для меня отдельный протокол: будут обсуждаться важные вопросы.

— Oh, О.К.

Поднялись по обшарпанной лестнице на второй этаж, а там в конференц-зальчике собрались уже почти все члены совета и приглашённые.

— Добрый день! Как доехали? Как вам Москва? — Мартину пожал руку Иванихин.

— Спасибо, доехал хорошо... А в Москве каждый раз изменения к лучшему невероятные. Престо невероятные!

Мартин оглядывался. Колосова ещё не было, а почти всех, кто здесь был, он знал, кроме разве вон того чернобородого взлохмаченного типа. Взглядывающего на него напряжённо-высокомерно. Это, наверное, и был тот самый отец Василий, который на сегодняшний день представлял собой едва ли не главную проблему...

Нерешённым вопросом было для них сотрудничество с Русской Православной Церковью. Кое-кто предлагал ввести в совет православных священников — конкретно, вот этого отца Василия, преподающего в университете «Открытого христианства». Сама мысль взять к себе православного иерарха у Мартина протеста не вызывала, но это должен быть человек с положением. Например, глава отдела катехизации и образования Московской Патриархии, с которым они сотрудничали, или ещё кто-то, занимающий подобную должность.

Но вводить человека без должности и с амбициями — тут Мартин был решительно против, о чём ясно сказал Колосову по телефону. Тем не менее вопрос об этом отце Василии предстояло сегодня обсуждать — если Мартин, конечно, правильно угадывает и этот бородач и есть тот, о ком он думает...

Да, это оказался он, Иванихин подвел его к Мартину познакомить.

— Очень приятно, — Мартин пожал ему руку, чувствуя, что улыбается неестественно слащаво. — Вы настоятель какого храма? — Хотя ответ он знал.

— Сейчас никакого, — разжал тот зубы.

— Отец Василий работает у нас, в «Открытом христианстве», — пояснил Иванихин.

— В качестве? — удивился Мартин, хотя и это знал.

— Преподаёт сравнительное богословие. — Иванихин сильно занервничал. — Но есть мысль его больше привлечь, о чём, видимо, будет сегодня разговор...

— Да. Хотелось бы, — сказал отец Василий, оскалив зубы и глядя на Мартина так, что тот снова почувствовал душевную бурю, разразившуюся, когда Колосов по телефону завёл речь о расширении совета...

Ничего не сказав, Мартин отошел к столу заседаний, сел, раскрыл дипломат...

У них был хорошо работающий, слаженный совет. Два пастора — гражданина России: лютеранский, Шперлинг, и баптистский, Пивоваров; ещё два пастора, тоже лютеранский и баптистский, но граждане США; Колосов с Иванихиным и Бундис. Всего семь человек. Оба американских пастора были, в сущности, начальством Мартина: он перед ними отчитывался. Но сюда они наезжали редко, доверяя ему полностью. И всё пока шло нормально, менять это сейчас он не видел никакой нужды...

Наконец пришли Колосов и седобородый Андрей Андреич Шперлинг, и начали заседание. С молитвы, которую прочёл Шперлинг.

В начале её он процитировал слова Иисуса о том, что нечего оглядываться на закоснелую большую церковь, но малая кучка праведников может и должна разрушить её устои, возвестив собственную истину.

Эта молитва сразу дала нужный тон заседанию, первый вопрос которого был: как не отдать это здание московским властям?

Высказывались дружно: угроза-то, что отберут, была невыдуманной. А вскоре и Мартин, взяв слово, решительно говорил о том, что ни в коем случае нельзя угодничать перед ними. У размещённых здесь организаций брать письма в свою защиту, если потребуется, собирать подписи родителей, чьи дети учатся здесь в школе...

— Если совсем прижмут, я обращусь в Международный суд в Гааге, в «Международную амнистию», хоть в Конгресс США... Но выселить вас силой мы не позволим, на такой скандал они не осмелятся...

— Но нельзя же вести себя как на вражеской территории! — вдруг перебил Мартина отец Василий, упорно глядя на него и весь как-то подергиваясь. — Московское правительство — это, как-никак, законная власть!

— А я вот чувствую, что мы — именно на территории, захваченной безбожниками! — влепил ему Бундис, и тут заговорили и заспорили многие, и члены совета, и приглашённые...

Бог его знает, как попадаешь в эти ловушки, которых вроде бы на шестом десятке уже умеешь избегать! Ты ведь видишь сразу этих людей, знаешь, что весь их напор — от неудачничества и только от него, а всё же отец этот Василий втянул-таки Мартина в спор, заставил его раздражаться и в раздражении говорить лишнее...

Всех успокоил Колосов. Он сказал, что отец Василий, конечно же, не прав: московскому правительству нельзя поддаваться. Российские власти и православной-то церкви, несмотря на шумиху поддержки, не так много собственности вернули. Стараются как можно больше оставить за собой для лучшей управляемости церкви. А уж что говорить о них! Их прихлопнут, как только почувствуют, что это пройдёт безнаказанно...

В конце концов с Колосовым согласились все, и совет принял то ясное решение, которое и нужно было Колосову и Мартину для завтрашней встречи с Николаевым из правительства Москвы.

Перешли к следующему пункту повестки, но всё равно об отце Василии не мог забыть Мартин, тот саднил как заноза. Нервно крутил головой, но видно было: не слушает, не вникает, ждёт только своего вопроса...

Всё-таки Мартин с удовольствием сообщил совету, что в Штатах одобрено две из трёх программ, на которые «Открытое христианство» запрашивало деньги. И что, следовательно, в ближайшие полгода-год у общества денежных проблем не будет вообще.

Это, конечно, всех обрадовало, внесло то ощущение, которое обычно дают деньги; когда хочется глубоко и сладко вздыхать... Жизнь становится интересной, захватывающей, полной смысла... Хочется говорить о будущем, о планах...

Это они и делали, и от планов на будущее, вот, пришли к расширению совета за счет священников Русской Православной Церкви.

Колосов высказался осторожно: мол, надо обсудить. Мартин, хотя его уже затрясло, выразился ещё осторожнее: а стоит ли вообще об этом? Есть ли насущная необходимость?

Трясло всё сильнее: это уже пошел на него отец Василий, обрушился обвалом ненависти, хотя по видимости действовал замедленно.

Глядя прямо на Мартина, он с какой-то смертельной значительностью говорил о том, что «Открытое христианство» не должно быть инструментом враждебных России конфессий, что, если не подходит он, можно найти другого священника, но что Русская Православная Церковь не должна оттесняться от принятия решений, как сейчас...

У Мартина была ощущение, будто он попал в американский черный смерч, торнадо. Опасность этих вертящихся воронок приезжий может недооценить, а сами-то местные в Штатах знают: как увидишь такую, сразу выскакивай из машины и беги в укрытие. Автомобиль такая вертушка сминает как бумагу...

Вот и Мартину казалось теперь, что его душу некая грубая рука комкает, как бумажный лист. Гнулась, искажалась сама действительность, куда-то вдруг исчезло всё, что он считал опорой, а вместо этого зияла шевелящаяся, крутящаяся бездна...

Физически эта бездна открывалась вроде бы где-то между ним и этим отцом Василием, который и сталкивал — уже столкнул! — в неё Мартина. Но на самом-то деле бездна эта измерений не имела, что и было в ней самым ужасным! Ведь это была смерть, небытие, не что иное...

Вдруг были разбиты не только расчёты Мартина на это вот заседание — что там! Была раздавлена вся его предыдущая жизнь, вся логика этой жизни...

Мартин уже не сомневался, что поддержат все отца Василия, не его, и лишь самым последним остатком сознания пытался уцепиться, ухватиться за что-нибудь...

Ну например... Ведь тот ничего определённого не предлагал! Не предлагал себя в совет — а ведь это и было главное!

За это Мартин схватился и чудовищным каким-то усилием заставил себя заговорить:

— На чём конкретно вы настаиваете? Я не понял... Вы говорите на одних эмоциях... Предлагаете сотрудничество с православной церковью, но я же не против — давайте обсуждать... Ввести человека с положением, архиепископа... Я только считаю это несвоевременным, и потом, нам не нужен, извините, поп-расстрига!

— Я не расстрига!

— Я не хотел обидеть именно вас, извините... Я же говорю: давайте обсуждать... В принципе, можно бы ввести православного, тогда уж и католика — но я против...

Мартин понимал, что говорит сумбурно, но понимал и то, что с каждым мигом этого словоговорения возвращается к жизни, отходит дальше от обрыва в небытие...

Наконец его хоть кто-то поддержал: Иванихин. Сказал, что, поскольку вопрос плохо подготовлен, лучше его перенести на одно из следующих заседаний. Поручить кому-то, например, Петру Иванычу Колосову, всё продумать, проработать...

За это же, чтобы обсудить не сегодня, высказался и Колосов, а Шперлинг даже довольно резко напал на отца Василия — тот отмолчался. Пивоваров же сказал, что он вообще не понимает, зачем вопросы, как следует не обсуждённые внутри совета, выносить на более широкое обсуждение? Это был полный мужчина, склонный иногда к эксцентрическим заявлениям. Вот и сейчас: мимоходом упомянули народ, и Пивоваров уцепился:

— А что народ? Народ — как трава: сегодня сюда, — он показал рукой, — завтра в обратную сторону...

— Ну, так всё же нельзя рассуждать... — остановил его Колосов...

Несмотря на то что вопрос решили перенести, говорили ещё долго. И все с каким-то колебанием, точно не знали, кого поддерживать, хотя в конце концов склонялись к Мартину и никто — к отцу Василию.

Но душа Мартина была прожжена насквозь... Однако же он, собравшись с силами, смог уже и шпильку всадить этому отцу Василию:

— Значит, решили: на сегодня вопрос закрыт. А что касается вас, — Мартин небрежно махнул рукой в его сторону, — то преподавайте себе дальше. Я, правда, не знаю, что вы там преподаёте, но, честно говоря, и вникать не хочу. Не надо и вам вмешиваться не в своё. А так — работайте, никто не гонит...

— Да я сам уйду отсюда! — тот вдруг засобирался, встал, отодвинув металлический стул. — Эта организация уже не содействует благу России!

И, глухо топая по западному синтетическому ковровому покрытию, вышел из конференц-зальчика. Все молча ждали, пока он уйдёт. Мартин кивнул Колосову на закрывшуюся за отцом Василием дверь.

— Нервный человек?

— У него проблемы, — Колосов потер лоб. — Был благочинным в Вятской области, переехал в Москву, здесь не сложилось...

— А что такое благочинный? — поинтересовался Мартин.

— Пропст, суперинтендент, — объяснил Колосов.

— Пусть работает, если есть польза, — пожал плечами Мартин. — А мы переходим к следующему вопросу, да?..

Он старался делать вид, что ничего не случилось, бесстрастно держались и остальные, но, кажется, все понимали, что произошло что-то непоправимое. Во всяком случае, Мартин чувствовал себя ужасно, и чем дальше, тем хуже.

Любая душевная рана постепенно затягивается, болит всё меньше. Но это заживление начинается не сразу — сперва надо перемучиться самой сильной болью, такой, о которой иной раз даже не подозреваешь, получая рану.

И Мартин понял, что весь сегодняшний день будет схваткой с этой всё усиливающейся мукой.

Ты сделал всю свою жизнь борьбой против такой вот бешеной, неуправляемой энергии, в которой, да, есть что-то магическое, но в сущности она — разрушительна, от дьявола. Ты борешься с ней планомерно, настойчиво и добился уже столь многого, что победа этой, враждебной тебе энергии кажется совершенно невозможной...

И вдруг — ты сталкиваешься с нею, и вся твоя работа разлетается на куски, ты раздавлен, ты просто уничтожен...

Ты побежден, и это значит, что ты должен либо признать себя таковым, но отсюда недалеко до признания того, что вся твоя жизнь — сплошная ошибка... Либо ты должен заставить себя отрицать неоспоримые духовные факты, но отсюда недалеко до потери духовной честности...

Нет, Мартин не мог, не имел права признать себя побеждённым. Потому следовало хотя бы притвориться, а ещё лучше — действительно поверить, что ничего особенного сегодня не произошло...

* * *

На следующее утро было полегче, хотя по-прежнему своё столкновение с отцом Василием понимал Мартин как самое главное и самое мучительное, что случилось в Москве.

По-настоящему — отбросить бы свою религию и принять православие, ведь там — истинная духовная сила...

Мысль эта мелькнула лишь на миг, но вполне серьёзно, хотя он тут же понял, как неплохо можно шутить на эту тему...

А вообще, это ведь и была его профессия: противостоять таким шквалам, перемогать их. Вот он и должен был показать себе и другим, насколько хорошо владеет ею...

...Николаев из правительства Москвы, с которым встречались он и Колосов, оказался черноволосым красавцем с горбатым носом и впалыми щеками. Держался он зловеще, пытаясь даже запугивать. И Мартину болезненно опять напомнил всё то, что заставил его пережить отец Василий. Николаев сказал, что готовится новое постановление, в результате которого здание у них отберут совершенно точно. Так что им лучше озаботиться переездом уже сейчас.

В ответ Колосов с Бундисом заявили, что и у них есть новые причины, почему они — ну никак не могут съехать...

Вообще-то Мартин не думал, что в России резко сдадут назад или что московское правительство сумеет выселить из здания «Открытое христианство». Однако ремонт на всякий случай следовало прекратить, чем он и огорчил Колосова. Пётр Иваныч, впрочем, понимал: глупо вкладывать деньги в то, что могут отнять.

И ещё одним Мартин Колосова не обрадовал. Намекнул, что с двумя одобренными в Штатах программами, с получением денег по ним, могут возникнуть сложности, если, фигурально выражаясь, будут появляться новые отцы Василии. И опять Пётр Иваныч не мог с ним не согласиться...

В последний день перед отлётом в Киев как будто начало что-то сдвигаться на телевидении, на другом канале, не на том, откуда его попёрли. Но так ничего толком и не выяснилось.

И в аэропорту Мартин сказал провожающей его Анжеле:

— Если так пойдет и в Киеве, я за эту поездку сэкономлю больше денег, чем потратил за все предыдущие...

И он комически развел руками с растопыренными пальцами. А она красиво встряхнула темно-каштановой гривой и белозубо улыбнулась.

Глава пятая

Отец Василий покорял Москву вторично.

Но была разница.

Двадцать лет назад выпускник школы в Вышнем Волочке выбирал себе московский вуз тоже, конечно, весьма серьёзно. Но что такое последняя, смертельная серьёзность, он начинал понимать лишь сейчас.

Состояние, когда каждая клеточка надсаживается в агонии, сделалось почти обычным. Загоняемый охотниками зверь, возможно, не так напрягается как человек в этом состоянии. Потому что зверь, не исключено, надеется схитрить и словчить, не зная, что это предусмотрено и что главная опасность — не та, которая шумит сзади, а та, пока не чуемая, на которую его гонят...

Но в облаве, устроенной на Россию, отец Василий уверен был, схитрить не удастся, потому что хитрость-то эти загонщики предусматривают едва ли не в первую очередь.

Тут если что-то и могло спасти, — лишь такое напряжение, о котором он ещё только догадывался, причем догадки его вполне могли быть до смешного далеки от реальности...

Когда же он увидел эту опасность?

Не так давно, многие предупреждали о ней куда раньше...

Для него всё понятно стало лишь тогда, когда, примерно на тысячу километров с запада на восток, сначала, конечно, только на картах, не на местности, передвинулись западные войска: военные базы, штабы, аэродромы... Это называлось «приём новых членов в союз НАТО», но угадывалась за этим повадка опытного охотника, для которого одно из главных умений — не спугнуть раньше времени зверя...

Пока всё не будет подготовлено, чувствовал отец Василий, эти специалисты не нападут, но когда они нападут, может оказаться, что сопротивляться уже поздно...

И он сорвался из епархии, где был благочинным, и вернулся в Москву.

До этого он носил священнический сан семь лет и все эти годы прослужил там же, в Вятской области.

Первый приход он получил в селе Шестаково на реке Вятке. Это было большое село с пятиэтажными блочными домами и каменной церковью, когда-то, видимо, бывшей в его центре, а нынче оказавшейся на окраине и занятой под пилораму.

Отец Василий в церкви возобновил службу, и за год её почти восстановили.

А вот квартиры с городскими удобствами у него в этом селе не было, жил он в деревянном доме, и по этой причине жена отказалась за ним туда поехать, осталась в Москве.

Он даже её не осуждал: как-то у них сложилось, что он Татьяну не осуждает. Хотя, если бы кто посторонний сказал ему о своей жене, что она отказывается жить там-то и там-то потому, что ей неприятно пользоваться деревенским туалетом и готовить без водопровода, — он бы этому человеку посочувствовал, но главным образом удивился бы: неужели такое возможно?

То, что так относилась к жизни его жена, не делало это более понятным: вообще в их браке было, как ему казалось, слишком много нетипичных странностей, из которых отец Василий привык не делать выводов.

Сам по себе этот брак был, вероятно, ошибкой, это им обоим стало ясно чуть ли не сразу после свадьбы. Детей у них не было, и даже площадь они не объединяли: она была прописана у своих родителей в квартире на проспекте Вернадского, он — в своей комнате в коммуналке, в Большом Сергиевском переулке. Они давно не жили вместе, а всё-таки до сих пор так и не развелись...

После села Шестаково его перекинули в городок побольше, где церковь строили с нуля. А отец Василий пока служил в небольшой деревянной часовенке. Построили церковь за три года, после чего перевели его в новое сельцо, на реке Великая, где опять восстанавливали церковь, на сей раз занятую под склад...

Годы эти были, возможно, самые счастливые в его жизни, так он теперь вспоминал.

Тогда ещё не выявилось это странное свойство русского православного возрождения: грозить закончиться, едва начавшись. Впрочем, и сейчас он, конечно, не считал, что дух в России может угаснуть сам по себе, без военного нашествия. Просто сейчас он лучше видел, как трудно построить что-либо долговечное, как иной раз для того, чтобы только удержать что-то, требуется чем дальше, тем больше усилий...

Но тогда преград ни себе, ни Русской Православной Церкви он не видел вообще никаких. Невесомость радости поднимала его, когда он думал, что сейчас вот так же, в каждом городке и большом селе громадной России восстанавливают или строят новую церковь...

В сравнении с этим — что были все его трудности, да и можно ли было считать за таковые те его обстоятельства? Со строителями ругался, сам себе готовил — всё время одно и то же, жил в деревенском доме, потом — в необустроенной комнате казённой квартиры, потом опять в деревенском доме старушки-прихожанки... С точки зрения жены, наверное, да, это были трудности, но для него то, что он жил как мобилизованный и работал, словно старался себя загнать, и было главным источником счастья, теперь он ясно это видел! По большому счету, разве и есть у счастья иные источники?

После того как начала жить третья община, третья церковь, его сделали благочинным, ответственным за работу десяти батюшек в десяти приходах. Тут, кстати, и жена приехала и прожила с ним почти год — ему наконец дали городскую квартиру...

Из десяти батюшек трое были из потомственных поповских семей, делали то же, что их отцы. Ещё трое — молодые ребята, кроме армии и семинарии мало что в жизни знающие. Остальные, как и отец Василий, работавший до священников инженером-электронщиком, успели потрудиться на гражданке — кто где. Один был школьным учителем, другой — водителем автобуса...

Неприятнее всех был ему отец Иосиф, дородный поп с тридцатилетним стажем и репутацией необыкновенного любителя денег. Это как-то сразу читалось по его красному лицу с медной, мелко-волнистой бородой. Надо дать, по любому поводу, а можно и без повода, и любую сумму, нечего стесняться, хотя чем больше, тем лучше. Это был вымогатель упорный и удачливый, с волей к получению мзды столь ярко выраженной и столь натренированной, что, кажется, осечки у него не бывало никогда и ни с кем: всякий, кто с ним сталкивался, обязательно давал ему денег.

Дом у него был двухэтажный, а ездил на «Жигулях», хотя, наверное, мог бы на чём-то подороже. Пил умеренно, не то что отец Антоний, хронический алкоголик, загоняемый епископом в самые дальние приходы.

Этот, наоборот, был голь невероятная, пропивал с себя всё, летом по деревням ходил босой, нечёсаный и немытый, хуже нищего. Службу вел ли когда трезвый? Отец Василий сомневался. За требы такса была прихожанам известна и неизменна: бутылка.

А иногда вдруг становился отец Антоний крут, тяжёл характером. При первой же встрече они чуть не схлестнулись с отцом Василием, гром отвела епархиальная завхозша, с которой отец Василий и приехал проверять священника. Вот на неё-то отец Антоний и обрушил свой гнев, да быстро и выгнал их обоих: катитесь, мол, откуда приехали. Отец Василий себя смирил, и они действительно уехали, и с тех пор он старался с этим попом не связываться. Тут одно из двух было: либо выгонять, либо терпеть. Но выгнать его не могли, священников не хватало...

Об этом — что священнослужителей мало — знали и другие из них, на некоторых это действовало не лучшим образом. Не только не были некоторые из них образцом нравственности, но — как бы не наоборот...

Тот же отец Антоний, сколько раз на него жаловались? То уедет в город, напьется там, попадет в милицию, а то и в больницу. Которую неделю церковь стоит запертая... На Пасху раз — никуда и не попал, а просто упился до полного беспамятства, службы не было. Вот тебе и «Христос воскресе...»

Отцу Василию было понятно, что на Западе многие считают знаменитую русскую духовность ничем иным как болезненным отклонением, чем-то наподобие отца Иосифа или отца Антония. Нездоровое изменение, нарост, и только, мол, гордыня заставляет русских видеть тут какое-то свое духовное превосходство.

Ну, допустим, что это так, размышлял иногда отец Василий в запальчивости (хотя он был уверен, что это далеко не так, не только так). Допустим, так, и что? Разве яркое отклонение иной раз не лучше той убогой правильности, которую почитают на Западе за идеал?

Да и есть ли уж такая правильность на Западе? Духовная упрощённость — да, есть, но не правильность, это ведь разные вещи!

Не дико ли, например, думать, что какой-то там парламентский или рыночный строй способен улучшить человека, помочь ему во всей его сложности? Обточить, обтесать человека — да, мог этот строй, но такое ли это благо? Не исключено, что это, наоборот, смертельно опасно...

Отец Василий, поднявшись немного по епархиальной лестнице, видел дела и шире, и мрачнее чем раньше. А может быть, время уже успело измениться, эти самые планы продвижения НАТО на Восток подошли вплотную к осуществлению...

Нищета России была ужасная, но, кстати, даже и при этой нищете могли бы жертвовать на церковь побольше, ой, побольше! А то ведь почти всё русское православное возрождение держалось, помимо правительственных льгот, на бабкиных пенсиях, а что там за пенсии!..

Производство в России падало уже который год подряд. Допустим, многое, производимое в так называемых благополучных странах, на самом деле не нужно людям, и слава Богу, что у нас этого не изготавливают. И всё же производство, его падение или подъём, кое-что говорит о настрое и энергии народа. И, судя по наплыву и товаров, и миссионеров с Запада, особенно из Америки, такого рода энергия там была. А в России?

В России глубинка смотрела на Москву, ждала её руководства. Люди, когда-то согнанные в колхозы и совхозы, не очень торопились разбегаться и расслаиваться, как бы говоря, что они и дальше готовы трудиться в относительной бедности, была бы общая идея. Но Москва эту идею давать не спешила, среди московских интеллектуалов стало теперь модно считать, что столица руководить не должна, а всё, мол, обязан делать сам народ. Конкретно, народ должен распасться на единички-атомы, каждый из которых обязан самостоятельно искать выгоду. А если самостоятельность русского мужика проявляется в его знании, что он может получить выгоду и даже просто выжить лишь как народ, не как единичка? Такая логическая задача оказывалась уже слишком сложной для интеллигентского ума...

Вот и получалось, что народ кивает на Москву, Москва — на народ, Россия же среди других стран с каждым годом не только не богатеет, но нищает. Отцу Василию было не до иронии, не до сарказма в отношении сегодняшних московских интеллектуалов. Его преобладающим душевным состоянием всё чаще был мрак, ощущение сродни головной или телесной боли, глубокой какой-то болезни, в которой жар — едва ли не самое поверхностное и несущественное проявление...

В таком состоянии он и приехал в Москву.

В своей епархии взял отпуск, пытался получить в Москве приход, не удалось. В конце концов решилось так: он переезжает в Москву, сан сохраняет, но на доходы живет на свои, если же хочет зарабатывать деньги как священник Русской Православной Церкви, то обязан подчиниться дисциплине и поехать, куда пошлют.

С деньгами всё решилось довольно быстро: он нашел работу в «Открытом христианстве». За считанные лекции там платили столько же, сколько государство преподавателю за полную нагрузку. Конечно, отец Василий понимал, что участвует в деле нечистом, однако почти год с этим мирился.

Даже жена его вновь появилась, узнав, что он теперь такой обеспеченный лектор...

Татьяна была по образованию библиотечный работник, женщина уютная, сдобная и с большой склонностью к религии, а может быть, главным образом к религиозному быту.

Её комната в квартире на проспекте Вернадского напоминала церковную ризницу: иконы, в том числе ценные, с дорогими окладами, вышитые, парчовые покрывала, великолепные кресты... Причём это уже было так, когда они познакомились, его влияние тут не сказалось.

Выяснилось: она подрабатывает помощницей и секретаршей отставного старика-архиепископа, составляет том избранных проповедей, помогает ему писать воспоминания, по хозяйству тоже. Он расплачивался не так деньгами, как такими подарками. И таков был Татьянин жизненный идеал: богатая церковь, хоромы, кушанья, вина.

Когда отца Василия сделали благочинным, она приехала к нему из Москвы в последней, отчаянной попытке воплотить идеал этот в жизнь. Уговорить его жить так, как живут, по её словам, все нормальные священники: ни в чём себе не отказывая. Но он был в другом: в нищете епархии...

И она уехала ни с чем, и это уже был их последний разрыв, конец. Теперь в Москве они встречались уже как совсем чужие люди, тем более что Татьяна — удивительное дело! — связалась с лютеранами.

Отец Василий, узнав, едва поверил: откуда в Москве лютеране-то? Оказалось, были, потомки обрусевших немцев. И даже церковь у них недалеко от Старой площади, Петра и Павла.

Вот там Татьяна нынче и подвизалась: в воскресной школе преподавала, ещё что-то делала, дважды ездила в Германию. И опять, как в случае с сельскими туалетами, возникала чудовищная догадка: неужели это и есть причина? Познакомиться с немцами, побывать в их самовлюбленной стране...

Нет, не способен был отец Василий поверить, что чьи-то поступки могут быть вызваны подобными соображениями...

Но, между прочим, лютеранские связи Татьяны помогли отцу Василию на себя трезвее взглянуть: сам-то он, в «Открытом христианстве», не тем же ли, что и она, занимается? Не ту же ли ересь помогает распространять?

Стыдно стало невыносимо, и вот — порвал с ними. Но это сейчас, а почти год всё-таки у них проработал...

Причина, почему проработал так долго, была: всё это время он был озадачен, даже — сокрушён вопросом, делающим различия между христианскими конфессиями совершенно неважным. Вопрос этот был: а нужен ли вообще человечеству Христос?

Разве христианство не достигло своего наивысшего развития в западном обществе с его массовым производством и обязательными улыбками?

И разве Россия не совершила свой чудовищный рывок к власти, прыжок а космос без Христа, вопреки Христу?

С другой стороны, и окончательный отказ от христианства, от двухтысячелетней этой традиции представлялся шагом прямо-таки самоубийственным...

Мало, что ли, Россия вынесла в двадцатом веке? Да и переживет ли вообще всё то, через что уже прошла?

Однако, так решительно шагнув прочь от христианства, как это уже сделала Россия, разве мыслимо было теперь повернуть назад?

Страшные, раздавливающие вопросы...

* * *

Минувшей зимой он побывал в одном новооткрытом в Москве православном монастырьке и встретился с тамошним игуменом, известным своей истовой верой.

Монастырёк затерялся между двух далеко разошедшихся веток метро: от станции ещё одиннадцать остановок на троллейбусе.

Уже мрели морозные сумерки. Всю дорогу в заледенелом троллейбусе отец Василий напряженно ждал: войдет ли контролёр? Талончиков он не пробивал из убеждений: хоть в малом, а одолеть эту рационалистическую якобы честность! И всё время готов был к некоему поединку: ведь контролёры штрафуют только тех, в ком чувствуют страх больший, чем собственный. Пересилить контролёра, однако, очень и очень тяжело...

Напряг отпустил, лишь когда он вышел на нужной ему остановке на снежном пустыре. С теплой мыслью о том, что ведь и большинство не платило...

Пройдя под трубопроводом, увидел за деревьями и кустами белесую длинную постройку монастырской архитектуры. Тут и до революции был монастырь, потом — мастерская по росписи фарфора, теперь, мастерскую не выселяя, въехало сюда десять монахов да игумен.

Игумен оказался бледнобородым, изможденным, с ненавидящим взглядом. Принявший отца Василия в просторной, но с низким потолком комнате, не похожей на келью. И сразу навязавший оскорбительный для отца Василия тон, к тому же и «тыкая».

Отец Василий брякнул ему, что сомневается в Христе, и тот раздраженно открыл длинные тонкие зубы:

— Ты сказал по телефону, что хочешь говорить о вере, а сам — о неверии? Тогда откажись от сана!

И смотрел на отца Василия, как на что-то грязненькое и развратненькое. Это — жгло. Разве отец Василий заслужил это?

— Я приехал узнать вашу мудрость... — смирил он себя.

— А мудрость мою православную ты и так знаешь, — игумен повысил свой тонковатый голос. — Сам в ней наставлял прихожан. Другого у меня нет ничего. И мне этого хватает...

И опять смотрел на отца Василия, не скрывая презрения.

Тогда отец Василий начал рассуждать так, как если бы толковал сам с собой. Сам себя опровергал, перебивал, не давая закончить что-нибудь...

Тогда и тот, решительно вильнув шеей, заговорил, глядя на отца Василия побелевшими от ярости глазами. О том, что водораздел — бессмертие, а оно без Христа недостижимо. Что вне Христа нет спасения.

— А нужно ли бессмертие-то современному человеку? — ввернул отец Василий.

— Тебя бесы одолевают, с которыми ты и бороться не начал! — почти взвизгнул игумен. — Вот ты поверь в Христа и в победу над смертью, бейся с бесами и тогда приходи. А сейчас мне говорить с тобой не о чем.

Однако же они говорили ещё сколько-то, и всё сильнее чувствовал отец Василий тот душевный ожог, который производит в нас соприкосновение с личностью более раскалённой, более безжалостной к себе, чем мы.

Этот человек, игумен, понял отец Василий, совершает сейчас главный подвиг своей жизни, для чего собрал всю свою волю. И она сильнее, чем у него, отца Василия.

Духовный же подвиг, кажется, всегда состоит в одном: перестать сберегать силы для какой-то возможной будущей борьбы и расходовать их без остатка на то, что можешь сделать прямо сейчас.

И рядом с таким человеком другому, тоже считающему себя самым-самым, но без достаточного права на это, бывает невыносимо стыдно...

Именно так и чувствовал себя теперь отец Василий.

— На, целуй крест, — заканчивая разговор, игумен взял крест со стола, сунул в бороду отцу Василию, тот поцеловал...

Выскочил на улицу, обваренный стыдом.

Стыднее всего было оттого, что игумен действительно ничего не изобретал, а просто ткнул его в известное ему самому, в православие...

Это был именно урок православной духовной силы: чего-то нечеловеческого и давящего.

Они оба считали себя возможными спасителями России, понял отец Василий. А это означало, что один из них должен либо подчиниться другому, либо стать его смертельным врагом.

Но дело-то в том, что у игумена были основания, было право считать себя работающим во спасение России. У него была вера, а у отца Василия — что? Только гордыня, желание утвердить собственную личность, для чего всё остальное — лишь предлог, инструмент!

В отличие от отца Василия, этот человек действительно верил, это чувствовалось. А если есть в стране хоть один такой, по-настоящему верующий — конкретно, этот игумен, — значит, страна непобедима, ничто ей по большому счёту не грозит...

...Отец Василий проламывался сквозь кусты и увязал в сугробах. Наконец вышел на освещённый фонарями проспект. Было уже совсем темно.

И все эти одиннадцать троллейбусных остановок до метро отмахал пешком, не чувствуя кусающего мороза, горя от стыда.

Свет фонарей вырывал из тьмы нижнюю часть бетонных столбов, блестел на уезженном, утоптанном снегу на остановках.

Вот она была, незыблемость православия! Ему бы, отцу Василию, не свою какую-то религию изобретать, но подчиниться хотя бы и этому игумену...

Результатом поездки было то, что отец Василий почти на полгода опять стал ревностным христианином. Нужно иметь мужество верить, и всё.

Мужества он в себе чувствовал достаточно, так что, пожалуй, мог даже и поспорить в вере с этим игуменом. Тому ведь за пятьдесят, поздно уже начинать большие дела, ему же, отцу Василию, самое время...

Русской Православной Церкви нужен был огненный проповедник, большинство ее нынешних иерархов казалось отцу Василию слишком осторожными, слишком политиками. Нынешний патриарх Алексий, в сущности, — западник, ещё больший западник тот сладкоречивый митрополит, который метит стать следующим патриархом...

Этот игумен, возможно — наиправеднейший человек в России, но кто знает его, кто принимает в расчет? А с католиками дружат всё крепче, с такими организациями как «Открытое христианство» или «Христианские послы» решительно не борются... Вот такая у нас церковь. Так рвать с ней безжалостно!

По мере того как шло время и впечатление от встречи с игуменом изглаживалось, слабела и православная истовость отца Василия. И сомнения в Христе опять появились.

Объединить Евразию христианство не сможет. Глупо надеяться, что его примут тюрки, иранцы, индийцы, китайцы — народы, составляющие в Евразии огромное большинство. А без того, чтобы сплотить их, нечего и думать слить воедино человечество. Им нужно дать какую-то совсем новую религию, пусть и выросшую из православия. Православие, но без Христа или с Его ролью, уменьшенной до предела. Вот такая религия зажжет, соединит вместе Евразию, а значит, в конечном итоге, всё человечество!

И он начитывался книгами по мистике, магии, культам... Одно время он верил, что сможет хоть немного повернуть в сторону России «Открытое христианство» — нельзя же быть открытыми лишь для западного влияния! Но где там! Не нужно было быть провидцем, чтобы предугадать, чем именно закончится разговор с Бундисом...

* * *

Всадил ему отец Василий, конечно, здорово, тут сомнений не было.

Даже жаль было Бундиса с его потугами на язвительность. «Поп-расстрига», «работайте, никто не гонит»...

Теперь требовалось выдержать и не сделать ни шажка, ни полшажка назад, к примирению.

Рвать так рвать! Пусть почувствуют, как это будет, когда начнут уходить от них русские люди...

Следующая лекция отца Василия должна была быть через два дня после столкновения с Бундисом на совете. Он не пошёл и предупреждать никого не стал.

Смотрел на часы: вот собрались студенты, ждут его, думают, что он опаздывает, вот пошли узнавать...

Скоро в коридоре коммуналки зазвонил телефон, отец Василий, не торопясь, подошел: Иванихин.

— Отец Василий! Может быть, вы не поняли? Мы не возражаем, чтобы вы дальше работали...

— Видимо, это вы не поняли... Я не заинтересован в дальнейшем сотрудничестве с вами...

— Но подождите, нельзя же так, с бухты-барахты! Отчитайте хотя бы ещё неделю, две... Мы не можем найти мгновенно нового лектора...

— Сожалею, но я вам ничем помочь не могу.

И не торопясь положил трубку, не слушая, что там тот договаривает.

Так же не торопясь, расправив плечи и заложив руки за спину, вернулся к себе.

Вот так. Это называется: поставил точку.

Телефон звонил ещё — он не вышел.

Вы думали, в России всё продается и покупается? Ошибаетесь...

Но вскоре укорил себя за наслаждение, которое получает от ситуации. Это ведь вздорные женщины и похожие на них мужчины испытывают удовольствие от такого, серьёзному-то мужику стыдно должно быть...

Занялся серьёзным делом, тем, которым занимался с утра: чтением индийского трактата. А больше — отвлекался на гнетущие размышления всё о том же: как быть, как выскочить России из тех тисков, их тех клещей, в которые она попала...

Мысли эти то и дело поднимали его из-за стола и кидали ходить по комнате, закручивали, как водоворот...

И к вечеру так возбудился, что уже было ощущение: раскалённой лопатой копают мозг...

Долго не мог заснуть...

А ночью ему приснился сон.

С двух сторон к нему приблизились два светящихся существа, похожие на ангелов, и, подхватив под руки, начали поднимать ввысь.

Свет их был слепящим, но обжечься отец Василий почему-то не боялся. А вот взглянуть на их лица хотелось мучительно, и он уже повернулся к тому, что справа, как вдруг его оглушил могучий голос:

— Ты объединишь Евразию!

Глас шел то ли сверху, то ли вообще отовсюду. Мгла, над которой летели, начала рассеиваться, и он увидел толпу, вроде базарной, и в толпе увидели его, показывали пальцами вверх.

И чей-то голос, похожий на мальчишеский, взвизгнул:

— Диктатор Евразии!

И толпа ахнула единым вздохом — это скорее не рыночная площадь была, а громадный стадион, над которым он летел. Шум голосов становился всё жарче, а люди были в свободных восточных одеждах. Но слышал он и русский голос, словно торопящий кого-то:

— Диктатор Евразии, диктатор Евразии!

Однако ангелы подняли отца Василия уже так высоко, что народ внизу заволокло дымкой. Окружила пелена облаков, и свет ангелов чудно пронизывал её, почтя не давая теней.

Отец Василий опять хотел посмотреть на того, что справа, но невыносимый страх сдавил его: он вдруг понял, что там, наверху, куда они подымаются, он предстанет перед Богом!

Перед ними была некая кочковатая стена или гряда облаков, к верху которой они и возносились. И там, наверху, она загибалась, заворачивалась, и за этим бугром его и ждало невыразимо страшное, такое, страшнее чего и нельзя себе представить...

Между тем лететь вверх стало как будто бы легче, как бывает, когда машина осилит подъем, и ангелы отпустили отца Василия, отплыли в стороны, а его страх стал совершенно невозможным...

Бугор уже кончился, кругом была тьма, звёздочки, и отец Василий понял, что Бога не только нет нигде поблизости, но Его нет вообще, нет нигде во Вселенной! Это было для него теперь совершенно несомненным, а страх уже просто разрывал его, потому что он почувствовал, что начал падать...

И что падает все быстрее, и никто его не удержит, хотя он знал, как остановить это падение: объявить Богом — себя!

Стоило ему подумать об этом, и падение замедлилось, он усомнился — и опять полетел вниз...

Тогда он воздел руки в стороны и вверх, падение прекратилось, словно плавно остановился лифт. А он сильнее напряг поднятые руки и почувствовал, что от него идет свет, увидел, как эти лучи рассеивают облака впереди.

