Словесник

Алексей Иванович Дьяченко родился в 1963 году в Москве. Окончил Московский электромеханический техникум.
Печатался в журналах «Сибирские огни», «Москва». Автор двух книг прозы. Живет в Москве.

Алексей Дьяченко

Словесник

Роман в двух частях

Предисловие

Прошедший день, седьмое сентября тысяча девятьсот девяносто восьмого года, стал самым счастливым днём в моей жизни.

После полуночи прошло пять часов, скоро рассвет. Я сижу на кухне за круглым обеденным столом и пишу эти строки. Заканчиваю почти что сказочную историю. Повествование моё торопливо и сбивчиво. Спросите, зачем нужно было спешить? Всему виной совершенное отсутствие времени. С минуты на минуту на кухню придёт кошка Соня и попросит завтрак. Из комнаты выйдет племянник Максим в спортивной форме, приглашая к пробежке на берег Москвы-реки.

Понимая, что другой возможности может и не представиться, рассказ я написал за одну ночь. Для удобства разбил его на две части. В первую поместил события, случившиеся в тысяча девятьсот девяносто третьем году, а во вторую всё то, что произошло впоследствии.

Тешу себя надеждой, что не без пользы проведёте время, перелистывая страницы моего изложения.

Искренне ваш, Сергей Сермягин.

Часть первая. Таня
 

Глава первая

Сорванцова. Боев. Медякова


1

Подходя к дому, я обнаружил, что потерял ключи от квартиры. Со мной такого раньше не случалось. Мелькнула мысль, что это к переменам. Хотя какие это могли бы быть перемены, мне даже и в голову не приходило. Моя жизнь, подобно реке, текла по давно проложенному руслу и будущее, как казалось, было расписано на сто лет вперёд. Даже крушение страны и изменение строя с социалистического на капиталистический не внесли существенных корректив.

На улице хозяйничала весна, гремели водосточные трубы, барабанила капель, сто тысяч солнц смотрело на меня из луж, витрин и окон. Несмотря на досадную неприятность – утрату ключей, настроение было превосходное. Я зашёл в овощной магазин, рядом с домом. Жена собиралась тушить рыбу и просила купить морковь. На витрине все корнеплоды, как на подбор, были размером с пушечный снаряд. Подумав, решил здоровьем не рисковать и собрался было уйти, но почему-то задержался.

В это время сутулую невзрачную продавщицу в сером заношенном свитере, больше похожую на чумазого подростка, сменила статная красавица в белом халате. Это была Любовь Сорванцова, моя соседка по лестничной площадке. Увидев Любу, я невольно улыбнулся.

Покупатель, которого отказалась обслуживать ушедшая женщина, без задней мысли сказал сменившей её Сорванцовой: «Буду у вас первым». Люба посмотрела на него долгим проникновенным взглядом, после чего погрузилась в воспоминания. Не заботясь о том, что её ждёт очередь, покупатели, она бездумно взяла в руки баклажан и, обращаясь к «первому», произнесла: «Надо же, какой твёрдый». Она сказала эти слова таким голосом, что все взрослые люди в очереди покраснели. Заметив меня, прямо через прилавок соседка протянула руку для рукопожатия. И когда в ответ я подал свою, то она схватилась за неё так крепко и держалась, не отпуская, так долго, что мне стало неловко. В поведении Любы наблюдалась болезнь, и, видя это, никто из очереди не решался одёрнуть продавщицу, вступив с ней в пререкания.

Дома, как того и следовало ожидать, никого не оказалось, все были на работе. Я вышел на улицу и стал наблюдать за тем, как Родион Боев, гражданский муж Сорванцовой, кормит у скамеечки дворовых кошек. Благодаря заботе и щедрости Родиона Борисовича у подъезда постоянно собиралась целая команда этих ласковых и безобидных животных.

У Боева, все это знали, было два «бзика»: он любил поговорить о научных открытиях и о своей «весёлой» супруге, которую боготворил и ласково называл «жёнушкой». Все разговоры соседа были только об этом. Боев познакомился с Любой три года назад, находясь в командировке.

Надо заметить, что поездки «в провинцию» не входили в обязанности Родиона Борисовича, но сотрудник их головного предприятия, постоянно мотавшийся по многочисленным филиалам, заболел, и у начальства не осталось выбора.

Пообещали, что жить он будет не в общежитии, вместе с другими командировочными, а на квартире у порядочного, зарекомендовавшего себя с хорошей стороны производственника Николая Сорванцова. И что отлучка из Москвы не продлится долго, максимум три дня. Боев поехал.

Николай Сорванцов, встретивший его в своём городе, на вокзале, сразу же осведомился, привёз ли москвич спирт.

Сам Боев к алкоголю был равнодушен, но руководство снабдило его в дорогу «средством для протирки оборудования», намекая на то, что придётся улаживать производственные вопросы и благодарить за оказанную помощь.

И вот ещё никакой помощи оказано не было, а прогнозы руководства сбывались, к спирту проявили интерес.

– Привёз, – неохотно сознался Родион Борисович, – но до завода я открывать канистру не стану.

– Канистру привёз? – не веря своим ушам, переспросил Сорванцов, глаза у которого засверкали, как звёзды на ночном южном небе.

– Да. Но она небольшая, всего пять литров.

– Дорогой ты мой человек. Не носи ты её на завод, послушай меня. Давай сделаем так. Отольём из канистры две литровые бутылки, с ними ты и пойдёшь к начальству. Поверь мне, этого им за глаза хватит.

Не давая Боеву подумать, Сорванцов подхватил его под руку и увлёк за собой. Жил он рядом с вокзалом, и через десять минут спешной ходьбы они были уже на месте.

Дома, по-хозяйски используя воронку, Николай наполнил спиртом две литровые, словно заранее заготовленные, ёмкости и вручил их Боеву.

– А это сокровище я припрячу на улице, – пояснил хозяин, закрывая канистру с остатками, – чтобы жена не видела.

Когда дело было сделано, Боев с Сорванцовым отправились на завод. Суть командировки была проста: Родион Борисович должен был наладить расстроившееся оборудование. В случае невозможности отремонтировать приборы на месте – оформить и подготовить их к отправке на головное предприятие.

То, на что ему отпустили три дня, он сделал за пять минут. У одной «стойки» заменил предохранитель, у другой – плату в блоке.

Если бы он был женат и хотел отдохнуть от семьи, то оставшиеся два дня мог бы провести на рыбалке, которую ему предлагало руководство филиала, осчастливленное двумя литровыми бутылками. Но Родион Борисович попросил закрыть ему командировочные документы и даже успел купить билет на завтра, на утренний поезд в Москву.

«Всё! Остаётся скоротать ночь у Николая, – думал Боев, шагая с Сорванцовым к нему на квартиру, – и сесть на семичасовой поезд».

Мысленно он находился уже дома.

Такое настроение оставалось у Родиона Борисовича до тех пор, пока он не увидел хозяйку. Люба Сорванцова была очень красива и понравилась Боеву.

Николай, её муж, показался Родиону Борисовичу человеком хорошим, но слабохарактерным. К тому же на заводе намечалось большое сокращение, и Сорванцов был в числе тех, кого намеревались уволить, что хозяину квартиры настроения не улучшало. Видимо, поэтому до того, как войти в подъезд, Николай из горлышка выпил бутылку разведённого с водой спирта. Покурив, он ещё одну осушил прямо у входной двери.

В огромной, с длинным просторным коридором квартире была только одна свободная комната, в которой Сорванцов проживал вместе со своей супругой. Все остальные комнаты (а их в квартире оказалось много) были опечатаны.

Николай представил Родиона Борисовича как прикомандированного сотрудника и сел за стол. Хозяйка подала варёную картошку и квашеную капусту. Пригласила гостя к столу.

– Смотри-ка, даже клюкву в капусту для красоты насыпали, – засмеялся Сорванцов, – всё делают для того, чтобы продать.

– Клюкву добавляют не для красоты, а чтобы капуста не плесневела. Так сказать, природный антибиотик. Кислота убивает всё живое, – пояснила Люба.

– Видишь, Родя, какая жена у меня учёная. А я, помню, в школе абсциссу с абсцессом перепутал, оговорился. Так училка на мне отыгралась. Учёность свою продемонстрировала. А я нарочно хотел её позлить. Из школы, сволочи, меня исключили.

– За абсцесс? – удивился Боев.

– Почти. На самом деле я из рогатки абрикосовой косточкой чуть было директору глаз не выбил. Но через две недели восстановили. Не переживай. А ты, Люба, знай, что жена, на лице у которой ненависть, может лишить мужа аппетита.

– Других мудростей не знаешь? – строго парировала Сорванцова.

– Знаю. Желаниями, переходящими за границы здоровья, приобретаем себе болезни.

После изречения второй мудрости Николай на глазах стал слабеть. Вскоре обмяк до того, что захотел лечь спать, но был не в состоянии сам раздеться.

– И где вы только нашли такого, на свою голову, – помогая Любе раздевать и укладывать Николая, ворчал расстроенный Боев.

– На танцах, – отвечала Сорванцова. – Как сейчас помню. Зазвучала песня «Варвара жарит кур», и он ко мне подошёл, пригласил на танец. Так и познакомились.

– Песня называется: «Варвара жарит кур»?

– Да. Это «Бони Эм». Там слова такие есть, похожие по звучанию на «Варвара жарит кур», – пояснила хозяйка.

– Понятно.

Сначала сняли с сонного Николая брюки, а затем Боев стал снимать с хозяина дома пиджак, и на пол посыпалась соль.

Люба покраснела и стала за мужа оправдываться.

– Кто-то его научил, что для улучшения выработки в желудке соляной кислоты надо каждые два-три часа рассасывать под языком крупный кристаллик соли. Вот он и насыпал себе полный карман. Посмотрите, соль крупного помола, она не для того, чтобы прохожему в глаза кинуть. Коля не разбойник, он о здоровье своём печётся.

– Это я уже заметил, – съязвил Родион Борисович.

– А сколько вам лет? – поинтересовалась Сорванцова.

– Шестьдесят один.

– Есть жена, дети?

– Нет, и никогда не было. Всё время один.

– Неужели же вам ни одна женщина не понравилась за столь долгую жизнь?