Там были люди, опять толпа, в которой закрывали руками лица, отворачивались, а кое-кто коленопреклонялся... И отец Василий крикнул:

— Я — Бог твой, Евразия!

И волны веры пошли от него по людям, на колени опускалось всё больше. Это была площадь, полная народа, и он летел над ней и не падал, хотя страх его не только не исчез, но почему-то всё нарастал...

И в этот миг он проснулся.

Тьма вокруг — клубилась.

Тяжело дыша, всклокоченный, он сидел в постели, а кругом все ещё звучал этот его крик: «Я — Бог твой, Евразия!»

Но теперь он не только не был всесилен, не только не летел, но ледяной, нечеловеческий ужас сковал его. Ведь он прекрасно понимал, что никакой он не Бог, он — обыкновенный, слабый человек!

Быстро, как будто случилось непоправимое, он спустил ноги с дивана, надел тапки.

Голова работала чётко, а ощущение было — такой смертельной беды, какой с ним ещё не приключалось в жизни.

Приговор суда к высшей мере, диагноз врачей о неизлечимой болезни — вот такое что-то.

Пожалуй, даже хуже, потому что там тебя приговаривают другие люди, и, должно быть, всегда ещё есть надежда на их ошибку. Здесь ошибка исключалась, потому что через этот сон его приговаривала собственная воля. К тому чтобы объявить себя Богом и отстаивать это даже ценой жизни...

Да, он должен был это сделать! Хотя объявить себя Богом означало отбросить все приёмы самозащиты, стать не просто смертником, но живой мишенью, сознательно ищущей поражения. Только так можно доказать что-то: ведь на маленький риск и любой готов...

Всё это отец Василий понял мгновенно. И, взяв со стула и надев халат, вышел в коридор.

Смутное чувство жильца коммуналки повело его на эту общую, но, в каком-то смысле, всегда спорную территорию.

Интересно, соседи слышали его? Ведь он, кажется, в голос кричал?

Включив свет в кухне, сел на заскрипевший стул. Было тихо.

«Вот оно как... — думал он. — Ты жил, довольный собой, потому что знал: нет ничего, на что бы ты не решился. Основать фирму и заработать миллиард, дослужиться до епископа, архиепископа, митрополита... Что там ещё должен суметь настоящий мужик? Покорить любую женщину, пойти на войну и погибнуть вместе со всеми, а если надо, погибнуть и одному — на той же войне или в мирной жизни, схватившись со сволочью...

Ты знал, что на всё это готов, и потому уважал себя. Но хватит ли у тебя смелости вот на это — объявить себя Богом?

Ведь это значит из человека уважаемого, каковы священники, превратиться в того, кого все — все до единого! — только боятся или презирают. Любят боязливо, как последователи, или брезгливо опасаются, как остальные...

Ты можешь не осмелиться на это, и никто не узнает, но сам ты всегда будешь знать, что струсил...»

Однако отец Василий уже чувствовал, знал, что его воля заставит его решиться на это — как во всех других случаях она, раньше или позже, но заставляла его выбирать самое трудное.

И, хотя всё его естество кричало против этого, он понимал, что иного выхода у него нет...

Он поднялся и, выключив свет в кухне, вернулся к себе. Будильник показывал третий час.

Когда он запирал изнутри дверь, мелькнула уютная мысль: значит, душа его ещё жива, раз подбрасывает ему такое. И то, что это кажется таким страшным, означает лишь, что из этого можно извлечь очень большую, серьёзную выгоду...

Но мысль эта скользнула и исчезла: он уже был где-то очень далеко от таких мыслей.

То, что он чувствовал, было настолько ужасным, что это можно было сравнить с противотанковым ежом, этой сваренной из рельс воплощенной жёсткостью, которая вдруг оказалась в его внутренностях, распирая и разрывая его.

То, что происходит с нами, кажется нам главным не только для нас самих, но и для всего человечества, для всего мира. И отца Василия ничто не смогло бы сейчас убедить, что ничего во Вселенной не изменилось.

Изменилось всё. И, чтобы вернуться хотя бы к чему-то привычному, он — теперь Бог! — лег в постель и взял со столика толстый журнал с недочитанной статьей как раз о культах и сектах.

Но руки дрожали, и чтение не заслоняло разверзшуюся бездну...

Журналистка писала о «Богородичном центре» и о Виссарионе насмешливым тоном, каким высказываются интеллигенты о том, чего сильно боятся.

«...Что же ты, милый, так далеко заехал, в Минусинск? — мысленно спросил отец Василий Виссариона. — Ведь если это начинать, то надо здесь, в Москве... Или ты это — оставил мне?»

Он погасил свет. Постылая, как сама смерть, дорога лежала перед ним. Нужно было создавать свою секту, уводить в нее подростков, эти самые чистые души... Разрушать семьи, стать одним из тех, кого ненавидят, о ком пишут вот такие статьи...

Но вначале требовалось просто пережить всё это, не сойти с ума.

Глава шестая

На следующее утро после встречи с Бундисом Николаев проснулся от звона будильника.

Утопил его кнопку и сразу от стола, на котором стоял будильник, шагнул к окошку: на месте ли машина?

Да, она была под окном: «Форд» недавнего года выпуска, такой же черно-серебристый, как этот унылый сентябрьский рассвет.

В полумраке не разобрать, но, кажется, дождя не было.

В ванную Николаев отправился с чувством, которое редко бывало после развода: сегодня предстоит нечто новое и интересное.

Два года назад, разведясь, он поселился в этой однокомнатной квартире на Щербаковской улице. Перед тем года полтора они прожили с женой в Штатах, потом столько же качались между той страной и этой. Наконец она с сыном всё-таки решила уехать туда, или, может быть, правильнее сказать: осталась там, Николаев же вернулся в Москву.

С тех пор жизнь стала кошмаром, а он почему-то не спешил это исправить, хотя и знал, что, если женится снова, будет легче. Она-то уже вышла замуж, за американца...

Допустим, для неё это была отчасти внешняя необходимость, иначе ей там не прожить. Но и внутренняя потребность выйти замуж наверняка была у неё, так же как у него — снова жениться.

Особенно сразу после развода он к каждой женщине, которая была у него, относился как к жене. И даже когда у него никого не было, вдруг ловил себя на том, что чрезмерно как-то напрягается, точно все ещё тянет воз несуществующей семьи.

Лишь постепенно этот хомут исчез.

Вначале Николаев оправдывал свою тянущуюся неженатость тем, что нельзя торопиться, нельзя повторить ошибку, которой, надо думать, был тот брак, раз они расстались. А теперь и убеждения привычного холостяка окрепли: без жены, мол, проще, легче...

А в общем, пришел он в своей жизни к тому, что, кажется, надо было перестать задумываться о ней. Иначе лезло в голову уж очень ужасное...

Что угодно: работать, пить, жениться или не жениться, только не пытаться всё это чересчур осмыслять. Хотя и это было почти невозможно на его нынешней работе, связанной с религией, то есть именно со смыслом жизни...

Кстати, сегодня как раз встреча с женщиной предстояла — в шесть вечера с девушкой по имени Таня. Быть может, поэтому он и чувствовал бодрость, а может, совсем из-за другого: ведь сегодня наконец он займется делами Муратали. Там тоже что-то вдохновляло: старый кореш и новая, неизведанная религия, ислам...

Позавтракав, Николаев сел за стол с бумагами. Во время, оставшееся до работы, на свежую голову хотел кое-что сообразить.

До девяносто второго года, когда поехали в Штаты, Николаев работал корреспондентом «Комсомолки», много писал о свободе совести, о западных христианах, проповедниках, миссионерах. Писал доброжелательно, и они его отблагодарили: помогли устроиться в американский университет читать лекции о гласности. Отработал три семестра, а потом увидел, что никому он там особенно не нужен. Были в России и более маститые, чем он, кандидаты в лекторы, а главное, нужно было сделать какое-то усилие, чтобы зацепиться там. Нужно было доказать, что ты считаешь саму возможность остаться в Штатах благом, благодеянием.

И он предпочёл вернуться в Москву.

За время в Штатах и около них заработал кое-какие деньги, но вот карьера московского журналиста прервалась. Думал было возглавить один новый политологический журнал, с его помощью и созданный, но кресло главного редактора было теперь плотно занято, хотя Николаев и оставался в редколлегии. Тогда и подвернулось вот это место в правительстве Москвы, видящееся, как и многое другое, очень по-разному. То оно казалось концом и могилой всего, о чем мечтал, то, наоборот, солидной государственной должностью...

Пора было ехать на работу.

Дождик всё-таки накрапывал, но в такой машине в любую погоду езда — сказка.

Москва, Садовое кольцо красивы по-особенному в такие дни — хотя Николаеву мало что было видно из-за капель на стеклах, словно бы покрывающих всё жидким серебром.

Отражаясь в мокрой глади, дома делались вдвое выше. Белые асфальты с прилипшим листом сквозили так, как скоро будут сквозить облетевшие деревья.

В трехлопастнике бывшего СЭВа, где работал Николаев, в лифте пахло сырой одеждой, в кабинетах раскрывали и ставили сушить зонты.

Из окна собственного кабинета Николаев видел плечо Белого дома, сегодня серое от дождя. Дождался, пока на работе появилась Извозчикова, и пошел к ней — через две двери на той же стороне коридора.

— Надя, что у тебя был за разговор с Муратали Рахимовым?

— Рахимов? Это мулла? Он хотел зарегистрировать религиозное объединение, но у него нет нормальной общины.

— Он здесь собирается Исламский центр открывать, — объяснил Николаев. — Почему бы ему для начала не зарегистрировать, скажем, Исламский благотворительный фонд?

— Пусть регистрирует, что хочет, — Извозчикова раздраженно перелистывала бумаги в скоросшивателе. — На конкретный вопрос я ему конкретно и ответила...

На ней был клюквенного цвета костюм, которого Николаев раньше не видел и который вначале похвалил. А настроение обычное, сволочное, за которое не любили её и религиозники, и свои. Извозчикова никогда не была замужем, а теперь уж, наверное, поздно. Но Николаев на нее почти не мог обижаться, потому что хорошо видел в ней ту когдатошнюю наивную пионерку, которой она в душе оставалось до сих пор.

— Значит, я так ему и посоветую, — заключил он. — Это мой знакомый, и я уверен, что у тебя с ним проблем не будет...

На обратном пути к себе, как и обычно в этом коридоре, здоровался кое с кем. Ему всё больше казалось, что черно-синий костюм, который он сегодня надел, слишком торжествен для того развлечения, которое предстояло с Таней. Ведь куда они поедут-то? В кафе, потом в кино, ну, может, наоборот... Надевая утром этот костюм, он как-то смутно понадеялся, что впечатлит Таню его дороговизной, и платить надо будет меньше. Но она ведь не дурочка, чтобы поражаться мужской одежде. Это скорее ему придется соответствовать расходами этому костюмному образу...

Навалились тяжелые мысли о том, а нужна ли вообще эта встреча? Ведь она не избавляла его от его главной проблемы — зависимости от женщины...

Он отогнал эти мысли и позвонил Муратали, предложил приехать к нему на Остоженку в четыре, тот согласился. С какой-то странной почти насмешкой в голосе, точно поймал Николаева на крючок.

Может, нужно было дёрнуть его сюда, зачем самому ехать? Посмотреть — но все же как-то несолидно, как побегунчик какой-то...

И опять было ощущение ошибки — эти чувства, наворачиваясь за день, к вечеру достигали такой густоты, что пробить их можно было лишь выпивкой, в которую Николаев погрузился уже слишком глубоко...

Ведь правда состояла в том, что он чувствовал себя по большому счету столь же несчастным, столь же на грани душевного взрыва как та же Надя Извозчикова, да что там — как любой клинический сумасшедший.

И нередко по пьяни, взорвавшись, и перелетал все границы, в такую черноту, о которой и говорить невозможно.

И по мере того, как шли годы, этот рисунок повторяющихся срывов всё тверже и всё безнадежнее впечатывался в его жизнь.

Так что он в тяжелые часы вполне готов был поверить, что его душевное состояние описывается какой-нибудь простенькой, а оттого ещё более унизительной психологической формулой — вроде маниакально-депрессивного склада характера. Или что он алкоголик. Но страшнее этих явно всё упрощающих, а потому явно что придуманных дефиниций было простое сознание того, что годы уходят и что если он ещё несколько лет назад был способен на большие дела, если даже сейчас он ещё способен на что-то, при условии, что резко изменит свою жизнь, — то уже через год-два такого маразма он не будет способен ни на что.

Работа же эта — трудно сказать, подталкивала ли его вниз или наоборот поддерживала. Он не должен был очень строго соблюдать присутственное время и мог объяснить даже и недельный запой тем, что якобы был в очень важной командировке для изучения на месте работы протестантской миссионерской организации. Лишь бы действительно проворачивались крупные проекты, лишь бы не останавливалось дело, а оно двигалось и заключалось, в сущности, в хорошо оплачиваемом духовном нашествии западных религий — католичества и протестантства — на Россию. И Николаев, получается, был в этом похожем на изнасилование предприятии помощником, одним из этой появившейся уже касты в основном довольно молодых людей. Они со сладким уже замиранием пособничали тому, что делалось со страной, как в групповом сексе бывает такое ассистирование, когда, в сущности, коллективно обладают одной, вроде бы согласной на это жертвой...

* * *

Стук в дверь прервал размышления.

В кабинет вначале вплыл очень тучный, седовласый и седобородый человек с животом, выдающимся вперед, как нос корабля, впрочем, в одежде хорошо подогнанной. За ним — молодой и длинноволосый. Это были Самойлов, директор, и Миронов, главный редактор религиозного издательства «Проскурин и компания».

Основанное предпринимателем Проскуриным, считающим себя кем-то вроде идеолога будущей России, издательство вначале выпускало в основном восточную, индийскую литературу, а также эзотерику вроде Блаватской и Успенского. В последнее время, однако, Проскурин весь ушел в банковский бизнес, передав издательство вот этому новому директору. И оно готово было печатать духовную литературу всякую, даже и западнохристианскую, о чём они и пришли говорить с Николаевым.

Николаев встряхнулся. Визит был назначен заранее и мог получиться важным. Дело, которое Николаев знал в общем, теперь подробно разъяснил директор Самойлов.

Его голос резал по-командирски, красноватые глазки никак не желали отклоняться в сторону. Издательство готовило к печати капитальный труд «Конфессии Москвы», и Николаеву, за хороший гонорар, предлагалось соавторство в разделе о западном христианстве. Как бы в обмен на это он должен был помочь выходить на издательство тем западнохристианским организациям, которые хотят печатать книги в Москве.

Предлагалась, по сути, сделка, что Николаеву не понравилось.

Впрочем, никто не мог отнять у него права быть автором какой угодно книги и получать за это гонорар (какие бы книжные скандалы ни разгорались время от времени в Москве). На это он согласился.

Если же «Проскурин и компания» хотели чего-то в ответ, то с них достаточно было, что правительство Москвы одобряло сам выпуск их книги. Просить же, чтобы в их издательство ещё и отправляли каких-то клиентов, это было уже слишком.

— Я хочу, чтобы появилась ясность, — заявил Николаев, быть может, чуть резковато. — Я никому и ни под каким предлогом ваше издательство рекомендовать не буду. Я надеюсь, вы понимаете: я не могу использовать служебное положение в чьих-то интересах, конкретно — в ваших.

— Мы понимаем... — Самойлов со скукой увёл глаза в сторону.

— Другое дело, когда выйдет книга... — продолжал Николаев. — Вот её я могу предложить западным миссионерам, прибывающим в Москву, для ориентировки. И уж сама книга, хорошо изданная, будет вам рекламой.

— Нас это вполне устраивает, господин Николаев, — бодро заверил молодой главный редактор Миронов, на которого Самойлов взглянул возмущённо.

— Но в порядке свободного обмена информацией... — Николаев задумался. Надо же было чем-то им помочь... Он раскрыл папку и достал листок. — Вот у меня нечто вроде сводки... Какие западнохристианские организации прислали своих представителей в Москву за последнюю неделю. Шесть организаций. Только за последнюю неделю, заметьте! — Николаев поднял палец, потом начал читать: — Организация «Пакс Кристи», США; Отдел информации меннонитского братства, США; организация «В Россию с любовью», Сакраменто, США, пятидесятническая; «Диалог-центр интернэшнл», Дания; «Ресурсы духовного роста, инкорпорейтед», США; наконец, «Сестры-миссионерки Святого Духа», католическая, страну пока не выяснил... Вот они высадились в Москве за последние семь дней. Всего же у нас работает более девятисот западнохристианских организаций. — Он помедлил, чтобы цифру лучше усвоили. — Маленьких, слабеньких и мощных, в том числе очень мощных. Большинство из них распространяет какую-то литературу, или здесь печатают, или везут готовую. Кое-кто из них обсуждает книгоиздание в этом кабинете, хотя большинство предпочитает для этой темы кабинет господина Слипченко...

— Директор «Протестанта»? — уточнил Миронов.

— Он самый... — Николаев подумал, что всё-таки не должен слишком инструктировать этих людей — да и что он мог им посоветовать?

Издательство «Протестант», чисто баптистское вначале, теперь выпускало любую западнохристианскую литературу. Оно регулярно проводило так называемые межконфессиональные совещания, в которых участвовали и постоянно работающие в Москве протестанты, и новоприбывшие. Цель была — сверить издательские планы и убрать дубляж. Но попутно «Протестант» и себя рекламировал и в результате получал большинство заказов. Фирма уже выросла до размеров большого издательства советских времен: насчитывала сотню, что ли, сотрудников и занимала первый этаж жилого дома с множеством комнат. Имея твердые заказы, и цены она держала низкие.

— Трудно вам будет соперничать с «Протестантом»... — только и сказал Николаев.

— У нас преимущество вот какое, — рекламировал себя главный редактор. — Два магазина. Причем торгуют только вот такой, духовной литературой. И к прилавку бывает не протолкнуться. Протестантские книги мы в основном не берём, потому что их плохо раскупают, но если бы какая-то организация завязала с нами сотрудничество...

— Господин Николаев ведь не может нас рекомендовать... — иронически остановил его Самойлов.

— Ну почему же, — как бы возразил Николаев. — Магазины — это интересно, это я учту...

— Эти книги попадают сразу, так сказать, в кровеносную систему... — Миронов сделал такой жест, точно что-то куда-то вводил. И Николаев подумал, что и этот человек, кажется, готов поассистировать западному проникновению в Россию...

Вскоре они распрощались. Николаев уверен был, что никакого взаимодействия с протестантскими проповедниками у «Проскурина и компании» не получится. Тем нужны были в России в основном простые исполнители, издательство же хотело вести свою игру...

Но он видел, что эти люди так же одержимы надеждой, как был он, когда ехал в Штаты. А значит, разубеждать их было бесполезно. Пусть сам опыт подскажет им, что это значит — пытаться сотрудничать с Западом.

Да и не в его интересах было их расхолаживать...

* * *

В четыре часа Николаев позвонил у зеленой двери по адресу Остоженка, сорок один. Сейчас, значит, он увидит этот самый Исламский центр Муратали...

Открыл ему старик очень восточной какой-то внешности, хотя и не в национальной одежде.

А вот мулла Рахимов в коридоре сверкал снежной чалмой, которую ещё оттеняли его черная рубашка, тёмный костюм и смуглая кожа.

Это был вроде бы тот же самый Муратали Рахимов, что на сборах, но в то же время и не тот, и, если бы Николаев встретил его где-нибудь внезапно, он, возможно, его бы и не узнал.

А Муратали ещё и держался как-то отчужденно и даже чуть угрожающе, молча пожал руку Николаеву, жестом пригласил в кабинетик.

Некую мучительную неловкость чувствовал от этого Николаев и, чтобы преодолеть ее, старался говорить побольше, всё равно, о чем.

— Да-а, Муратали, джан, вот ведь как, а? Раньше, говорят, уполномоченные приезжали контролировать на чёрных «Волгах», а я вон, видишь, на «Форде»... — усевшись на один из стульев в кабинетике, указал в окно на свою машину, видную за деревьями.

Муратали сел за стол против него, молчал. Подняв подбородок, разглядывал Николаева. И этим молчаливым разглядыванием как будто всё больше возвышался над ним.

Николаев опять попытался разбить это:

— Ну как ты, вообще? Как жизнь, как дела?

Муратали вздохнул. Пожал плечами.

— Дела идут по воле Всевышнего Аллаха... А мне вот странно, Сергей, что ты как бы уподобил себя этим уполномоченным... Ведь это было отвратительно, разве не так?

И он повернулся к Николаеву вполоборота, словно бы подбоченясь, как будто ожидая, что Николаев начнет каяться. Уже не раз замечал Николаев, что, как зайдет речь о советском времени, все от тебя как-то ожидают покаяния...

— Может, это было и плохо, — полусогласился он. — Но кое-что было совсем не плохо! А я хочу сразу о деле! — нашел выход. — Вот что я думаю о твоем юридическом статусе. Зарегистрируй пока Исламский благотворительный фонд: не надо ни общины, ни капитала, а прав приобретаешь множество, в том числе право получать не облагаемые налогом средства из-за рубежа...

— Вот как? Это интересно! — Муратали широко раскрыл глаза и склонил голову к плечу, выразил на лице крайнюю благожелательность. — Будь добр, расскажи об этом поподробнее...

И он расспрашивал Николаева и записывал так, как будто ему принесли новость настолько хорошую, что этого не может понять даже сам принёсший ее. Так сказать, не способен оценить, насколько важную информацию он передаёт.

Николаев же все тоскливее чувствовал, что совершает ошибку уже какую-то совсем непростительную. Ему бы сначала узнать, чем этот-то мулла может быть полезен...

И он захлопнул телефонную книжку, едва не дав Муратали один самый важный телефон. Соврал, что оставил его дома. И принялся громоздить трудности, о которых якобы вначале забыл и которые, в сущности, сводили на нет всё, что он говорил раньше.

Муратали положил ручку.

— Сергей, ты сказал, что это просто, а выходит...

— Я не сказал, что это просто. Но я работаю с готовыми структурами, которые уже как-то прошли через всё это, а как — я, признаться, не очень знаю... Вот ещё один телефон. Московской коллегии адвокатов, записывай...

— Да нет, спасибо, — поколебавшись, ответил Муратали. — Этот телефон я и сам могу узнать... — Он потер лоб. — Главное, идею ты мне дал...

— Да. И идея хорошая, с тебя за неё причитается.

— Я тебе очень благодарен, Сергей... — Муратали приложил руку к груди. — Но скажи: а как ты живешь?

Теперь Муратали был — сама заботливость. Он как бы готов был всем, чем может, помогать Николаеву.

— Как я живу?.. — вздохнул Николаев. — Живу по воле Всевышнего! — И рассмеялся, чувствуя, что повернул разговор по-своему. — Работаю с западными христианами. Их миссионеры здесь в основном упирают на средства информации — что я и тебе советую... Ты книги издавать собираешься?

— Вообще, да.

— Тогда запиши координаты одного хорошего издательства — «Проскурин и компания»... А вообще, будь добр, расскажи мне немного подробнее, чем ты намерен заниматься — если я это буду знать, я и помочь лучше смогу...

— Понимаю, — кивнул Муратали и почти полчаса говорил с таким напором, что Николаев иногда забывал, где он. Тут были какие-то арабские фразы, которые мулла сам же и переводил. («А почему так мало изучаем арабский? Ведь это — один из языков ООН, такой же как русский или английский!») И фразы русские, кажется, намеренно искажённые... Тут было очень мощное магнетическое воздействие, которому ни помочь, ни помешать Николаев не мог бы просто потому, что оно давило напролом...

И вот, когда глаза жестикулирующего муллы в белой чалме блеснули особенно грозно, Николаев встряхнул себя:

— Вот глупо, а? Я вообще очень интересуюсь религией, но сегодня — все мысли о бабе. Мне ведь скоро ехать, встречаться с женщиной.

Муратали отклонился к спинке стула.

— Не жена?

— Нет. Я ведь развёлся — не говорил? А ты женат? Одна, две жены?

— Одна, одна...

— Знаешь что, покажи мне остальные помещения Центра. Покомнатно оно виднее, как устроена организация...

Муратали встал и вывел Николаева в коридор, оттуда в залу, где люди за компьютерами смотрели на его чалму с уважением.

— Меня стеснили было, — тут ведь не всё Центр, — но на днях мы договорились с Джурабаевым, Аллах да благословит его...

— А презентацию ты собираешься здесь устраивать? — Николаева не смущало, что его слышат все в зале, наоборот, казалось правильным вот так начальственно думать вслух. — Ведь успех у прессы — половина дела. Пригласи побольше журналистов, для смычки — православных попов...

— Я не вижу, Сергей, как это возможно?

— Что невозможно? Православных? Но ведь есть религия, объединяющая мусульманство и индуизм...

— Ахмадия. Это лжеучение.

— Тем не менее у него миллионы сторонников... Вот и нам бы надо какой-то православно-мусульманский гибрид создать...

Но Муратали уже уводил его дальше по коридору, в комнату, почти такую же маленькую, как его кабинетик.

— Вот здесь мы молимся, пока зала не освободилась. Тесно, конечно, но...

Но Николаева всё больше вдохновляла идея презентации Центра. Они вернулись в кабинетик, и теперь уже он говорил о ней, не умолкая, а Муратали морщился, как от головной боли. Сдвинув чалму на затылок, тёр лоб рукой, точно не хотел слышать того, что вдалбливал ему Сергей.

И Николаев чувствовал, что слова его идут мимо Муратали, и это было плохо, потому что, если они сейчас не зацепятся, в следующий раз будет ещё труднее...

И он клял себя за то, что приехал неподготовленный, без плана...

Муратали, провожая его до двери, все ещё мучительно щурился, точно и впрямь голова разболелась.

А Николаев в машине, в судорогах часа пик, продолжал себя изводить. Ведь это ж надо, а? Фактически разговор он провел впустую, ничего не добился...

Весь день сегодня он мандражирует из-за этой встречи с Таней, и вот будет номер, если и там всё сорвётся! Ведь они уже сколько? Три, четыре раза встречались, и без большого толка...

К её парадной он подъехал вовремя. И вскоре в зеркале машины увидел её, в свободном черном плаще, с очень светлыми волосами, подстриженными по-новому, как-то очень коротко. Что как будто бы ей не шло, но явно было, что — модно.

Тонкой рукой за ручку дверцы она взялась жестом чуть раздраженным, видимо, не зная точно, как открывается. И рядом с Николаевым села тоже слегка чем-то недовольная, сразу устанавливая холодок расстояния, исключающий вольности.

У нее была высокая, стройная фигура, лицо с тонкими чертами и наверняка множество недостатков, которые легко мог бы отыскать Николаев. Но было в ней то сочетание внешности и образа жизни красивой женщины, которое, как всегда, сразу убедило его.

Тронув машину, он улыбнулся.

— Что ты улыбаешься?

— Да вот, понимаешь, дожили, — хлопнул по рулю. — Машина как на рекламе, женщина тоже... Я имею в виду: ты прекрасно выглядишь, красивая новая стрижка.

— Я люблю всё новое, — она помотала исчезнувшими космами. — Я закурю, ладно?

— Конечно. Помнишь ещё, как мы познакомились?

На вечеринке, где они познакомились, она как раз подошла к нему с незажжённой сигаретой, попросить огоньку. А он вдруг рявкнул на нее: «Девушка, вы курите?» — да так грозно, что она испугалась на миг, точно он и впрямь в чём-то уличил ее. Вот эта преображённость испуга вначале и заинтересовала его в ней...

Сейчас они договорились, что едут в кино, он выбирал дорогу в этом не очень знакомом ему районе и вдруг заметил, что она как-то слишком его разговорила, он болтает о таком, о чём не должен бы... И Таня это заметила:

— ...Я смотрю, эта твоя женщина, Наташа, она... Но мы с тобой не так ещё хорошо знакомы, а ты такое о ней рассказал. Значит, ты и обо мне можешь?..

— Но ведь ты мне тоже рассказала об этом своем художнике. Но ты права: поменьше этих откровенностей!

— А всё-таки, что она за человек вообще, Наташа?

— Стоп! — распорядился Николаев. — Ни слова больше обо мне или о ней. Только о тебе. Как твои дела?

После обиженного, как показалось, молчания, она изменила позу в кресле.

— А что мои дела? Я по-прежнему не могу найти нормальной работы. Всё время всё сводится к тому, что я должна с кем-то спать, а я не хочу. Вот ведь и ты обещал мне помочь с работой...

— Обязательно помогу. Обязательно...

Он вёл машину, вспоминая иногда как бы посмотреть на себя со стороны. И оставался доволен суровой неподвижностью своего лица.

Вообще, это и впрямь напоминало рекламную картинку: мчащаяся по мокрому асфальту темно-серебристая машина с черноволосым мужчиной за рулем и девушкой рядом со светлыми блестящими волосами.

И разговор внутри был вполне рекламный, с поправкой на ту болезненность, с которой люди их воспитания втискиваются в то, что при новых временах отнюдь не считается убогим.

— Оказывается, брать деньги за что-то — вовсе не так зазорно, как мы думали раньше, — внушал он ей. — Тут много тактичных способов изобрели. Там, где я работаю, делается, например, так...

Привез он ее в киношку, где в советское время в двух зальцах показывали: в одном — не шибко кассовое художественное, в другом — научно-популярное. Теперь в обоих крутили искомую на сегодня эротику. Немецкий фильм и испанский.

Из двух фильмов она выбрала испанский, но это оказалась страшная мура, к тому же смотренная им по видику, и они успели перебежать на немецкий.

Он и с этого хотел уйти, но она настояла остаться:

— Это же обо мне!

В фильме девушка выбирала между двумя мужчинами, и Николаев понял, что Таня имеет в виду его и своего художника.

— Никого не выберет, — сказал зло. — Будет сама собой любоваться.

И удивительно, почти угадал: не предпочтя ни одного из двоих, девушка идет в стриптиз-шоу.

Политического подтекста немецкого фильма — если он там был — Николаев не заметил и, выходя, ругался:

— Это же надо — Германия! Страна высокой культуры!

— Но ты же сам сказал, что так кончится...

— Я в шутку сказал, я и подумать не мог...

Потом сидели в итальянском ресторане. Пора было ехать к нему, тем более что она уже согласилась. А теперь всё тянула — уж не для того ли, чтобы он взорвался?

Он был близок к этому, а она нервно крутила за ножку бокал с красным вином.

— Если бы ты знал, что у меня сейчас творится внутри...

— А я знаю. Но чем хуже, чем тяжелее тебе сейчас, тем лучше работу ты найдешь...

У него дома она попросила притушить свет и включить музыку. А в ванную ей он почему-то ну никак не мог найти махровый халат. И тогда достал тёщин, домашний, случайно оказавшийся у него после развода.

И то бледное, усталое существо, которое вышло из ванной в этом темно-фиолетовом халате, казалось, хотело лишь одного: быть оставленной в покое. Да и сам Николаев так вымотался за день, что едва держался.

А ещё её домой потом отвозить... Но это было то, чего он добивался от неё, с перерывами, вот уже больше года...

Глава седьмая

Жизнь отца Василия раздвоилась.

То, что схватило его в видении, требовало немедленно основать Новую религию и с её помощью начать объединять Евразию. Иначе он трус, недостойный жить.

Другое, что можно бы назвать разумом, лихорадочно искало: как достичь этого, не сверзившись в яму под названием «религиозная секта»? То есть нечто такое, что может быть создано как сильным руководителем, так и посредственностью и что поэтому неинтересно людям...

Пытка, однако, в том была, что секты, кажется, не избежать...

Зато своего создателя секта страховала от одного: от безумия. Ведь для того чтобы сплотить и удержать вместе такую группу, требуются громадные усилия, по тому закону, по которому чем более необычный вид общения ты предлагаешь, тем больше сил ты должен затратить. А секта — вид общения весьма редкий. Сумасшествие же — это, наоборот, бегство от напряжения действительности в некое сладостное царство, якобы найденное тобой одним...

...Что делать, в общем-то, было отцу Василию понятно: выходить на улицу и проповедовать. Прямо на остановке, в автобусе, в метро, в зале ожидания. Объявлять себя Богом и требовать, чтобы подчинились, встали на колени.

Изобьют — но кто-то, может, и заступится, этих заступившихся не терять, из них, возможно, получатся первые ученики. Ведь ученики завоевываются именно как-то так, с риском для жизни, семинары или собрания тут не помогут...

Но проповедовать нельзя что попало, и отец Василий лихорадочно готовился, писал...

Писать он начал ещё в Вятской области, в Москве продолжал, и постепенно мысли его делались всё отчаяннее, всё яснее он видел, что современность подошла к черте гибели...

...Из англоговорящего мира наползает на остальной невидимая, но смертельная эпидемия, система, при которой уничтожается больше людей, чем в войнах, чем при так называемом тоталитарном строе...

В Америке ежегодно в дорожно-транспортных происшествиях гибнет более тридцати тысяч человек — столько же и в Западной Европе. Тридцать с лишним тысяч каждый год! Это больше, чем в любой войне, в которой участвовали Штаты, — но об этой статистике помалкивают, потому что она бросает тень на автомобильную промышленность…

В англоязычных странах совершаются и ещё тысячи убийств и других тяжких преступлений, повинны в них маньяки-одиночки и банды, причём убийства эти англо-американскими идеологами объявляются неизбежными, потому что, мол, такова человеческая природа. Но вот это и есть главная ложь той системы: человеческая природа не такова, какой её изображают их идеологи!

На первый взгляд, всё у них сходится и подтверждается бесчисленными фактами. Смит или Джонс рос в достатке, получил образование, работал, но вот с работы его, допустим, уволили, а он, вместо того чтобы устроиться на новую, взял пистолет и перестрелял бывших сослуживцев. Мол, испорченность человеческой природы в чистом виде. Убийцу этого ещё и накажут не смертью, а заключением. Последнее, может, и верно: в наказаниях не нужно усердствовать, они всё равно происходят задним числом и ничего не предотвращают.

Дело не в мягкости наказаний, а в ошибочном, да просто преступном тезисе о неисправимости человеческого рода! Ведь неужели же кто-то думает, что этот Смит или Джонс не чувствовал, когда брал свой пистолет, что англо-американское общество просто-напросто ждёт от него этого убийства? Что оно нуждается в нём, ухватится за него для того чтобы ещё раз объявить: человеку доверять нельзя, он неисправим, и никакого всеобщего счастья, всеобщего спасения быть не может...

И происходит чудовищное: то, что вроде бы должно всем доказать несостоятельность этого общества — непрекращающиеся ежедневные убийства, складывающиеся в итоге в массовые казни — используется идеологами этого общества для доказательства незаменимости их строя! Как им это удается? А с помощью следующего, якобы логичного рассуждения: вот посмотрите, преступник (неаккуратный водитель) немотивированно убил людей, значит, все люди в душе — такие же потенциальные преступники и особенно всякого рода идеологи, зачинатели философских систем и религий, «фундаменталисты» и «утописты», словом, все те, кто осмеливается думать, что возможна жизнь лучшая, чем ежедневная мясорубка либерального строя.

Главный враг либералов — отнюдь не преступники, которым живется не столь и плохо, а так называемые «утописты», потому что, дескать, от их учения зла и крови будет ещё больше. Когда и где это было доказано? Никогда и нигде.

Массовое организованное уничтожение людей в двадцатом веке — было, и оно совпало по времени с приходом к власти в некоторых странах «утопистов», но оно также совпало с достижением либеральными обществами, прежде всего Англией и Америкой, глобальной влиятельности. Роль этих стран в организации всемирных кровопусканий значительна, а их скрытое (а иногда и явное) поощрение стран-агрессоров — не сродни ли их попустительству преступнику-маньяку, без которого не выстоит их общество?

И поразительна наглость, с которой либеральная система навязывает сама себя, и не скрывая, что она никуда не годна! Наш образ правления плох, заявил один английский либерал, но все ваши системы — ещё хуже. Доказательства? А мы вас стравим друг с другом — вот и всё доказательство!

Убивайте друг друга миллионами — какое вам ещё доказательство? И единственный, единственный способ опрокинуть эту систему — это объединить наконец Евразию!

Объединить — и не силой и кровью, а прежде всего — Новой религией!

Напомнить человечеству, что есть добро и правда, есть положительные ценности, а не только равновесие зла, кажущееся пределом упований англо-американцам. Напомнить, что есть, наконец, чудо, которое обязано помочь, если уж не поможет ничто иное!

Царство добра на Земле возможно! — вот та истина, которую всеми силами пытаются украсть, отнять у человечества либералы. Возможна жизнь без преступлений, без войн, разврата и порока, жизнь напряжённого труда и братского, доброго отношения друг к другу. Если бы люди не верили в это, они не захотели бы длить своё земное существование, — да каждый честный человек верит в это! Тот тип людей, которой изображают английские детективы, — когда из десятка индивидов, респектабельных леди и джентльменов в закрытом помещении каждый может быть убийцей, — и существует-то лишь в этих детективах, да ещё в самих англоговорящих странах. Не потому, что люди в них таковы от природы, а потому, что такими их делает тамошняя культура.

Но большинство жителей континента Евразия верят в другое: в добро. Эта вера, варьируемая на тысячу ладов, и составляет сердцевину культуры России и Индии, Ирана и Китая. В ней — суть почти каждой религии, воспламенявшей когда-либо человечество. Но именно эту, главную, казалось бы, для людей веру, в добро, и отрицает либеральная идеология. Там идеальным обществом считается такое, в котором одна разновидность негодяев уравновешивала бы другую...

...Если сами идеологи либерализма не стесняются утверждать, что он плох, как же плох он в действительности! И как легко увидеть истину, понять, в каком направлении нужно двигаться, чтобы не погибнуть от этой системы!

Почти любое общество, любое учение, открыто провозглашающее, что оно ищет совершенства и положительного идеала, — уже делает шаг в нужную людям сторону. Но выбрать направление — это ещё не всё.

Современный мир ослеплен либеральной идеологией. Спорить о ней очень сложно, ибо она разработана так скользко и хитро, что умеет внушить своим сторонникам взаимоотменяющие мысли. Либералы одновременно отстаивают свободу и закон; терпимость и мораль; общественное благо и частный интерес, и возникает вопрос: в своём ли они уме? Может ли здравый человек одинаково ратовать за взаимоисключающее?

Но дело в том, что либеральный идеолог всерьёз и не верит ни в одну из защищаемых им ценностей, он всё время держит в уме что-то более важное, чем любая из них. Это «что-то» — распространение либеральной системы на весь мир, для этого выгодно бывает нажимать то на одно, то на прямо противоположное...

Неужели всё сводится лишь к этому, к экспансии либерального строя, в общем и целом совпадающей с экспансией англоязычных народов? Да, как это ни тяжело было, но отец Василий вынужден был заключить, что это так...

Одно направление, в котором думал и записывал отец Василий, он называл для себя «против культа современности».

И правда, если вдуматься, удивительной покажется эта весьма широко распространенная убежденность, будто сегодня — всё какое-то иное, чем в прошлые века.