– Была в плановом отделе Ира Гражданкина. Она замечала, что я на неё поглядываю, но у неё уже был парень. На директорской «Волге» работал шофёром и до дома её каждый вечер подвозил. Она у меня как-то спросила: «Ну хоть какая-нибудь машина у тебя есть?». То есть дала понять, что ценит моё внимание, но пешком ходить уже разучилась. И я должен купить машину или попрощаться с мыслью о том, что когда-нибудь мы будем вместе. На автомобиль, понятно, у меня денег не было, и я убедил себя, что не такая уж она красавица, чтобы из-за неё убиваться. У Ирины один из передних зубов был такого цвета, как ряженка. Все белые, а этот тёмный. Я за этот её изъян зацепился и взрастил в своей душе отвращение к ней. А потом и вовсе перешёл на другое место работы и о ней забыл.

– Грустная история. А у меня все зубы хорошие, белые и ровные. Можете посмотреть, – предложила девушка и открыла рот.

– Знаете, Люба, в моей жизни, пусть не часто, но встречались женщины, которым я нравился и которые нравились мне. Но всегда стояло между нами что-то незримое, мешающее соединиться. Получается так, что невидимый мир важнее видимого. Тут нет никакой мистики, простое стечение обстоятельств. Если складываются обстоятельства так, как надо, то всё получается, если не складываются – ничего не поделаешь. Знаете, когда мне было чуть больше двадцати, а именно двадцать один год, у меня была знакомая.

– Любовница?

– Нет. Так вот. Она была моей сверстницей, на восемь месяцев младше, и у неё был друг.

– Любовник?

– Да. Мужчина тридцати лет. Я искренно полагал, что она ущербная, коль скоро водит дружбу с таким стариком.

– Так это было тридцать с лишним лет назад, теперь всё по-другому.

Положение у Боева было незавидное. «Что делать? – размышлял Родион Борисович. – В чужом, незнакомом городе идти искать среди ночи гостиницу? Для меня вещь немыслимая. Да, но не оставаться же в одной комнате со спящим алкоголиком и его красавицей женой».

– Оставайтесь, – словно прочитав его мысли, успокоила его Люба, – ничего страшного. Я уже привыкла к подобным выходкам Коли.

Она более подробно, чем муж, рассказала о беде, случившейся с заводом, о страшном для его сотрудников сокращении.

– Так и живём. Вроде оба молодые, а перспектив никаких. Поэтому и детишек нет.

– Почему детишек нет? – не понял Боев.

– А от кого рожать? – пояснила Сорванцова, кивнув на спящего пьяного мужа. – Сами видите, что творится.

– Ну, от кого – не вопрос для такой красивой девушки. Было бы желание. Можно и поспособствовать, – говорил Родион Борисович не свойственные ему слова, явно играя роль безответственного командировочного. – Скажите, у вас можно умыться?

Люба провела Боева по длинному коридору и указала на дверь, ведущую в ванну.

– А эти опечатанные двери? – интересовался гость.

– Жили люди в этих комнатах когда-то. Все спились и умерли. Мы одни в этой огромной квартире остались.

Родион Борисович внимательно посмотрел на Сорванцову, хозяйка в оранжевом свете, исходящем от абажура, закрывавшего яркую лампу в коридоре, показалась ему обворожительной. Этот пристальный заинтересованный его взгляд не остался ею не замеченным. Люба улыбнулась, хмыкнула и сказала:

– Можете принять душ или даже ванну. Вот только дверь не запирается, шпингалеты все сорваны. Я пойду, а вы мойтесь спокойно. Я постелю вам на диване, а насчёт Коли не беспокойтесь. Он, когда напивается, так спит до самого утра, как убитый. А часиков в пять-шесть, будильник не заводи, вскакивает и бежит куда-то на улицу, опохмеляться. Так и живём.

«Бедная Любочка», – подумал Боев, включая воду.

Ванна была обшарпанная, но Родион Борисович с наслаждением смыл с себя пот и усталость после прошедшего дня. В благодарность за эту маленькую услугу ему захотелось сделать хозяйке что-то хорошее.

В дверь постучали.

– Одну минуту, – сказал Боев и сел в ванной, прикрывшись мочалкой.

Вошла Люба.

– А вы это в шутку сказали, что можете поспособствовать? – серьёзно поинтересовалась хозяйка.

– Вы это о чём? – не понял гость.

– С ребёнком, – краснея, напомнила Люба.

– Да, я бы с удовольствием, но у меня в этом вопросе мало опыта. Было три попытки, и все неудачные. Меня женщины не любят.

– Возможно, это были не те женщины? – не отступала Сорванцова.

Только после этих слов Родион Борисович стал всматриваться в хозяйку по-настоящему и заметил в ней огромную нерастраченную женскую силу, готовую кинуть Любу навстречу первому же встречному, распахнувшему руки для объятия. Он не знал, что делать. Хозяйка ему нравилась, но он и на самом деле опыта не имел.

– Но вы для начала хотя бы глазки подкрасьте да туфли наденьте вместо тапочек, – стал городить Боев первое, что вспомнил из скабрёзных мужских рассказов в курилке.

– Могу и красное платье надеть, у меня есть ажурное нижнее бельё. Хотите? – поинтересовалась Люба так, словно речь шла о чём-то обыденном.