Люди прошлого, вероятно, кажутся таким ревнителям современности милыми дурачками, игравшими там зачем-то в свои империи и мировые войны, да так серьёзно, будто могли что-то решающее совершить. Хотя ведь ясно, что ничегошеньки они не могли, а все нити сходятся в нынешний день, в руки либерального, «разумного» сегодняшнего человека. И всё дальнейшее будет развиваться исключительно по воле этого человека. Воля же либерала, в сущности, в том состоит, что по большему счёту ничего менять в его, либерала, мире уже не надо, всё и так хорошо.

Но ошибка здесь в том, что, как малозаметные события прошлого бывали поворотными, так и нынешний день правильнее всего считать переломным. Судя хотя бы по быстрому росту населения, крутые перемены ждут человечество уже очень скоро. И не только не чувствовал себя отец Василий при каком-то конце всех событий, но наоборот, в самой их гуще, середке. А это означало, что сегодня отнюдь не закрыт путь реального основания Новой мировой религии. Такой, которая, продолжая дело великих религий прошлого, достигнет того, чего не достигли они: объединит наконец человечество!

...Другую часть того, что он писал, отец Василий называл «оправданием чудесного».

Те люди, которые считают, что ничего сотрясательного больше происходить не должно, обычно также заявляют, что они не верят и в чудо. Ни в то, что чудеса возможны сегодня, ни в то, что они были возможны когда-то. Но, кто бы что о себе ни говорил, чуда подсознательно хотят, ждут все, в том числе записные скептики и либералы-релятивисты.

Просто либерал боится ошибиться, поверить в фикцию и стать посмешищем. Да и все так же: уверовать хотят, но не в одиночку, а в массе. Зато уж если уверится в чем-то масса, этого не отменить, это становится историческим фактом.

О том, что современное человечество так же жаждет чуда, как люди прошлого, свидетельствует громадное количество сект, возникших в послевоенном мире. Но из жалко влачащихся и едва не гаснущих, из мгновенно сгорающих и взрывающихся, из уверенно растущих и превращающихся в настоящие церкви — какие секты вернее всего могут дать Новую религию?

Этого, наверное, не знает никто. Тут, видимо, потребно совпадение громадного количества условий, из которых что важнее всего? Нечеловеческая прозорливость, воля руководителя? Или сила того сотрясения, через которое проходит человечество? Встряска должна быть сильной, это, вероятно, главное. А если это совпадёт с чем-то в самой секте, то и случится то, что называется чудом. И массы людей увидят живого Бога.

Но если современность ничем не отличается от прошлого, тогда почему же отец Василий был убеждён, что мир погибает и обязательно погибнет, если не сделать что-то отчаянное?

Да потому, что и раньше мир спасался всегда лишь горсткой подвижников, их страшным, чаще всего — смертельным усилием. Всегда мир не обрывался в пропасть лишь потому, что кто-то где-то жертвовал собственной жизнью...

Вот и сегодня добро может быть утверждено лишь в страшных муках, причём в победу долго не будет верить никто, кроме той кучки, которую и соберет отец Василий вокруг своей Новой религия.

А Дьявол — современные либералы — никогда не знал недостатка ни в богатстве, ни в армиях готовых на всё сытых слуг...

...Но религия ни к чему иному, кроме смерти, в этом мире звать не может, иначе это не религия, а замаскированный мирской прагматизм. Ловчить чтобы сохранить свой язык или свою нацию, свою землю? Отец Василий понимал, что, как смертниками станут все его последователи, так, если уверует в Новую религию вся Россия, и она вся будет обречена на смерть.

Ведь либерал, при всей его внешней мягкости, не шутит. У него есть сегодня и ядерное оружие, а Россия, принявшая Новую религию, не сможет не воспротивиться либералам, и, значит, ей суждено погибнуть в ядерном смерче. Только надо сделать это так, чтобы гарантированно отправить в небытие и либеральную систему, освободив от неё человечество...

...Потом, уничтожив либерализм, Россия воскреснет — вряд ли в своем нынешнем русском облике, скорее в каком-то иноязычном, но несущем прежнюю благодать, как нынешняя Россия унаследовала божественность Византии...

Задача же нашего времени заключалась, по мнению отца Василия, в том, чтобы так уплотнить и сгустить духовность, чтобы она, как превысившая определенную плотность ядерная масса, вдруг вспыхнула звездой, подчиняющей себе всю Вселенную отныне и до века.

И в этой подготовке роль Новой религии и роль отца Василия была главной.

Глава восьмая

В конце сентября подошел срок его вклада в коммерческий банк, и отец Василий отправился за деньгами, заранее разъяряясь от того, как нагло его сейчас обманут. То ли банка не окажется на месте, то ли ещё что-нибудь — сколько случаев бывало! А ведь это — все его деньги, — заработанные в «Открытом христианстве»...

В небольшом помещении, отделанном серыми заграничными материалами, за барьером сидело две работницы. Вклад ему спокойно выдали — не с теми, правда, процентами, которые обещали, но хоть с какими-то. Это означало, ему дали полгода или даже год жизни!

Напряжение упало так резко, что отец Василий завернул в первую же кафешку и взял двести граммов красного сухого. Сидел слева у окна, а справа, через проход, мужчина и девушка за столиком что-то торопливо считали, видимо, сводили какой-то отчёт.

На середине бокала вино вдруг показалось противным, и отец Василий, глотнув последний раз, оставил на дне красную жидкость и вышел на улицу. Здесь колола лицо морось, и ветер, словно ещё было лето, поворачивал листву серебристой изнанкой наружу.

Отец Василий решил дойти до дома пешком. И, может, вино так ускоряло время, но, пока дошагал, Москва посинела и зажглись огни лимонно-желтого цвета.

В киоске на углу своего Большого Сергиевского переулка попросил открыть бутылку пива, начал тут же пить — имеет он право?

Женщины, подходя к киоску, кажется, с неприязнью натыкались взглядом на этого чернобородого субъекта непонятного звания. Чёрная капроновая куртка и такая же кепка выглядели вполне прилично, а вот чёрно-белая легкомысленная сумка через плечо, к тому же с белым, давно загрязнившимся, выдавала человека простого.

Допив пиво, купил ещё бутылку «Монастырской избы»: праздновать так праздновать! Походил по ларькам, выбирая, где дешевле колбаса, консервированные помидоры, хлеб — любимое лакомство, если свежий...

С ярких киосков свисала переливающаяся кисея дождя. Дома в комнату светил рыжий фонарь и качались на обоях синие тени от листьев.

Запершись, отец Василий пересчитал деньги и записал расходы, что всегда делал, три четверти денег решил завтра снова положить в банк, чтобы проценты бежали, на остальное — жить...

Выпил «Монастырской избы» и вдруг решил, что прямо сейчас позвонит кое-кому, объявит, что создает Новую религию.

Телефон у них был на длинном шнуре, и он взял его к себе в комнату. В мозгу колошматили молоточки или безжалостная какая-то машинка работала, которой дел не было до его переживаний. Так плохо он себя, пожалуй, никогда и не чувствовал, потому что никогда раньше так не открывал самую свою душевную середку.

А звонить-то почти некому было. Знакомым из православного круга — глупо, из «Открытого христианства» — тоже разорвано... Но начинать надо было: он ведь так никому ещё и не объявил...

И он позвонил доктору философских наук Никитину, который знал его как ищущего, необычного православного священника и не так давно просил свести его с «Открытым христианством». Теперь, однако, откликнулся уж слишком по-деловому:

— Слушаю вас.

— Я просто хотел узнать, Алексей Глебович, как ваши дела, чем вы занимаетесь теперь...

— Ну, дел разных много, всего не упомнишь. А как вы?

— Решил я Новую религию создать, — бухнул ему отец Василий. Тот молчал. — Если хотите, можно поговорить об этом...

— Это что-то, связанное с «Открытым христианством»? — наконец, спросил Никитин.

— Нет.

— Нет? А я подумал, протестантское. Там ведь принято создавать новые церкви? Но, вы знаете, — заторопился Никитин, — я чувствую, разговор долгий, а у меня как раз сейчас нет времени. Позвоните мне, знаете, когда...

— Нет, это не то, с чем навязываются, — перебил его отец Василий. — Просто накипело, и я вам высказываю: я вот вчера видел по телевизору очередное заседание по жизненно важному вопросу, кучу мужчин в пиджаках и галстуках. И понял вдруг: ничего я никогда эти люди в галстуках не добьются! Ничего и никогда! Решит все только Истина, которую дам им я!

И с размаху грохнул трубкой, заходил по комнате. Начинался азарт. От Никитина уже пойдут круги, это не шутка. И поразительно, как он вначале реагировал: кажется, но допустил и мысли, что отец Василий сбрендил...

Но, набирая следующий номер, отец Василий вдруг понял, что не только не пойдут круги от Никитина, но вообще тот о разговоре никому не расскажет: не вмещается в голову доктора наук основание Новой религии...

Следующий, кому он звонил, был Коршунов, поэт, издатель и прозаик, человек волевой и самодостаточный.

— Я решил основать Новую религию! — жахнул отец Василий сразу и заговорил о гибели России и мира, если не объединить Евразию. Глаголил со злостью, не давая тому и слова вставить, потому что помнил, что от разговоров с Коршуновым всегда оставалось неприятное чувство, словно тот чем-то унизил.

И вдруг услышал гудки: тот прервал разговор. Неужели подумал, что я слишком пьян? Трясущейся рукой опять набрал номер.

— Николай Петрович, я вам успел сказать главное. Что вы об этом думаете?

— Ой, я даже не знаю, что об этом думать... Давайте в другой раз, о’кей? Без обид, ладно?

— Хорошо. Если вас что-то заинтересовало — позвоните, отвечу на вопросы.

Положив трубку, отец Василий выпил ещё чашку вина — фужеров и стаканов не было у него. С серьёзными звонками на сегодня решил закончить и позвонил когдатошней своей любовнице, нынче — мормонке, и мужа своего в мормонство затащившей.

— ...Новая религия? — и перемолчала, ничего больше не спросила. А он сам перевел разговор с грозного тона на болтовню профессионалов: как, мол, построена мормонская церковь, да как идут службы, как американцы управляют русской ветвью... Болтали минут сорок и даже договорились встретиться, он сказал, что будет ждать её звонка.

И ещё одной даме позвонил, Марианне Павловне, из «Открытого христианства».

— ...Наконец-то кто-то что-то своё создает, — одобрила она. — А то у нас сплошь заёмное. Я вас всячески поддерживаю.

По специальности Марианна была учительница-историчка, а в «Открытом христианстве» учила младшие классы школы, правда, и в тамошнем университете ей был дан крохотный спецкурсик.

— Спасибо, — поблагодарил ее отец Василий. — Может быть, понадобится и поддержка. Когда будет собрание, вам позвонят...

— Только знаете, я не хочу быть единичкой в массовке, — она вдруг сдала назад. — Когда тебя используют для каких-то непонятных целей...

Этот звонок был уже совсем лишним. Отец Василий отнес телефон в коридор и, поужинав, завалился на диван, смотреть свой маленький нецветной телевизор, озаряющий комнату серым светом. Смотреть мешала борода, и он прижимал её к груди ладонью. Опять бесчисленные люди в пиджаках, ни на что не способные, если не дать им Откровения...

Но как же трудно будет это сделать ему — слабому, пьяному, малообразованному, разодранному душевной болью, которую вино не только не притупило — усилило!..

Глава девятая

Отец Василий понял, в чём была ошибка вчерашних звонков: исключая Коршунова, он никому не говорил ничего о сути Новой религии, лишь объявляя о таковой. Как если бы конферансье представил номер, а номера потом и не было. Нужно же было сразу проповедовать, лишь иногда получая от собеседника подтверждение, что он воспринимает и верует...

Но главное, ни в коем случае нельзя было как раз-таки заявлять, что ты создаешь именно Новую религию! Тут сразу включалась тревога: сумасшедший! Напротив, нужно было как можно будничнее сообщать, что собирается кружок по изучению то ли восточных религий, то ли медитации, то ли нетрадиционных течений христианства — это ещё следовало обдумать.

Иными словами, отец Василий теперь осознал, что самая его первая мысль — идти на улицу и жечь каким-то огненным словом — была неверной. И ещё одно сообразил: разных людей нужно пригласить в группу под разными предлогами. А уж когда сойдутся...

Жаль, догадался об этом не сразу — нескольких нужных людей всё-таки спугнул. Зато удалось ему пригласить к себе домой своего давнего друга, нынче замдекана в институте Азии и Африки. Ещё обещал прийти завуч школы по имени Сергей Валерьевич, пустивший в свою школу кружок по изучению буддизма. Может, и их пустит, если собрания перестанут вмещаться в его, отца Василия, комнату?

На первое собрание пришли: сестра Ольга — то ли баптистка, то ли православная, не поймёшь, высокая и как будто слегка не в себе женщина, работающая в столовой. Она привела с собой человека, которого назвала братом Олегом — это был худенький и очень волевой экспедитор на заводе, черноволосый, одетый в бежевый костюм и фиолетовую трикотажную рубашку. Ещё пришла Марианна Павловна, историчка из «Открытого христианства», женщина статная, видная, с пышной копной курчавых волос, одетая в цветастую рубашку навыпуск и чёрные натянутые спортивные брюки. На неё украдкой взглядывал растолстевший нынче, русоволосый замдекана. Андрей Валерьевич, завуч, оказался молчаливым худощавым бородачом примерно одних лет с отцом Василием, быть может, чуть постарше. Наконец, пришли соседи по квартире, Алексей и Валя, что называется, простые, хорошие русские люди.

Было неловко, и отец Василий поставил вопрос: эти собрания что, должны быть только отражением руководителя или участники сами могут что-то дать? Он думает второе и просит высказываться.

Тут на лицах и замдекана, и завуча появилось недоумение — им-то он обещал вовсе не религиозное собрание? Но заговорил первым брат Олег, о котором отец Василий вообще ничего не знал.

— Лет десять назад, — сказал он негромко, — я видел Иисуса и беседовал с Ним. Я хочу об этом рассказать.

— Вообще-то у нас — восточный уклон, но мы вас слушаем, — разрешил отец Василий.

— Это было в заводском дворе, в месте для курения, — продолжал тот, как бы не расслышав отца Василия. — Я сидел на скамейке, хотя не курю. И вижу: подходит мужчина, без бороды, и двигался Он совершенно обычно, но я сразу понял, что это — Христос. — В голосе брата Олега слышалась такая угроза, что всем стало не по себе. — Он сел на скамеечку напротив, так же близко, как вот вы, — Олег указал на отца Василия. — И Он сказал мне так: «У тебя есть слабости, как у любого. Но, несмотря на них, ты должен действовать только так, как велел нам Отец небесный. Ты можешь и должен так жить!» — И Христос так на меня посмотрел, что я уже не сомневался: да, я буду так жить, и никто не помешает мне в этом. Тогда Иисус встал и ушел, а меня окликнула девушка из нашего цеха. Я ее спрашиваю: «Ты знаешь, кто тут сейчас был?» — «Нет, говорит, я тебя хотела спросить, кто это». — «Иисус». — «Да, говорит, я видела мужчину, он мне показался странным...» Для меня с тех пор все изменилось, — продолжал Олег. — У нас в цеху были очень нехорошие люди, и вот я их просто перестал бояться, и уже они боялись меня. Я понял, что зло бессильно. И я теперь первый даже не начинаю конфликты с такими людьми — они сами чувствуют мою силу...

Брат Олег говорил, и всё более гнетущим делался страх. Так не говорят священники, высказывающие не свою только, но общую, церковную истину, это рёк человек, убежденный, что ему было дано больше любого священника.

Но как только брат Олег замолчал, возможно, ожидая вопросов, отец Василий сразу попёр на него: нельзя было превращать это в христианскую сходку!

— Есть несообразность в том, что вы рассказали. Почему вы сами не пришли ко всему этому, а лишь после того, как распорядился тот призрак?

— Это был Иисус! — как ударил его чем-то Олег.

— А уверены вы? Вы говорите, он был без бороды, может, ещё какие особенности? Женщина сказала — мужчина странный — почему? Уж не Дьявол ли это был? Я не хочу критиковать христианство, но мы не для того собрались, и сейчас должны всё это отодвинуть в сторону.

— Иисуса? — возмутилась сестра Ольга.

— Да! — отец Василий перестал сдерживаться. — Идет смертельная схватка, Запад собрал все силы чтобы нас сокрушить! И всё время они прикрываются какими-то Крестовыми походами — с этим надо кончать! Так что, если понадобится, и от православия откажемся, и от сана я откажусь. — Он по-прежнему избегал смотреть на замдекана и завуча, явно не одобряющих того, что происходит. — Мне тоже было видение, что я должен объединить Евразию! — В глазах Марианны что-то невольно прыгнуло ему навстречу, и ещё в чьих-то, но он уже мало что замечал вокруг, захваченный тем горячим, что было для него теперь важнее его жизни. — Быть может, меня кто-то сочтет сумасшедшим, но я жизнь готов положить за то, о чём говорю. Должно возникнуть что-то новое, и я уверен: оно начнется здесь, в этом кружке!

Он высказал им то, что передумал и написал, говорил с такой силой, что видел: потрясены, не ожидали.

Соседи смотрели на него так, словно бы не узнавали, но именно к ним он в основном и обращался или к Марианне, да вот уже и завуч явно соглашался...

Говорил он почти час, и всем всё было ясно в мире: борьба, и в конце её — победа.

Отец Василий чувствовал себя так хорошо, как, может быть, никогда раньше в жизни: гребнем волны, катящей вперёд в открытом море...

А потом была опустошённость и лёгкость. Расходились, словно не понимая, как им относиться ко всему тому, что было.

Замдекана пожал ему руку, как будто не зная, что сказать.

— Я изменил своё мнение о вас... — И не попенял ни за что, не критикнул — вот удивительно! А Сергей Валерьевич:

— Надеюсь, вы пригласите меня на следующее собрание... — и чуть уронил голову.

Значит, всё начиналось. Да так, как он и не предполагал!..

Глава десятая

В Господом данном доме Бундисов в Кэрол Стрим, западном предместье Чикаго, и жить было уютно, и не стыдно принять любых, хоть самых-самых гостей.

Полуокружённый дубами и американскими клёнами, вытянутый и двукрылый, дом стоял на самом берегу озера. Если смотреть на него не с воды, а оттуда, откуда все к нему и подъезжали, то в левом крыле находилась кухня, открытая терраса и остеклённая с трех сторон столовая с видом на озеро. Посередине дома на озеро же глядела окнами до пола просторная гостиная с двумя каминами. Летом одну из секций ее стеклянной стены можно было откатить в сторону, и вот, в десятке шагов — вода. Уровень был зарегулирован в системе Миссисипи и никогда не повышался.

В правом крыле располагались спальни: их с Линдой, гостевая и бывшая дочери, после ее замужества превращенная Мартином в кабинет. Американские дома не так уж часто одноэтажны, обычен в них и второй этаж, и ещё подвальный, в котором, кстати, принято устраивать домашний кабинет хозяина. Но этот дом своей раскинутостью отчасти возмещал одноэтажность.

Переехали они в него не так и давно, уже не зелёными эмигрантами, а повидав Америку и научившись замечать те западни, которыми это общество стережёт любого, способного в них попасть...

Да у Мартина и с самого начала было чувство, общее многим западноевропейцам, что он понимает Америку не хуже самих американцев. Ибо из чего она и возникла, как не из некоторых давних и излюбленных мыслей западноевропейцев о себе и мироздании? А то, что Латвия — часть Запада и что Россию от неё отделяет пропасть, это для Мартина было несомненно с самого детства, с самых ранних впечатлений, наверное, типичных для латвийского мальчика его возраста...

Одно из воспоминаний его детства было: рельсы, тьма и ужас. Семья куда-то переезжала, он с матерью сидел не то прямо на рельсах, не то рядом, может быть, на вещах. Предутренняя студёность грызёт и кусает, в черноте горит зелёный, красный огонь, и грохота поездов как такового вроде бы не слышно, но давление опасности безжалостно как нажим колеса, под которое ты попал.

И вдруг случилось что-то страшное: то ли он побежал и упал, хряснулся о рельсы, то ли отколошматили нервные родители. Было ощущение, что всё рухнуло и что сейчас произойдёт что-то уже совершенно непоправимое...

Вообще-то падения дети не очень запоминают, забывают, кажется, и то, как боятся, так что, возможно, ужасность он перенес в тот случай из более поздней и взрослой жизни. Но и всё его детство особенно благостным не было. Удивительно молчаливым помнился отец, да и мать тоже, непонятно, откуда собственная проповедническая говорливость?

То, что сохранилось от лютеранства в советской Латвии, тоже веселья не вызывало. Мартин и в церкви-то бывал всего ничего, а вот запали в душу навсегда голые стены и жёсткие скамьи, и угрюмая строгость, причём не вынужденная, а именно сознательная. Чёрные шипы терний, вонзившиеся в лоб Спасителя, были такими правильными, точно изготовлены на фабрике. И зловещая тень падала на Его измождённое тело — от креста, от немыслимых мук впереди...

Такими были впечатления маленького Мартина от религии. А как же праздник Рождества, как же западнохристианская убеждённость, что справедливость в мире всё-таки, несмотря ни на что, не совсем недостижима?..

А дело в том, что и радоваться можно, помня о мраке, и справедливости добиваться, обречённо зная, что, по большому счёту, она всё-таки невозможна...

В унылости и даже некоторой мрачности детства Мартина было скорее своё, западное, советский гнет тут был ни при чём. Да семья их и не была репрессирована, почти не пострадала. Советы насаждали как раз другое: этакую заливистую частушечью радостность, это вечное детство русского человека, которым и заслужил он определенные подозрения.

Конечно, кое-что советское отпечаталось и в Мартине. И в комсомоле он был, и в социализм одно время почти поверил — впрочем, латышу это по-настоящему не грозило, ясно было, что система эта Латвии навязана. Да разве не навязана она и России? Ведь не неполноценна же Россия, в самом деле, её превращали в таковую века её деспотической традиции...

Помочь России освободиться от худшего в её наследии — это была одна из задач, о которых открыто и честно объявляли «Христианские послы». Дело это было, разумеется, деликатное и сложное, потому что, как любая другая, русская традиция несла в себе и много хорошего, что растерять было нельзя...

В сущности, разъяснением всей этой деликатности и сложности работы «Христианских послов» и были выступления Мартина перед американской публикой. И теперь, после возвращения из этой поездки, у него тоже стояло в плане большое турне по церквям Среднего Запада. Оно должно было начать очередной общеамериканский «драйв» по сбору средств для «Христианских послов».

* * *

...Хотя Мартина не было всего две с половиной недели, Штаты, как всегда, поразили его своим достатком и чистотой, равных которым нет нигде на Земле.

Статистика врёт, что американцы живут не богаче всех в мире, дело в том, что она валит их всех вместе: белых, чёрных. Если же взять отдельно белых американцев, к каковым, разумеется, относился и Мартин, цифры будут сильно другими...

На автостоянке аэропорта О’Хара он ещё издали увидел свой тёмно-вишнёвый длинный «шевроле», с нарочито старомодным бликующим радиатором и с торчащим над ним серебристым крестиком в узенькой, как бы прицельной рамке. Не потому крестик, что он проповедник, а просто все машины «Дженерал моторс» имеют крест в эмблеме.

Положил чемодан в багажник, открыв дверцу, сел на сиденье, обтянутое бархатом того же тёмно-вишнёвого цвета, что и вся машина...

...А через час под колёсами захрустел гравий стоянки у крыльца дома, и он с чемоданами вошел в большую гостиную, во всю ширь которой с другой стороны блестело озеро.

— Привет! — крикнул по-латышски, потому что с женой общались именно на этом языке. А дочери, сознательную жизнь прожившей в Штатах, уже удобнее был английский.

— У-у, кто к нам приехал!.. — из кухни выплыла Линда, больше всего похожая на кустодиевскую купчиху, хотя и в американских белых шортах и чёрно-белой полосатой рубахе. На лоб были подняты чёрные очки, которые она иногда носила даже и дома, до того они шли к ее крашеным под светлую солому волосам.

— Вы уже любовника успели в озеро сплавить? — спросил Мартин, чмокнув ее в сладкие губы. — Вон там какие-то волны?..

— Зачем же в озеро? — она держала руку на его тоже далеко не худенькой талии. — У нас много отходов в кусты, деревья... Ну как поездка? — спросила уже другим тоном, направляясь в кухню. — Хочешь есть?

Оставив чемоданы у дверей, он пошел за ней. Как песком колола глаза усталость из-за разницы во времени, стучало в ушах от недосыпа.

— Что будешь есть? Бутерброд с телятиной?

— Да, пожалуй.

Она уже наворачивала на пористый американский хлеб хрустящие мокрые листья салата, сверху легли тяжёлые, серо-розовые пласты телятины, густо — горчица, как он любил...

...Когда он, приняв душ, вернулся в кухню, тарелка с бутербродами стояла на высоком длинном столе посреди кухни, похожем на стойку бара. Рядом — запотелая бутылочка пива из холодильника.

— Я тоже кое-чем тебя могу обрадовать... — Мартин из холщового кошеля начал извлекать сувениры и подарки, в основном, с Украины и из Казахстана. И два самых ценных: дорогое платье и купленное по случаю ожерелье из крупных, даже очень крупных, со спичечный коробок, кусков янтаря. Она приложила к себе платье, потом рассмотрела ожерелье:

— Я таких крупных и не видела никогда! Правильно говорят: приедешь в Штаты — получишь всё то, что дома, и больше того... Ешь, я пойду примерю платье...

— ...А вообще, я тебе скажу, поездка не самая удачная была. — Мартин откусывал и запивал, и обжигающий вкус горчицы перебивало по-другому жгучее пиво. Они уже обсудили платье, и Линда теперь курила, сидя за низким столиком в углу кухни. Оттого, что он больше жевал, чем говорил, она чуть раздраженно постукивала сигаретой о пепельницу. — Самое плохое, что нас попёрли с телевидения, — продолжал Мартин, — но это я знал ещё до поездки... Вообще, мне не нравится, что там происходит...

— Почему? Ты заметил враждебность?

— Всё очень непонятно... Но многое прояснят конференции, которые мы наметили в Москве весной. «Лютеранство и православие» и «Кальвинизм и православие»...

Зазвонил телефон.

— Ты дома?

— Да. Как обычно. — Он отвердел лицом, приготовившись, как гвоздь за шляпку, cхватить возможного жертвователя за его неповторимость.

Американцы, давая порой и небольшие суммы, любят вести долгие нравоучительные разговоры, к этому он всегда был готов.

Но это звонила их дочь Мария, спрашивала, прилетел ли отец, и когда ей с мужем лучше приехать сегодня на обед.

— Пусть приезжают пораньше, — сказал Мартин.

— Вот говорит, пораньше приезжайте, — передала Линда. — О’кей, пусть будет через два часа...

— ...Но ты ведь, наверное, хочешь поспать?

Она подошла к высокому стулу, на котором он сидел, мягким животом упёрлась в его ноги, облокотилась о его колени...

— Нет, сегодня надо выдержать, не спать, — ответил он. — Войти сразу в этот ритм, потом труднее будет...

— ...То есть к обеду тебя будить? — подколола Линда, когда, обнявшись, они шли по коридору в сторону спальни...

Глава одиннадцатая

Его жена Линда была человек замечательный — хотя одно время и казалось, что они разойдутся. Как раз перед отъездом из Союза они чуть не развелись...

Тогда вообще представлялось: рушится мир, эмиграция была таким потрясением, по сравнению с которым распад семьи выглядел мелочью. Они оба жили беспутно, много пили — и до переезда в Штаты, и сразу после него. Вот за это, наверное, и начал карать их Господь, да ещё за то, что Мартин вздумал было зажилить свое обещание Ему...

А сплотила их с Линдой всё-таки сама эмиграция, сама эта встряска переезда на новое место. Это переживание не может забыть ни один, прошедший через него. Да и весь наш мир — забудет ли эмиграцию? Без неё ещё можно было спорить, какой строй лучше, она показала ясно: лучше там, куда спасаются. Хотя, осматриваясь, осваиваясь здесь, замечали: не всё тут так великолепно, как виделось из Союза. Зачастую тут просто было наоборот: то, что там ты получал в результате усилий, здесь давалось вперёд, но потом всю жизнь приходилось отрабатывать. Машина, жилье — пожалуйста, в кредит, но с долгами вот за этот, например, дом у озера — когда-когда ещё они рассчитаются...

Самое трудное началось после того, как Мартин по-настоящему влез в эту христианскую работу, почувствовал, как она тяжела и как в ней тоже есть свои места тёплые и на сквозняке. Вот здесь-то Линда и помогла ему, без неё он бы не выдержал.

Разумеется, христианская пропаганда на СССР поддерживалась американским правительством, так что уж совсем одиночкой в пустыне Мартин никогда не был. Но иногда возникало ощущение, что он пробивается едва ли не с самого дна. Америку давно вдоль и поперек поделили между собой христианские конфессии, и будь ты хоть трижды эмигрант, поощряемый федеральными властями, всё равно протиснуться напрямик к деньгам верующих американцев давали очень неохотно...

...Вот и приходилось ехать куда-нибудь в глушь, в Огайо, чтобы встретиться с пожилым неудачником-пастором, лишь потому, что он, видите ли, член правления жалкой организации под громким названием «Мировая библейская лига»...

...Под вечер в субботу ты подъезжал наконец к его церковке, торчащей, кажется, прямо из соевого поля. На асфальтовой стояночке между церквушкой и пасторским домом глушил двигатель и, выйдя из машины, вдруг слышал настоящую, без обмана, тишину...

А в ней — шелест ветра, почему-то почти не качающего голубоватую ботву сои, растущую из земли красной, как этот закат.

И в тишине визжала на несмазанных петлях дверь пасторского дома и дребезжал его голос, изо всех сил выказывающий гостеприимство:

— А-а, это, должно быть, мистер Бу-ундис!..

Ты знакомишься с ним и с его супругой, ночуешь у них, причём тебя предупреждают, что часы в гостиной громко бьют, а душем надо пользоваться осторожно, чтобы не обвалились трубы... Приход не выделяет денег на ремонт.

И ты действительно видишь, что дом давно пора подлатать, а засыпая, уже знаешь, что завтра в церкви на воскресной службе будет всего семей десять-пятнадцать окрестных фермеров, и сбор едва дотянет до сотни долларов. А насчёт «Библейской лиги» пастор сказал уже сегодня: он постарается, но связи у него — «сами видите»... И зачем тебя занесло сюда?

Но завтра в церкви громко звучит орган, и по её холодному, с голыми стенами залу ты идешь вперёд мимо желто-лакированных деревянных скамеек и, как гость-выступающий, садишься в первом ряду, чувствуя затылками взгляды прихожан.

И появляется пастор, тоже, наверное, мечтавший о чём-то большем, чем служба в этой церквёнке, и голосом по-утреннему бодрым произносит слова, передающие, наверное, одно и то же на всех языках:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

...И не беда, что поют нестройно, а когда ты выступаешь, какой-то старичок отвесил челюсть почти до пупа, а всё равно не очень смекает, из какой страны ты приехал и зачем говоришь то, что говоришь.

Большинство-то тебя понимает, а если сильно выступишь, и сбор может оказаться побольше, чем ты предполагал...

А ещё тут принято после службы пастору, да и гостю, стоять у выхода из церкви и каждому и каждой из выходящих пожимать руку. И иной раз кто-нибудь вдруг заговорит с тобой по-латышски — найдёшь земляка...

Словом, Господу ты этой поездкой послужил, но ведь, если всё посчитать, едва окупится бензин и износ машины, а на что жить семье?

Вот тут-то Линда и помогла ему. Одно время Мартин начал отчаиваться, терять веру, она же, видимо, понимала, что вера возникает из привычки, привычка — из спокойного сознания, что ты действуешь правильно и должен так же действовать дальше. А это сознание вполне может дать мужу жена.

И они оба знали, что несколько лет всё держалось только на ней...

А потом началась перестройка, и была встреча с Горбачёвым, и о стодолларовых сборах теперь смешно было вспоминать...

Но ещё и сегодня Мартин от жены зависел. Потому что семья — это не одноразовое соглашение, а всё время возобновляемое — так он понимал. И ещё и сейчас всё вполне могло рухнуть, вдруг перестань она поддерживать его...

* * *

В шесть часов он вышел в позлащённую вечерним солнцем гостиную.

Слева грели пол оранжевые лучи, справа блестела вода озера. Поздоровался с дочерью, зятем и, конечно, главным гостем, годовалым Мартином-младшим, внуком. Тот узнал дедушку и охотно переместился на его руки, потом заплакал...

Зять, Стэн Хардинг, пил пиво, Мартин налил себе кофе. Больше никого не ждали, да и этот визит нужен был, в основном, чтобы не растренироваться: общественная активность была правилом Бундисов.

Зять, полненький, пшеничноусый инженер из фирмы «Ай-Би-Эм», не казался Мартину очень удачным выбором дочери. Уж слишком каким-то упрощённым он был, даже — заторможенным. Она выбрала надёжность, его зарплату, а ведь в колледже изучила «паблик рилейшнз», «общественные связи», и напористость матери унаследовала, она могла, Бог его знает, какую-то собственную карьеру сделать...

— Ну, Стэн, что решила фирма «Ай-Би-Эм» насчёт своего производства в бывшем СССР? — спросил Мартин, со стаканчиком кофе усаживаясь в кресло.

— Пока всё по-прежнему, — солидным баском ответил зять.

— Держите меня в курсе. Я сейчас в Киеве познакомился с вице-президентом Академии наук Украины, он как раз отвечает за компьютеризацию. Связан и с заводами, и с правительством, так что, если «Ай-Би-Эм» надумает вкладываться в какие-то серьёзные проекты...

— Ага. А со сбытом он может помочь?

— Ну вообще сбыт — не его специальность, но почему нет? Если понадобится, у меня его координаты...

— О’кей, буду иметь в виду...

— А ты как? — обратился Мартин к дочери, вошедшей в гостиную с внуком на руках. — Говорят, уже по гостям ходишь?

— Да, мы с малышом уже ходим в гости, а следующим летом, пап, даже хотим поехать в Восточную Европу...

И Мартина втянули в один из тех разговоров, которые он часто здесь вёл, да и любил: напутствия американцам, отправляющимся в бывший соцлагерь...

Линда позвала всех в столовую. Они расселись, произнесли краткую общую молитву и начали передавать друг другу блюда по кругу.

— Какой американской пищи тебе там не хватало? — опросила Линда, глядя, как Мартин берет с блюда кусок жареного цыплёнка.

— Трудно сказать, — пожал он плечами. — Как говорят американцы, моя любимая пища — это еда.

— Согласен, — Стэн поднял палец, находя, видимо, что этот жест объяснит всё лучше любых слов.

Да и кто тут был не согласен? Дочь уже догоняла мать по объёмности...

Розовое горьковатое сухое чудесно перебивало вкус горячего сочного мяса, хотя от недосыпа, от разницы во времени у Мартина все чувства притупились. Слушая, он едва понимал, что дочь рассказывает о богатом чернокожем шоумене по имени Кинг Билл Льюис, недавно купившем дом напротив Хардингов. Пригласил Хардингов в гости, и они не сочли возможным отказаться.

— Какой он веры? — спросил Мартин.

— Или никакой, или что-то вроде мусульманства, — ответила дочь.

— Вот именно что-то вроде, — усмехнулся Мартин. — Мусульманство у некоторых здесь имеет весьма мало общего с настоящим...

— Многожёнец? — спросила Линда.

— Там было несколько женщин, и кто из них кто, мы так и не поняли.

— Одни чёрные?

— Плюс несколько белых шавок, которые лижут ему зад, — отмочил Стэн, а дочь встревоженно поправила:

— Смешанное общество. И, ты знаешь, пап, он предложил мне быть его экспертом по общественным связям, что я, надо сказать, обдумываю...

— Ха! ха! ха! — отрывисто произнес Стэн, не выражая никаких чувств, но ясно показывая, что он об этом думает.

Заспорили о том, много это или мало, миллион долларов в год, который имеет на телевидении этот Кинг Билл.

— Президенту «Ай-Би-Эм» платят миллион двести в год, — заявил Стэн, — и я считаю, это слишком жирно для наёмного работника, такого же служащего, как и я!

— Нет, но столько, сколько гребут эти баскетболисты, — заволновалась Линда, — или поп-звезды... Это же не миллионы — десятки миллионов! В этом что-то такое неправильное...

— А я вот рад, что все эти люди так много получают, — объявил вдруг Мартин, и все посмотрели на него удивлённо, но и с той надеждой, с которой обычно глядят на проповедника. — Когда я вспоминаю об этих громадных доходах, я всякий раз говорю себе: не стесняйся, запрашивай с прихожан побольше, помни, что Америка — самая богатая страна в мире!

— Это уж точно, — проворчал Стэн.

— Миллион долларов, — продолжал Мартин, — это как раз сумма, которую «Христианские послы» вложат в строительство инсулинового завода под Киевом. Я подписал договор, и в нём есть пункт: часть продукции должна отдаваться больным бесплатно или продаваться по очень низкой цене. Иначе это будет не христианское, а коммерческое предприятие. Но, боюсь, когда наши американские жертвователи дочитают до этого пункта, они просто откажутся давать деньги! Это тоже Америка, — он развёл руками.

— То есть вы боитесь, что ваш проект потерпит неудачу? — уточнил Стэн.

— Да нет, «боюсь» — это я так выразился, — отмахнулся Мартин. — Я готов убеждать, а бояться должны те, кто прибыль ставит превыше всего! — Гнев оседлал Мартина, взъярил, погнал вперёд без мысли о высоте преград. — Вот почему неудачны и русские реформы! Я всё лучше это понимаю. Там слишком многие теперь тоже кроме прибыли ничего не видят! Думают: скинули коммунистов, и дальше всё придет само. Но само ничто не приходит, достигаешь чего-то, лишь напрягая, лишь перенапрягая силы! И именно поэтому как можно больше людей в России должны принять нашу религию, ведь только она помогает в этом! Но и здесь, в Америке, всё обрушится, если люди к религии будут относиться, как они, к сожалению, относятся сейчас!

Голос Мартина гремел так, что звенели подвески люстры над столом, руки сильно тряслись. Линда начала его успокаивать, а Мария пошла в гостиную посмотреть, как там ребенок.

Да что он, в самом деле, разбушевался?

Солнце сияло на зарослях тростника, зелёных вверху и белесых у золотой воды. Её гладь лишь изредка морщил вечерний ветерок...

Всё было покойно, хорошо, и Мартин постепенно успокоился. Сейчас время отдыха, а работа начнется завтра с утра...

Глава двенадцатая

Наутро глаз, привыкший к колдобости СНГ, чикагские магистрали бодрили гладкостью, скоростью и тем могучим американским напором, который вроде бы стремится к одной цели, но и очень разнообразен: отводится в сторону и наполняется со стороны, и вдруг усиливается...

И какие новенькие и дорогие были в большинстве автомобили!

Конечно, иногда катит что-нибудь этакое... Вон, например, фиалкового цвета, с пятнами ржавчины на корпусе и набившимися в салон смуглокожими разгильдяями... Но удивительно, как резко сменилось за последние годы именно большинство машин, какой рывок в дороговизну сделали Штаты!

Это и была Америка послерейгановская, уже победившая, с печатью мирового триумфа...

...Поток мчался, и впереди возникли небоскрёбы центра Чикаго, сначала лишь контуры в утренней дымке, постепенно растущие и обретающие плоть.

...Поток несся, не ещё быстрее летел вдруг какой-нибудь не автомобиль — реактивный снаряд. Зигзагами обгоняя всех, нарушая правила — за рулем молодой выскочка, жующий резинку, а то негр или даже баба, с тем выражением полного спокойствия и даже осуждения окружающих, с которым и делаются подобные вещи...

Комета проносилась, и опять кругом были тоже, в общем-то, всё время обгоняющие друг друга, перестраивающиеся, нарушающие правила, хотя и не так заметно, разнообразные американцы...

...Перед самым отлётом в Россию Мартину понадобилось побывать в Далласе, штат Техас. И вот тамошнее богатство его изумило. Понятно, в Чикаго люди живут не бедно, но в Чикаго и раньше было много чего хорошего, а откуда взялось всё в тех двух сросшихся городах — Форт Уэрте и Далласе?

На магистралях там кое-где осталась ещё крошка на новеньком чёрном асфальте — свежеположенном, едва не дымящемся.

Всё это, в сущности, в голой степи, но какие многорядные, дорогие автострады! Да на разных уровнях, одна над другой, и полны мчащихся машин — тоже дорогущих и прямо-таки новорождённых, только-только купленных, всех этих лаково-чёрных, изумрудно-зелёных, высокопоставленно-серебристых...

А понастроено как густо кругом! Благодаря чему всё это?

И тут Мартину стали попадаться таблички: «База Военно-воздушных сил США». Ну конечно — он вспомнил — Форт Уэрт, тут же крупнейшая база!

Чувствовалось, деньги сюда закачали немереные...

Но вот эта связь богатства Америки и военной силы почему-то очень тревожила Мартина, что-то здесь было неприятное, что хотелось обдумать, додумать — да всё некогда было...

...Между тем небоскрёбы впереди уже высились во весь рост лобового стекла, и Мартину пора было сворачивать с магистрали к своему офису.

Этот поворот направо он, конечно, проделывал почти автоматически, хотя тут довольно много всяких ответвлений было, способных и запутать впервые едущего. Вначале ты попадал на дорогу с раздельными полосами движения, с неё почти сразу нужно было свернуть налево, а недавно вблизи этого перекрёсточка появилась ещё одна опасность, в виде машин, выезжающих с новооткрытой заправки. Заправка эта, ее гофрированный главный павильон, как водится, торгующий всякой всячиной, пёстро блестящей в витринах, втиснулась сюда еле-еле, кажется, кого-то даже и потеснив. Что ж, американской сложности прибыло, думал теперь Мартин, проезжая здесь. Хотя в сущности-то Америка, несмотря на всю свою сложность, проста, проста как шест, воткнутый посреди голой степи...

Сейчас с новой заправки никто не выезжал, и Мартин с ходу проскочил мимо. Теперь до работы остался кусок прямого проспекта, и можно было вернуться к мыслям об авиабазе...

Да мудрёного тут, кажется, ничего и не было: болело потому, что ведь у России — почти та же военная сила, что у Штатов, и глупо надеяться, что русские не обопрутся на неё, не сыграют на ней.

Тем более, в России сейчас явно берут верх антихристианские силы... Вот что саднило и мучило!

...Запарковав машину, Мартин вошел в офис. У них был свой, отдельный вход, с золотистыми буквами названия на чёрном граните над порталом.

— О-о, хелло, мистер Бунди-ис! — запели голоса сотрудниц. А иные из них приветствовали его грубее, под «своего парня»: — Хай, Марти! Как съездил?

Штат организации из десяти человек включал кроме него лишь двоих мужчин: вице-президента доктора Уилсона и исполнительного вице-президента Рэя Стивенса. Именно Рэй набрал остальных сотрудниц, семь женщин, с помощью которых и делал всю работу. Главной же бедой организации Рэй считал излишнюю разбросанность того, за что хватался Мартин. Но тут уж никуда не денешься, придется ему ещё и сегодня проглотить пару новых проектов Мартина...

Вышел из кабинета и сам Рэй. С гордо поднятой головой в венчике седых волос, он был похож не то на гриб-опенок, не то на сухонького военачальника — как посмотреть...

— ...Сколько вам надо, Рэй, чтобы ввести меня в курс дела?

— Зависит, как вникать. Дел накопилось.

— Тогда займёмся этим вплоть до ланча. А после ланча я бы хотел всем сотрудникам рассказать о поездке. У нас будет время?

— Конечно.

— Тогда я всех после ланча жду в конференц-зале, — объявил Мартин.

И они вдвоем с Рэем занялись делами. В кабинете Мартина, иногда вызывая их общую секретаршу.

— ...Неудача на телевидении нам обрубила руки, Рэй, — говорил Мартин. — Телекоммуникации были нашим главным делом, но сейчас придется здесь всю работу окончательно остановить. И мы неизбежно скатимся в маловлиятельные организации, если не сделаем сверхусилие...

— Да, нам нужно что-то вроде той встречи с Горбачёвым, — согласился Рэй.

— Вот я и предлагаю эти две конференции...

И Мартин живописал то, как их видит. В России появился довольно могучий уже слой интеллектуалов, верящих, вслед за одним ловким автором, что дух капитализма имеет какое-то отношение к протестантству. Нужно, чтобы эти люди побольше встречались, общались...

— И вы думаете именно о двух отдельных конференциях? — размышлял Рэй.

— Только потому, что кальвинисты готовы полностью оплатить свою. А так можно бы и что-то единое, например, «Протестантство и православие»...

— Звучит хорошо, — одобрил Рэй, не уточняя, правда, что именно он одобряет...

После ланча все сотрудники свободно поместились в первых рядах их небольшого конференц-зала.

Одновременно это была и часовня, о чём свидетельствовал крест на священнической кафедре сбоку от стола президиума, и позади этого стола на стене — ещё один крест, из орехового дерева, с вделанным в него золотистым перекрестьем.

Молитву обычно читал доктор Уилсон, нынче отсутствующий, потому произнес ее Мартин. Затем, не выходя из проповеднической суровости, заявил, что в России сейчас Иисус — в большей опасности, чем когда-либо раньше.

Установилась тишина.

— Россия маневрирует, — говорил Мартин, — русские политики контачат с Западом и Востоком, с разными религиями, но от политиков другого и не ждёшь. Меня заботят не они, а то, что всё больше простых русских людей сознательно решают: они не с Христом. Дьявольщина им выгоднее и приятнее! А уж какие дьявольские побуждения бродят в той стране, передаются от одного к другому, сокрушая и самых сильных... Это я знаю и по прошлому опыту, и сейчас с этим столкнулся...

И Мартин рассказал им об отце Василии и ещё кое о чём похожем.

Все поняли сразу, о чём он говорил, объяснять тут долго не нужно было. В Америке очень хорошо знают, что русские порой зловеще сильны характером, так или иначе, но сталкивались с этим или хотя бы слышали. Потому долго он об этом и не говорил. А вот о слепоте Америки говорил долго. Понимать-то в Америке всё понимают, но иногда как будто забывают о том, о чём забывать нельзя! А того, кто напоминает, называют паникёром. Это благодушие смертельно опасно!

— Вокруг нас, в центре Чикаго, — говорил он, — религиозных организаций без счёта, вы это знаете. Отсюда руководят епархиями и целыми церквями, здесь учатся в христианских колледжах, семинариях, академиях, университетах. А сколько тут миссионерских центров, управляющих работой на всех континентах! Торгуют по низким ценам магазины «Армии опасения» и принимают больных христианские больницы. Религиозных телевизионных и радиопрограмм столько, что мне иногда кажется: сам воздух меж небоскрёбами дрожит здесь от Слова Божия! В крепости духа под названием Северная Америка Чикаго — один из главных бастионов! И что же, все эти организации не видят того, что вижу я, что видим мы, в «Христианских послах»? Да, это так! Они не видят! В том, что касается отношений с Россией, мы идём впереди всей религиозной Америки! Но лидерство — вещь непростая, оно требует своеобразной борьбы с теми, среди кого ты лидируешь. И я вас предупреждаю: готовьтесь к борьбе со своими коллегами, с другими американскими миссионерскими организациями. Время для этого пришло! Именно им мы должны будем протереть глаза, выправить мозги, выломать руки, если понадобится! — Мартин сжал кулаки. — Но встряхнуть их, заставить видеть то, что видим мы...

На этом он и закончил, на вопросы ответил очень кратко.

А едва зашел к себе в кабинет, страх вцепился в него острыми крючьями. Что он делает? Он бросил вызов могущественным американским церквям! Его раздавят!

Поскорее запер дверь и спустился на колени перед распятием. Попытался объяснить Господу, что никакой гордыни нет в этом вызове. Наоборот, он отдает себя в жертву...

В дверь стучали, дергали ручку — он не откликался. Мучаясь от боли неудобной позы, ждал ответа от Всевышнего: прав он или нет?

Наконец страх отпустил. Подумалось, что дел много и надо вставать и работать...

Глава тринадцатая

В октябре Муратали брел по Москве и вдруг останавливался, пораженный: вертоград, райская куща!

Золотая цепочка окружала пышнозелёные, глянцеволистые кусты и деревья, меж которых играл фонтан и порхали среди столиков одетые гуриями официантки. И это было лишь преддверие главного великолепия внутри, в переливчатом чертоге!

Шагал дальше, и вот уже вытянутым лицом отразился в чёрном стекле банка с блистающим глобусом над порталом. Из ртутной зеркальности подъехавшего «Мерседеса» в смоляную черноту дверей прогарцовывали дама и джентльмен — иных русских не отличить теперь было от западных иностранцев!

Конечно, и к ним на ташкентские улицы тоже прикочевали стада роскошных иномарок и в магазины — переизбыток товаров. Но где им до Москвы! Здесь холодающая осень заставляла всё больше ценить тепло и, по какой-то непонятной связи, всё заметнее делала богатство. Быть может, просто потому, что Россия уже целиком приняла этот идеал преуспевающего Запада (он же Север): когда в заморозки пылает камин и хвоёй пахнет так сильно, что никто не осмелится сказать: на самом деле пахнет деньгами!..

Этот образец Россия восприняла полностью — но ведь он ущербен! Потому что в таком обществе лишь говорят о свободе, на самом же деле не имеют её. Ведь свободу дает только готовность умереть. А их главное стремление — к комфорту, прочь от неудобств, так могут ли такие люди не бояться главного неудобства, умирания?

...И чем ближе к зиме, тем едче осуждал себя Муратали за суетный напор начала осени. Раскрутить Центр, срочно установить связи с издательствами! Так ли насущно всё это? Разве суета дел — не то же бегство от какого-то страха? И разве неделанием, как в разговоре молчанием, иной раз не достигаешь большего?

И Муратали одну за другой обрезал теперь свои деловые связи и удивлялся: как уже много их у него в Москве! Только порвёшь с кем-нибудь, думаешь: свободен, — как глядь: ещё что-то держит, ещё надо рвать...

Теперь старался поменьше куда-нибудь ходить. Он бывает в мечети, в Центре, звонит в Ташкент — это и так безумно много!

Одна из фирм, с которыми Муратали завязал дела, было издательство «Проскурин и компания», рекомендованное ему Николаевым. Муратали пообещал им огромный для них тираж Корана — сто тысяч, может, и больше. Причём обманом он это не считал, хотя денег таких не было и близко. Но они должны были найтись! Ведь у исламского мира как целого доходы за нефть исчисляются не десятками — сотнями миллиардов долларов, так неужели не наскребётся какой-то миллион на русские Кораны?

Причём Муратали не представил это «Проскурину и компании» как чисто денежную сделку, ожидал от них встречных действий. Ведь они называют себя духовным издательством. Предложил им выпустить за их счёт его популярно написанную брошюру об исламе.

Они согласились, и книжицу пустили в набор, но от Муратали потребовали подписать договор с гарантией заказа на Кораны. Ничего не поделаешь — подписал. В ноябре срок договора истёк — пришлось поехать в издательство и подписать новый...

Зачем всё это? Муратали решил никаких новых шагов пока не делать, ждать. Он завязал узелки, заинтересовал людей, теперь вокруг Центра что-то должно начать происходить и само собой...

* * *

Вспоминая сейчас кое-что из своей жизни, Муратали видел, что угол зрения у него изменился. Некоторые вещи виделись теперь иначе, и осуждал, хвалил он себя тоже не за то, что прежде...

Вспоминался родительский домик в старой части Ташкента, на затенённой могучими деревьями улочке. Там прошло детство, там утром над садами, крышами, дувалами летает напоминающее горловое уханье воркование голубей. Солнце брызжет, и в прозрачной свежести купается вдали ажурная радиомачта, тонкая как паутинка. Но уже застревает в горле и другая, сладковатая паутинка — предвестье каждодневной удушающей жары...

Пахнет приторно, кондитерской лавкой — таков запах земли на Востоке. Позади их дома был сад с огородом, и шоколадного цвета арыки похожими на арабский шрифт загогулинами обегали грядки с помидорами, перцем, зеленью, стволы яблонь и вишен...

Всё у них в Ташкенте орошается, конечно же, с помощью арыков, включая городские бульвары с деревьями. Старый арык — это глубокая канава, почти канал, но там, где есть водопровод, глубоко копать не нужно, и большинство современных городских арыков — это канавки сантиметров десять-двадцать глубиной. Обычно такие же белые и прокаленные, как вся земля вокруг, но, когда включают воду, делающиеся шоколадно-коричневыми. Прозрачная вода мочит не только дно канавки, но и грунт по сторонам — медленно расширяющейся полосой. И всегда это грустно — смотреть на бегущую по арыку веду, исчезающую, растекающуюся зря. Так же напрасно порой пропадают человеческие жизни — и не только на Востоке...

...Быть может, именно жалость к людям и привела Муратали к вере? А уж вера научила испытывать высочайшее наслаждение именно оттого, чтобы затеряться в жизни, кануть...

Больше всего любил он вспоминать именно то, как пришел к вере, — не сразу и путем непрямым. Воспоминания эти были — как веерные царапины когтистой лапы на коже, медленно заживающие, или как тот же арык, постепенно, по всему контуру наполняющийся водой, вот уже кое-где и переливающейся через край...

* * *

Но воспоминания воспоминаниями, а Муратали понимал, что нынешнее время в его жизни — переломное. Если миссия его в Москве удастся, он, без преувеличения, станет одним из деятелей, чья жизнь достойна изучения и подражания. Если же он провалится... Тогда вся предыдущая его жизнь будет, скорее всего, лишь примером того, как не надо действовать.

Однако же и успех в западном, достигательном смысле ему не был нужен. И, может быть, главная победа была бы: жить в Москве, но отказаться играть по московским правилам...

Мало что так раздражало Муратали, как западное понимание успеха и выдающейся личности, вообще «личности». А ведь долгое время себя считал одним из таких «культурных», то есть западного типа, узбекских интеллигентов. Слава Всевышнему, увидел, что это тупик. Сколько в каждой западной стране этих «гениев», как бы возвышающихся из истории монументами или белыми бюстами с мертвыми глазами! Бесчисленное множестве, невозможно запомнить, а что толку? Приходит в упадок нация, и кому тогда интересен этот Умберто де ля Винченца и то, почему он считался знаменитым? Неохота даже проверять по какой-нибудь энциклопедии, действительно ли таковой существовал или имя просто сочинилось...

А нация не может не прийти в упадок, когда начинают процветать личности, индивиды, все эти бесчисленные эгоисты, растаскивающие каждый себе её общую силу. И европейские нации, одна за другой, возвышаются на короткое время, затем выпадают, так сказать, в исторический осадок. Монументы и бюстики прессуются временем, как древняя жизнь в геологических пластах, становясь всё неразличимее. Так был ли смысл так уж стремиться к общенациональной славе, если это стремление лишь ускоряло гибель твоего народа и твоего языка? Ибо все индивидуалистские нации исчезнут, включая, вероятно, и русскую, если только не примут ислам...

Ведь что такое «успешная личность»? Отпадение от Бога, шаг к небытию. Трусливая попытка и божеское в себе сохранить, и не погибнуть, прославиться, разбогатеть. Но если есть Бог — какая может быть личность, зачем? И какой ещё успех может быть кроме торжества Его дела? Не твоего маленького, а именно Его — просьба не путать. И лишь до тех пор живут народы, пока всё в них определяют люди, готовые пропасть бесследно, исчезнуть, как вода в песке.

А ведь Запад любого пытается представить таким же, как они сами. Мол, есть у тебя голова, две руки, две ноги — поди докажи, что ты не «личность»! Они и пророка Мухаммеда пытаются изобразить этаким гением на свой лад, даже иногда самой удачливой из всех исторических фигур, потому что это, мол, единственный из основателей мировых религий, чья жизнь известна доподлинно. Да, Христос, Будда существовали, но что за люди — непонятно, столько наверчено вокруг — не докопаешься. А жизнь Мухаммеда известна так же хорошо, как жизнь, допустим, Наполеона, вот Запад и пытается их уравнять, но ведь уравнивать это — смешно! Пророк так явно выполнял волю Бога и только её, что его личность просто уничтожилась, целиком заменившись религией! Вот чего не хотят признать, и неудивительно: ведь это означало бы признать божественность ислама...

Между тем любому умному человеку понятно, что ядро, светоч мира нынче — ислам. После падения Константинополя это стало и географически неопровержимым. То, как повлиял на Россию захват Константинополя Магометом II, можно понять, всмотревшись, например, в государственные нововведения того же Ивана Грозного. Ведь царь ничего не изобретал, он просто все свои новшества, весь государственный строй позаимствовал у Магомета II. А то, что западная Реформация последовала почти вплотную за исчезновением Византии, тоже что-нибудь да значит! Не видеть сходства с исламом лютеранства и всего протестантизма может только слепой...

...У одного антиисламского автора Муратали прочёл забавное: дескать, ислам переживает сегодня то же, что христианская Европа в Средние века: напряжение веры, фанатизм. Но скоро, мол, мусульмане выдохнутся. Смешнее всего, что у этого автора, кажется, не всё в порядке с арифметикой, не говоря уж о логике. Ведь ислам моложе христианства на шесть с половиной веков, а значит, Средние века как раз-таки для мусульман кончаются, идет христианский четырнадцатый век, и уже недалеки великие географические открытия и покорения других материков. Христианство выдохлось не раньше, чем установило свою гегемонию во всем миро, жестоко подавив остальные культуры.

Конечно, такие сравнения — полная чушь и сами по себе ничего не доказывают, а всё же и для мусульманства неизбежно попытаться повторить сделанное христианами. То есть совершить смертельное усилие и взять мировую власть!

Одна из промежуточных целей здесь, конечно, Россия. И не потому, что нужно ядерное оружие, оно у ислама будет своё, и не только у Пакистана, это неотвратимо. Просто Россия — на пути, а не в правилах Аллаха искать обходные тропки.

Нет, по всему получалось: Москва сегодня — то самое место, где надлежало быть энергичному мусульманину.

Глава четырнадцатая

К вере Муратали пришел не вдруг и не просто. И не без своеобразного воздействия Нурии, которая ведь и к этому переезду в Москву его в каком-то смысле подтолкнула...

Но в начале их знакомства ничего и близкого к вере не было в душе Муратали, была лишь влюблённость, страсть к этой высокой, мрачновато-красивой девушке.

Было известно, что она — девушка с норовом, с которой лучше не ссориться, так что Муратали до сих пор не совсем понимал, как хватило самоуверенности считать, что ему-то и удастся ее покорить. Но — удалось. Всё ещё казалось, что удалось, хотя разговоры о разводе она начала чуть ли не в первый же год после свадьбы и с тех пор надолго никогда не прекращала...

Ташкентские бульвары, на которых они тогда часто гуляли, вспоминались теперь как храмы с толстыми колоннами стволов.

Тень этих деревьев густа, и в ней фигура Нурии казалась чёрной, обведённой солнечной линией, взгляд же её, сперва напряжённый и закрытый, все чаще начал поблескивать веселыми искрами... А ещё через некоторое время в её глазах засияло счастье настолько сумасшедшее, что Муратали не поверил бы, что такое возможно, если бы сам не испытывал такого же...

Сошлись они, кажется, на том, что оба одобряли тогдашний строй — точка зрения весьма редкая в любое время и в любой стране. Это были восьмидесятые годы, самый канун горбачёвской перестройки, последнее издыхание советской системы. Хотя, конечно, тогда это неизвестно было, наоборот, строй представлялся вечным. Да и зачем ему, казалось, меняться? Такая громада высилась советского Узбекистана, над ней — ещё более звёздная высота Москвы. Расти, сколько хочешь, для энергичного человека возможности — безграничные...

Муратали и возвышался, как мог: до восемьдесят девятого работал в ташкентской городской газете, потом — в республиканской, потом СССР не стало, а ещё через год он поступил в исламское медресе...

Но карьера вначале казалась и ему, и Нурии не столь уж важной, чем-то вроде само собой разумеющегося приложения к главному успеху — друг у друга. Ведь любовь не только почти зримо показывает — каким-то сверхъестественным способом — те возможности, которые будут у тебя в жизни, но и даёт пережить всё так, точно ты их уже не упустил. Счастливая любовь, оказалось, поднимает вверх лучше всяких усилий, принося тот же опыт, что и десятки успешных дел...

Между тем началась перестройка, и он на какое-то время вообще перестал понимать, что происходит. Он не был из тех, кто сразу улавливает изменение обстановки, и потому все горбачёвские годы поворачивал то в одну сторону, то в другую, а в общем оставался на месте. Нурия всё больше была им недовольна, оказывается, она ждала от него взлёта куда более крутого. Вон как стремительно возвышаются люди в Москве, да и здесь...

После рождения первого ребёнка она заделалась модницей пуще прежнего, изменяла ему, это он узнал точно, с одним богатым теневым дельцом. Муратали мог бы ее изобличить, но предпочёл сдержаться, играть на её страхе. Подводил почти вплотную к тому, что всё знает, видел, как она напрягается, и отпускал, успокаивал: всё, мол, будет хорошо.

Самое смешное: этот страх он безотказно мог вызвать в ней ещё и сейчас, хотя того человека много лет уже и близко не было. Сейчас это уже отболело, но тогда...

В те самые горбачёвские годы он и начал всё глубже погружаться в религию. Читал Коран, хадисы. Проблемы в семье толкали его к исламу — именно потому он и считал, что пришел к Богу не без влияния Нурии. И, возможно, главное, чему его научил ислам, было — терпение. Ведь только неосведомлённые люди считают мусульманство проповедью буйства и драки, на самом деле больше всего оно учит как раз выдержке. Терпение божественно. И если бы не ислам, кто знает, что постигло бы их семью в сумбурные перестроечные годы? Ведь всё могло взорваться, да ещё как! И только сдержанностью сумел Муратали и семью сберечь, и даже — о чудо! — привести Нурию к исламу.

Понимала ли она, в какую ловушку попадает? Может, и нет. Но ислам к тому времени уже стал в республике модой, к тому же Нурия, возможно, хотела использовать религию к своей выгоде. Не избегала того, чтобы пристыдить Муратали. Он, мол, только изображает из себя праведника, на самом же деле — беспутен. Ну что ж, он был не против посоревноваться, кто из них более морален...

Критический миг настал тогда, когда он предложил соблюдать пятикратную молитву. Она согласилась. А ведь молитва меняет человека полностью! У Муратали, например, не просто изменилось всё мировоззрение, он ел, спал, чуть ли не дышал иначе. И любил Нурию не так, как раньше...

Кстати, ислам облегчил им общение. Прежде, что бы Муратали ни сказал существенного, Нурия начинала с ним спорить — явно или скрыто. Поэтому он почти сразу после свадьбы о самом своем главном говорить с ней прекратил. А теперь — пожалуйста, обсуждай, что хочешь, условие одно: не богохульничать и разговором не подрывать, но укреплять дело Аллаха.

Неверно, что мусульманская женщина принижена. Разве не важна была для пророка старшая жена, Хатидже? Ведь именно ей первой он открыл свою религию, от неё же получил и первое одобрение. Всем известно и то, сколь деятельной была после смерти Мухаммеда его любимая молодая жена Айша, сколько она наворочала от его имени, иные говорят — пагубного, но как знать? Судя по бурному распространению ислама, не так уж неверно она и действовала...

Муратали, уезжая в Москву, обещал Нурии, что постарается как можно скорее перетащить её и детей следом за собой. Очень возможно, она ему здесь будет хорошей помощницей...

Правда, Нурия, даже и приняв ислам, и став его единомышленницей, всё-таки предпочитала действовать как соперница, а не помощница. И в Москве, он не знал, чего будет больше от неё, вреда или пользы...

* * *

Развращенность Москвы поражала.

О ней Муратали часто говорил на молитвенных собраниях в Центре, на которые, к сожалению, все ещё приходило меньше народа, чем ему хотелось бы.

А Нурия звонила, спрашивала (уже не один раз), не пора ли ей собирать вещи?

— Я так по тебе соскучилась... Милый, неужели ты не хочешь обнять меня, соединиться со мной?

Он старался спокойно, глубоко дышать, обдумывая, что ответить.

— Я чувствую, что мы и так вместе сейчас, — сказал. — В духовном общении, подобном совместной молитве.

— Духовную общность с тобой я тоже чувствую, — смиренно согласилась она. — Но разве мужу и жене не нужна ещё большая близость?

— Я об этом думаю, Нурия. И знаешь, — пришло вдруг ему в голову, — вновь открываю, казалось бы, хорошо известное. Что телесная близость нужна лишь для деторождения, ни для чего иного. А поскольку нам с тобой нового ребенка, ты говоришь, ещё не нужно...

— Слушай, кончай эти новые штуки! — взорвалась она. — Что это с тобой?

— Это не штуки, дорогая, я так, действительно, думаю...

На миг он, правда, усомнился: не слишком ли круто? Да нет, так и надо...

— Ладно, — сказала она. — Я приеду, тогда посмотрим... Но всё-таки, если мне приезжать, то когда?

— В этом-то и вопрос, дорогая... Положение моё здесь очень шатко, поэтому я тебя пока — ну никак не могу пригласить.

— Но ведь ты снял квартиру, открыл Центр... Что ещё нужно?

— Всё не так просто... Да, в общине уже тридцать человек, хотя приходит молиться едва половина... Много разной работы делаем, но всё зависит от помощи Джурабаева, а он её в любой момент может прекратить — что тогда? Нет, у Центра сейчас очень тяжёлые финансовые обстоятельства, пока они не улучшились, я просто не имею права...

— Ну что ж... — задумчиво произнесла она. — Я молю Аллаха, чтобы поскорее это всё выправилось.

— Спасибо. Аллах да благословит тебя...

...Он сомневался: правильно ли поступил?

А главное, не уверен был, никак не мог сам себе объяснить, что же он-то здесь делает, в Москве?

Ничего себе подвиг веры: жировать на деньги муфтията в просторной квартире, разгуливать по богатому городу, наслаждаясь всеми услугами вполне уже передовой рыночной экономики...

Ничегонеделание?

...Нет, пока он сам не разберётся в том, что же такое его здешняя жизнь, пока не сделает ее настоящим подвижничеством — семью сюда перевозить он не имел права!

Глава пятнадцатая

Николаев не знал, как ему относиться к Муратали.

Вначале, когда тот позвонил, захотелось ему помочь, нащупать какую-то смычку, что ли, православия и ислама. Шумную презентацию устроить...

Но потом издательство «Проскурин и компания» нажаловалось, что мулла их обманул. А издательство, как и все предприятия Проскурина, было связано со структурами довольно-таки крутыми — и криминальными тоже. Директор издательства Самойлов звонил, потом ещё один проскуринский деятель: мол, как человек, рекомендовавший им Муратали, Николаев должен тому всё это объяснить...

Но где там! Муратали и слушать не стал.

— Сергей, давай так, — он сразу зажал Николаева в угол. — Отношения с издательством — это моё дело, и я прошу тебя не вмешиваться.

— Но ведь я рекомендовал!

— Тем не менее. Я их не обманул и не обманываю — вот одно, что я могу тебе сказать.

И с такой уверенностью, как будто и впрямь у него были деньги! Да может, и не как будто, а так оно и есть?..

И Николаев решил и дальше продолжать так же, как начал. Позвонил в издательство: мол, Рахимов — серьёзный человек, надо ему дать шанс, сумма-то большая, сразу не наберёт...

Но вот именно то, что сумма большая и что человек серьёзный, то есть такой, которого можно прижать, и не давало покоя проскуринцам. Говорили, доложено было самому Проскурину, он заинтересовался, быть может, на эти деньги уже как-то и рассчитывал... Теперь требовал жёстко разобраться с муллой, по крайней мере, не слезать с него.

В общем, попал Муратали — не позавидуешь.

...Но, допустим, Николаев отнесётся к этому делу так, как сам же мулла и предлагает: не будет вмешиваться, издательство — это не его забота.

Допустим, он просто хочет помочь Муратали раскрутить Центр — как место, где не только молится небольшое количество своих, но и такое, где происходит некая встреча православия и ислама. Как добиться этого?

Николаев не знал. И вот тут ему как раз рассказали об отце Василии, выдвигающем идеи бредовые, но вроде бы ведущие туда, куда нужно. Не поможет ли он? А вскоре сам этот поп позвонил Николаеву, пригласил на собрание — в школе на улице Усачёва, такого-то числа, в семь часов.

И вот ноябрьским, но уже снежным, неожиданно морозным вечером Николаев подъехал к входу в серо-кирпичное здание, вроде бы похожее на нужную ему школу.

Из-под фонарей крыльца ветер взмётывал сиреневый снег, бросал его на всего две машины, припаркованные здесь, помимо николаевской. И пешие толпы не стекались к зданию — а говорил-то отец Василий: будет, мол, больше ста человек...

Метель, грозно шуршащая в необлетевшей, почернелой листве тополей, засыпала всего Николаева, пока он прошел несколько метров до входа. В пустом вестибюле отряхивался. Отсутствующих гостей встречали нянечка в синем халате и худощавый бородатый мужик, гоняющий пальцами кольцо ключей.

— Отец Василий? — подался к нему Николаев, никогда не видевший этого попа.

— Нет, нет. Я завуч школы. Раздевайтесь, пожалуйста, и в актовый зал, на четвертый этаж.

В гардеробе, окружённом крупноячеистой сеткой до потолка, окрашенной бежевым, Николаев повесил свое длинное чёрное пальто на почти пустую вешалку, направился к лестнице.

И нянечка, и чёрнобородый завуч, пожалуй, даже и не прятали одинаковую, презрительную, что ли, улыбку, которую Николаев видел везде вокруг себя, как только задумывался о таких явно что безумных вещах как спасение или гибель собственной страны. О том, что Россия может погибнуть, рассуждать позволялось лишь несколько гениям, считающимся экстравагантными, да явным идиотам. Обычная же интеллигенция такие вопросы отставила в сторону, а заговори о них, получишь молчаливый или даже высказанный вслух диагноз: ты что, работу потерял? Не можешь добыть себе грант, организовать публикацию, защиту? И не только внешнее это чьё-то было мнение, и в своей собственной душе Николаев так чувствовал: что служебное неудачничество как-то связано с озабоченностью подобными вопросами. Если ты действительно боишься погибели страны и человечества, тогда ты просто не имеешь права делать всё то, что вынужден на большинстве современных так называемых интеллигентных работ. А если всё же хочешь остаться на своей должности и получать свою зарплату, тогда, будь добр, о проблемах сих либо вообще молчи, либо говори с усмешкой...

Такова была общая беда. Но знал Николаев за собой ещё и свою собственную. Она заключалась в том, что большинство успешных людей умеют отделить мировоззренческие метания, которые у всех есть, от поведения повседневного. Сначала добейся твёрдого положения на работе, а уж потом, в выходной, допустим, день, размышляй о судьбах мира. У Николаева же одно опасно переползало на другое, легко прорывало границу, так что он с трудом сдерживался, чтобы не нагрубить очередным американским проповедникам, сидящим в его кабинете, не устроить им какую-нибудь юридическую подлянку — да уже и поступал так, потом приходилось выкручиваться...

Это была уже почти болезнь, неспособность сдержать так называемое первое побуждение, и самое страшное, ему уже иногда не хотелось и преодолевать её!..

Вот и сейчас, поднимаясь наверх на это собрание, Николаев подспудно надеялся, что отец Василий не излечит его от этой болезни, нет. Наоборот, укрепит его в ней, убедит, что это вовсе и не отклонение, а как раз-таки нечто похвальное. В то же время Николаев не переставал помнить, что болезнь есть болезнь, и от этого ему становилось всё тяжелее...

А наверху, в большом актовом зале, сидело всего человек шесть, что ли. Да туда ли он попал?

Но вот появился ещё один чёрнобородый, покрупнее завуча, в чёрной рясе и в чёрном пиджаке поверх неё — немного странновато. С лихорадочными красными пятнами на лице — явно было, что это и есть отец Василий.

Он заговорил о межконфессиональных противоречиях: его помощница, христианка, ответственная за оповещение, обзвонила всех, что собрание завтра, — хотя он совершенно точно называл ей сегодняшнее число.

— Здесь те, кому я звонил сам, так сказать, головка движения, а вся масса... Нет, я этого не перенесу! — он сильно хлопнул себя ладонью по лбу, сжал его. — Я прошу вас всех прийти сюда завтра, в это же время!

— Этот зал завтра занят, — поднялся завуч с ключами. — Но что-нибудь придумаем...

— Ну а сейчас, не напрасно же собрались... Евгений Алексеич! — обратился отец Василий к какому-то ещё одному бородатому, рыжебородому, во втором ряду. — Может, вы сразу и выступите, вы говорили, вам раньше уходить...

— Так а перед кем? — этот краснолицый обернулся. Но в большом зале человек десять набралось, и он вышел вперед.

— Качанов, Евгений Алексеевич, — представил его отец Василий. — Известнейший у нас в стране востоковед, китаист, доктор наук...

Сам отец Василий сел перед сценой за столик, Качанов встал неподалеку, потирая руки с видом опытного лектора, потом начал бороду через кулак пропускать.

— В китайском фольклоре, — заговорил, — есть идеал «Великого кома», «Да Куай», это нагромождение и смешение всего и вся. Видимо, и в русской культуре живет стремление всё смешать, чему свидетельством — данная попытка... Одну из опасностей, которые стерегут на этом пути, я хотел показать, приведя старинную китайскую притчу...

И он поведал историйку о том, как к Императору Хаосу пришли в гости соседи, императоры Севера и Юга и, чтобы наградить его, вознамерились придать ему форму, вырезав в нем положенное количества отверстий.

— И вот величайший Император Хаос, Хунь-Дунь, обрёл форму, но, к сожалению, умер... — здесь Качанов, юмористически разведя руками, оглянулся на отца Василия. Однако сам же себя и поправил: — Нас сегодня постигла, конечно, совсем другая беда, несогласованность, но, я думаю, это случайность. Главная напасть всё-таки — чрезмерная организованность, увлечение формой... Но я, к сожалению, уже должен идти, — Качанов посмотрел на часы. — Так что всего хорошего, успехов вам!

Следом за ним поднялась ещё какая-то женщина, которую отец Василий просил выступить — она не осталась. Тоже доктор наук и востоковед...

Тогда отец Василий встал из-за столика и, загладив с боков назад не очень длинные волосы, заговорил сам:

— Быть может, вас это удивит, но я хотел бы оказать о страхе... Какое-то время назад я вдруг совершенно перестал бояться — вообще, чего бы то ни было. Полностью освободился от страха!

Отец Василий взглянул на Николаева, и у того внутри что-то дрогнуло. Ещё когда сидел за столиком, отец Василий, казалось Николаеву, как-то особенно строго всматривался в него — впрочем, явно было и то, что поп выбит из равновесия этой накладкой с оповещением.

Но теперь он вглядывался в сидящих очень цепко, и Николаев вдруг с увеличившейся какой-то чёткостью увидел весь этот пустой зал, очень ярко освещённый шарами люстр под потолком, отражающимися в незанавешенных чёрных окнах, в рядах лакированных желтых сидений...

— Правда, перестал я бояться не так чтобы уж железно раз и навсегда, — продолжал отец Василий. — В этом приходится укрепляться снова и снова. Но вот что нам может помочь: почаще напоминайте себе, что наша задача — объединить Евразию — настолько нечеловечески трудна, что и в самом деле можно и нужно бояться потерпеть тут поражение. Это единственное, чего я страшусь, и этого страха мне не стыдно! А вот умереть за это — не боюсь. Но давайте не будем забывать, что нас пытаются убедить совсем в другом, в том, что боимся мы каких-то мелочей, например, уличных хулиганов, бытовых неурядиц... Но это подлог! Нам внушают: раз ты опасаешься такого, значит, ты ничтожен, где тебе браться за большие дела! Так давайте же не будем забывать, кто мы такие и какова наша цель...

В таком духе отец Василий и говорил какое-то время, и Николаеву вдруг показалось, что перед ним — сумасшедший, хотя одновременно он чувствовал, что готов поверить этому человеку полностью и без ограничений.

— Примерно об этом, о свободе от страха, поётся в песне, которую мы хотели исполнить. Девушки, прошу вас! — пригласил отец Василий. — Слова взяты из Евангелия Рамакришны...

Вперед вышли три смуглые девушки, начали хлопать в ладоши и притопывать ногами — а к запястьям и щиколоткам были привязаны бубенчики. Запели резанувшими по ушам громкими голосами — по-русски. И отец Василий металлически забасил:

Я не ско-ован, я-а не ско-ован!

Я не ско-ован, я-а не ско-ован!

Кто-о мог сковать меня?

Я-а сы-ын Бо-ога, Царя Ца-арей!

— Подпевайте все! — отец Василий начал преувеличенно хлопать в ладоши, как делают певцы, заводя зал. Пританцовывал как-то по-индийски, и девушки тоже ритмично и резко двигали бедрами.

Я не ско-ован, я-а не ско-ован!

Я не ско-ован, я-а не ско-ован!

Кто-о мог сковать меня?

Я-а сы-ын Бо-ога, Царя Ца-арей!

— Стоп! — отец Василий остановил девушек. — Спасибо всем! Я вас всех жду завтра здесь же, в это же время! Извините за накладку...

Кое-кто похлопал ему, а, когда пели, в зале сидели без хлопков и молча.

У Николаева в голове пошумливало — не знал он, что обо всём этом думать.

Подойдя к отцу Василию, вручил ему визитку.

— Ага! Я так и думал, что это вы... Подождите пожалуйста, я сейчас освобожусь...