Командировочный обмотал полотенце вокруг бёдер и побежал в комнату искать защиты от наступавшей на него Любы у спящего Николая. Беда заключалась в том, что Родион Борисович был хорошо воспитан и знал, что спать с чужой женой, какие бы ни были на то побуждающие мотивы, – это неправильно и плохо. Спасти мог только Сорванцов, так как Боев почувствовал, что вдруг сильно возжелал хозяйку, а хозяйка, не скрывая этого, желала его.

– Николай, проснись, вставай! – кричал командировочный и даже ударил спящего несколько раз ладонью по щеке. Но хозяин дома на крики и удары не реагировал.

– Не бойся, до пяти утра хоть из пушки пали – не встанет, – успокаивала Родиона Борисовича Люба, наряжавшаяся и прихорашивающаяся у зеркала, висящего на стене.

Чтобы ей не мешать, Боев ушёл на кухню и уселся на единственный целый табурет.

С точки зрения постороннего наблюдателя всё то, что происходило далее, может вызвать улыбку, но для самого Родиона Борисовича те действия, которые он совершал, были необходимой прелюдией для того, что в конечном счёте должно было состояться.

Он, маленький, разуверившийся в себе некрасивый старый толстяк, мало того, босой, голый, с полотенцем на бёдрах, прогуливался по коридору, держа за руку высокую, прекрасную, уверенную в себе, хорошо сложённую, ярко одетую и накрашенную молодую женщину, желавшую его. К этому надо было привыкнуть.

Маршрут их прогулок был такой. Из кухни в комнату, с обязательным подходом к зеркалу и обратно. Пока шагали, сжимали друг другу ладошки, играя пальчиками. Это было что-то вроде безмолвного объяснения в любви, понятного только им двоим. Подолгу стояли у зеркала. Родион Борисович любовался отражением Любы в зеркале, на себя стараясь не смотреть.

Они взяли из комнаты приёмник, подключили его на кухне к розетке и, найдя подходящую волну, долго танцевали под медленную музыку.

Далее, когда гость уже освоился и осмелел, он привёл хозяйку в комнату, уложил на диван и стал гладить её ноги.

– А я, представьте, почти ничего не чувствую, – взволнованным голосом жаловалась Люба, – вот до чего меня довели.

Боев полностью раздел Сорванцову и изучал её тело, как какой-нибудь врач-специалист. Она не противилась, даже помогала. С готовностью демонстрировала исследователю то, что тот хотел увидеть. То есть всячески потворствовала, поощряла любопытство мужчины, подталкивая его тем самым к более смелым и решительным действиям. Исследуя прекрасное, совершенное в его глазах женское тело, Боев узнавал по-новому не только Любу, но и себя самого. А потом, не без помощи партнёрши, они стали по-настоящему близки, и он ощутил, увидел эту прекрасную женщину, сила и мощь которой заключалась в слабости и покорности, в ещё более лучшем свете, нежели тот, оранжевый от абажура. Обрёл её такой послушной и любящей, что даже удивился. Всё это было для него в диковинку. А затем внутри него стали происходить какие-то неизвестные ему до этого процессы. На спине, прямо над почками, словно заработали насосы, и что-то произошло, освободившее Родиона Борисовича от напряжения. После этого на него тотчас напала дрёма, которой он не в силах был противостоять. Он чувствовал, что проваливается в сон, как в могилу. Но вскоре он пришёл в себя и понял, что всё ещё жив и лежит на Любе, блаженно улыбавшейся и светившейся радостью.

– Я сбегаю? – ангельским голоском спросила Сорванцова и, чмокнув Боева в губы, встав, куда-то побежала из комнаты.

Родион Борисовича удивило, во-первых, что она голая, а во-вторых, что у неё жёлтые пятки. В ванной послышался шум падающей из крана воды, Николай заворочался и проснулся.

– По тебе хоть хронометр проверяй, – от страха и неожиданности произнёс Боев, глянув на стену, где среди семейных фотографий висели часы.

Заметив, что жены в комнате нет, Николай проворно оделся, надел ботинки и, приложив к губам указательный палец, дал знать Боеву, чтобы тот помалкивал. Сорванцов на цыпочках вышел из квартиры и бесшумно закрыл за собой дверь.

Родион Борисович тоже оделся и собирался уйти, но хозяйка его не отпустила.

– Позавтракайте. Когда ещё представится возможность поесть? Я вам в дорогу кое-что соберу.

– Я не могу тебе лгать, Люба. Да это и не получится. Глядя на тебя, я непроизвольно улыбаюсь, сердце наполняется радостью. Но мне шестьдесят один год, я похоронил отца и мать. В душе я старик.

– Не надо себя оговаривать. Вы не пьёте, не курите, для своих лет очень даже хорошо выглядите. И потом, женщины любят мужчин старше себя.

– Ты меня не обманываешь?

– Говорю правду.

 Сорванцова пошла провожать ночного гостя на вокзал. Когда пришло время прощаться, она заплакала.

– Ты чего? – поинтересовался Родион Борисович.

– Тридцать первое августа, – уклончиво объяснила Люба причину своих слёз. – Лето прошло.

– Ещё одно лето, – поправил её Боев и, покраснев, предложил, – поедем со мной.

Люба поцеловала Родиона Борисовича и без раздумий вошла вместе с ним в тронувшийся вагон. С тех пор они жили вместе.


2

– Сегодня смотрел фильм про Циолковского, – заговорил со мной Боев, оглаживая кошку, – и в мою голову пришла удивительная мысль. Дело в том, что Константин Эдуардович двадцать лет своей жизни потратил на создание и разработку цельнометаллических дирижаблей. Писал работы делал чертежи и потом всё это отдал в общество любителей воздухоплавания. У него всё забрали и ответили отказом. А через три года, в Германии, вышел проект графа Цеппелина, удивительно повторяющий дирижабли Циолковского. Так вот о чём я подумал. Дирижабли всегда наполняли водородом. Внутрь обшивки, так или иначе, попадал воздух, смешивался, возникала гремучая смесь, и дирижабли взрывались. Рано или поздно любой дирижабль это ждёт. Поэтому Циолковский придумал наполнять их не водородом, а тёплым воздухом, исходящим от двигателей. Двигатель работает, крутит направляющие винты, а горячий воздух выгребается в дирижабль. Нормально работает система?

– Нормально, – согласился я.

– Нормально и безопасно, – дополнил себя Родион Борисович, – Лишний воздух стравливается через клапаны. Замечательная идея. А знаешь, какая есть идея у меня?

– Какая?

– А идея такая. Что легче воздуха? Гелий. Правильно? А что легче гелия? Водород. А что легче водорода?

– Вакуум? – брякнул я.

– Умница! – одобрил мою фантастическую версию Боев.

– Что же это получается? «Вакуумные дирижабли»?

– Я вот и думаю, – рассуждал вслух Родион Борисович, – А что если ни водорода, ни гелия туда не нагнетать, а просто взять да и выкачать воздух?

– Создать вакуум?

– Именно.

– А вакуум имеет объём?

– Вакуум объёма не имеет. Но если сделать жёсткую конструкцию, без воздуха, она же будет легче окружающей среды. Получится, как ты говоришь, «вакуумный дирижабль». Ведь сам Циолковский изобретал именно жёсткие конструкции для дирижаблей. Не надувающиеся, а жёсткие. То есть конструкция дирижабля, – она не сдувается. Она жёсткая. Кто нам помешает выкачать воздух оттуда?

– Вот вы говорите, рано или поздно водород смешивается с воздухом. А если воздух смешается с вакуумом? Взрыва не будет?

– А что с чем вступит в реакцию? Дирижабль всего-навсего будет терять высоту – и всё. Затем всю эту «фигню» можно сделать сотовой, ячеечной. Как соты у пчёл. Вспомни плёнку упаковочную с пузырьками воздуха. Примерно такую надо сделать, но только вместо пузырьков воздуха чтобы были пузырьки с вакуумом.

– А это технологически возможно?

– А почему нет?

– Тогда почему никому в голову не пришло такое столь очевидное инженерное решение?

– К Наполеону пришёл инженер за деньгами на строительство парохода, показал чертежи. Тот инженеру задал точно такой же вопрос: «Если всё так элементарно, как ты говоришь, почему никому другому не пришло это в голову?». Не поверил, отказал в финансировании. По злой иронии судьбы к месту заключения на остров Святой Елены, англичане Бонапарта транспортировали на пароходе. Вот и я тебе сейчас толкую про открытие века, о «вакуумном дирижабле». Для него не нужен гелий, не нужен водород.

– Постойте, Родион Борисович, но вы же, по-моему, заканчивали Институт патентоведения? Вы бы могли это открытие как-то запатентовать и остаться при этом в живых?

– В теории – да. Спросят: «Вы пришли к нам запатентовать вакуумный дирижабль? Как интересно. Никуда не уходите». А если говорить без смеха… Смотри, всегда происходят какие-либо изобретения. Как ты верно подметил, наступает время, и какая-нибудь умная мысль приходит в голову одновременно всем. Поэтому сейчас, возможно, эта мысль пришла в голову не одному мне. Гелий дорогостоящий, водород взрывоопасный. И потом эти газы – с ними столько возни. Заправка, отправка, поправка.

– Подождите, а как дирижабли будут садиться?

– Эта проблема второстепенная. Главное – это оторваться от Земли на промышленное расстояние. Хотя бы метров на тридцать. Ты только представь, что этот вакуумный дирижабль ни взорвать, ни поджечь нельзя. Стрельнут ракетой, ну повредятся несколько пузырьков, сама конструкция в любом случае полетит дальше. Мне пришла в голову технологическая мысль. Я придумал, как делать «вакуумные дирижабли» чисто технически. Суть заключается вот в чём. У дирижабля огромный объём, откачать из него воздух проблематично. Нужно сделать установку, выдувающую пластиковые шарики. А потом мы берём и из этих шариков выкачиваем воздух. У нас получатся маленькие пластиковые вакуумные шарики. Представь, что эта установка работает непрерывно и у нас появляется миллион таких шариков. Мы берём огромную гондолу, разделённую на сектора, и всё это пространство забиваем вакуумными шариками. Вот тебе уже и вакуумная гондола. И вся эта масса будет поднимать дирижабль. Но пока что она стоит у нас на якорях, и мы строим конструкции. Обязательно нужны двигатели.