И вскоре они уселись, чтобы поговорить, в машине Николаева — школу закрывали.

— Как вам понравилось? — спросил отец Василий.

— Интересно. Я понимаю, что собрание, в сущности, сорвано, и всё же...

– А не хотели бы вы тогда...

— А не могли бы вы...

Они вместе начали говорить, и оба остановились. Собственно, не очень ясно было, кто же кого здесь просит о помощи.

— Не могли бы вы объединительные ваши усилия направить на ислам? — спросил Николаев. — Мой друг, узбекский мулла, открыл здесь Исламский центр — я вам говорил по телефону. Планирует презентацию, в числе других гостей мог бы пригласить и вас, ну а там уж вы сами смотрите...

Но отец Василий, видимо, все ещё мучился произошедшей неувязкой.

— Вы не могли бы меня домой отвезти? — попросил он. — Мне ещё звонить. Я этой женщине уже совершенно не доверяю...

— Нет проблем, едем...

Метель ещё клубилась, но свет фар пробивал её неплохо, а на земле уже столько снега намело, что машина как бы плыла, разгонисто скользила по нему.

— Мусульмане — жесткий народ, — рассуждал отец Василий. — Своё они продвигают напористо, а вот чужую какую-то пропаганду позволить в своей среде... На презентацию-то я приду с удовольствием, если пригласят... А вы не хотели бы завтра приехать на наше собрание? Будет больше народа, у меня будет настроение лучше, может, мы прямо завтра с вами что-то сообразим по исламу...

— Я попробую, — не стал ему обещать Николаев.

В тёмном салоне уютно горел приборный щиток, золотисто реял снег перед фарами, но Николаев видел не столько это, сколько тьму вокруг. Похмельная тяжесть ошибок давит, и выход в том, чтобы напиться, но это не выход — повтор. И так хочется поверить во что-нибудь, хоть в то, что предлагает этот отец Василий...

Хотя в общем-то Николаев понимал, что человек, сидящий с ним рядом, быть может, ещё круче душевно болен, чем он сам...

Николаев ехал по бывшему проспекту Маркса, оставляя Кремль справа, и, глядя на угли звезд, краснеющие, словно ни на что не опираясь, в черноте неба над башнями, подумал вдруг: а не пройдет ли вот так же, безопорно, и вся его жизнь?

В журналистскую свою эпоху, году в девяностом, что ли, в самый пыл антисоветских плясок, он сравнил эти звезды с полными крови кубками, которые каннибальский режим поднимает над страной и миром...

Господи, чего только не писал тогда! Хорошо, не всё печатали. Всё он писал правильно, однако — чушь полная...

...Он высадил отца Василия в его Большом Сергиевском переулке и рванул к себе, на Щербаковскую. Нет, не поедет он к нему завтра. Ведь отец Василий уже обещал помочь навести мосты к Исламскому центру, теперь требовалось договориться с Муратали...

* * *

И вскоре Николаев напросился к Муратали домой и приехал к нему с бутылкой водки.

Был субботний серый день, снег тот, конечно, растаял, но уже опять подмораживало, да и клочки его кое-где ещё белели.

Муратали показал квартиру, разговаривать предложил в комнате, сидя на диване, в противоположных его концах. Причём сам сел ближе к окошку, так что свет падал на лицо Николаева.

Водку Сергей пока не доставал, присматривался к мулле, хотя против света — что разглядишь? Нечто как будто мрачное, даже давящее. И какое-то страдание как зигзагом иногда искажало лицо Муратали.

— Значит, дорогой мулла, в принципе, ты презентацию провести заинтересован, нам нужно только обговорить детали, так я понимаю?

— Неверно, — качнул головой Муратали.

— То есть?

— Зачем презентация — вот вопрос. Это не детали.

— Ну, зачем... А зачем она тебе нужна?

— Мне она не нужна, — ответил Муратали. — Это твоя идея.

— Так. Хорошо. Объясняю, как я ее вижу... — Николаев немного изменил тон: здесь, похоже, нужен был слегка заискивающий, как у антрепренёра, упрашивающего о чём-то знаменитость.

Сам себе был противен, но никуда из этой просительности было не вырваться. Мол, вот это же — правильно, хорошо будет?

— Возможно, — непонятно отвечал мулла.

— А что, у тебя есть какие-то сомнения?

— Да, сомнения находились...

Николаев замолчал, откинулся на спинку дивана. Отвернувшись от Муратали, пытался собрать вместе мысли.

— Давай водки выпьем!

— У тебя есть?

— Да.

Тогда Муратали молча встал, пошел в кухню, там извлек из настенного шкафчика и поставил на стол две стопки.

— Вот! Это другое дело! — обрадованно удивился Николаев.

— Я же знаю, что в Москве иначе дела не делаются, — улыбнулся Муратали, разведя руками. Кажется, он опять собирался сидеть спиной к свету. — Сборы вспомним...

— Да-а, сборы стоит вспомнить... — Николаев сломал перемычки винтовой пробки...

Всё это надо было понимать так, что насчёт презентации они договорились? Мулла утвердил себя полным хозяином положения, но ведь и «нет» не сказал! Отца Василия ему обещал Николаев, настаивал ещё на одном православном священнике, тот сморщился, сказал, что обдумает, но ведь не отверг! Значит, что-нибудь да получится!

Но до чего противно это было, когда твое начинание подвешивают на тоненькую-тоненькую ниточку, и в любой миг всё может оборваться...

— Ну что, за успех! — хоть рюмку-то сумел первым поднять Николаев, и то ладно.

— За успех... — чокнулся с ним Муратали.

Выпил четвертинку рюмки — Николаев полную. Давление продолжалось? Ну что ж...

...А сборы, конечно, вспомнить приятно было. То было лето Пленума ЦК по экономике и приземления на Красную площадь немца Руста, за что снят был с должности министр обороны Соколов. Когда они уходили в увольнение, портрет маршала ещё торчал из газона на двух железных трубках, а в понедельник они уже увидели его вынутым из земли и аккуратно положенным здесь же, на траву, лицом вверх...

Жили они в лагере под Москвой, но на выходные их отпускали в увольнение, в воскресенье вечером нужно было вернуться.

Пустой поздний автобус высаживал тебя в трубное пение комаров. На той стороне дороги, за полем, темнел лес, на этой мерцали в сумраке бетонные фигурные секции лагерного забора. Миновав КПП, ты шел меж тополями по асфальтовой дорожке, поребрики которой были окрашены красно-белым пунктиром, сейчас, в сумерках, выглядящим чёрно-белым. Слева, за тополями, набирала росу трава футбольного поля, позади него отсыревали скамейки трибун. За трибунами, в спортгородке, порой всё ещё тренировались какие-то полуночники...

Впереди дорожка упиралась в штаб, утонувший в клейкой молодой листве берез и тополей. Миновав его и обогнув плац, ты шел вдоль ряда одноэтажных белёных казарм под белыми шиферными крышами...

— ...Старик, не знаю во что верить! — заявил Николаев после какой-то рюмки, когда настало время опуститься в разговоре на бόльшую глубину. — Не ислам, конечно, но... Вот что хочешь думай обо мне, но — научи, как жить!

Муратали усмехнулся. Так он и поверил: «научи, как жить». Думаешь — проповедник, так готов учить в любое время дня и ночи?

— Мне надоело проповедовать, я выпиваю с тобой, чтобы отдохнуть...

— ...Почему жену ты сюда не перевозишь? — спросил Николаев, и вот это, кажется, затронуло.

— Какая тут жена! Проблем столько...

— Но ведь с женой, с семьёй проблемы легче решаются...

— Легче... А сам-то что развёлся? — Муратали улыбнулся. — Как ты тогда сказал, «все мысли о бабе»? Ты бабник, да, Сергей?

— Не говори... — Николаев посмотрел на часы. — Вот и сегодня, наверное, всё с той же девушкой по имени Таня встречаться... — Хотя сегодня как раз это не намечалось.

Муратали принес свои семейные фотографии, Николаев вгляделся в супругу. «Такая же стерва, как моя бывшая», — чуть было не сказал, а вслух:

— Мы ведь похожи с тобой чем-то...

— Пожалуй, что да...

Это и действительно так было, только Муратали держался прямее горбящегося Николаева.

— А почему ты развёлся? — спросил мулла.

— Трудно сказать... — Николаев и в самом деле не знал. Начал плести что-то, потом сам же это перечеркнул. — Если коротко: отпустил вожжи, она вырвалась.

— Нельзя этого делать.

— Теперь-то и я знаю, что нельзя... А ведь вот и ты: ты здесь, в Москве, а что твоя жена там делает? — Муратали оскорбленно нахмурился, и Николаев, чтобы загладить промах, заторопился: — А всё же, как ты живешь совсем без женщины: монах, святой?

— Да не до них мне! Я же говорю: проблемы...

— С издательством?

— Если бы только с ним... Не только! — Муратали махнул рукой. — А кроме того, я же мулла, священник, и потом, есть такое понятие, моральная стойкость.

— Слыхали...

— Аят Корана гласит: «Вы — лучший из народов человеческих», — процитировал Муратали. — Это об арабах, но в общем-то о любых настоящих мусульманах. Народ, несущий святость, ты понимаешь, что это такое? — Муратали как бы держал в руках невидимый футбольный мяч, словно показывая Николаеву над столом эту самую святость, и тот вдруг увидел это: люди, усерднее всех на планете молящиеся, исступлённее всех верующие, пожалуй, и правда, отмеченные святостью... — Вот и я стараюсь частичку если не этой святости, то хотя бы душевной чистоты в себе нести, — скромно сказал Муратали и рассмеялся: — Вот видишь, всё-таки поучаю!

— И правильно делаешь! — Николаев налил им ещё водки. — Правильно делаешь! Вот об этом ты обязательно скажи на презентации. И пусть пресса попробует зажилить это высказывание! Вот ведь зачем нужна презентация! — хлопнул себя ладонью о кулак. — Я всё о каком-то религиозном взаимодействии, а ведь вот для чего — для прямой проповеди!

Выпили за это — Николаев уже, кажется, и перебрал. И чувствовал, что главное-то, пожалуй, в этом разговоре уже произошло: он допросился-таки, Муратали ему выдал...

Этакий кутенок спрашивает умудренного опытом мужчину, как жить без женщины, а тот ему: моральная, мол, стойкость, чистота...

«Как шлюха! — думал сам о себе Николаев. — Увидит честного человека и якобы изумляется: да как это можно? Да я, мол, не понимаю, да я, мол, не верю... Хотя на самом-то деле прекрасно знает, шкура этакая, возможно, лучше других знает, как это можно и как это даже и просто, быть честным...»

В общем, Николаев уже надрался.

Впрочем, он ещё долго рассуждал о России, о христианстве и исламе, о водке, о власти, но всё это как-то уже не то было, какую-то нить он уже упустил. И Муратали это чувствовал: сам говорил мало, пожалуй даже, и неприлично мало — да ведь, с другой стороны, Николаев ему слова не давал вставить. Впечатление было у Сергея: мулла — значительнее, мудрее его. Да ведь и не впечатление только, а — на самом деле так?

...Из прихожей, где стоял телефон, Николаев ещё звонил туда и сюда — сознание уже меркнуть начинало?

— Сергей, тебе не достаточно? — спрашивал Муратали уже и не в первый раз, а впрочем, кажется, и забавлялся: неужели Сергей выпьет всю литровую бутылку?

— Да, мне хватит! — вдруг заявил Николаев, сам себе удивившись. — Вот последнюю на посошок — и я пошел...

И он махнул последнюю рюмку и уже направился было в прихожую, как вдруг что-то ударило в голову:

— Да! А как молиться-то? Вот я что хотел спросить! Как это у вас называется, ракааты? Покажи мне, как молиться!

— Сергей, не в таком состоянии, не сегодня, Сергей!

Но Николаев уже встал на колени, спиной к выходу из кухни и лицом к Муратали. Опираясь ладонями о линолеум, хотел коснуться его лбом...

Но Муратали, подбежав к нему, рывком поднял на ноги.

— Сергей! Это богохульство!

— Погоди! Нет, ты объясни мне, как, что делать... — Николаев опять опускался на пол.

— Не смей! — Муратали затряс его с такой силой, что тот на миг протрезвел.

— Ох, какой ты...

— Уходи отсюда! — и мулла, обогнув его, вышел из кухни в прихожую, подал Николаеву сумку и пальто. — Пожалуйста. Собирайся.

— А я вот не уйду, пока не покажешь, как молиться! — Николаев сел на стул в кухне.

— Ведь я могу и милицию вызвать.

— Дорогой мой, она прежде всего проверит твоё гражданство и твою прописку... Но ты прав, я ухожу. Хотя я не так уж и пьян...

Николаев, шатаясь, вышел в прихожую, не мог попасть в ботинки. Муратали вынес ему из комнаты пару номеров московской мусульманской газеты «Нур» с зеленым заголовком, Коран на русском в бумажной обложке.

— Вот тебе Коран, газеты, здесь всё объяснено: как молиться, когда...

— А всё-таки зря ты так со мной! Обидел ты меня! Но я всё равно тебя люблю! — И Николаев полез обниматься к Муратали, и тот вытолкнул-таки его из квартиры, грубо и оскорбительно, ещё и кулаком в шею, коленкой поддал. Захлопнул дверь.

— Обалдуй! Кофе бы дал выпить!

Николаев стучал по двери, потом, засмеявшись, пошёл к лифту. Не подрались, и то хорошо! До дома-то хоть доберется?.. Он уже плохо понимал, где он и что делает...

Глава шестнадцатая

Отец Василий собирался в Индию.

Замдекана из Института Азии и Африки, который был у него на самом первом собрании дома, устроил ему встречу со студентами — из России и Вьетнама, Сирии, Индии. Тогда отец Василий и познакомился с вьетнамскими студентками, которые теперь иногда пели у него на собраниях, и с индийским студентом Чараном, аспиранткой Радхой. Она-то и предложила ему приехать в Калькутту, где жила, — она тоже летит туда в феврале, покажет город...

И он взял и купил семидневную путевку. Оставило это его нищим, но раньше или позже деньги всё равно должны были кончиться, вернее, он должен был начать жить на пожертвования...

Собирались они дважды в школе Сергея Валерьевича, а в декабре — аж в кинотеатре, пришло человек сорок. И в начале этого собрания вдруг встала разопревшая тетка в пуховом сером платке и коричневой шубе искусственного меха и заявила, что ей легче, болезнь отпустила.

— Вообще-то я не занимаюсь целительством, — не растерялся отец Василий. — Иначе тут, знаете, не сорок человек было бы, а не вошло бы в кинотеатр... Но спасибо вам, что вы сказали...

— Вам спасибо, батюшка...

— Как зовут вас? Садитесь...

И в конце этого собрания она же теплой рукой сунула ему нагретую купюру, он принял ее, убрал в карман.

— Возьмешь, батюшка, да? — ещё одна бабка, раскрыв кошелек, начала отмусоливать, нарочито долго, он приказал ей сквозь зубы:

— На стол положи, под тетрадку.

И поймал сомневающийся взгляд Сергея Валерьевича: если уж брать, так открыто, зачем под тетрадку?

Ещё под нее сунули, он пересчитал: ничтожно мало, но ведь ещё чуть-чуть, и будет хватать, он и живет скромно!..

На этом, первом в кинотеатре собрании, он уже развивал новую идею: о космическом происхождения сознания.

Борьба с либерализмом и объединение Евразии вокруг положительного идеала казались ему основами прочными, но недостаточными. Само происхождение человека требовало объяснения в евразийском, не англо-американском духе.

Для того чтобы понять, как человек возник по Дарвину, отец Василий прочёл его «Происхождение видов» и «Происхождение человека». И увидел, что, хотя свой главный вывод, что человек произошел от обезьяны, Дарвин делает уверенно, но вот относительно того, как именно это случилось, у английского биолога ясности нет никакой. Труды Дарвина, прекрасные по громадному количеству примеров из жизни растений, животных и дикарей, в теоретической части показались отцу Василию слабоватыми, хотя и построенными весьма хитро. Рассуждения Дарвина в значительной степени состоят из оговорок, из признаний в своей неуверенности, в готовности отказаться от многих, да даже и от главных своих положений. И если, мол, кто-то представит достаточно доказательств иной точки зрения, автор охотно согласится... и т.д. и т.п.

Такая скромность в сочетании с большой эрудицией, с невероятным разнообразием примеров, подобранных даже и специально противоречиво, чтобы показать непредвзятость автора, не может не вызвать симпатии. Дарвину удаётся, мало что сказав определённо, создать впечатление, что сказано очень много. При этом он не ленится повторять, что вопросы происхождения жизни и сознания как таковых он не обсуждает. А ведь это и есть главные вопросы! Да и многие частности Дарвин разрешать не берётся. Например, не знает, произошел ли человек из большой обезьяны путем телесного уменьшения или, наоборот, из маленькой, нарастив свою мощь. Дарвин также признаётся, что мало чем может ответить критикам, утверждающим, что его теория полового отбора объясняет лишь незначительное поумнение обезьяны, но никак не то, что представляет собой настоящий человек. В заключении «Происхождения человека» Дарвин так и ляпает: «Самое большое затруднение, возникающее перед нами, когда мы приходим к нашему выводу о происхождении человека, это — высокий уровень человеческих умственных способностей и нравственных качеств». То есть всё понятно кроме одного: как же всё-таки человек стал человеком...

Некий текст на ту же тему сочинил Энгельс, повторяющий, немного окарикатуренно, кое-какие мысли Дарвина. Изменился климат, и леса отступили, вынудив обезьяну сойти с дерева на землю. Освободились руки — чем их было занять? Заняла трудом, а уж труд сделал из нее человека.

В советское время эту теорию почему-то называли «трудовой», хотя правильнее, наверное, было бы именовать климатической. Энгельс как будто не замечает, что труд — это уже сознательный, человеческий процесс, и утверждать, что человека создал труд, так же нелепо, как утверждать, например, что человека создал его ум.

Вообще, отец Василий видел, что среди мыслителей дурным тоном считается писать о происхождении жизни и сознания. Это и неудивительно, ведь учёный как тип — это торжество трусости, для разрешения же этих вопросов нужны смелость, огонь, порыв, опрокидывание интеллектуальных приличий. Вот почему великие творцы религий гораздо больше имеют сказать о происхождении жизни, чем учёные.

Разве что один современный учёный, Влаиль Казначеев из Новосибирска, рассуждал, казалось отцу Василию, достаточно дерзко, чтобы приблизиться к решению. Отец Василий даже надеялся, что этот учёный станет одним из его учеников, последователей или, как знать, быть может, будет назван его предтечей?

Казначеев, создавший «солитонную» или «пόлевую» теорию происхождения человека, по мнению отца Василия, был прав в том, что связывал наше возникновение с некоей грандиозной космической встряской, в результате которой и появилось на Земле сознание.

Первоначальный интеллект, по Казначееву, был магическим и существовал в виде неких племенных «полей» — отсюда и название теории, «пόлевая». Согласно ей, первые люди общались способом бессловесным, похожим на гипноз, перекодировка в рациональное мышление произошла, мол, позднее.

Главное же: по мнению Казначеева, сознание не развивалось постепенно, но зажглось как-то сразу, заработало катастрофически, во время той самой космической флюктуации. В этом отец Василий был с ним согласен. Ему тоже казалось, что, благодаря некоему как бы изменению оптики, луч из космоса прожёг животную косность, и так возник человеческий взгляд на мир. Обезьяна вдруг — сразу! — словно бы выпрямилась вровень со Вселенной, постигнув разумом её всю, заглянув в самую её глубину. Это казалось отцу Василию сходным с тем, что пережил он в ту ночь, когда понял, что призван дать миру живую религию...

Такое же озарение должно было, по мнению отца Василия, поразить тех обезьяньих вождей, которые и стали первыми, древними людьми. А уж что тут было первично — космос ли так потряс тогдашнюю обезьяну или, наоборот, её сознание включилось с такой силой, что сотрясло Вселенную... Это уже не так важно.

Вот об этом теперь говорил своим последователям отец Василий, и — удивительно! — воспринимали, хотя люди тут были и простые. Однако же «пόлевая» теория новосибирского учёного была им по сердцу — о ней говорил отец Василий и на первом собрании в кинотеатре, и на втором... Подвел же вот к чему:

— Братья и сестры! Назрело, мне кажется, следующее. Пора нам создать общину, коммуну.

И медленно перебирал взглядом присутствующих. Люди сидели где покучнее, где пореже, одни сняв, другие — лишь расстегнув зимнюю одежду...

— Зачем нужна такая тесная община? — продолжал он. — Да чтобы помогать друг другу в вере! Другой человек и пример тебе подаст, и ошибки за тобой заметит, и превзойдёт тебя в вере — если ты не превзойдёшь его. Ведь Бог — Он в другом человеке, можно и так сказать. Одному трудно укрепиться в вере, с другими это успешнее даётся. Что вы об этом думаете? Вот вы, например, Пётр Андреич?

Отец Василий спросил этого рыхловатого пенсионера потому, что тот уже сам говорил ему об этом.

— А чего думать — делать надо! — заявил тот. — Чего разговоры разговаривать?

— Вот видите... Надеюсь, и другие так считают... Однако я должен предупредить: сейчас я еду в Индию, потому создание коммуны мы отложим на месяц. Но обсуждать, обдумывать давайте уже сейчас...

Глава семнадцатая

Поездки в Калькутту и вообще в Индию не были из самих популярных. В основном турфирмы возили сейчас из России в Европу и за покупками на Ближний Восток, в Турцию, Египет, почему-то в Таиланд. Но нашлась фирма, как раз в феврале отправляющая в Калькутту группу человек в десять.

Когда отец Василий пришел в её контору на Тверской уже за билетами на самолет, он вдруг перед столом организаторши увидел не здоровяка даже — в чёрной кожаной куртке машину для избиения.

Плечи бандита угрожающе двигались, упёртая в колено рука напоминала паровозный рычаг, а коротко стриженную голову он так подал вперед к организаторше, что она отвернулась и, сняв очки, пухлыми ручками закрыла глаза, точно собираясь заплакать.

— ...Я же говорю: на месте вам всё скажут...

Краснорожий уголовник встал и вдруг злобно шагнул к отцу Василию, тот притворился, что читает объявления на стене.

Бандюга, топая, вышел, за ним его друг в очках, похожий бы даже на интеллектуала, если бы не чёрная какая-то ухмылочка.

Тоже бандит явный, и, главное, летели оба в Калькутту, как и отец Василий...

— ...Всё-таки, входят ли в стоимость тура экскурсии по городу? — спросил он организаторшу.

— Большей частью входят, — врала она. — Раньше входили...

Тогда он попросил скидку: ему экскурсии не нужны, город покажет знакомая. Организаторша вышла куда-то, а вернувшись, как и следовало ожидать, призналась, что экскурсии в тур не входят. Так что скидки ему не будет.

И зачем вообще он связался с этой фирмой? Гостиницу дают не ахти, питание — только завтрак, да ещё уголовники в группе — а русский рэкет за границей грабит своих же, русских...

Но отец-то Василий — нищий, с него не разживутся... И билеты у организаторши он всё-таки взял.

Ни группы как таковой, ни руководителя здесь не было, а в день отлёта в аэропорт приехала та же представительница и вручила списки и ещё какие-то бумаги мужчине средних лет по имени Николай Викторович. В Калькутте всё это надо отдать мистеру Шарме, а дальше уже он их будет пасти.

Краснорожий рэкетир слушал это, чуть склонив голову к организаторше, и так ходили желваки, мышцы и взгляд по залу, что — явно или не очень — но все, на кого он смотрел, пугались.

В тесном самолётике — роскошном лайнере его детства — место отца Василия оказалось между двух других. Справа, у иллюминатора, села грузноватая индийка в чёрно-сером сари, чем-то напоминающая Радху, только в годах, а слева, у прохода, этот самый Николай Викторович. На расспросы буркнул, что к этой группе не имеет никакого отношения.

— Да я тоже — ни малейшего... Но не кажется ли вам, что у нас двое бандитов?

Тот нахмурился.

— Пока человек ничего противоправного не совершил, его нельзя обвинять. — И как выключился, почти на весь полет...

...Летели долго, с промежуточной посадкой. Какие-то мужчины, женщины всё время ходили по самолету взад-вперед, визгливо спорили о чём-то впереди, по-русски, о чём — из-за гула не разобрать было.

Рэкетиры, сидящие сзади, через несколько рядов, сначала ничем себя не проявляли, только ближе к Калькутте красномордый, кажется, напился, грозно выбирался куда-то, второй его удерживал...

...Но иногда отец Василий переставал беспокоиться обо всем этом и о том, хватит ли денег, консервов, и вспоминал: Боже мой! Да ведь он летит в Индию!

Засматривал в иллюминатор справа от индийки, надеясь разглядеть что-нибудь в прорыве облаков...

* * *

Когда сели в Калькутте, индийка справа засобиралась с каким-то новым, независимым, что ли, видом.

Снаружи было жарко и парно, как в теплице, пахло болотом. Потекли по телу струйки пота и влаги из воздуха. Говорили, что здесь, даже в это, не самое тёплое время жарче, чем летом в Москве, но не верилось, а теперь всё пришлось снять до рубашки, и даже майка под ней явно была лишней...

И все цвета вокруг, несмотря на облака, были сочными, как бывает в парнике.

На паспортный контроль стояли долго, и отец Василий от нечего делать разглядывал индийца в форме хаки — не то полицейского, не то пограничника, держащегося неподалеку.

Его животик худого человека выкатывался вперед так, что казался твердым, мокрые от пота подмышки чернели, а на кремового цвета чалме внизу темнела влажная полоска там, где она соприкасалась со лбом.

И самое удивительнее: этот индиец, кажется, тоже страдал от духоты! Не было впечатления, что вот, ты что-то чувствуешь, а здешние привыкли. Нет, он точно так же переживал свой климат!

Между тем стемнело, и мистер Шарма встретил их в аэропорту уже как бы ночном, ярко освещённом. Гид был представительный мужчина в длинной, почти до колен, розовой одежде с пуговицами, какую носят некоторые южно-азиатские политики, и в белой конгрессистской шапочке.

Сам же аэропорт показался отцу Василию отделанным современно и довольно-таки дорого, но тут и там клянчили милостыню взрослые нищие и детишки. И никак не мог отделаться отец Василий от впечатления, что он на пляже или в бане — столько полуголых тел было вокруг.

Старенький автобусик был покрыт поверх водительской кабины красным чепраком — вроде как на слоне — и тоже каким-то пропотевшим, что ли. А внутри автобусика было так парно, словно только что салон окатили горячей водой, и резко пахло резиной и намокшей грязью — отец Василий начинал так понимать, что в этой тропической стране и все запахи будут сильнее, чем ты ожидал.

Десятеро туристов погрузились, поехали, но в темноте за окнами почти ничего не могли разглядеть.

Промахивали мимо придорожные рекламные щиты — испачканные какие-то, изгвазданные, точно жидким навозом окаченные, а за ними — тьма.

Правда, иногда фонарь выхватит из черноты рощицу пальм, причал с лодками... А вон ещё блестит и блестит вода — не то канавы, не то поля рисовые. Не ожидал отец Василий такой низинности и столько воды.

Теплый воздух из открытых окон доносил запах тины. Мистер Шарма и женщины перекрикивали рев автобусика, потом им надоело, и водитель включил индийскую музыку — пение с пронзительным завывом...

...В темноте трудно определить, где ты едешь, а, как понял отец Василий, аэропорт от города отстоял. Но теперь они, видимо, уже въехали в Калькутту: темнели вокруг громадные корпуса предприятий, потом фонари освещали какие-то ряды, навесы вроде рыночных...

Фонари тут чередовались неестественно ярко-белые, карбидные, и обычные электрические, желтоватые.

Трясло на выбоинах, водитель притормаживал... И ухали совсем уж в яму, натужно выбирались...

Город был громадный, уже полчаса по нему ехали, и думаешь: ну вот он, центр. Пошли асфальтированные улочки, магазины...

Но нет: опять всё это сменялось скудно освещённым кварталом каких-то халуп, потом — блеск рельс и провал в черноту, по сторонам — не то свалка, не то трущобы...

...Фарами автобус уперся в стену, свернул налево, в улицу, и прямо у тротуара они увидели спящих вдоль этой стены людей, завернутых в тряпье. Как трупы. Только вон, голова поднялась, глаза блеснули: кто едет?

…Их улица называлась Анджуман Роуд, гостиница — Веллсли Хоутел.

Номера были двухместные, а в их группе из десяти человек — пятеро мужчин. Но один, из подмосковного Жуковского, с женой, двое бандитов, и, стало быть, само собой так получилось, что отец Василий поселился всё с тем же Николаем Викторовичем...

Номер был на третьем этаже трехэтажной гостиницы, с кондиционером, с противомоскитными сетками на кроватях — вроде наших пологов.

По-здешнему, может, было поздно, но по Москве — не очень, и они, почти не сговариваясь, кинули вещи в номер и пошли побродить по Калькутте...

...Это был грандиозный, великий город...

Каким-то образом, мы умеем угадывать усилия, потраченные на что-либо, и вот, чувствовалось, для того чтобы поднять из ничего этот город, напряжение потребовалось неимоверное, миллионы жизней тут были положены...

Откуда это было ясно? А Бог знает, откуда...

Они всё шли и шли, улицы тянулись и тянулись... Направлялись они к западу, в сторону реки Хугли, протекающей здесь, это — один из рукавов, на которые разделяется Ганг, впадая в море. У Николая Викторовича была карта. Но до реки они вряд ли дойдут, далеко...

Бениапукур Роуд, Рипон Стрит — длиннющие улицы, и с домами очень разнообразными, кое-где европейскими, а кое-где — некое нагромождение балконов, огней...

И нищие не спали даже сейчас — ребятишки и взрослые, и было какое-то отличие от Москвы: злее попрошайки здесь были!

Они не клянчили — они требовали, кричали, чувствовалось: ненавидят, оскорбляют на своем языке!

...И вдруг отец Василий понял: да ведь в Москве нищенствуют потому, что хотят уменьшить голод, а здесь потому, что иначе просто сдохнут! Ведь у этих нищих нет совершенно никаких иных средств к жизни, потому и не спят, потому и вцепились так намертво в иностранцев!

Такого ни отец Василий, ни Николай Викторович не ожидали, что не отвязаться будет. Тем более, отец Василий не подавал, это делал один Николай Викторович.

«Самсинг, самсинг!» — и не поговорить было, не поглядеть по сторонам, только смотришь, где их меньше, да на какую улицу свернуть, да надо бы ускориться — почти бегом иногда бежали.

А в этой банной духоте не очень-то побегаешь! Да, не рассчитали они...

...Всё-таки они дошли до главного проспекта, Чоуринги, широкого, светлого, с большим движением. Но странного: дома только на одной его стороне, а на другой — парк или пустырь лесистый: неопрятные деревья, пальмы, какие-то сухие ветки торчат...

Прожекторами освещён памятник Ганди: худой, измождённый человек напряжённо идёт вперёд, преодолевая некое сопротивление...

Обратно возвращались другой дорогой — но это означало лишь, что им пришлось пробиваться сквозь другие группы озлобленных нищих... Ничего уже не соображал отец Василий...

Николай Викторович, он выяснил, работает в московском Институте защиты растений, сюда прилетел в командировку, к коллегам. Отец Василий ему о Новой религии ничего открывать не стал, сказал, что хочет здесь изучить индийские религиозные традиции.

Правда, Калькутта для этого — город неудачный, это он узнал, когда, к сожалению, уже поздно было что-либо изменить. Ведь это не индийский город, его основали англичане. Главная индийская традиция — омовение в Ганге, а Ганг здесь не протекает...

Но, как бы то ни было, а он здесь, в Калькутте. К тому же здесь живет Радха...

Глава восемнадцатая

Назавтра он пошел по городу один.

Утро, этот лучший в мире уборщик, блестяще прихорошило улицы, народ бодро спешил на работу, и даже нищие просили милостыню с каким-то новым достоинством, точно сами дарили благодеянием.

Босоногому старичишке с головой, увеличенной бородой и патлами, отец Василий подал монетку, и тот торжественными пальцами прижал её ко лбу, поклонился и так, замерев в поклоне, ждал, пока даритель не скрылся из вида.

...Но это был просто рай! Роса играла везде, и дуги пальм своими листьями-иглами топорщились, как лучами солнца...

Дома иные были такими, как ожидал бы отец Василий увидеть где-нибудь в Италии: этажей три или даже два, но высокие, а поверху идет чуть позеленевшая белая балюстрада с классическими вазами. И на стёсанном углу этого здания над круглым окошком тоже этак аристократически расположилась лепная гирлянда, и не местный аляповатый вкус — европейская строгость тут чувствовалась! И эти зелёные дождевые бороды, как бы набавляющие цену: не дома, а палаццо...

И ставни тут кое-где были европейские: деревянные и с узенькими горизонтальными прорезями одна над другой.

Но это поверху, а вниз посмотришь: нет, всё-таки Индия, грязь, грязища.

Роса превращала мусор в драгоценности, но она высыхала, и отбросы становились сами собой: мокрой бумагой, банановой кожурой, гнилыми половинками кокосовых орехов...

И мусора было столько, что отец Василий на миг невольно подумал: вся Индия — одна громадная помойка. Ещё более своеобычная чем даже та страна, из которой он приехал...

Но он и пошел специально в бедные районы Калькутты. На Чоуринги больше не потянуло: там наверняка будет всё колониальное, а ему-то нужна индийская Индия! И к югу от гостиницы не пошел: там — богатые кварталы, там Радха живет, это завтра. Сегодня двинулся к северу...

На свою карту он тратиться, конечно, не мог, кое-что срисовал у Николая Викторовича, но тех улиц, по которым он теперь шел, на его плане как-то не оказалось. Да и Бог-то с ними...

...День уже кипел: работали магазины, гудели машины, крутили педалями велорикши...

И удивительно: даже посреди проезжей части некоторых улиц кучился мусор, и в нем рылись дети и взрослые развалины людей.

Вот и посередине той улицы, вдоль которой в тенёчке шел отец Василий, тянулась такая гряда отбросов, потом она резко сворачивала вправо, пересекая путь движению, и там, где через нее переваливался транспорт, образовался некий полуземляной уже бугор или желвак.

Но даже и в этом вздутии рылись! Пацанёнок ухватил зеленый резиновый шланг и тащил его прямо из-под колес, из земли, куда его уже почти закатали. Из притормозившей легковой машины орал на него какой-то седобородый в чалме: отвали, мол, другого, что ли, мусора мало? И действительно...

Стена справа, вдоль которой шел отец Василий, вдруг оборвалась, и он увидел, что этот пересекающий дорогу мусорный желвак вырастает справа в целый гребень, в холмы отходов! Что там громадная, простирающаяся до горизонта, влажно дымящаяся на солнце свалка!

Запах нечистот шибанул, и никуда от него не деться было, как ни крути головой!

От неожиданности отец Василий даже остановился. Тут и там на этой уходящей в марево свалке копошились люди, и чувствовалось, что — это и есть их вселенная, никакой другой жизни они и не знают!..

Это существование как-то сразу поражало своей противоестественностью, но вот уже взгляд выхватывал подробности.

Прямо перед отцом Василием стояла и как-то раздраженно смотрела на него собака, похожая бы на гиену, только вместо пятен ее шкуру испещряли язвы.

Злобным взглядом, как молотком, задел отца Василия чёрный как негр однорукий индиец, сидящий на корточках перед дымящим костерком. По другую сторону костерка стояла на коленях женщина, что-то делала с мисочкой, укрепленной над огнем. А индиец вдруг закричал на нее и, вскочив, ударил ее ногой...

— Самсинг, самсинг! — голый пацаненок протягивал за подаянием ручку, теребил отца Василия за брючину, схватил за руку.

Глазастая девочка высунулась из-за кучи мусора и, ступая босыми ножками осторожно, чтобы не пораниться, тоже заспешила к нему, ещё издали протягивая ладошку за милостыней...

Он остановился, и сразу его окружили — а останавливаться тут нельзя было!

Отец Василий, закинув подальше за спину свою чёрно-белую сумку, решительно зашагал прочь, ища глазами, где бы перейти на ту сторону улицы.

Но это был какой-то слишком европейский, благополучный порыв: отвернуться, не замечать этого гноища. А он-то как раз приехал сюда, чтобы увидеть!

И он смотрел, страдая больше всего от запаха, но и не только. Костерков много дымило на свалке: кажется, люди готовили себе еду — из найденных отбросов? Вон, даже детишки кипятили что-то в консервной банке, но, увидев отца Василия, бросили ее, не заботясь, что содержимое вылилось, и побежали к нему. Он тоже ускорился, затрусил...

А слева суетилась обычная улица: катили автомобильные грузовые фуры, легковушки, иные даже и довольно-таки дорогие и новые.

Справа же, на свалке, отец Василий заметил какие-то холмики или термитные домики — нет, это были из волглого хлама человеческие жилища высотой в собачью конуру! Он увидел, как в них заползают... Другие халупы возвышались аж до груди — в этих, значит, можно было не только лежать, но и сидеть... Вот они, трущобы-то, а мы думаем — с гараж! Гараж это дворец...

Нет, то, что видел отец Василий здесь, скорее напоминало страдания, которые он знал по описаниям ГУЛАГа. Да ведь вся Индия — один огромный ГУЛАГ! — вдруг догадался он.

Действительно, в этой миллиардной стране за считанные годы уничтожается столько же, сколько перемолол ГУЛАГ советский за все свои десятилетия! Мир, как правило, замечает лишь итог: каждый год население Индии увеличивается миллионов на десять. Но мы забываем, что итог этот складывается совсем не так, как в благополучных странах, что здесь и рождается, и умирает в несколько раз больше.

Каждый год эта громадная тропическая давильня лишает жизни миллионов двадцать пять, не меньше, причём отнюдь не только стариков!

...Да, он, отец Василий, благодаря какому-то страшному чуду, не иначе, попал в самое то место на Земле, в самую котловину страданий. И понимал теперь совершенно неоспоримо: где предел мук, там и центр мира, там и высшая правда. И она не в Китае, где всё же нет этих с тропической расточительностью, гигантски перекрывающихся рождений-смертей, она — здесь, в Индии, сплавившей в себе белую и чёрную расы...

* * *

А вскоре он попал в совсем другую, сугубо городскую Калькутту.

В тесные улицы, по которым и идти-то можно было лишь медленно, из-за многолюдья...

...Сотрясая улицу и гремя, полз трамвай и так надолго останавливался, что иные сходили с него и обгоняли пешком. Благо, двери были открыты, а может, и вообще не закрывались.

Пол этих вагонов был поднят невысоко над землей, сами же прямостенные узкие вагоны были довольно-таки высокими, и плоская стенка лишь на самом верху вдруг резко закруглялась, переходя в плоскую же крышу — что-то в этом было западноевропейское, конечно же, английское.