– Какие?

– Любые.

– Поднимающие вверх и опускающие вниз?

– Для этого имеются рули. Так же управляют с их помощью поворотом влево и вправо. Можно сделать и с крылышками. Наш дирижабль будет летать, как самолёт. При этом он сможет останавливаться и зависать в воздухе. И что самое интересное… Ну, сдохли двигатели. Ладно. Починим, подождём. Прилетит вертолёт, новые двигатели поставим, – полетим дальше. Никаких проблем. Слышал последние новости? Грохнулся гражданский самолёт, не хватило топлива долететь до аэродрома. Наш дирижабль не грохнется. Топливо дирижаблю нужно только для двигателей управления. Понимаешь, – это же революция! Замена водороду и гелию! Как говорят: «Почему до этого никто не додумался?». Этот вопрос постоянно всех терзал и не оставлял в покое. Кто-то берёт и объявляет мысль. И все думают: «А почему раньше никто до этого не додумался? Ведь всё ясно, понятно».

– Но это технически возможно?

– Элементарно. Я же всё-таки методист технического творчества. Есть такой закон: «Была бы идея, а средства её реализации могут быть самые разные». Ты ведь знаешь, что первый телевизор был механический?

– Вы говорили. Если честно, с трудом представляю, – усомнился я.

– Была лампочка, через линзу свет. И этот свет управлялся механикой. То свет есть, то его нет. То ярче, то тусклее. И возникала картинка.

– Забавно. А чего вам эта мысль в голову пришла? – вернул я Боева к его изобретению.

– Я Циолковского смотрел, а там как раз рассказывали о проблеме водорода, о дороговизне гелия. О трудностях создания дирижабля. Почему не могли запустить? Не было подходящего материала.

– А сейчас же и материалы новые появились.

– Я же и говорю, появились пластики, из которых мы можем спокойно делать вакуумные шарики. Тут одно условие: пластиковый шарик должен сохранять форму. Нужен прочный пластик, такие теперь есть.

– А этот пластиковый шарик будет подниматься?

– Если мячик мы опустим в воду – он всплывёт?

– Всплывёт.

– Тут – то же самое.

– Я, собственно, интересуюсь, способен ли вакуум поднять этот пластиковый шарик?

– А вакуум не поднимает. И водород, и гелий, – они тоже не поднимают. Просто воздух тяжелее и плотнее, он выдавливает. И чем больше разность в плотности, тем больше скорость и высота подъёма. Согласись, Сергей, хорошая мысль – «вакуумный дирижабль».

– Ещё бы. К тому же сразу вы придумали инженерное решение.

– А ты знаешь, как поднимают затонувшие корабли?

– Кранами, лебёдками?

– Делают проще. Берут обыкновенные пластиковые шарики с воздухом и загоняют их в утонувший корабль. И он сам всплывает.

– Ах, вот как.

– А потом его цепляют и транспортируют куда угодно. Он хорошо держится на плаву – и никаких кранов и лебёдок. Зацепил – и буксиром в ближайший порт оттащил.

К нам приблизился Станислав Мазаевич Беридура, подслушавший разговор и сделал важное сообщение:

– Космонавты в этом году собираются соединить лифтом орбитальную станцию «Мир» с Землёй.

– Ну, это сказки, – парировал я.

– Поживём – увидим, – прокомментировал услышанное Родион Борисович, – И ежели они это сумеют сделать, то мы вакуумный завод прямо в космосе разместим. А продукцию будем опускать на лифте.

– Возможен ли такой лифт с технической точки зрения? – усомнился я.

– Это было придумано уже давно, – ошарашил меня Боев, – Это ещё Артур Кларк придумал.

– Земля наша вертится. Что же, и корабль станет крутиться вместе с Землёй?

– Да. Это называется геостационарная орбита. Не только «Мир», много и других станций на этой орбите и крутятся вместе с Землёй.

– Как самолёты будут облетать этот лифт? И потом, молнии станут бить, уходя по нему в Землю.

– Знаешь ли, ты хорошую мысль подал, – засиял Родион Борисович. – Мы с этого лифта станем ещё и электричество извлекать, которое, только для начала, осветит нам всю Сибирь. Понимаешь ли, если удастся построить эту штуку, то можно сразу пять глобальных задач решить. Тут проблема не в самом соединении. А в том, чтобы это соединение не оборвалось. Вся эта «фигня» будет такая тяжёлая, что будет рваться под собственным весом.

– А ведь это вавилонская башня, – засмеялся я.

– Совершенно верно. В чистом виде вавилонская башня, – согласился со мной Боев.

Беридура отошёл, оставив нас. Кто-то позвал его пить пиво. Станислав Мазаевич не мог игнорировать такое приглашение.

– Надо сделать даже не дирижабль вакуумный, – продолжал Боев, – Это пустяки. Следует сделать вакуумные шарики. Если такую штуку изготовить, то мы сможем делать всё, что угодно. Маленькие платформы, летающие в воздухе столы, кровати, летающие машины. Всё, что угодно.

– То есть сама возможность использования «приручённого» вакуума больше и значительнее дирижабля?

– В принципе – да!