Новые дорогие машины ехали по рельсам впереди трамваев и позади, а объехать вагоны нельзя было потому, что всё пространство меж ними и лавками занимала толпа приценивающихся и торгующихся покупателей.

Перед домами были выставлены лотки, сами же лавки иногда представляли собой открытый и видный насквозь первый этаж дома: входи и покупай. Иногда лавка была и мастерской, где изготовляли продаваемый товар. Например, чеканили...

Грохот свирепствовал... А тут, если зарядит один вид лавок, то — на целый квартал, а то и на несколько, и вот отец Василий спешил и все не мог уйти прочь от грома и лязга, от этих пылающих на той, солнечной стороне и просто блестящих здесь, в тени, громадных, диаметром больше метра, не то щитов, не то блюд, от сверкающих тазов, от кувшинов и кувшинчиков, от треног с казанами, от подсвечников, металлических украшений...

Потом запахло кожей, и потянулись обувные ряды, в которых было много и европейской щегольской обуви, и разных сандалий, а также тапок с загнутыми вверх носами — расшитых, раззолоченных, султану впору. Сумки и сумочки, опять же, и скромные, и слишком роскошные даже для Востока...

Потом — ряды европейской одежды, потом — опять нечто индийское: пуговицы, ленты, а тут какой-то проталкивается с корзиной на голове, торгует из нее чем-то съестным, пальцем указал отцу Василию: мол, надо? Нет, нет, — тот покачал перед грудью выставленной ладошкой, прошел дальше...

Наверху, сквозь щель между домами, вместо неба видны сияющие испарения.

Дома вторыми, а особенно третьими этажами довольно близко друг к другу подступают, выше третьего опять расходятся каждый в свою сторону...

Громоздятся балконы, а деревянное всё кажется таким гнилым, что непонятно, как не рушится в этом климате.

Правда, вслед за домом с многочисленными, как бы корабельными мостиками и рубками встретишь дом глухой и простой, как дот, с задраенными ставнями. Потом опять дом — пчелиные соты...

...Но даже в этой, оглушительной толпе — показалось отцу Василию — была разлита боль, страдание. Не обманывается он?

Быть может, просто покупатели недовольны ценой, качеством товаров? Продавцы — тем, что не так много у них берут, как хотелось бы?

Толпа почти сплошь мужская, — вдруг заметил отец Василий. Видимо, женщин тут предпочитали дома держать. Так что, потому и тяжесть, несчастность? Но ведь в пивной или, допустим, на спортивном матче немногочисленность женщин, кажется, не создает невеселости...

...Отец Василий долго шёл за трамваем, который потом не то ускорился, не то свернул — он не заметил. Только поднялся на цыпочки, поглядел вдаль и ахнул: батюшки!

Чёрным головам, уходящим в марево, не было числа. Казалось, улица вдали расширяется в бескрайнее, плещущее людьми море. И чувствовалась, что так же — и на соседних улицах, везде вокруг...

Одно дело было отвлечённо знать, что тут — две Москвы, а другое — вот так их увидеть, бредущих, толкающихся, понимающих, что их — слишком много, и что многие из них — не доживут, не выживут...

Вот, наверное, что вызывало ощущение несчастливости! И, как бывало теперь при самых разных поворотах мысли и чувства, в душе отца Василия вспыхнуло: его Новая религия! Только она, только она поможет им!..

Он хотел обратиться к этому народу, провозгласить здесь Новую религию.

Но на торговых улицах это было бы смешно, слишком серьёзно на них занимались торговлей. Даже милостыню тут меньше просили. Потом наткнулся на мечеть...

С этих, торговых улиц он забирал всё правее, пока не уперся в глухой забор. Чтобы обойти его, понадобилось взять ещё правее, то есть опять в сторону свалки, хотя она-то далеко осталась...

Зато теперь он оказался в месте малолюдном, спокойном.

В тропические заросли пустыря ныряла ржавая узкоколейка. А впереди слева, в отдалении, группа людей плескалась возле уличного крана.

Это он уже видел здесь, в Калькутте, мытье прямо на улице. На свалке мылись, брали воду в лужах, канавах. Здесь тоже кто-то мылся, а женщины, кажется, стирали в небольшом бассейне в тени деревьев.

И, поколебавшись, он двинулся к ним. Вообще-то ему казалось неприличным вот так лезть туда. Но если этот кран для всех, то и для него? А он просто хотел наполнить свою пластиковую бутылку, воду из которой уже всю выпил...

И вот он подходил.

Курчавый парнишка на корточках белозубо улыбался, глядя, как отец Василий идёт мимо него. Другой молодой индиец, в узкой цветастой рубахе навыпуск, наполнял под струёй пластиковое ведерко и выливал воду в бак на колёсиках.

Отец Василий, достав свою бутыль, отвинтил пробку и встал здесь же, неподалеку, думая о том, как они его должны видеть. Бородатый европеец в светло-розовой рубашке с коротким рукавом и в розовой матерчатой шапочке с матерчатым же козырьком...

Он даже не сразу понял, что кран уже освободился, и все ждут, чтобы он подходил. Наконец наполнил бутылку под струей, завинтил крышку...

...Он вышел на проспект с сильным движением. Справа налево, с надсадным ревом, с громадным каким-то напрягом пёр, осев почти до асфальта, новенький сверкающий автобус, упрессованный людьми внутри до заполнения последнего, малейшего промежутка. Автобус промахнул мимо, и накрыла синяя волна выхлопных газов, в которых сновали туда и сюда легковушки. Жар от асфальта заставлял колыхаться тридцати-, что ли, этажное здание на той стороне, и ещё сталью сверкали в дымке могучие дома... Вот она, новая Индия!..

Засмотревшись, отец Василий налетел на старика с чашкой для подаяния, и того это так разъярило, что он этой чашкой размахнулся ударить отца Василия, потом ткнул ею в грудь:

— Пайсе, пайсе!

— Ноу, ноу! — отец Василий подался было в сторону, но его уже окружили нищие, которые здесь как пчёлы. То идёшь — ничего, а то наткнешься на особенно злой улей...

Пацаненок, не давая пройти, верещал как автомат:

— Ноу мама, ноу папа, ноу мама, ноу папа! Самсинг, самсинг!

Темноликая старуха скорбно протягивала миску для милостыни, а от стены сюда полз — вообще, непонятно, как — некто без рук и без ног, чашку для подаяния зажавший зубами...

Отец Василий развернулся и, заставляя прохожих отшатываться, побежал в ту сторону, откуда пришёл, свернул в первый же переулок...

* * *

Поразмыслив над своим рисованным планам, отец Василий двинул к реке. Определить, производят ли всё-таки омовения в Хугли?

И, отупелый от долгих блужданий, измученный жарой, вышел на площадь, увидев которую, понял, что это — то, чего он искал, но боялся. Что здесь он сможет крикнуть, провозгласить...

Это была площадь вроде рыночной, клокочущий муравейник.

Но справа вдали возвышалась пирамида индуистского храма, как бы сложенная из бесовских харь — впрочем, отсюда не разобрать было.

И отец Василий закинул подальше на спину сумку, огладил бороду и решительно шагнул вперед...

Тут же из рядов слева заверещал торговец, указывая на свои апельсины, бананы и ещё что-то вроде полосатых огурчиков.

Но отец Василий едва заметно отрицательно качнул головой: это было не то внимание, которое ему нужно.

Впрочем, уже видел он и внимательные взгляды, привлечённые не предполагаемой его щедростью, но чем-то скупым в его движениях. И вдруг опахнуло волнение, как от близкого чуда...

Справа впереди сидел, скрестив ноги и раскрыв на коленях большую книгу, человек с лицом, раскрашенным белым и другими цветами. И вдруг он перелил в душу отца Василия столько тяжелого презрения, что тот поскорее отвернулся...

И сразу столкнулся с караулящими его глазами другого индийца, видимо, не духовного, мирского звания, если судить по щегольской, белой в цветочек, рубашке, расстегнутой на его темной груди.

Пожилой этот индиец полулежал, опираясь на локоть, держа в руке мундштук с курящейся сигаретой, и глаз сощурился не то от дыма, не то от смеха...

И под этими взглядами отец Василий вспомнил и то, как он устал, и всё то тяжелое, что было сегодня... Действительно, его значительная походка не будет смешной лишь в одном случае: если он и правда совершит сейчас что-то небывалое, поразительное...

И он заставил себя не опускать голову, идти вперед всё так же мерно и твёрдо...

Но теперь прицепился к нему мальчишка и клянчил милостыню, не отставая. А это ему совсем не нужно было, чтобы принимали за богатого туриста, тем более, он уже приближался к индуистскому храму...

И вдруг дорогу заступил чёрно-смуглый, по пояс голый старик в набедренной повязке. С растрепанной седой бородой и шевелюрой, с угрожающе вылупленными глазами. Правой рукой он махнул мальчишке отвалить, а левой взял один из двух колокольцев, висящих у него на груди, и, засверкав им на солнце, зазвонил.

При этом он схватил отца Василия за руку и потащил к какому-то красно-белому коврику, но тот встал, как врытый, отказываясь двинуться, помня о своей собственной задаче.

— Хилинг, палм-ридинг, дивинейшн! — кричал старик по-английски, но всё больше по-бенгальски, и глаза выкатывал мутные как у пьяного, но спиртным не пахло. Потом опять оглушительно зазвонил возле самого уха отца Василия...

А отец Василий подумал, что этот старик как-то и может помочь ему провозгласить здесь Новую религию, что это и есть тот случай, которого он искал...

И он шагнул вперёд, но всё-таки желал понять, во что же его втягивают. И тут увидел возле коврика нарисованную на асфальте ладонь. Хиромант! — понял он. Но если он просто позволит тому погадать, это не захватит ничьего внимания, всё пойдет по-заведенному здесь, и только.

Отец Василий должен был что-то сыграть, и он уже играл:

— Вот ду ю вонт? Ай донт андестэнд! — громко говорил он и резко пожимал плечами, разводил руками, вернее, той рукой, которую не держал хиромант. Притворился, что старик очень больно и сильно тянет его и начал весь извиваться...

Тот даже отпустил его.

— Ай вил сит, ай вил сит, — успокоил отец Василий. — Бат фест ю тел ми, вэр из зе ривер Хугли?

И он открыл свою сумку и достал план — старик был так поражен его тупостью, что даже ничего не находил сказать.

Повернул руку отца Василия ладонью вверх, ткнул в нее колокольчиком.

— Палм-ридинг, дивинейшн!

...Наконец он усадил отца Василия на коврик, почти силой сгибал ему руки и ноги.

Но турист забыл снять туфли, пришлось поднимать его и заставлять разуться, опять усаживать...

Кругом пошучивали, быть может, предвкушая забаву над европейцем, верхние резцы гадателя выдавались вперёд самодовольно. Эти верхние выступающие зубы делали его лицо хитрым, но и простоватым тоже.

Он опять повернул руку отца Василия ладонью вверх, сделал несколько пассов, торжественно заговорил по-бенгальски.

— Вэйт э минэт, — отец Василий отнял руку. — Ю сед хилинг. Бат ай кен олсоу хил ю! Я могу исцелить тебя!

— Ю хил ми? — удивился старик. — Бат палм-ридинг?

— О’кей, бат ван проблем: ай хэв ноу мани.

— Тен рупиз, — махнул рукой старик.

— Бат ай хэв ноу тен рупиз.

Гадатель сбавил до пяти, мог бы, наверное, снижать ещё, в глазах мелькнула почти мольба: ну что вам стоит? За смешные деньги он готов был передать весь опыт, который набрал за всю свою, быть может, такую незадавшуюся, но, как и у любого из нас, такую бесценную жизнь...

Но отца Василия собственный отсчёт давил, не оставляя выбора.

И он встал и надел туфли, торопливо поправил завернувшийся задник. Вдохнув поглубже, громко провозгласил:

— Я из Москвы, из России! Ай эм фром Раша, фром Москоу! — сам же себя перевел. В груди мгновенно разлилось что-то горячее, он понял, что его поймут, поверят...

— Я несу вам Новую религию! Ай бринг ю Нью релиджен! У нас у всех должен быть один Бог! Ви маст ол хэв ван Год! Европа, Азия — один Бог! Юроп, Эйша — ван Год! Тогда не будет войн, не будет преступлений, начнется хорошая, добрая жизнь!

Быть может, здесь просто привыкли ко всяким чудакам, но человек десять-пятнадцать внимательно слушали. И ещё подходили, привлечённые его величественной фигурой. А он все безжалостнее клял себя: ну как можно было не подготовить хоть небольшую речь на английском? Впрочем, английского тут, кажется, всё равно не знали, хотя вон, паренек лет четырнадцати переводил двоим-троим склонившимся к нему. А кроме того, сам отец Василий английским владел плоховато и вот уже запутался в объяснениях того, почему либерализм плох для Евразии...

А тут ещё старик опять зазвонил в свой колоколец — хотя теперь-то зачем?

И отец Василий воздел руки вверх и в стороны и открытыми ладонями с расстояния как бы надавил на слушателей.

— Благословляю вас! Ай блесс ю!

И — скорее прочь.

Всё в нем пело, но тоненьким каким-то голоском, словно испуганным.

Как бы то ни было, но он возвестил... Он провозгласил…

Выходя наискосок из кружка слушателей, он едва не наступил на товары, которыми торговала женщина, с головой, закутанной белым, — она охранительно выставила руки. А разложены были — засушенные скорпионы, змееныши, ожерелья из зубов...

Отец Василий взял правее и опять чуть не сбил кувшинчик, стоящий на асфальте рядом с ковриком еще какого-то торговца. Отец Василий сосредоточился и, между уличными парикмахерами, между всячиной, разложенной на продажу на асфальте, выбрался-таки на свободное место...

Оглянувшись, увидел, что старик-хиромант что-то говорит в окружившей его кучке, и все смотрят на отца Василия. Последний раз махнул им — и прочь...

Чувство стыда боролось в нем с горячим удовольствием, как от успеха. И постепенно стыд уменьшался, и укреплялась убеждённость, что был именно успех.

Отец Василий теперь верил как никогда раньше: Новая религия здесь — нужна, ее — ждут!..

* * *

Дорогу к реке Хугли он нашел, и, да, омовения здесь производились.

На той стороне широкой, метров двести, если не все триста, реки — фабричные корпуса, пакгаузы, пристани; кажется, так же, как и на этой, спускались в воду ступени — но этого не разглядеть было.

Река текла справа налево, и очень быстро, стремительно. Никакого сравнения с медленными русскими реками — разве что в половодье у нас такое течение.

Бурая вода неслась с бурлением, чуть ли даже не со свистом там, где соприкасалась с чем-то у берега, и пенилась, клокотала.

Моторная лодка с трудом шла вверх, преодолевая течение, и тяжело рассекали воду кораблики традиционные, с загнутым носом и парусом.

Справа от того места, где подошел отец Василий, к пристани были причалены лодки, груженные почему-то сеном.

Почти вплотную к воде приближались дома, одним концом спускались в воду сооружения, которые он принял за индивидуальные купальни.

Омовение производило довольно много народа. Каменные ступени вели в реку, и, чуть правее того места, где стоял отец Василий, по пояс в Хугли зашла женщина — а сари было мокрым доверху, значит, она уже окуналась.

Лица её он не видел, но, судя по всему, она молилась, приблизив сложенные ладошки ко лбу.

Слева мужчина зашел в воду почти по грудь и кланялся тому берегу или, скорее, реке. Потом, набрав в кувшинчик воду, начал лить её себе на голову тонкой струйкой.

И ребятни много барахталось, плавало, кричало... И на берегу отца Василия окружили детишки, он отдал им последние монетки, задумался: как же разденется? Ведь вмиг утащат сумку, бумажник...

Индийцы-то заходили в реку в одежде, но это означало лишь, что они предусмотрительно не взяли с собой ничего, что вода погубит...

...А вообще, религиозное чувствовалось тут явно. Справа долетал запах бальзамического дыма, но и с неприятным привкусом: уж не трупы ли жгут? Постреливание дров слышалось — жирное какое-то...

Рядом с берегом сидел, закрыв глаза, снежноволосый старик, чуть покачивался, руки держал сложенными лодочкой перед животом.

Рядом — металлический кувшинчик, похожий на чайник, от солнца закрывал старика плетеный блин на палке, вроде наших пляжных грибков. И много таких кругом, неясно только, общественные или частные.

Да ещё какие-то будки заметил отец Василий — уж не раздевалки ли? Но если так, то, наверное, платные, а он-то платить не хотел...

И он разделся и всё свое запихал в брюки, завязал штанины и стянул ремнем. Плавки он надеть предусмотрел, и, держа этот узел под мышкой, вступил в отороченную пеной приятно холодящую воду...

Измученное жарой тело жаждало купания, пот, высыхая коркой, забил бы поры, если бы из них не сочились всё новые, горячие его волны...

Но отец Василий подумал, что стоять в воде, держа узел над головой, будет глупо, и, вернувшись, положил его перед стариком: не посторожит ли?

Тот открыл очень большие, светлые, совсем какие-то европейские и очень недовольные глаза. Что-то раздраженно сказал, отмахнувшись, и опять сомкнул веки.

А отца Василия тронул за локоть молодой широкоплечий индиец с чёрными усиками, тоже что-то внушал осудительное, махал рукой с расслабленной кистью.

— Вот! Я прошу его и вас покараулить! — отец Василий с силой вдавил узел в каменную плиту. — Плиз, лук афтер ит! А вам, ребята, не трогать! — пригрозил крутящимся тут пацанам и, не слушая уже ничего — в реку.

Навстречу ему всходила индийка, которая молилась — мокрое сари красиво облепляло ее...

А отец Василий, нащупывая босыми ногами ступеньки, опускался в упругую воду по пояс, по грудь... Потом нырнул, и бурая река подхватила его...

Глава девятнадцатая

Свое турне по Среднему Западу Мартин всё откладывал и откладывал: не то в нём самом что-то разладилось, не то в отношениях «Христианских послов» с руководством некоторых церквей.

Быть может, он слишком резкую ноту брал — его подозревали в паникёрстве. Если дело Христа в России погибнет, то и Штатам не выстоять, — так говорил он. Но вот именно то, что Христос в России в опасности, и не удавалось никому доказать. Как это сделать, не выбалтывая того, что заставил его пережить отец Василий? А болтать о том не хотелось...

...Наконец, уже зимой, он стартовал — субботним утром на машине по Пятьдесят пятой южной магистрали, первая остановка — Сент-Луис...

Сухая лента дороги в этот морозный денёк желтовато серела среди белых холмов. Боковым ветром наносило на неё снежку — тут же сдувало прочь.

Из-под снега кое-где выбивалась мёрзлая трава, похожая на заиндевелый металл, сквозные перелески не скрывали далёкие виды.

Тут и там, на всхолмлении, постройки и деревья кучились вокруг фермерского дома — это так напоминало прибалтийские хутора...

А вот то, какая невероятная даль открывалась впереди, какой совсем тонюсенькой ниточкой взбиралась дорога на следующую, после лощины, возвышенность, — это уже с Европой мало общего имело.

...Когда только приехал сюда, Мартин удивлялся, что дороги здесь всего лишь двухрядные в каждую сторону. Но оказалось — достаточно. Мчишь себе...

Через каждые сорок, что ли, минут — зона отдыха, грубо говоря, туалет.

При нём, так сказать, фойе: стойка с бесплатными картами дорог штата, автоматы, торгующие одним, другим и десятым. Газоны, дорожки.

Разминают ноги, осматриваются американские автомобилисты, такие же, как ты. Попавшие в эту зону отдыха, наверное, первый и последний раз в жизни и тем не менее сознающие себя её хозяевами...

Вот это чувство американского братства именно в дороге, за рулём как-то очень быстро согрело Мартина в Штатах. И даже, может быть, важнее ему было, чем гражданство и всё с ним связанное. Братство автомобилистов, братство потребителей — какой-то очень низкий порог в Штатах, сам не замечаешь, как уже оказываешься внутри, становишься американцем.

И ещё один раз он прожигающе ощутил себя американцем — когда впервые собрался стричь лужайку у своего дома.

...В конце мая, когда плотно насядет жара и деревья покроются новой листвой и сделаются непрозрачными, густыми, в американских городах и городках начинают стрекотать газонокосилки.

Этот треск Мартин слышал и в центре города, где работал, и когда вечером, поставив машину в гараж, шёл к дому. Они тогда купили дом в Индианаполисе, и, хотя быстро выяснилось, что это ошибка, и дом продали, не прожив в нём и года, вначале казалось, что это — очень надолго. И тут и там видел он, как подстригают газоны соседи...

Вот паренёк-школьник, в красной шапке, повернутой козырьком к затылку, торопливо дергает плюющую травой газонокосилку. Чувствуется, как ему неохота, ведь есть срочные и важные для подростка другие дела! А не уйдёшь. Родителей не видно, но ясно, что это они его заставили. Быть может, впервые в жизни...

А вот размеренно идёт за машинкой пожилой усталый американец. Уронил голову, словно пытается что-то вспомнить и не может, словно разом нахлынула на него вся терпкость прошедших вёсен...

Вышел на свой участок и Мартин. На углу двух длинных, как бы уходящих в зелёную бесконечность улиц. Полуденная жара, точно горячей ватой, заложила уши, футболка прилипла к вспотевшему телу. Под кроссовками пружинила очень густая и тёмная, как искусственная, трава, и уже такая длинная, что ещё чуть-чуть, и будет слишком. Значит, он подстрижёт...

И вот тут оно и настигло его, это чувство: он — такой же, как все, он — американец! Мечтал об эмиграции, верил и не верил, и вот — сбылось, он — гражданин этой величайшей мировой державы...

И Мартин сел в машину и поехал в пункт проката сельхозинвентаря, где должны были быть косилки. Интересно, сколько это будет стоить, на день? А какую взять — ту, что толкаешь перед собой, или ту, подороже, где сидишь и правишь рулём?

Доехав до пункта, вышел из машины и лишь тогда сообразил, что ведь сами стригут здесь газоны далеко не все!

Более того, выше определенного уровня это и не принято делать, вызывают газонокосильщика!

А он, Мартин Бундис, как раз в этом слое не очень простых американцев, он — политический эмигрант и, пожалуй даже, не имеет права сам стричь газон...

Потоптавшись на обдающем жаром бетоне стоянки, сел опять в холодную от кондиционера машину.

Да, всё правильно: должны быть такие службы, фирмы, позвонить и вызвать работника. И пусть всё его состояние — одни долги, тем не менее...

Так он и сделал. Газон подстригли завтра же, пока он был на работе, очень недорого.

Так в Америке он ни разу свою лужайку и не подстриг. Естественно, не делал этого и здесь, в Чикаго, тут уж совсем не было времени...

И, разумеется, понимал иронию: ведь не дало ему это сделать его советское прошлое, хотя Советский-то Союз как раз знаменит своей всеохватной неряшливостью, в том числе и газонной...

...И снова он думал о том, что такое эмиграция. Размышлял об этом часто, и сегодня, по дороге в Сент-Луис — тоже. Кажется, сегодня даже напряжённее чем обычно, по-особенному?

Хотя — все поездки особенные, каждый день не похож на другие...

От Чикаго до Сент-Луиса — примерно триста миль, пять часов езды. В Спрингфильде, на полпути, Мартин перекусил и потом ещё раз остановился размять ноги.

В Сент-Луисе он собирался пробыть четыре дня, после чего выехать в Канзас-Сити, оттуда в Омаху, там оставить машину и самолетными бросками — в Денвер, Колорадо, и в большие и малые города Северной и Южной Дакоты и Миннесоты. Благо в Штатах даже и десятитысячные городки порой имеют аэродромчики. Затем, вернувшись в Омаху, опять на своей машине — в Де-Мойн, Айова-Сити, ещё остановки в Айове и Иллинойсе, и он дома.

Это был ближний, малый круг, Мартин знавал поездки куда раскидистее. После Горбачёва проблем с утверждением маршрутов у него не стало, ему разрешали отхватывать самые лакомые куски верующей Америки. А таковые не всегда совпадают с районами просто богатыми, например, оба зажиточных побережья Мартина не влекли. Чем современнее и сытнее жизнь, тем, порой, меньше жертвуют на религию. Зато любил он вот эти полудикие просторы Канзаса, Небраски, Колорадо, малолюдные фермерские края, где, тем не менее, какой-нибудь огненный пастор вдруг умеет собрать достаточно денег на бьющую, как током, радиостанцию или на шевелящий волосы, глянцевый христианский журнал. Да ещё и миссионерской организации кое-что подкинуть. Весь гористый, суровый штат Колорадо казался Мартину одной высокой священнической кафедрой, с которой некий непримиримый проповедник день и ночь, без перерыва, обличает Америку и весь мир...

В Колорадо и теперь намечались важные встречи, но вначале его ждал Сент-Луис, где предстоял, пожалуй, критический разговор с доктором Перри — главой одной из крупнейших американских церквей, духовное управление которой расположено в столице штата Миссури.

Попытка Мартина подстричь газон в Индианаполисе примерно совпала с его поездками по захолустным церквям со стодолларовыми сборами. Это была крайняя степень всасывания его американской гущей, и ни о чём в том времени он не жалел, хотя теперь-то понимал лучше, чем когда-либо раньше, что Америка — это прежде всего громадные деньги.

Это — влияние на весь мир из кабинета политика ли, бизнесмена или даже телевизионно известного и узнаваемого в Макдональдсах проповедника. Духовное управление крупной американской церкви обычно и занимает большое многоэтажное здание, кабинет ее президента схож с офисом главы транснациональной корпорации. Одним из таких могучих церковных боссов был и доктор Перри, впрочем, скорее по должности, чем по характеру.

Это был лысый очкастый человек с двумя пучками чёрных кудрявых волос, торчащими по бокам лысины, и с улыбкой, открывающей не совсем правильные зубы и, наверное, поэтому кажущейся чуть виноватой.

Доктор Перри был классический случай руководителя, действующего не какими-то смелыми бросками, но упрямым перемалыванием уже достигнутого, перетаптыванием на одном месте, из чего, однако, непонятным образом возникало впечатление величия его церкви.

Никакой помощи «Христианским послам» Мартин от него не ожидал бы, но Олвин Перри, уже в самом первом разговоре, много лет назад, вдруг заявил, что он — за решительные действия в бывшем соцлагере. Многие прихожане его церкви — за это, и он, как президент, не может этого не учитывать...

Вот как допекло! — подумал тогда Мартин. Если уж такой сверхосторожный человек как доктор Перри — «за»...

А год назад Мартин в очередной раз встретился с ним, а через него — ещё кое с кем.

Тогда в Сент-Луисе только что отгремела большая протестантская конвенция, официальные мероприятия закончились, а для неформальных — самое было время. И вот Олвин пригласил к себе домой троих бизнесменов, которых раскручивал на пожертвования, и Мартина для затравки. «Христианские послы» тогда ещё мощно взлетали, слухи о снятии их телепрограммы с эфира не дошли, а перед Мартином все ещё плескалось целое море новых проектов.

О них говорили за обедом, а ещё душевнее — после него, когда по хорошей американской традиции полировали всё сладкими ликерами, развалясь в гостиной в креслах и на диванах.

Женщины удалились в другую комнату, Олвин тоже ушел звонить, а Мартина вдруг прижал разговором бизнесмен-пищевик, президент крупной корпорации по сбыту продуктов, молодой, но, как это бывает, резко растущий.

Его нос сильно выдавался вперед, как у бобра, а заметнее всего на лице, сейчас покрасневшем от алкоголя, были глаза — очень большие и как будто бы не прячущие своего выражения. Чувствовалось, что он не чужд умению очаровывать и даже совращать, и даже такое читалось в его усмешливом взгляде: «Да, я люблю себя больше всех в мире, и что, разве я не прав?»

— Вот вы хорошо говорили о миссионерском служении в России, — слегка иронично обратился он к Мартину. — Но скажите: ведь понадобится военная интервенция? Ведь она — практически осуществима?

И смотрел на Мартина, чуть улыбаясь. Несомненным было исходящее от него чувство опасности, точнее — подвоха, и Мартин не знал, что ответить. Его опередил другой, седовласый и седоусый бизнесмен.

— Чертовски опасное дело, интервенция, — проворчал он. — Её уже пробовали в тысяча девятьсот восемнадцатом — не получилось...

— Когда что-то делаешь, всегда есть, у кого уже не получилось, — дернул плечом бизнесмен-пищевик. — Но я-то спрашиваю пастора, как выходца оттуда. Нам что, ждать, пока наши бывшие противники модернизируются и опять обнаглеют?

— Если это произойдет, — прочистил горло Мартин, — тогда и будем решать...

— Вот я и спрашиваю, — бизнесмен-пищевик отпил ещё ликера и поставил рюмку на стол, — такой поворот дел — возможен?

— Чертовски ненадёжное дело, интервенция, — опять пробормотал седоусый джентльмен, а Мартин решительно ответил так:

— В том-то и смысл работы «Христианских послов», чтобы использовать нынешнее время и напомнить нашим бывшим врагам о Христе. А заодно — и себе самим...

Бизнесмен-пищевик недовольно скривился, поднял плечо.

— Я только хочу сказать, что есть неприятные решения, но такие, которые надо принимать. И, по-моему, мы тут имеем дело как раз с этим...

Но так и не объявил прямо, что он — за интервенцию, хотя — всё называть и не надо, это было понятно и так... Мартин же был — только за мирное давление, тут он не лицемерил. Это год назад. А теперь?..

А вот теперь он уже не был так уверен. Порой, как приступы раздражения, охватывала его убежденность: без силы ничего не решить! В конце концов, Христос разве мир принес? Меч!

В России «Христианским послам» обрезали доступ к телезрителям, а христианской Америке это что, безразлично? Но ведь именно её, не себя представляют «Христианские послы»...

И как трусливо, как недальновидно повел себя Олвин Перри! Стоило ему узнать, что у Мартина неприятности на телевидении, и желание активно миссионерствовать пропало. Суммы, вроде бы твёрдо обещанные, теперь под разными предлогами задерживались...

Как раздражала Мартина эта косная, ложная чуткость! Столкнёшься с такой — и, действительно хочется разбить всё каким-то смелым ударом...

И пусть поднимутся в воздух самолеты, и вскроют пакеты с приказами на кораблях, и сразу изменится тон на всех телеканалах и радиостанциях, и у священников на церковных кафедрах... Вначале это будет демонстрация силы, а там, как знать, быть может, её окажется и достаточно? Но даже на демонстрацию многие американские деятели теперь, похоже, не были готовы...

Нет, он, Мартин, избирает путь борьбы. И пусть берегутся те, кто пытается ему помешать! Об этом он завтра скажет Олвину — не так грубо, конечно, но достаточно, чтобы тот понял...

...Так думал Мартин в эту поездку, час за часом. И, наконец, вот уже подъезжал к Сент-Луису...

...Погустели кругом городские здания, и прибавилось полос в магистрали — это уже обступил Восточный Сент-Луис, на левом берегу Миссисипи. Но основная часть города мёрзло блестела небоскрёбами на правом, туда и направлялся Мартин.

Чёрными полыньями дымила занесённая снегом Миссисипи — смотреть на нее, однако, было некогда из-за очень плотного движения на мосту. В Сент-Луисе Мартин, не торопясь, успеет заселиться в гостиницу, пообедать с исполнительным директором одной христианской организации, а вечером прочтёт проповедь на службе в церкви Святого Павла.

Чтобы добраться до гостиницы «Ховард Джонсонз», где он всегда останавливался, следовало сразу после моста с Пятьдесят пятой перестроиться на Шестьдесят четвертую, что он и сделал. Потом, правда, едва не пропустил место, где должен был свернуть на проспект, ведущий к гостинице...

Всё-таки свернул, и теперь нужно было умерить скорость, помнить, что ты уже с междугородной магистрали попал на городские улицы со светофорами.

Однако, когда на следующем перекрёстке загорелся жёлтый, Мартин решил, что проскочит, и нажал на газ.

И как будто бы проскакивал, следом за белой «Маздой», хотя справа, взревев, уже рванули поперечные машины...

Как вдруг, прямо за перекрестком, нарушая, кажется, все правила, вылез из бокового проезда фургон, все перед Мартином начали тормозить, полыхнули и красные огни «Мазды», и Мартин тоже изо всей силы вжал свой тормоз...

Всё-таки, он впилился бы в «Мазду», но объехать слева нельзя было — торчала бетонная тумба на разделительной полосе, тогда в последний миг крутнул вправо и так миновал хвост остановившейся «Мазды»...

И, зажмурившись, вжал голову в плечи, потому что справа завизжали тормоза...

Но Господь смилостивился: все машины справа остановились, не коснувшись его.

Мартин ясно понял, что так Господь ответил на его мысли о войне!

Впрочем, впереди справа несильно ударило железом о железо, зазвенело стекло... Но это вроде бы к нему не относилось?

Оказалось, однако, относилось. Белая «Мазда» и длинный «Шевроле» Мартина перегородили путь всем справа, но на крайней левой полосе машина успела затормозить и теперь осторожно обогнула хвост Мартина, и за ней начали проскальзывать другие. На средней же полосе фиолетовый «Форд» не только затормозил, но и, чтобы не тюкнуть дорогую машину Мартина, взял чуть вправо и тут помял другой, серебристый «Форд» на крайней правой полосе.

Мартина начало трясти. Из фиолетового «Форда» угрожающе выбрался пшеничноусый, похожий на зятя Стэна человек в чёрно-серой куртке, из серебристого «Форда» выскочил негр с острыми залысинами, в костюме и в галстуке в горох.

Вышел из своей машины и Мартин, его колотило всё сильнее — и не от холода.

Те двое смотрели с ненавистью, особенно негр.

— Иди сюда, мэн, иди, посмотри...

— Фургон! — слабо крикнул Мартин, указывая вперед.

— Нет, мэн, это не фургон! — ощерился негр. — Это не фургон! А то, что ты выехал на красный свет!

— Но зачем вы-то рвали? — повернулся Мартин к пшеничноусому.

— Да? А зачем светофор? Мы ехали на зеленый!

— Иди сюда, мэн, иди, посмотри!

Негр схватил Мартина за рукав, тот вырвался, тогда за грудки, начал заламывать руку...

— Э-эй, мэ-эн, не горячи-ись... — хором запели голоса кругом. — Не горячи-ись...

Это хоровое стройное пение означает по-английски общее мнение, и негр, ругнувшись, отпустил Мартина, который достал из машины и надел пальто.

Но трясло-то его не от холода... Мысль о том, что случившимся Господь ответил на его желание войны, давила Мартина всё сильнее и вот уже сделалась всевытесняющей. Происшедшее перевернуло его всего, изменило для него весь мир — да разве и может другое влияние иметь открывшаяся нам воля Божия?

Чьи-то серые глаза внимательно всмотрелись в лицо Мартина.

— Вы в порядке? Я — врач.

— Да-да, в порядке... — Мартин сцепил пальцы перед подбородком и громко произнес: — Господи! Спасибо Тебе, что Ты оставил нас живыми и целыми! Я — пастор, президент организации «Христианские послы», — пояснил он собравшимся. — И готов нести полную ответственность по закону, если что-то нарушил!

Он подошел посмотреть, как помялись два «Форда». Чуть-чуть, у серебристого была разбита фара.

Негр теперь переключился на пшеничноусого:

— Вы мне обязаны заплатить! Будьте добры, ваше имя и адрес. С вами свяжется мой адвокат, а я уезжаю отсюда, мне некогда!

— Э-эй, мэ-эн, погоди-и... — опять запели голоса. — Сейчас разберутся, погоди-и...

— На сто долларов убытка, — толковали.

— Да? На тысячу скорее.

— Все равно ерунда.

Мартин, однако, слышал всё это как бы издали.

— Водитель фургона во всем виноват! — доказывал и водитель «Мазды», и ещё один, тот, который ехал перед «Маздой», — он даже успел записать номер удравшего фургона...

А гудки сзади делались всё нетерпеливее, и вот замелькали красно-синие огни дорожной полиции...

* * *

Через два часа с небольшим Мартин уже стоял под горячим напором душа в своем номере гостиницы «Ховард Джонсонз».

Формальности уладили быстро и чуть ли не так, что вообще никто ничего не должен был платить. У всех, как и полагается, имелись страховки, и всё должны были урегулировать страховые компании.

Единственное, пришлось отменить обед с исполнительным директором, но на своё выступление в церкви Мартин успевал...

Однако чем дальше, тем больнее и глубиннее терзали его раскаяние и стыд. Ведь как там ни обвиняй водителя фургона, а виноват во всём он, Мартин!

Да, почти на каждом перекрестке есть кто-то, проскакивающий последним, но он-то, Мартин, разве такой по характеру? Ему казалось, он из тех, кто тормозит заранее...

Бывает, рискнёшь — и сойдёт, а потом всё равно мандражируешь от реальной опасности, которая была. А здесь-то — не сошло, вернее, сошло, да не совсем...

...Но все эти мысли жили на полицейском, повседневном уровне, а главным-то, чувствовал Мартин, был у случившегося уровень иной...

И чем дальше, тем более понятным, но и более загадочным представлялось ему сказанное Господом через это столкновение. Чем понятнее, тем и загадочнее — так оно и бывает в проявлениях Высшей силы...

И общий смысл происшедшего Мартин улавливал так: всё решает Он, Господь. О войне, мире, о жизни и смерти — всё решает только Он...

* * *

...А когда через некоторое время Мартин сидел в заалтарном помещении храма Святого Павла, в то время как в самом храме гремел орган и пели прихожане, он подумал, что вообще должен был бы отказаться от проповеди.

Слишком он сотрясён был, слишком верил в Господа, чтобы считать хоть что-либо пустой случайностью.

И он сворачивал и разворачивал отпечатанную на принтере проповедь и не знал, попробовать ли изменить её, и вообще, что делать. Отложив листки, сцепил пальцы и закрыл глаза — начал молиться...

Но когда позже поднимался на высокую кафедру храма, так ещё и не знал, как поступит.

В просторном зале народу сидело редковато, но для субботнего вечера, пожалуй, и немало. Настоятель представил его, и Мартин сразу рассказал о дорожном инциденте и покаялся в грехе нетерпения. Потом начал читать проповедь по заготовленному, решив не менять ничего, кроме лишь выводов...

Проповедь он привез сугубо наступательную. Разумеется, привязал ее к дате церковного календаря, а ещё — к рассказу о последних днях Иисуса. Это уже было притянуто довольно-таки издалека, ведь не Пасха же. Однако он считал эти несколько дней после въезда в Иерусалим важнейшими во всей мировой истории и напоминание о них — отнюдь не лишним...

...Сын Царя небесного подходит к городу пешком, у Него нет никакой, так сказать, четвероногой тяги. И посылает учеников украсть осла. «А если кто спросит вас: “зачем отвязываете?”, скажите ему так: “он надобен Господу”».

На экспроприированном осле Он въезжает в Иерусалим, и дорогу Ему устилают пальмовыми ветвями, славят как Бога. Фарисеи возмущены: Он должен запретить. Но Он отвечает: если Я им запрещу — камни возопиют. Он уже решил бороться до конца и любой повод теперь использует чтобы приблизить этот конец. «Ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон». Идёт в храм и выгоняет торговцев, затем в этом храме, главной святыне иудейства, открыто провозглашает другую религию. Разумеется, церковные власти хотят Его остановить, но пока не могут — вокруг Него уже слишком много народа.

Меж тем некоторые ученики ещё не поняли, что Он пошёл ва-банк, им кажется, у них впереди — годы, так сказать, созидательной работы. Но Он им и Себе не годы оставил — дни. Въехав в Иерусалим в воскресенье, в четверг Он уже схвачен, в пятницу распят и умер...

Казалось, всё оборвалось, хотя на самом доле только начиналось...

В зале сидели не шевелясь, с таким чувством говорил Мартин.

— Из этого я хотел сделать вывод, — продолжал он, — что и мы каждый день должны проживать как последний. Ибо мир подошел к пределу, дальше так продолжаться не может — я думаю, с этим мы, верующие, все согласны.

Он помолчал.

— Но случай на дороге показал мне, в чём я неправ. Да, мы должны брать пример с Иисуса, но Спаситель был Сын Божий, а мы таковыми не являемся. И не дай нам Господь впасть в грех гордыни, принять корыстные наши действия за Богом внушённые. Случай, приключившийся со мной, это очень доброе напоминание Господа о том, что не нужно переоценивать свои силы. Но напомнить Он может и страшно, безжалостно! И мы должны всегда проверять: что нами движет? И лишь убедившись, что это Его волю мы выполняем, действовать. Это касается и бывших социалистических стран, что, как вы понимаете, очень важно для «Христианских послов» — и не только для них. Недопустимо не только грубое давление, но даже высокомерие. Мы должны напоминать себе, что, как бы ни отходили от христианства те страны, у нас в Америке тоже полно язв — достаточно для того, чтобы мы запретили себе безапелляционно поучать весь мир! Тем странам помогать мы должны не потому, что мы лучше, но потому, что это нужно нам самим — воспитывать в себе христианское смирение. Мы должны прежде всего исправляться сами, и для того, чтобы помочь себе в этом, мы и будем помогать другим. Аминь, Аллилуйя!

Мартин сошел с кафедры, и грянул орган. Гимн, правда, не вполне отвечал повороту, который он теперь дал проповеди, скорее он соответствовал первому ее, наступательному варианту.

Спаситель! Церковь ждет Твоя

Лишь Твоего явленья,

Когда ж придешь Ты в свете дня,

Чтоб снять ее томленье?

Когда, идя навстречу к ней,

Прольешь поток любви Твоей?

Гряди скорей, о Боже!

Господь! Хотя во всякий миг

Ты в Церкви пребываешь,

И мир звучит из уст Твоих,

И всех Ты утешаешь,

Но все же жаждем мы душой

Увидеть лик чудесный Твой.

Гряди скорей, о Боже!

Дай бодрость нам, чтобы всегда

Светильники сияли,

Чтоб не погасли никогда,

Чтоб мы во тьме не спали;

Чтобы, когда раздастся зов:

«Жених идет!» — сказать: «Готов!»

Гряди скорей, о Боже!..

...В заключительном слове настоятель, назвав проповедь Мартена глубокой, заявил, что его, как, наверное, и всех, она впечатлила.

А в воскресенье утром Мартин читал целых три проповеди, потому что именно столько — три службы с причастием было в здешнем самом большом протестантском храме. Обедня ранняя, для припозднившихся и ещё в церковной пристройке для молодежи — с электрогитарами.

И всякий раз призывал к смирению и самообузданию, и решил, что так же будет выступать во всем турне. Рассказывать о дорожном инциденте, чтобы от него перейти к выводу: воля Божья определяет всё.

Правда, уже в воскресенье усомнился: не мелковато ли происшествие? Подумаешь, авария на пятьсот долларов...

Но ведь повернись всё иначе, и грех Мартина мог бы прервать жизнь и его самого, и других...

И ведь важен был не инцидент, а тот вывод, к которому он подталкивал. Не заботиться о том, что наши действия могут показаться кому-то неестественными и слишком робкими и самоограничительными. Не об этом беспокоиться, но лишь о том, чтобы всегда смирять себя и всегда выполнять волю Божию. Волю Господа нашего Иисуса Христа!

Глава двадцатая

Улица Манохарпукур Роуд, где жила Радха, нашлась на карте далековато от гостиницы отца Василия: шесть миль, почти два часа хода.

Район оказался богатейший, особняки попадались — дворцы, повнушительнее американского Белого дома. И это — то, что он видел, а кое-где — за роскошной стеной расцветают деревья, и что там позади них?..

И дом восемьдесят шесть по Манохарпукур Роуд тоже окружала краснокирпичная высокая ограда, у металлических ворот отец Василий оглянулся ещё раз, как всю дорогу. Вчера в их номер гостиницы вошли бандиты, прилетевшие с ними из России, допрашивали, зачем приехал да с кем знаком...

Нажал тугую кнопку переговорного устройства, и мужской голос из динамика что-то спросил по-бенгальски, он назвался по-английски. Открылось окошечко в воротах, потом открылась дверь, впустил его привратник в красной чалме и с большими, пушистыми усами.

К дому повел слуга тоже в красной чалме, помоложе, через сад, похожий на эдемский, со сквозящими, как колесные спицы, острыми листьями пальм.

И великолепен был дом: трехэтажный, розовый, с террасами на каждом этаже и боковыми башнями, увенчанными чем-то вроде древнерусских шеломов.

Вестибюль первого этажа на другой стороне дома смотрел тоже в сад, и против солнца отец Василий угадал, что идет к нему именно Радха.

В Москве меж ними возникло нечто теплое, и сейчас он обнял ее, по-священнически — она высвободилась и отчужденно повела его в соседнюю залу.

Одета была в чёрно-розовое сари, и вообще-то он видел, что она ему рада, а сдерживалась потому, что, во-первых, у неё жених, а во-вторых, собиралась познакомить его с родителями...

...А вскоре повезла его на экскурсию, на новенькой «Тойоте».

Отец Василий, конечно, интересовался индийскими храмами, которых много здесь было, самый большой — храм Кали. Но поехать они решили в окрестный городишко Шри-Рампур, где пребывал знаменитый гуру Шри Раманадатт, называемый живым Богом. Правда, при той важности, которую напускали на себя секретари гуру (не столько он сам), о встрече с ним можно было договориться лишь заранее, по телефону. Но Радха предложила приехать внезапно — авось да и примет. А нет — поблизости от Шри-Рампура имеются другие интересные храмы.

В общем, поехали. Она предупредила, что выбраться из города займёт дольше, чем потом достичь Шри-Рампура, и так оно и получилось. В одной пробке час проторчали. Правила здесь многие соблюдали, но какие-то свои, отличающиеся от общепринятых, и потому перекресток был местом массовой истерики.

...Наконец полетели навстречу зеленые флаги банановых деревьев, сливались в рощу, вдруг она оборвалась, и вот, близко от дороги, разворачивалась крайняя усадьба индийской деревни. Смещались друг относительно друга быки, женщины и дети, блестела новенькая солома крыши, солнце сверкало в мутном пруду, потом опять закрыли всё пальмы, теперь кокосовые...

И удивительно, что в небе тут висели самые обыкновенные мятые облака. До того знакомые, что, спускаясь по ним взглядом, ты ожидал увидеть берёзы, например, и вдруг запутывался в лохматых пальмах...

Но город был громадный — ещё раз убеждался отец Василий. Думаешь — выехали, но опять — железнодорожный переезд, куча угля, закопчённая фабрика с трубой... Так он настоящей сельской Индии и не увидел.

...Наконец проехали Шри-Рампур, городишко, в центре которого белела христианская церковь с датой «1802» над чёрной дверью. А ещё минут через пятнадцать возле дороги засинели указатели «Ашрам Шри Раманадатта», на английском и каких-то индийских языках.

Радха свернула налево и, проехав сколько-то по асфальтовой дорожке, остановилась на стоянке, где блестел ещё лишь красный микроавтобус. И из искусственного холода машины они вышли в жарильню этого климата...

К ашраму вела аллея, над которой склонялись деревья, цветущие ярко-красным и ярко-оранжевым, отец Василий спросил, что это, и Радха почему-то смутилась. Оказалось, красные цветы называются «Кришна-чури», «волосы Кришны», оранжевые — «Радха-чури», «волосы Радхи», имя как у нее. Радха была возлюбленной Бога Кришны — пояснив это, девушка опять должна была скрыть смущение, для чего заговорила о гуру:

— Я ещё вспомнила: он в этом саду запрещает, конечно, ломать ветки, рвать цветы, но даже плоды просит снимать осторожно, ведь растения чувствуют боль...

Да, похоже было, что они идут к человеку необычной терпимости. «Бхагаван», то есть «Бог», как его звали последователи, не только ко всем людям, но и к животным обращался на «вы». Об этом Радха рассказала по дороге. Всё имущество гуру ограничено посохом, кружкой, да набедренной повязкой, живет он постоянно, ест и спит в том же самом помещении, в котором принимает гостей...

Впереди завиднелся ашрам. Это было одноэтажное бревенчатое здание с обширной двускатной крышей, бросающей тень на террасу с деревянными перилами, окружающую его. Справа от чернеющего входа кто-то сидел на террасе, свесив между перилами голые ноги.

Когда они подошли, из дверей появился высокий старик в длинном балахоне, с брезгливо поджатым ртом, похожим на куриную гузку. Сварливо расспрашивал Радху, она перевела: секретарь гуру говорит, что Бхагаван довольно давно беседует с посетителями и неизвестно, примет ли их. Но ему передадут, что здесь — русский священник и дочь калькуттского предпринимателя.

Пока они вошли в помещение наподобие притвора храма, с голыми бревенчатыми стенами и двумя рядами столбов — опор крыши. Здесь сидели два индийца, погрузившихся в медитацию, и отец Василий и Радха устроились рядом.

Свисающий из-под крыши вентилятор гонял духоту, мальчик принес глянцевые брошюры о Бхагаване.

И только тут отец Василий осознал, что же, собственно, происходит. Этот человек, Шри Раманадатт, объявил себя Богом и добился того, что другие с этим согласились! Но ведь и он, отец Василий, считает себя Богом, значит, сейчас состоится встреча двух Богов! А он преступно забыл о своем предназначении, превратился в туриста, болтает с Радхой о достопримечательностях и о её диссертации...

Молоточки застучали в голове, правильнее всего уехать бы, не встречаться с этим гуру...

Но перед ним уже стоял старик-секретарь: Бхагаван ждёт. Отец Василий, однако, попросил пять минут дочитать брошюру. И, несмотря на возмущение старика и беспокойство Радхи, упрямо якобы читал, на самом деле решая, как быть. Пожалуй, он всё-таки увидится с гуру, но прикинется дурачком, этаким искателем неизвестно чего, пусть тот разгадает его, если сможет...

И он, потянув время минуты три, поднялся с циновки намеренно кособоко, дурным голосом заявил, что готов.

Они вошли — отец Василий прихрамывал — в следующее, более просторное помещение, тоже с двумя рядами столбов-опор, где в дальнем правом углу перед полудюжиной посетителей сидел гуру — в набедренной повязке, с нашлепкой седины на голове и с коротко обрезанной серебряной бородой. И сразу заметил отец Василий взгляд Шри Раманадатта, как бы воткнувшийся в него и уже не отпускающий. Словно постоянно натягивались вожжи, хотя человек не очень внимательный мог этого не почувствовать за якобы свободными движениями гуру и его улыбкой.

Бхагаван пригласил вошедших сесть вместе с другими, через Радху спросил, что привело сюда русского гостя.

Тот, как шел наперекосяк, так и сел: правое плечо ниже левого, гуру и другие смотрели озадаченно.

— Вас называют Богом, правда ли это? — Отец Василий подражал голосу козла, и это, кажется, всем не понравилось. Но гуру ответил спокойно:

— Меня называют по-разному, и я не властен над тем, что говорят. Просто ещё в юности я почувствовал себя частицей Бога, понял, что в мире есть только одно — единая Высшая реальность. Она и внутри, и вне нас, это и есть Бог. Наше с вами «я» — иллюзия, а Бог — реальность. Он — в каждом, в том числе, конечно, и в вас, — гуру указал на отца Василия.

— А где во мне Бог-то? — отец Василий оглядел руки с растопыренными пальцами, живот. — Допустим, я его не вижу?

— Но ведь вы — практикующий священник? — нахмурился гуру. — Так мне передали.

— Хорошо, вот что меня интересует, — решился отец Василий. — Мне кажется, некоторые религиозные учителя просто блефуют. Они просят человека назвать вслух свою проблему, но обозначить что-нибудь словом уже означает наполовину решить это. Мы все подсознательно знаем, чего хотим, и нам надо лишь, чтобы что-то защелкнулось. За этим в России идут к иконе, но живой иконой быть — не стыдно ли? Ведь все ваши ответы нам — это всего лишь отражение того, что говорим вам мы. Я не слышал вашего разговора с другими, но почему-то уверен, что это так...

Улыбка гуру исчезла, и что-то страдальческое и темное проступило в его облике.

— Раньше, когда я был моложе, — перевела Радха, — я действительно просто молча излучал невидимую силу… Люди приходили и получали ее частицу. Но многие задавали вопросы, я должен был отвечать. То же и сейчас, такие посетители, как вы, не желающие сказать, что их интересует — редкость... Но, раз вопросов больше нет... Я закончу встречу...

Гуру как бы вырос, навис над ними. Тут его начали спрашивать о чём-то те, другие, Радха сказала, что они из Раджастана. Один из них тоже общался через переводчика. Потом Радха что-то долго рассказывала Бхагавану, повернулась к отцу Василию.

— Я ему открыла, что вы основали Новую религию, он просит рассказать...

— Зачем вы это сделали? Нет, я не буду ничего говорить, скажите, что это неуместно...

Выслушав перевод, Бхагаван внимательно посмотрел на отца Василия, потом закрыл глаза. Установилась тишина, слышались лишь жужжание неторопливых вентиляторов над головой да заполошный звон мух на солнце, за окном, затянутым марлей...

Потом гуру разомкнул веки и, опять глядя на отца Василия, сложил руки лодочкой перед животом, начал мелко кланяться. Все поняли так, что встреча теперь уже точно закончена, и начали вставать. Поднялся и отец Василий, пошел к двери и вдруг остановился.

Что он наделал?! Ведь тем, что он смолчал, он как бы позволил восторжествовать истине гуру, он предал свою Новую религию!

На какое-то время его Истина перестала существовать, вытесненная учением этого Бхагавана!

В голове застучало оглушительно, отец Василий, сжав кулаки, стоял посреди зала в ярости неизвестно на кого, а гуру поймал его взгляд и, кажется, всё понял. И начал ещё более мелко кланяться, приближая сложенные ладошки ко лбу...

Отец Василий быстро вышел прочь.

Как он мог?! Он полагает свою жизнь в том, чтобы проповедовать Новую религию, и не делает этого! А вдруг Бхагаван поддержал бы его? А эти люди из Раджастана — они ведь тоже духовные лица, как знать, не помогли бы и они?

Отец Василий остановился в притворе ашрама, не зная, что делать. Вернуться и сказать то, что не сказал? Но ведь это уже невозможно? Обратиться к раджастанцам?

— Что с вами, отец Василий? — Радха тронула его за руку.

— Всё в порядке, — он надел туфли и вышел из ашрама.

Невысказанное давило его уже физически, он смотрел на раджастанцев, тоже вышедших наружу, на дорожки, рассекающие сад по разным направлениям... Та, по которой они пришли, не была единственной: деревянный храм лучился ими, и одна из них, увидел отец Василий, упирается в беседку.

«...Но, — подумалось, — выскажись он — было бы ещё больнее! Ведь глупо было ожидать, что гуру с ним согласился бы. Наверняка бы заспорил или ещё как-то показал, что проповедь в его храме чужой религии — кощунство.

Значит, отцу Василию пришлось бы объявить его лжепророком, каковым он, по всей вероятности, и является, никем иным...

Ну и что, и обличил бы, чего же он смолчал? Ведь ему всё равно, пусть даже все вокруг сочтут его сумасшедшим...»

Зато вот теперь, оттого, что не высказался, действительно было ощущение, что сходит с ума. Да ещё жара...

...Радха задержалась в ашраме, чтобы сделать пожертвование, и теперь, по тому, как предупредительно провожал её секретарь, можно было понять, что чек она выписала крупный. Им предложили бесплатно пообедать в столовой ашрама — отец Василий согласился...

Еда была — рис с пряностями, ее накладывали каждый себе на тарелку из большого общего блюда специальной ложкой...

— ...Вы не удивлены, что я ничего не стал говорить о Новой религии? — спросил отец Василий Радху, когда уже подходили к машине.

— Немного удивлена. Но я понимаю, почему это... — И она посмотрела на него так же внимательно, как недавно глядел гуру...

— Но вообще-то я здесь, в Индии, намерен много говорить, — сказал он ей в то время, как она открывала машину, отражающую своими стеклами пальмы вокруг стоянки...

...Но где, как? У отца Василия был телефон одного калькуттского профессора-религиоведа, он уже с ним вчера созвонился, организовать некую встречу можно и нужно было...

...В Шри-Рампуре Радха подвезла его к храму Шивы, перед которым сидело и стояло множество торговцев и прочего религиозного люда. Внутри было темно, но так же жарко, как на улице, щипало нос ароматическое курение.

Отец Василий шел, выставив руки, боясь налететь на толстые колонны, как бы сжимающие узкий проход в середине храма. Колонны бугрились фигурами, какими — в темноте не разобрать.

А впереди блестела металлическая статуя многорукого Шивы, жарко освещённая свечами, прилепленными к ней. Отец Василий и Радха встали перед статуей, и тут появился молодой пухлый индиец, по пояс голый, в бирюзового цвета шортах. Подставил блеснувший поднос, и Радха положила денег, скромно раскошелился и отец Василий.

Тогда жрец деньги унес, а вышел с двумя гирляндами желтых цветов, одну надел на шею Радхи, другой, ни о чём не спрашивая, охомутал отца Василия. Так они и вышли из храма, с гирляндами на шеях. Зачем, какой у этого смысл — она объясняла, конечно, но он не вникал, слишком устал уже. Ведь к вечеру клонилось...

В машине, однако, как бес толкнул: попросил отвезти его в храм Кришны, буде такой имеется где-нибудь. Хотелось разгадать это ее смущение относительно Радхи и Кришны.

Храм такой в Калькутте был, но, когда, сквозь вечерний транспорт продрались к нему, багровое солнце уже касалось его каменного купола.

Внутри, проходя сквозь маленькие окошки слева, оно как марганцовкой заливало шершавые каменные статуи на противоположной стене.

Местный брахман, нанятый Радхой, сначала вывел их наружу, где показал терракотовое таблички, украшающие фасад. А солнце уже наполовину погрузилось в синюю мглу...

Всё-таки, вернувшись внутрь, они ещё разглядели в его последних лучах высеченные в камне фигуры сутулого Кришны и Радхи с такими большими шарами грудей, точно это была примитивная порнография.

Брахман, поблескивая глазами, рассказывал историю соблазнения Кришной чужой жены Радхи… Наконец они вышли наружу в уже ночную тьму, в которой зажигались окна.

Отец Василий понял, что он и так слишком напряг девушку своей особой — ей пришлось целый день с ним возиться. Лучше им расстаться прямо сейчас…

И он остановил ее.

— Радха, спасибо вам огромное за экскурсию. Но — не надо меня подвозить. Я сам дойду.

— Как, вы же не найдете!

Но она поняла, почему он так поступил, по её взгляду он увидел это даже в темноте...

Глава двадцать первая

Назавтра с утра отец Василий пошел в калькуттское отделение Индийского комитета по культурным связям и там к полудню разжился пропуском в калькуттскую библиотеку — почитать местную религиозную литературу на английском.

Таковая в библиотеке имелась, и он читал, потом решил набросать кое-что для завтрашнего разговора с религиоведами. Не сказанное на встрече с гуру переполняло его, и вдруг как хлынуло — успевай записывать...

...Либеральная система не только поощряет маньяков-одиночек, чьи действия складываются в массовые казни, она также неизбежно ведет к войнам, в том числе мировым.

И каждый честный человек на Земле обязан принять как несомненную и главную истину, как основу своего мировоззрения: либерализм есть самая кровавая, самая человеконенавистническая и разрушительная система из всех, известных людям.

Не только Третья мировая война будет неизбежно развязана либералами, если их не остановить, но, если после нее на Земле останется ещё хоть что-то живое, либералы организуют ещё одну мировую войну, а затем ещё одну, и так до бесконечности, до тех пор, пока либо не будет уничтожено всё человечество, либо, наконец, не будет выкорчеван англо-американский либерализм.

Доказать, что войны развязывают именно либералы, в каком-то смысле просто, а в каком-то и трудно, потому что война — это, по определению, наиболее фальсифицируемое из всех человеческих деяний, рассматриваемое всегда с непримиримо враждующих точек зрения, причём побеждает обычно точка зрения победившего в войне.

А поскольку из двух мировых войн победителями вышли, в числе других, и англоговорящие страны, именующие себя самыми демократическими, то естественно, что их точка зрения на войну очень распространена в сегодняшнем мире.

И эта точка зрения сводится к одному из самых лживых тезисов в мировой истории, а именно, к утверждению, что демократические страны якобы не воюют между собой, и что либеральный режим, мол, миролюбив.

Но разве в Первой мировой войне не столкнулись Англия и Германия — две страны одинаково демократические, со свободно избранными парламентами? Ведь в Германии, как и в Англии, правительство без одобрения парламента работать не могло, там действовала хорошо отлаженная система общенациональных и местных выборов. Существовали свободы — печати, собраний, митингов и демонстраций, свобода партийного строительства, устоявшиеся партии с партийным членством, клубами, кассами, партийной печатью, съездами, конференциями и так далее. И почему бы всей этой демократической системе, если таково общее мнение нации, не поддержать применение этой нацией военной силы за рубежом?

Утверждение, что демократические нации якобы не воюют, есть, впрочем, ложь весьма хитрая. Ведь если друг другу объявляют войну две страны, всегда можно сказать, что одна из них хоть чуть-чуть, хоть на капельку, а все же менее демократична. И в войне, мол, виновата та самая капелька, на которую эта страна не дотянула до «настоящей» демократии. Например, в конфликте между Англией и Аргентиной из-за Фолклендских/Мальвинских островов — кто был виноват? С точки зрения Англии — конечно, Аргентина, не столь демократичная. Правда, Аргентина и не монархия (в отличие от Англии), и выборы президента там регулярно проводились, а всё равно — не столь... Ведь в Англии традиции демократии дольше — аргумент на все времена...

Либеральный режим не может существовать без войн потому, что опирается на исторический тип буржуа. А, быть может, вторая главная истина, которую следует запомнить, как молитву, всем людям Земли, заключается в том, что буржуа как тип — есть самое безжалостное, злобное и кровавое существо, которые только знала человеческая история.

Иначе и не может быть, ведь основа психологии буржуа — это предпринимательство, иначе говоря — разрушительство, хищничество. Опять же, тут виноваты не сами люди, но культурный тип, который навязывается либеральной традицией. Этот наиболее распространенный сегодня культурный тип возник в позднесредневековой Англии из затяжных гражданских войн с религиозной подкладкой.

...Король провозглашает независимость англиканской церкви от католического Рима, но после его смерти на престол возводят его дочь-католичку... Нравы тогда в Англии были крутые, и сегодняшние победители вчерашних от власти не просто отбрасывали — уничтожали. Смуты тянулись десятилетиями: казни, конфискации имений, бегства на континент и, в удобный момент, возвращение в Англию с торжествующей и жаждущей мести оравой... Вот из этих смут и возник культурный тип английского буржуа, и смысл своей жизни воспитанные таким образом люди видят отнюдь не в том, чтобы преодолевать этот разор, а наоборот, в том, чтобы его увековечить.

Этот культурный тип обычно называют терпимым, но на самом деле сформированные таким образом люди лишь очень хорошо умеют до времени скрывать свои чувства. Однако, как только уверится, на чьей стороне сила, этот человек проявляет свою ненависть на полную железку — и тем разнузданнее, чем дольше её скрывал.

Этот, буржуазный культурный тип стал преобладающим на всей планете во время новой и новейшей истории, и потому подлежат отмене все «ценности», выработанные так называемым Новым временем.

Так считал отец Василий. Прежде всего, должны быть отброшены новоевропейская наука и техника, все общественные институты, все экономические «достижения» и обязательно — деньги в их англо-американском понимании, навязанном сегодня всему миру. Слому подлежит вся культура, мораль буржуазной эпохи, весь тот код цивилизации, который был выработан на Западе, начиная приблизительно с пятнадцатого века. Другого выхода у человечества нет. Иначе — бесконечные мировые войны и ядерная гибель, к которой ведут либеральные цивилизаторы, не видя и не слыша ничего вокруг.

Например, отнюдь не безразличен всему миру любимый тезис этих идеологов — главное «открытие» Нового времени — об испорченности человеческой природы. Если человек столь порочен, может ли он избежать ошибки, в том числе и смертельной? Нет, не может, — уверенно отвечает либерал; и что такое этот ответ, как не приближение к ядерной войне?

То, в чём ты любишь обвинять других, часто выдает твои собственные скрытые пороки, психологи называют это проецированием. О либералах много раз говорилось, что та дубинка, которой они обычно побивают своих врагов, то, в чём они чаще всего обвиняют их, на самом деле раскрывает их собственную тайну. Обвиняют своих противников они обычно в тоталитарности, но как раз самим либералам тоталитарность больше всего и присуща, тоталитарность денег. Об этом тоже говорилось многажды. Английская политэкономия — вот самая тоталитарная, самая всепроникающая система, действительно довлеющая над каждым вздохом и каждым взглядом человека.

И отличительная особенность этой системы состоит в том, что она, объявляя себя открытой и терпимой, на деле запрещает людям воспринимать что-либо, не связанное с деланием денег. Как будто слепоглухое чудовище наползает на Россию, Индию, всю Евразию — какой с ним может быть разговор? Они выработали язык, на котором невозможно общение, а возможно лишь одностороннее воздействие «оттуда — сюда», чтобы деньги, наоборот, текли «отсюда — туда». Возможна лишь подготовка к войне и потом «освоение» ее итогов, так сказать, делёж добычи.

Все средства общения, которые могут сработать не только «оттуда — сюда», но и наоборот, выбраковываются либералом, предпочтение отдается всё время чему-то совершенно новому, тому, что ещё никем не применялось, а потому уж точно не сможет сработать в обе стороны. Хороший пример здесь реклама: с ней ведь не поспоришь. Но точно так, как реклама, действует и вся остальная либеральная «культура»: везде определяет всё грамотное использование денег в соответствии с неким бизнес-планом. Чтобы получить такой-то результат (то есть прибыль), столько-то нужно дать на профессоров, на университеты, на издательства, на прочую «интеллектуальную» поддержку...

Если бы всё это было преувеличением... — думал отец Василий. Но, к сожалению, это — голая правда...

...Истинным, а не мнимым лидером мира стала в пятнадцатом веке Россия, и в семнадцатом году двадцатого века она тот ход событий, который навязывал буржуа, попыталась изменить. Но беда России и остального мира была в том, что инструментом этого освобождения был избран марксизм, учение, само чересчур зараженное духом Нового времени и западными предрассудками.

Учение вроде бы идеалистическое, мессианское по сути, марксизм почему-то провозгласил себя мировоззрением научным, и вот в этом и состояла его слабость. Ибо наука человечеству, по большому счёту, не нужна, она ведет его только к гибели и ни к чему иному! Наука сводит всё к мелким, якобы доказуемым тактикам и теорийкам, воспитывает трусость: а не посчитать ли, не рассчитать ли? Тогда как спасение человечества и суть жизни состоит в преодолевающем все преграды бесстрашии, в духовной силе, опрокидывающей расчёты. Уже потом, если захотят, пусть подводят научные теории под эту силу — под свершившийся факт...

Но сегодняшний мир буквально поражён наукой, она попирает сегодня все континенты Земли, разъедает все культуры, какими бы традиционными они ни казались и как бы ни противились ей. Традиция сама по себе не спасет Евразию, спасет лишь отчаянный и огненный порыв Новой религии!

...Отец Василий писал эти заметки целый день, до самого закрытия библиотеки. И уверен был: индийцы согласятся, поддержат...

Глава двадцать вторая

Солнечно-ярким мартовским днём Муратали ожидал приема у посла Республики Узбекистан в Москве.

Презентация прошла великолепно: Муратали и не думал, что Николаев притащит столько журналистов. Были съёмочные группы с РТР, НТВ, из программы «Добрый вечер, Москва», а программа «Минарет» с НТВ целую передачу сняла о презентации и Центре.

Муратали не только на такую презентацию не рассчитывал — какое-то время назад он вообще уверен был, что они с Николаевым рассорились окончательно.

После того как он выставил того, пьяного, из своей квартиры, Муратали сам, первый позвонил ему, извинился. Обиделся тот, видно, здорово, хотя и не признался. Мол, ничего, он сам был пьян, сам виноват... «Как газеты, Коран?» — Да, мол, читает, но времени мало... И весь разговор. Только ещё раз предупредил муллу, чтобы с издательством он не шутил...

И пропал месяца на два. Потом сам позвонил, и опять как заведённый: давай-давай, презентация, срочно, обязательно... У Муратали тогда с Джурабаевым совсем плохо всё шло, сосед по конторе, директор Уста Халбутаев, замечать перестал муллу, едва здоровался.

И Муратали за идею ухватился, быстро они с Сергеем всё организовали, тот даже обещал привезти с собой Моторина, начальника Управления по делам религий при президенте России. Не привёз — но гостей именитых хватило, пресса не разочаровалась. Приехал посол, директор Саудовского фонда, ещё арабы. Посла показали по телевидению, а Джурабаева, который тоже говорил в микрофоны, отовсюду повырезали. Показали и православных: молчащего отца Федора и странного этого отца Василия, сбивчиво толкующего о православно-мусульманском союзе.

И газеты, написавшие о презентации, тоже закругляли всё православно-исламским сближением.

А Джурабаев — Муратали это поразило! — прямо на мероприятии потребовал, чтобы Центр заплатил за аренду. Да, Муратали ему кое-что обещал и не выполнил, но нельзя же при посторонних... Впрочем, тогда дядя слишком наезжать не стал, да и потом многим показались бы смехотворными его претензии к Центру, вершащему такие высокие дела. Тем более суммы-то требовались плёвые...

Но — такова, видно, участь возвышенных проектов — никто Муратали даже эти небольшие суммы давать не спешил. А Джурабаев, теперь уже точно, ставил Муратали срок — месяц: заплатить или съезжать.

Всё это, разумеется, был блеф: теперь о том, чтобы съезжать, Муратали и думать забыл. После презентации, да когда община выросла до пятидесяти человек! Наоборот, шло к тому, что дядины фирмы уедут отсюда — но должен же был муфтият хоть что-то заплатить Джурабаеву!

И Муратали собрался в Ташкент. Важно было, однако, чтобы Джурабаев не испортил всё дело, самому же себе навредив в этот последний, критический месяц, и вот об этом и собирался Муратали говорить с послом...

Посол вышел из кабинета в приёмную, полураскрыв руки как для объятия, ввел муллу внутрь, усадил. Выслушивая, с заботой насупливал атласисто-чёрные, мохнатые брови.

Это был могучий мужчина с густым басом и с совершенно седыми волосами, лежащими как бы той самой волной, которая иногда просветляла его грубое лицо.

Он сразу взял сторону Муратали относительно Джурабаева и даже с ходу позвонил тому.

— Мы гордимся муллой, — подмигнул Муратали. — И я знаю, что и в республике его ставят высоко...

Джурабаев, видимо, не возражал, но полувозражал, во всяком случае, говорил долго.

— ...Ну, так и действуйте, — посол положил трубку и раскрыл ладони, как бы показывая Муратали, что фокус состоялся. — Летите в Ташкент...

И Муратали вылетел в Ташкент.

* * *

В Ташкенте солнце уже начинало жечь, хотя деревья стояли ещё голые. Ветви, казалось, продолжаются в небе, от земли к солнцу поднималось что-то почти видимое, ликующее.

А Муратали чувствовал себя полубольным: всё оживает, и лишь потому понимаешь, насколько всё было мертво...

Не видевшись больше полугода, с Нурией и детьми встретились, конечно, горячо. Младший уже ходил, но ещё не говорил — хотя теперь этого ждать осталось недолго. И обед отвыкшему от домашнего Муратали показался пиром. А вот для одинокой мамаши Нурии прогулка потом всей семьёй по городу как будто бы не была таким уж однозначным торжеством гармонии. Словно бы она уже привыкла, и ей даже без него было удобнее... Да, забыл он её характер. А она напоминала: жестом раздраженным, нарочитым промедлением перед ответом...

О своих когдатошних словах, что телесная близость нужна лишь для деторождения, Муратали уже давным-давно запамятовал — она и об этом напомнила. Когда детей уложили, он полез было обниматься — она оттолкнула.

— ...Ну и что? Ведь мы и будем для этого? Третий ведь нужен нам?

— Сейчас нет.

— Почему?

— Ну... не время. Расскажи лучше ещё о Москве.

Он встал с дивана, где они оба сидели, пересел в кресло напротив.

— Но я ведь столько уже рассказал... Это изматывающая борьба! Кажется, что ты приближаешься к Аллаху, а потом видишь, что всё это время ты, наоборот, удалялся от Него... А развращенность Москвы поразительна... Однако, расскажи и ты поподробнее, как ты жила здесь, чем?

— Я же говорю: детьми, больше ничем.

— Касымовы как?

— А почему ты спрашиваешь?

— Ну, вы ведь дружите с ними...

— Да, я бываю у них, и они приходили. Бекташ теперь такой большой человек... — и так смачно произнесла она имя муллы Касымова, что душу Муратали сдавило унижение. Иногда ему казалось, что Нурия уже открыто ведёт себя как вторая жена Касымова. Но он сдержался.

— То, что Касымов большой человек, я хорошо чувствую в Москве. По тому, как успешно он лишает меня денег.

— Если хочешь, я с ним поговорю... — невинным голоском.

— Да нет, спасибо, я уж как-нибудь сам. Касымов в будущем видит себя первым лицом узбекского ислама, и я не исключаю, что он чего-то подобного сможет достичь, если не остановят другие, — Муратали нажал на это слово, со значением глядя на жену.

— Ты имеешь в виду себя?

— А вот этого я не говорил. Самохвальство я себе запрещаю. Ещё каких-то исламских деятелей, организации я могу хвалить... Да вот и наш Центр я обязан похвалить, но, кстати, без меня он будет работать лучше.

— То есть? — удивилась Нурия. — Что ты имеешь в виду?

— Я буду просить отозвать меня из Москвы, — объявил Муратали и почувствовал, как зазвенело в ушах, так бывает при решениях поистине поворотных.

Вообще-то важные решения он давно научился не выбухивать сразу, сначала долго проверять, обдумывать, а вот это выговорилось, как только пришло. И теперь он вслух рассуждал о нём, всей душой надеясь, что как-то сможет повернуть назад, отказаться... Но по охватившему его лихорадочному ознобу уже понимал, что возврата нет и что это — одно из тех наитий, о которых можно сказать: внушил Сам Всевышний Аллах, не иначе...

— Я сделал главное — открыл Центр, — говорил он. — Для этого требовалось какое-то сумасшествие, я сам не верил, что получится. Почти без денег, без помощи отсюда... Но это получилось! И Центр теперь уже не сможет закрыть никто… А вот на ровную работу меня, чувствую, не хватит. Ведь я сам вчерашний безбожник, меня московский разврат затягивает. Пусть пришлют кого-то поопытнее, быть может, двоих, троих... Да дело даже не в опыте, а в том, что для меня Москва — так выходит — некая награда за то, что я, видите ли, принял ислам, стал муллой. Но какая ещё награда нам нужна кроме вечной жизни после смерти, которую дарует нам Господь?.. В общем, буду просить, чтобы отозвали в республику. А здесь — пусть посылают, куда хотят. Пусть посылают хоть в глушь, в Акташ. Акташ так Акташ. Надеюсь, ты поедешь со мной, не оставишь меня?

— Но подожди, всё это так внезапно! Ещё недавно ты говорил совсем другое! Ты должен хотя бы встретиться с людьми, с муфтием...

«С Касымовым», — чуть не подсказал он ей.

Нурия была не просто растеряна — подавлена, он видел это со злорадством. Язычок ее нервно облизывал губы, глаза не могли ни на чём остановиться: мир её разлетелся на осколки. В Москву захотела? Нет, ты поедешь со мной в Акташ...

Она впрочем, ещё спорила, уговаривала не спешить. Но он давил, давил на неё... Важнейшие поступки могут быть некрасивыми, болезненными, казаться безумными — но лишь они одни что-то значат!

Довод о том, что это — голос свыше, он ей не приводил, берёг напоследок. Да она и без этого довода была побеждена, и вот уже не могла спорить...

Тогда он оборвал разговор, вместе встали на молитву...

...Муратали пытался всего себя вложить в произносимые арабские слова, а всё равно тяжесть этого решения то и дело напоминала о себе, как бы прорывалась сквозь молитву... Как он недопустимо мягок с женой! Как беспокоится всё время, воспримет ли она его слова, согласится ли... Или, наоборот, тревожится, не слишком ли много власти она в семье забирает... Как он заботится о том, чтобы их семья была прочна, не распалась... А какое ему, в сущности, дело до всего этого? Хватило бы сил самому прожить в соответствия с велениями Аллаха! А Нурия за свои грехи ответит сама и, не исключено, ответит страшно!..

После намаза он кратко приказал ей постелить ему отдельно, в большой комнате.

— Деторождение или нет, а я устал, буду спать один...

И молча следил, как она двигается, подаваясь к нему всем телом — так держатся испуганные женщины.

Он уже не сомневался, что она согласится на это — на близость лишь для детей. Что у них будет и третий, и четвёртый ребенок... В Москву захотела? Нет, ты поедешь со мной...

Когда она приготовила постель и вышла в спальню, он, не благодаря её и не желая доброй ночи, закрыл за ней дверь и погасил свет.

И с этой европейской дурью надо кончать: супружеская спальня! Для женщин — своя, женская половина...

...Заснуть не мог долго — и не только из-за Нурии, хотя и из-за неё тоже. Он не мог забыть, как потрясена она была его решением. Но главным образом всё-таки не спал из-за предстоящего разговора в муфтияте...

Глава двадцать третья

Муратали ещё раньше переправил в Ташкент московские газеты с отчётами о презентации, видеокассеты с перезаписью телепрограмм и собственной съемкой намаза в Центре. Муфтият, как видно, это впечатлило: когда он позвонил туда, чтобы договориться о встрече, его имя повторили там с трепетом, приближающимся к страху. «Мулла Муратали Хаджи Рахимов!»

И когда он в назначенное время пришел в канцелярию муфтия, его тоже явно здесь все узнавали, даже те, кого не знал он.