Тут чёрт меня дёрнул сказать Родиону Борисовичу о том, как Сорванцова схватила в магазине меня за руку и долго не отпускала.

Боев покраснел и принялся расхваливать супругу:

– А какая жёнушка у меня умница, такой знатный ужин мне вчера устроила! Как же она меня любит.

– Знамо, как. Помнишь, в постели со студентом застал? – припомнила Боеву Зинаида Захаровна Медякова, медсестра детской поликлиники, проживающая в нашем подъезде на втором этаже.

– Это же было всего один раз, – стал оправдываться Родион Борисович. – И потом, жёнушка обещала мне, что подобное больше не повторится. Я ей поверил и простил.

– Не надо тебе было на красивую и молодую зариться. Сам-то, поди, не Аполлон Бельведерский. Впрочем, я тоже в юности ветреной была, – стала вслух вспоминать Зинаида Захаровна. – Ветрена и красива. Кудри спадали мне на спину и доходили до коленных изгибов. На высокую грудь мою можно было положить томик Большой советской энциклопедии, а на книгу поставить до краев наполненный стакан с водой. И представь, грудь всё это держала.

– Где же хотя бы остатки от всей этой роскоши? – ответил любезностью на любезность кормилец кошек.

– Старость, Родион. Этим всё сказано. Годы хоть какую красоту исказят.

– А какие твои годы? Ты же меня на десять лет младше, а выглядишь так, словно мы сверстники, – поддел Боев.

– Я ведь женщина, – не обидевшись, парировала Зинаида, – а бабий век короток.

Медякова фантазировала, художественно описывая свою ослепительную прелесть в молодости. За три десятилетия, что жил я в одном подъезде с ней, она ничуть не изменилась. Ничего из того, о чем она так красочно словесно живописала, у нее в действительности не было.

И вот в этот момент из подъезда во двор вышла настоящая красавица с карликовым пуделем абрикосового цвета. У неё были длинные густые волосы пшеничного цвета, синие глаза, аккуратный, чуть вздёрнутый носик. Обаятельная улыбка. Чёлка. Она напоминала французскую актрису Катрин Денёв в молодые годы. Только была ярче последней. Девушка была одета в джинсы, заправленные в синие резиновые сапоги, и голубую вельветовую куртку. Незнакомка со всеми вежливо поздоровалась и пошла по своим делам ровной уверенной походкой.

– Это Танька, – заметив мой интерес, пояснила Зинаида Захаровна, – Ерофея Владимировича внучка. Старик прихворнул, так она приехала по хозяйству ему помочь. Дочка Даши Ермаковой, покойницы. Трудная судьба у девчонки. Я Таньку имею в виду. Проституткой работала, теперь вот вроде как образумилась, пошла на исправление. За дедом больным ухаживает, ждёт смерти его, чтобы квартиру захватить.

– И всё-то вы знаете, – попенял Медяковой Боев.

– Да, согласен с вами, – невольно вырвалось и у меня, – не хочется верить…

– Хороша девчонка, – не унималась Зинаида Захаровна. – И наш участковый, Игнатьев, на неё глаз положил, предложение руки и сердца сделал.

– Ну и как? – осведомился я, слыша учащение ударов собственного сердца и понимая, что в случае положительного Таниного ответа участковому миокард мой может не выдержать и разорваться.

– Отвергла, – успокоила меня Медякова, – жидковат он для Таньки. Деньги большие обещал. Но я так думаю, если бы её интересовали деньги, то она бы занятия проституцией не бросила.

– Вы, как я погляжу, просто смакуете этот вымысел о её якобы грязном прошлом, – возмутился Родион Борисович.

Я поймал себя на мысли, что мне тоже неприятно слышать что-то дурное о Тане.

– Настоящая проститутка, такая, как Танька, – поучала нас Зинаида Захаровна, явно провоцируя Боева на скандал, – даёт каждому мужику по его силе и возможности. Одному отдаёт себя всю, потому что он созрел. Другому – только часть себя. А третьему показывает лишь блеск свой, так сказать, прелесть форм. Для того чтобы испепеляющая страсть несовершенного, войдя в неокрепшую душу его, не обожгла бы её смертельно.

– Ты, Медякова, – плохой человек. Что можно ещё о тебе сказать? Лживая, подлая дрянь! – прокричал Родион Борисович срывающимся голосом и, бросив кормить подопечных, пошёл домой.

Тут вдруг в неурочный час появилась моя жена, Галина Гордеева. Увидев мужа в окружении кошек, она от удивления подняла брови, но ничего не сказала. Мы молча проследовали в подъезд, практически следом за Боевым.


Глава вторая

В гостях у Королёвой

Вечером, того же дня мы с женой были приглашены соседкой из двадцать третьей квартиры, Валентиной Королёвой, в гости. Соседка встречалась со своим прежним воздыхателем Григорием Тонаканяном и нуждалась в поддержке верных друзей.

«Все мечтают, строят перспективные планы, – размышлял я, – Без мечты жить нельзя. Королёва мечтает о муже, Гордеева о богатстве. Я о том, чтобы написать хорошую книгу. И у всех своя дорога к мечте».

Галина красилась и прихорашивалась перед зеркалом.