Отчёт его слушали, кроме самого верховного муфтия, двое его замов (один из которых был мулла Касымов, второй — мулла Шербута), и ещё Джафаров, из президентской администрации. Оба зама муфтия были люди волевого, тяжелого типа, только мулла Шербута более помятый и с бόльшим количеством седины, а мулла Касымов злее, чернее, пружиннее, с вечной жёсткой усмешкой, кривящей губы.

Муфтий же — серебрянобородый патриархальный старик — начал встречу с таких громких похвал, что Муратали попытался его остановить. Не тут-то было!

— Нам звонил сюда посол Республики Узбекистан в Москве, — торжественно вещал муфтий, — и мы не можем не разделить его гордость тем, что в Москве открыт наш Узбекский исламский центр. Тем более, сделано это по нашему заданию нашим посланцем. По-своему Центр так же важен республике как посольство, как торгпредство!

Муратали опять попытался умерить хвалу — старик отмахнулся:

— Аллах любит скромных. Но, имея жизненный опыт, я могу предвидеть: то, что так сильно начато, и продолжено будет сильно. Однако мы хотели бы от вас услышать подробности о деле Аллаха в Москве...

Муратали подумал, что муфтий, возможно, говорил это не так для него, как для троих остальных. К тому же со стороны оно и впрямь бывает виднее, — решил Муратали и не стал преуменьшать достижений Центра. Но посреди рассказа оглушил их:

— Я прошу отозвать меня из Москвы. Я сам очень верю в Центр и в общину, в людей, которые сплотились вокруг него. Но у меня чувство, что я немного самозванец. Ведь я пришел к вере не так давно, исламскую жизнь Узбекистана знаю плохо, а как можно нести ценности, которые сам едва знаешь? Потому, считаю, меня нужно вернуть к служению в республике. В любом месте, включая, разумеется, и то, о котором говорили прошлой весной.

Он объявил это, и опять, как вчера, зазвенело в ушах и пронзил озноб.

И точно так, как вчера Нурия, казались растерянными и подавленными и они все.

— Подождите, я вас не понял, — пробормотал муфтий. — Вы что, отказываетесь работать в Москве?

— Да, считаю нужным меня заменить. Кем-то более опытным, быть может, несколькими людьми. Мне был голос от Всевышнего, — Муратали воздел руку, — что я должен отказаться от городского блеска и шума ради незаметной тяжелой работы!

Вот на этот довод, конечно, возразить не мог никто из них! Хотя возражать, спорить с ним они пытались, всё больше, впрочем, понимая, что принятое Муратали решение — из тех, которые не обсуждаются, перед которыми можно лишь склониться...

...Всё-таки муфтий никак не сдавался.

— При всём уважении к вам, — Муратали заметил, что тот говорит с ним не как старший с младшим, а едва ли не наоборот, — при всём уважении, мулла, я всё-таки считаю, что из Москвы вам уезжать нельзя... Прежде всего, никакой вы не самозванец, это смешно даже слышать, вы — наш посланец! Касательно малого опыта — тоже не согласен: в Москве и нужен человек современный и образованный. А что им скажет мулла, ничего не видевший в жизни, кроме узбекской мечети? И потом, вы говорите: замена, но ее можно делать после какого-то времени, иначе всё просто рухнет. Минимум год вы должны там отработать, до конца лета, потом посмотрим. Но до тех пор я ничего и слышать не хочу о каком-то вашем отъезде из Москвы...

— А куда всё-таки, после Москвы? — спросил Касымов, восстановивший наконец свою жестокую улыбочку.

— Да об этом и говорить нечего! — повернулся к нему муфтий. — Другое дело — о нуждах Центра, финансовых и прочих...

— А может, просто помощники нужны мулле Рахимову? — вмешался Джафаров.

— Да, — прочистил горло мулла Шербута. — Я тоже это хотел предложить.

— Всё это мы должны обсудить, для того мы здесь, — подтвердил муфтий. — Мулла Касымов ведь теперь у нас казначей, вы знаете? — повернулся к Муратали.

— Слишком знаю, к сожалению, — нахмурился Муратали. — Центр задыхается без денег!

— Всё решим, дорогой мулла, все решим... — пообещал Касымов, но по его гримасе Муратали видел, что никаких денег Центр всё равно не получит. По крайней мере, до тех пор, пока в Москве он, Муратали...

Муфтий просил Муратали как можно щедрее рассказывать о московском Центре, и мулла давал интервью узбекским газетам, радио и телевидению, потом поехал по городам республики с той же целью: собирать пожертвования правоверных на Центр. И среди других городов захватила его поездка, конечно, и древние Самарканд и Бухару...

Он был на Родине, в Узбекистане!.. И постепенно начал думать, что эта тяжелая весна, — возможно, счастливейшая в его жизни...

Глава двадцать четвертая

Презентация Центра Муратали отшумела, и Николаев занялся конференцией Бундиса. А с ней не заладилось. Бундис просто перестал отвечать на его письма.

Николаев позвонил в «Открытое христианство», и там подтвердили, что конференцию готовят, проведут её в их помещениях в начале апреля — после протестантской Пасхи и перед православной. Позвонил помощнице Бундиса, Яновой Анжеле, она спросила: а почему он, собственно, интересуется?

— Ну как же, я ведь работаю в комитете по делам религий...

— Мы всё делаем в соответствии с законом, — произнесла она мёртвым голосом. — И у вас нет причин для беспокойства.

— А если я хочу поучаствовать в конференции? Скажем, как гость?

Она немного подумала.

— К сожалению, я не рассылаю приглашений, это делает оргкомитет. Но я скажу им, что вы интересуетесь, а ещё лучше вам самим туда обратиться.

— Да я что, не в своей стране, что ли, живу? — повело Николаева. — Готовят, понимаешь, какие-то конференция, а правительство Москва что, не имеет права знать о них?

— Господин Николаев, но мы не обязаны спрашивать вашего разрешения, у нас теперь — свободная страна. Если вас что-то конкретно интересует, пожалуйста, я отвечу...

— А вы не переоценивайте вашу свободу! — крикнул он ей. — Я ещё могу устроить вам ба-альшие неприятности! — и грохнул трубкой с размаха, встал из-за стола.

— Ого! Зачем ты так? — удивилась Извозчикова, которая в это время сидела у него в кабинете.

— Да ведут себя как с пустым местом! Будто нас вовсе нет!

— Значит, с кем-то выше согласовали, — догадалась Надя...

...А может ли он хоть как-то им помешать? Николаев чувствовал себя вымогателем, которого вдруг перестали бояться... Позвонил Моторину, тот его недовольство поддержал.

— Давай приезжай сюда завтра, у нас как раз будет совещание об этом. С кем они согласовали, ты и сам можешь догадаться: с Голиковым. Но давай подготовь справку об этих «Христианских послах» и об «Открытом христианстве»: почему незаконно заняли здание в центре Москвы?

...Назавтра в кабинете Моторина собрались те, кого можно было бы назвать патриотической партией. Должность Моторина называлась начальник Управления по делам религий при президенте России, должность его конкурента Голикова — секретарь Совета по связям о религиозными объединениями при президенте же. Обе структуры друг другу мешали, и одна из целей совещания была — добавить президенту доводов за роспуск голиковской.

Сидели в кабинете Моторина и несколько православных священников, а факты приводились сногсшибательные — да Николаев и сам много таких знал. У некоторых американских миссионерских организаций даже названия были оскорбительными, например, «DAWN» — «Discipling a Whole Nation», то есть «Обращение в ученики целой нации». Нации для обращения выбирались христианские, но, разумеется, не протестантские, а католические или православные, например, Польша, Молдавия, Грузия. В древнюю христианскую Грузию везли гуманитарную помощь, поиздержавшиеся тбилисцы ее разбирали, заодно слушали проповедь, в своей лупоглазой бодрости — и впрямь совершенно новое слово в религии.

Цель этой организации была — в каждом городе и большом посёлке той же, например, Грузии открыть свой филиал вместо якобы пришедшей в упадок местной христианской церкви. Это возмущало, но трудно было выразить: а почему? Пожалуй, вот что: навязчивое желание части, осколка выдать себя за целое, бокового отростка — за главный ствол...

— ...Сергей Иваныч, проясните нам ситуацию с «Открытым христианством». — Моторин повернулся к Николаеву. — И со зданием, которое они занимают.

— Поясняю. Здание получено незаконно, вскоре после августа девяносто первого. Никаких открытых торгов не проводилось, просто была подписана бумажка. Потом решение отменили, потом опять восстановили...

— Почему не провести торги сейчас?

— Мы это обдумываем, но пока не нашли устраивающую нас фирму, которая хотела бы купить здание.

— Здрасьте, — развел руками Моторин. — Так если здание никому не нужно — зачем отбирать?

— Нет, нужно оно, конечно, многим, в том числе даже и правительству Москвы... В общем, мы всё это скоро решим...

— Вот так у нас всегда, — пожал плечами Моторин. — Скоро, но не сейчас...

...В общем, совещание мало что дало, но Моторин всё-таки надеялся дожать Голикова, быть может, даже в ближайшую неделю-две. Поэтому не хотел уезжать из Москвы и послал Николаева вместо себя в Питер, поприсутствовать там на конгрессе Всемирного совета лютеранских церквей.

* * *

Эта организация конгрессы свои проводит всякий год в новой стране, а в России собиралась впервые, потому ожидалось что-то даже и необычное. Открывался съезд в шесть вечера в субботу, экуменической службой в лютеранской церкви Святой Марии, что на Большой Конюшенной.

...В полшестого Николаев свернул с Невского на этот бульвар с липами, под которыми ещё чернело серебро снега и льда. А асфальт везде уже был сухим и светлым.

У зеленой церкви с белыми колоннами стоял иностранный автобус, а петербуржцы шли себе мимо, привыкнув, видно, к тому, что храм этот всегда закрыт. Хотя сегодня-то вход был свободен для всех...

Внутри гостей приветствовали лютеранские иерархи в лиловых и чёрных рясах с белыми нагрудничками-рюшами под горлом, и один из них с ходу пожаловался московскому чиновнику Николаеву на притеснения.

Что ж, по крайней мере физическая стеснённость здесь чувствовалась: очень низкий потолок этого зала давил, как в катакомбах. В советское время сюда вбили бетонное перекрытие — ещё один этаж. И, кстати, с этого второго этажа ни в какую не хотели съезжать расположившиеся там конторы...

Рядом с лютеранами здоровались с гостями и присланные представители Русской Православной Церкви — от Петербургской митрополии. Режуще басил очень осанистый, хотя уже и отставной архиепископ, блестел очками молодой архимандрит — известный в православной церкви западник, третий бородач был дьяконом. Они сказали Николаеву, что будут участвовать в экуменической этой службе.

Встретил он и ту даму из Смольного, которая как раз не пущала лютеран и на второй этаж этого здания, и ещё кое-куда в городе и области, куда они стремились попасть. Как представитель Моторина, Москвы, Николаев говорил с ней ровно, не одобряя, но и не осуждая.

Разноязыкий народ в церкви уже вовсю общался перед службой — иные сняв уличную одежду, иные не снимая. Была тут вся северная Европа, а также, к некоторому удивлению Николаева, и довольно много американцев.

Вообще Всемирный совет лютеранских церквей казался ему именно американской карманной организацией, так же как и Всемирный совет церквей, расположенный в том же здании на Рут де Ферне в Женеве. Но Всемирный лютеранский совет избрал в последнее время курс весьма либерально-модернистский, а крупнейшая американская церковь этой масти — Евангелическо-лютеранская церковь Америки — пока в России решила не работать, как бы отдавая это поле европейским коллегам. Зато усердно проникали в Россию американские лютеране консервативных толков. Их церкви не были членами Всемирной лютеранской организации, как бы бойкотируя ее, но их представителей Николаев здесь увидел. Он спросил: в каком же качестве? Оказалось, гости, наблюдатели...

Службу начали гимном, который пели, глядя в программки со словами на русском, английском и немецком. На экуменических службах, на которых много бывал Николаев, обычно любят «Боже, славим мы Тебя» Гайдна, но здесь был выбран гимн ещё более торжественный:

Господа славь ты! Он мудрый правитель Вселенной,

К целям Своим нас ведущий стезей сокровенной;

Он и тебя

Вёл по пути, где, скорбя,

Шёл ты, грехом отягченный.

Господа славь ты! Он дивно тебя так устроил,

Он по сю пору тебя сохранил и покоил.

Иисус Христос

Радость спасенья принес.

Жизни благой удостоил.

Голоса здоровущих мужиков ревели так, что где-то, кажется, дрожали стекла. Особенно гремели цветущие немецкие пасторы:

Lobe den Herren, der alles so herrlich regieret,

Der dich auf Adelers fittichen sicher gefuhret,

Der dich erhalt,

Wie es dir selber gefalt.

Hast du nicht dieses verspuret?

Оглушали и басы многочисленных американцев, других поющих по-английски:

Praise to the Lord! Who o’er all things so wondrously reigneth,

Shielding you gently from harm and from fainting sustaineth;

Have you not seen

How your desires have been

Granted in what He ordaineth?

За этим громом голосов едва можно было расслышать орган. У Николаева все сильнее мурашки бегали по телу, лицу, по голове под волосами:

Господа славь ты, мой дух, не умолкни хвалою,

Он ведь тебя утоляет спасенья струёю!

Он жизни свет!

Жизни иной нам и нет,

Как Его волей благою!

Некоторые немцы пели, опустив программки, зная наизусть, кое-кто смахивал слезу:

Kommet zu Hauf!

Psalter und Harfe, wacht auf!

Lasset den Lobgesang horen!

Всех мощнее, конечно, звучали самые многочисленные голоса поющих по-английски:

All you who hear,

Now to His temple draw near!

Serve Him in glad adoration!

И прорывался бас окавшего архиепископа:

Славьте Тво-орца!

Славьте Его без ко-онца!

Он нам дарует так мно-о-ого!..

...Когда кончился гимн, орган запел медленно и скрипуче, и сзади вперёд по проходу пошел лютеранский епископ, высокий и суровый старик-финн.

Стуча посохом-клюкой, наверху закрученным спиралью, в серебристой митре, похожей на раскрывшийся стручок гороха или на рассечённый конус, он двигался в высшей степени странно, точно не человек, а заводная кукла.

Быть может, когда-то в детстве его поразило такое величественное появление епископа в лютеранском соборе, и теперь он этому величию подражал, хотя было оно немного нелепым в придавленном катакомбном зале.

Впрочем, епископ всех впечатлял, особенно американцев, которые вглядывались в него, как будто и впрямь не могли понять, человек это или машина? Вот деревянно он чуть отклонился назад, выдвинул вперед ногу, затем, как бы слегка присев, перенес на неё вес тела, выдвинул другую ногу...

Но, выйдя к алтарю перед всеми, он снял митру, пригладил руками седые волосы и дальше уже вёл богослужение по-человечески.

Вообще, по мере того, как шла эта экуменическая служба, Николаев видел, что, как это и бывает, она — некий обмен опытом разных конфессий. Понапихали в нее много всего: и приветствие католиков, и хор американских студентов-баптистов, и приветствие Всемирного совета церквей, которое зачитал по-русски щупленький волевой поляк, похожий на революционера-подпольщика, и обращение Всемирного совета лютеранских церквей, зачитанное мосластым немецким пастором...

А с проповедью выступила пастор-женщина, кажется, из Финляндии.

Все напряглись, когда она появилась: это ведь было ещё внове, женщина-пастор, к каким бы модернистским церквям кто ни принадлежал.

И Николаев тоже впервые слушал женщину-священника, и это было не то, что женщина-педагог или артистка. Во всяком случае, эта дама, кажется, совершенно сознательно играла роль не волевой женщины, а именно мужчины. Правда, мягкого, кабинетного, — но вскидывала чёрные брови и осуждающе посверкивала очками вполне впечатляюще...

Потом хором произнесли «Отче наш», всякий на своем языке, а в самом конце службы началась православная ектения.

Плачущим речитативом дьякон произносил прошения к Господу, ему отвечал немногочисленный хор, в котором, опять же, выделялся бас архиепископа.

— О свышнем мире и спасении душ наших Господу помолимся...

— Господи, помилуй!

— О мире всего мира, о благосостоянии святых Божьих церквей и соединении всех Господу помолимся...

— Господи, помилуй!

И так далее...

Русского языка здесь большинство не понимало, но, как и Николаев, все, кажется, ощутили что-то, чего не было во всём предыдущем.

Но что? Наверное, дело было в людях, произносящих ектению, но также и в самой традиции, в самом этом молении, в котором чувствовалась такая простая и без ухищрений вера, которая не погибнет даже в страшнейших бедах, наоборот, в них-то и выживет, перебарывая их.

И чем меньше эта вера заботится об осмотрительности, о смертельных, казалось бы, угрозах, тем обязательнее её торжество.

Николаеву виден был влиятельный американский церковный деятель, который, конечно, не знал русского и тем не менее тоже вслушивался, и вот уже не мог скрыть досаду, как если бы то, что он слышит, перечёркивало какие-то его усилия...

...Ектения кончилась, и финский епископ опять надел митру, взял клюку и пошел к выходу — все так же деревянно. Но первые его шаги и стук палки прозвучали странно, в тишине, потому что черноволосый органист Левин — знакомый Николаева — как будто бы заслушался ектенией, медлил и не сразу бросился к инструменту. Потом орган заголосил...

А затем занялись тем, для чего, собственно, и собрались: деловыми разговорами. Автобус отвез их в банкетный зал гостиницы «Москва». Впрочем, пока это была лишь разминка, основные переговоры всё же пройдут завтра...

Глава двадцать пятая

Из Индии отец Василий вернулся нищим. Продуктов, денег осталось на две, много — три недели.

Значит, теперь-то и должно было засиять его Божественное мессианство — так он решил назвать свою Новую религию. Как сжатие даёт взрыв, так и ему безвыходность силы даст неудержимые...

Вместо этого его начал прожигать стыд. Стыд и за многое отдельное, и за всё вместе, это был огонь, подбирающийся к чему-то главному, наиболее горючему в серёдке его души. И, хотя он ещё пытался отвертеться, оградить себя, уже было поздно, и однажды, воскресным вечером, вдруг вспыхнуло, загорелось...

Это время для мирян — конец выходных, когда они думают уже о работе, для священников же, наоборот, воскресенье — самый тяжелый рабочий день, после которого предстоит отдых понедельника, а уж со вторника опять обоймут дела в приходе и церкви.

И у отца Василия на вторник было назначено очередное собрание в школе Сергея Валерьевича, и он готовился, перебирал в уме старых и новых слушателей, стараясь представить, чем они мучаются и как видят друг друга и его...

И тут — как опалило. Да мыслимое ли это дело — воображать себя Богом Евразии и, хотя открыто об этом не говорить, всё-таки явно подводить к этому своих сторонников? Да что они должны о нём думать?

Не то чтобы отец Василий раньше этого не стыдился. Нет, но ему всякий раз удавалось подавить этот стыд и укрепить себя в убеждённости, что он — действительно Бог, обладающий силами нечеловеческими, каких нет ни у кого.

Вот и сейчас он надеялся, что ожог стыда ослабнет... Ан нет, жгло всё сильнее.

Он принялся перечитывать свои писания — и тут сделалось совсем невыносимо. Великий гений, Бог — это так и сквозило, и везде чувствовалось легкомысленное презрение к людям и гордыня, прыткая гордыня!

Он не мог читать. Вступая на духовный путь, от многого очищаешься, но караулят такие опасности, которые, как знать, не страшнее ли бездуховности? Одна из них — гордыня. Обычный человек, пусть хоть сверхсебялюбец, гордится тем, что у него больше чем у других, допустим, денег, комнат в доме, ещё чего-то, что можно сосчитать и что поэтому кладёт предел самомнению. В духе же можно возомнить о себе беспредельно, и это и произошло с отцом Василием, за это он себя сейчас и ненавидел. Это, кстати, угадывают в других люди и по праву презирают за это!

Вот и его жгло сейчас мнение некоторых уважаемых им людей — мнение, которое они явно давали ему почувствовать, но которое он тогда запрещал себе замечать, ослепленный своей якобы божественностью. Думал, что эта воображаемая им о себе божественность никому и не видна, пока он открыто не заявил о ней, а сейчас понял, что всё время она была весьма прозрачной для многих — и это понимание и жгло его самим сильным стыдом, который он когда-либо испытывал.

* * *

Обычное оправдание, которым успокаивал себя отец Василий, самое общее, заключалось в следующем.

Он понимал, что так называемые муки совести на самом деле нейтральны, это лишь наше неприятное ощущение, сродни страху, от сокосновения с другим человеком. И мы можем направить их либо внутрь себя, ощутив как собственную вину, либо волевым усилием передавить их в душу этого другого человека, и тогда уже он почувствует себя виноватым.

Вот, например, он, отец Василий, стыдится того, что не работает. Но любой из этих, ездящих на дорогих машинах и покупающих семье дорогие вещи, он что, такую уж полезную работу делает? Да нет, наверняка, главная его работа в том, чтобы вызывать страх и стыд в душах подчиненных и зависящих от него, а самому быть упрямо убежденным, что он-то как раз не зря получает свою высокую зарплату. За проектирование, допустим, трубопровода, чтобы перекачивать нефть туда, где ее лихо сжигают, носясь по воле капризов, или за строительство какого-нибудь массажного салона, публичного дома, особнячка для тех, кто тоже преуспел в искусстве передавливать стыд в чужие души.

Если же ты склонен скорее стыдиться сам, чем стыдить других, то ты просто будешь скорее исполнять, чем руководить. Рыть, допустим, траншею дли того же нефтепровода или класть кирпичи на строительстве того же борделя. Но всё равно ты будешь крутиться в той же карусели потребления в соответствии с бесстыдством, в соответствии с тем, насколько умело ты вызываешь вину у других. Эта взаимосвязь двух умений — убивать собственные угрызения совести и рождать таковые в чужой душе — казалась отцу Василию столь очевидной, что его поистине изумляло желание многих людей продолжать играть в эту игру. Нажить, допустим, не один миллион, а десять, сто, миллиард, десять миллиардов... Поистине, духовный человек прав уже одним тем, что вырывается из этой игры!

Такую постройку он обычно возводил. Но в это воскресенье в огне стыда вспыхнула и сгорела и она...

Что такое были отношения отца Василия с его последователями? Вот тут-то и заключался главный стыд, главный обман.

Есть руководители сект, которые без всяких уверток объявляют себя Богами. Так поступила Мария Дэви Христос, так же действовал Дэвид Корэш, сжегший себя в Америке со своими учениками. Этот даже заснял на видео, как он заводит одного из своих сторонников куда-то в укромное место, за сараи, в высокую траву, останавливает так, чтобы это захватывала работающая скрытая камера. «Ты кто, думаешь, я такой? — спрашивает с угрозой. — Я — Сын Божий!» — А тот, в рабочем комбинезоне, настолько затюкан, что, кажется, все мысли об одном: будут бить или нет?

Такое внушение, что ты — Бог, может удаться лишь при условии, что ты создаёшь в душе обрабатываемого страх поистине нечеловеческий, цепенящий.

Сил на такое у отца Василия, пожалуй, хватило бы, но он предпочёл этого не делать, посчитав: явно намекнуть, что ты Бог, даст тот же результат, что и открыто объявить об этом.

Намекать можно по-разному: по-умному, по-глупому, он это делал по-русски. Например, на одном из последних собраний заявил, что западные продукты питания несут в себе антидуховные, смертельные вибрации. Причём говорил об этом с такой злостью, как если бы жизнь его от этого зависела. Да ведь так оно и было, причём не земная только, а жизнь и смерть души, что важнее. И, кажется, большинство напугал: если кто-то ещё и покупал западные продукты, то теперь не будет точно. А кто-то счёл его безнадёжно свихнувшимся, хотя говорить ему доводилось вещи и более безумные...

Ему казалось, он нашёл какую-то линию, а вот теперь видел: ничем он не отличается от ненавистных ему либеральных говорунов — руководителей семинаров, каких много в мире! Ведь каждый из них тоже в душе считает себя Носителем Главной Истины, Последней Инстанцией во Вселенной. Но скрывает это, а просто: вот такой он яркий, всех затмил, создал совершенно особую какую-то школу... Его Я для него и его последователей — основное, законы же и порядок в человеческой мысли и истории такая либеральная звезда, в сущности, отрицает. Потому что иначе пришлось бы уточнять: а в чём же именно ценность его Я? Только отрицая законы в человеческих делах, только скрыв, на каких же основаниях он себя утверждает, и способен такой деятель себя утвердить.

А уж тем более если вы его спросите: с кем он, на чьей стороне? Ну, это уж вообще для него ахинея. Он ни с кем, он сам по себе, ясно вам? И ни в какой лагерь затащить, ни к чему приспособить его вам не удастся!

Однако же со стороны-то всё видно. И всегда можно взять такого властителя дум за ушко и сказать ему: нет, друг, ты всё-таки вот с теми-то, посмотри, у тебя с ними то, то и то сходится, ты говоришь то же, что они...

Таким деятелем, в сущности, стал и отец Василий. Но быть он таким не хотел и не мог!

В его уме и душе жила память о некоем последнем суровом суждении — не то отцовском, не то материнском, о которое многое, многое в мире разбивается вдребезги...

...И неужели разбивалась и эта его Новая религия? Да, похоже было, что так. Похоже было, что его Новая религия — дурь, и что он должен перестать дурить.

У любого человека, сказавшего ему это, отец Василий мог бы найти недостатки, обесценивающие это мнение. Но дело тут было не в отдельном мнении, а в чём-то общем, в нашей способности судить и быть судимыми с точки зрения чего-то самого лучшего. И вот этот суд и жёг сейчас отца Василия...

...Он уговаривал себя не торопиться. В конце концов, любое действие в каком-то смысле — дурь, и не так уж не правы те, кто утверждает, что истина в неподвижности. Индийцы, например, приписывают деятельность женскому началу, неподвижность мужскому. Вся шебутня в мире и впрямь идет если не от женщин, то от обабившихся мужиков. Но ведь, с другой стороны, и мужик настоящий тоже не может совсем не действовать, он обязан что-то делать, хотя бы чтобы задурить голову тем, другим...

Быть может, Новая религия и нужна на самом деле для того, чтобы сохранить всё, как есть, ничего не меняя? Тогда она полезна. Но тогда он по-прежнему должен ломиться вперёд изо всех сил и не оглядываться ни на что...

Но в огне стыда и эта постройка превращалась в угли и рушилась...

Нет, не оправдывать себя он должен, а думать о том, как покаяться! На площадь выйти или хотя бы перед слушателями своими, встать на колени: посмейтесь, люди добрые, чего я удумал: Евразию объединять! Богом себя вообразил! Посмейтесь и простите, если можете!

...И ещё в одном надо не забыть покаяться: в нагнетании ненависти! Накачка злобой — вот что такое были его семинары! И не от злости ли, не от желания ли безнаказанно на ком угодно рвать раздражение эта потребность воображать себя Богом? Да, это было так, и как же ненавидел себя за это отец Василий!

То, что делалось с ним этим воскресным вечером, не были никакие раздумья, это были корчи, как те, в которых извивается разрубленный червяк.

А по внутреннему ощущению это было так, точно он превратился в костёр, сдуваемый ветром то в одну, сторону, то потом в другую, и вот он видит с ужасом, что и вот тут, и вот там ему есть за что стыдиться, да ещё как стыдиться...

Все, на что был способен его разум, это вопрошать: как надолго разгулялся этот огонь раскаяния? И начисто ли будет выжжено и всё то, чем он жил последнее время, и сама его душа?

Да даже и не до этих вопросов было отцу Василию, а только корчился, поистине уже как в аду...

* * *

Так промучился до ночи — и часть ее.

Утром стало поспокойнее.

Простой житейский опыт говорил, что нельзя, полгода потратив на то, чтобы создать эту свою церковь ли, секту — как ее ни назови, — вдруг прийти и объявить, что отрекаешься от всего, чему учил. По крайней мере месяц он должен себе дать...

Но как вести собрания этот месяц? Например, завтрашнее, вторничное?

И опять как обварило стыдом... Эгоист! Помогает ли он хоть кому-нибудь? В Вышнем Волочке живет его старуха-мать — когда он в последний раз был у неё?

Правда, она не брошена, с ней — его старшая незамужняя сестра, но должен и он съездить, пособить...

Но зачем ему кому-то помогать? Ведь кроме себя любимого ему все безразличны... И может ли быть иначе, если мнишь себя Богом?

И он решил заставить себя потрудиться именно физически и призвать к этому своих последователей...

И на вторничном собрании объявил:

— Настало время нам всем поработать во имя повседневного блага людей. Я хочу услышать, что каждый из вас может сделать в семье, на работе, в доме, где живет. Кому ничего не придумать, я дам задание, он будет работать со мной. Но сначала желательно услышать вас.

Последовал сумбурный как бы приём неких повышенных обязательств.

Там, где работали эти люди, начальство и так нагружало их до предела, переходить который не решалось, опасаясь получить взрыв. Теперь они сами на себя наваливали. Учительница химии из школы Сергея Валерьевича, недавно начавшая ходить к ним, сказала, что к трём ученикам, которых бесплатно подтягивает после уроков, возьмет ещё троих, нажмет сильнее и в классном руководстве.

— Надеюсь, письменно вы нас отчитываться не заставите? — полупошутила. — А то я могу принести типовой личный план, которые мы заполняем, там много всего кроме учебной нагрузки.

— Нет, писать мы, конечно, ничего не будем, достаточно рассказывать друг другу... Кто у нас отмалчивается? — отец Василий огляделся. — Вы, кажется, Сергей Валерьевич?

— Вроде я помещения исправно даю, — не сразу откликнулся завуч. — Здесь ко мне претензий нет... О семье и доме ничего говорить не буду пока, сделав — скажу. А вообще, отец Василий, если не возражаете, я бы с вами поработал. Если, конечно, справлюсь.

— Да вы-то справитесь, мне самому бы... Делать я собираюсь вот что. Во-первых, ходить по квартирам, узнавать, кто в чём нуждается. Во-вторых, бомжам, беженцам помогать, в разных даже районах Москвы. Тут важно верную линию взять: не превращаться слишком в ходатая и законника — хотя многое и от начальства зависит, значит, надо с ним ладить. Вот это, Сергей Валерьевич, я и мог бы поручить вам. Сам же хочу чем-то более грязным заняться, вот буквально жить среди этих людей, чтобы они видели: они не брошены. Тогда и проповедь моя лучше подействует, да главное-то — не словами, делами хочу проповедовать, вот действительно помогать...

— А вы их сюда пригласите, — с какой-то насмешкой произнес один из новых слушателей, кандидат медицинских наук.

— Что вот так прямо сюда? — удивился ему отец Василий. — И зачем?

Врач и сам не знал.

— А как с беженцами вы собираетесь работать? — уточнил Сергей Валерьевич, и этого уже не знал отец Василий...

Вообще, разговор был слегка показушным, как в советское бы время обсуждали дутый план мероприятий, и, однако, отца Василия он взбодрил.

— Наконец я чувствую, мы занимаемся тем, чем должны! — повеселел он.

Однако радость его недолго продержалась после собрания: той настоящей легкости, которую даёт искупление, не было, и вот уже опять давил стыд...

* * *

Между тем денег не осталось никаких вообще. У всех, у кого мог, перезанимал, и круг возможных заимодавцев замкнулся.

Ему не бомжам помогать — самому руку протягивать...

И, как ни унизительно было, позвонил-таки в «Открытое христианство»...

Колосов ни о чём не напоминал, просто сказал, что мест у них в середине семестра нет, вот если осенью... Но отец Василий должен ещё позвонить, напомнить о себе...

И, хотя всё было ясно, он ещё приехал в «Открытое христианство» говорить с Колосовым там.

У входа остановился прочесть объявление под стеклом, что здесь расположена ещё какая-то французская христианская организация... Запертую дверь на звонок открыла новая молодая вахтерша. По узкому проходу отец Василий попал во внутренний двор, где из мокрого, но ещё не растаявшего льда на клумбе чернели прошлогодние стебли.

Колосова нашёл, как обычно, в правом крыле, в его кабинете, не кабинете — такой вытянутой комнате наподобие лабораторной. У обеих длинных стен — компьютеры, за одним — девушка спиной к Колосову, который, сняв очки, устало тер крупную переносицу.

— А-а, отец Василий... — удивился.

— Я ещё и приехал, потому что, знаете, работа очень нужна, мне просто нечего есть. Вот. Хотел это сказать.

От волнения окая, отец Василий взял стул и сел перед Колосовым.

— Вот как? Неожиданно...

По дороге отец Василий думал: насколько напористым быть? Когда просишь, важнее нажима — умение вызвать стыд. Ведь всякий из нас хоть что-то, а может дать другому, а если не даёт, ему и должно быть стыдно,

А вот сильно благодарить нельзя: некоторых это заставит передумать. Нужно показывать, что, хоть и меньше, а ты всё равно недоволен, потому что тебе не дали всего, что могли. И опять это верно: кто же отдаст всё? Этот дополнительный нажимчик либо заставит увеличить помощь, либо, по крайней мере, закрепит предложенное. Такова техника, посредством которой так называемые успешные люди делают свои дела.

И отец Василий думал: ему — достойно ли, неизбежно ли пользоваться ею? Во всяком случае, стыд он мог вызвать почти у любого, а это самое трудное... И так ничего и не решил, и, видно, Колосов почувствовал это, потому что вздохнул и развёл руками:

— К сожалению, я ничего не могу добавить к тому, что сказал по телефону...

И он поощрил отца Василия звонить, летом, а ещё лучше в мае, и тот поднялся... А уже из дверей, вдруг:

— А вы слышали о такой Новой религий?

— Нет. А что это?

— Я веду некие семинары, и там возникло название...

— Ага. Ну что ж, вы — человек независимый... Чем больше религий — тем лучше...

А отец Василий, спускаясь по лестнице, удивлялся: вот, он уже отказался от своей ереси, а Колосов ещё и не слыхал о ней... Слава Богу! А ну как успел бы прогреметь — то-то стыда было бы...

...Да, но жрать-то надо что-то! Неужели в сегодняшней Москве с ее тягой к религии проповедник не найдет работу? Не может быть...

И вдруг он вспомнил, уже подходя к Большому театру: здесь недалеко есть церковь, где служит его товарищ по семинарии, отец Глеб!

Повернул и вскоре вышел к ней — небольшой и стоящей на углу двух улиц, в одну линию и встык с другими домами, необычно.

Белого цвета, она казалась подновленной, синели шатры и маковки, и ясно блестели кресты в апрельском небе.

Служебный вход был подальше, а здесь, с угла — вход для прихожан, он толкнул — не заперто...

Глава двадцать шестая

И ему удалось-таки вернуться в православную церковь и даже получить место в Москве! Место очень скромненькое, в бедном приходе, но — какая разница?

И не скоро всё это решилось, лишь к лету...

...Но вот, наконец, июньским воскресным утром в храме Благовещения Пресвятой Богородицы отец Василий начинал вместе с настоятелем и с дьяконом проскомидию.

В голове погуживало, потому что спал мало и поднялся рано, для шестичасовой утрени. Эту службу ввели в здешней церкви недавно и теперь подумывали отменить, потому что приходило всего пять-шесть самых ни свет ни заря встающих старушек. Сейчас-то, к десяти, народу набралось...

Это было солнечное утро с какими-то бесшабашными сквозняками, бродящими по этим севшим в землю московским дворам с тополями, сорящими пухом, с серо-кирпичной, точно как у Сергея Валерьевича, школой почти впритык к храму.

Церковь была странная, восемнадцатого века: трехэтажная и многопрестольная. Снаружи храм как храм: жёлтый, с белыми колоннами, как бы чуть раздавленными временем, с зелёными куполами. А внутри отлогая щербатая лестница вела сначала на второй этаж, где было три престола: Покрова Божией Матери, Воздвижения Креста Господня, и Пророка Илии; потом на третий, где был престол Зачатия Иоанна Крестителя. И на первом этаже три престола, но восстановлен был во всей церкви только один: на втором этаже, в южном приделе, Илии пророка, здесь они и служили сейчас.

Из тонкого бруса и фанеры сварганен был иконостас не до потолка, ограждающий алтарную часть, а если смотреть из алтаря, то справа, прикрытый занавеской, пел хор, а слева подоконники были заставлены горшками с цветами, принесёнными приходскими бабулями.

Был тут и полупрозрачный против света колюче-упругий столетник, и растение «крокодиловый хвост» — чёрно-зеленые, как расплющенные, круглозубчатые листья, отходящие друг от друга в одной плоскости, и пахучие красные и розовые герани с парашютиками листьев.

И справа, возле колонн, на полу и на табуретках, тоже зеленели растения, и вся внутренность церкви имела вид чего-то очень домашнего, наскоро устроенного — и одновременно величавого, благодаря нескольким большим иконам, в том числе наклонным, для целования, большущему паникадилу в алтаре, высоким хоругвям. Всё это было взято из храма куда просторнее здешнего. Да и сама православная служба, как ее ни сокращай, если только не отбросить весь чин целиком, всегда останется чем-то, никуда не влезающим и требующим себе целый мир.

Отцу Василию в его продолжающемся состоянии стыда и самообвинения и это всё казалось ненужной гордыней. Зачем эти сложные ритуалы, песнопения, вызывающие мысль о величии ведь не только Бога, но и — ещё больше — данного, греко-российского обряда и государства? Зачем эта роскошь хора в каждой церкви? «Иже херувимы тайно образующе...» — представлять себя херувимами, светоносными бессмертными существами, это ли не гордыня? Опасался отец Василий: не задержится он здесь, покатится дальше. Куда? Бродяжить, в монастырь? Или вспомнить гражданскую специальность?

Но, раз зацепился здесь, нужно было удержаться какое-то время. Кто знает, вместо смиренной работы по своей первой специальности не придёт ли он к какой-нибудь новой гордыне? За ним и так тянется то, чем он занимался последний год. Месяц назад встречался с Радхой…

Начали литургию оглашённых. Каждение, хождение, пение увлекали отца Василия, и он постепенно забыл обо всём, кроме службы. В голове по-прежнему гудело и болело внутри черепа, позади глаз, но от этого он лишь сильнее переживал любимые места, главные узлы богослужения.

Например, вот этот, самый, быть может, важный: тот, где дьякон становится в царских вратах, — что тот и сделал, в то время как отец Василий говорил возглас:

— …яко Свят еси Боже наш и Тебе славу возсылаем, Отцу, и Сыну, и Святому Духу ныне и присно…

Закончить возглас должен дьякон, и тот сделал это через положенное время:

— И во веки веков! — рявкнул оглушающе, как и требовалось. И хор завел Трисвятую песню, своим смирением припечатывая сказанное резко.

А отец Василий, глядя на острый блеск солнца на витой опоре подсвечника, подумал, что эта его работа — не самая бесполезная и что лучше делать ее со старанием.

Санкт-Петербург, 2016