– Ты так стараешься, словно не у Вали, а у тебя смотрины, – упрекнул я жену.

– Вам, мужикам, этого не понять, – парировала Галина. – У Вальки, возможно, завяжется настоящая история с этим Гришей. И я, как ближайшая подруга, не могу её подвести, явившись в гости фефёлой.

Тонаканян был старинным знакомым Королёвой, и до настоящей истории была предыстория, о которой следует в двух словах сказать.

Два года назад Валентина отмечала своё двадцатидевятилетие. Из гостей были только соседи, то есть мы с женой.

Тогда же, за праздничным столом, именинница пожаловалась на своё одиночество.

Гордеева посоветовала ей сдать одну из комнат двухкомнатной её квартиры в наём жильцу. Обязательно одинокому мужчине.

– Надо приучить «дикого зверя» к домашнему очагу, – советовала ей Галина, – а впоследствии окольцевать. Поверь, это ничуть не сложнее, чем ухаживать за хомячком или морской свинкой. Кормишь и гладишь по шёрстке – вот и вся премудрость.

Валентина послушалась совета подруги, дала объявление, долго выбирала подходящего жильца, и наконец свершилось. К ней в квартиру заехал одинокий мужчина. Звали его Романом Елизаровичем Кощеевым. Он работал вахтёром в одном из институтов Российской академии наук. Там же, при институте, успевал подрабатывать дворником, убирая снег перед входом и сбивая сосульки с крыши. У Кощеева была своя двухкомнатная квартира в Москве. Он сдавал её семье ландшафтного дизайнера за большие деньги, которые откладывал на «чёрный день». Сам же снимал дешёвенькие комнатёнки. Всё свободное время Роман Елизарович проводил на кладбищах. Можно сказать, ходил туда, как на работу. По выходным с утра до ночи бродил между могил, а возвращаясь домой, ел суп, приготовленный Королёвой и при этом громко, так как был глуховат, рассказывал хозяйке, на каком погосте побывал, что нового там повидал.

К Валентине он не прикасался. Не до женщин ему было. Можно сказать ещё определённее – не до живых.

Галина тогда Королёвой резонно заметила:

– Зачем он тебе нужен, если не целует?

Валентина, сославшись на то, что собирается произвести дезинфекцию, а затем сделать в квартире ремонт, попросила вахтёра съехать.

Вторым жильцом стал продавец по фамилии Забава, приехавший из Новосибирска. Снимал он квартиру недолго, от него остались женские украшения из самоварного золота, которыми он торговал в гостинице «Севастополь», индийский лекарственный порошок «трифала чурна» и плакат с изображением итальянской певицы Сабрины, в мокрой майке на голое тело.

Третьим жильцом был Григорий Тонаканян, всё свободное время проводивший в кафе у приятеля своего старшего брата. Сидение за столиком в компании соплеменников он считал своей работой, о чём совершенно серьёзно говорил Королёвой. В конце концов приятелю брата Гриша надоел, и тот попросил его в кафе не приходить. Тонаканян ругал приятеля брата, ставшего вдруг неприятелем, ругал Москву и москвичей. Со слезами и тоской вспоминал свою родину, но возвращаться туда не торопился. По ночам Григорий слушал в записях дудук и выкрикивал слово «ахчи». Он мечтал о своём уголке, о московской прописке, с интересом поглядывал на плакат с изображением итальянской певицы, приколотый кнопками к комнатной двери, а Валентину не замечал. Так же, как и его предшественникам, ему указали на выход.

И вот Королёва снова со своим Григорием созвонилась-встретилась и пригласила нас в гости.

Стол накрыла царский, несмотря на трудные времена, было практически всё, что душе угодно. Стали мы пить, закусывать и философствовать.

Григорий, восседая барином, неспешно расспрашивал хозяйку:

– А дядя Лёша в вашем подъезде ещё живёт? Как прежде, люди выставляют мусор за дверь, а он все пакеты собирает и выносит?

– Нет, он не все пакеты выносил, а только после Любы и Виталика. Все остальные сами мусор выбрасывали, – напомнила ему Валентина.

– Забыл. А кто такие Люба и Виталик?

– Люба Сорванцова – это звезда нашего подъезда, живёт с «большим учёным» Родей Боевым в соседней, двадцать четвёртой квартире. А Виталик Долгов – бывший военный, которого вышвырнули по сокращению из армии и он сошёл с ума. Живёт на пятом этаже в двадцать шестой.

– Что ж теперь, и мусор не выбрасывать? – возмутился Тонаканян.

– Видимо, им западлó на помойку ходить, – грубо ответила Королёва. – Выставляли пакеты за дверь, а дядя Лёша поднимался со второго этажа и забирал.

– Может, у них договор был?

– Может быть. А может, просто лень.

– За дверь не ленятся выносить? Они что, в возрасте?

– Виталику сорок, а Люба наша ровесница. Что ты всё о глупостях, перед тобой живой писатель сидит. Правда, Серёж? Он всё про возраст. Ты у Сермягина спроси, он тебе скажет, что для женщины и для писателя тридцать лет – это не возраст. Ещё мальчик. Правда, был такой Пушкин, тот к тридцати годам уже столько навалял.

– Покоя, смотрю, не даёт вам Александр Сергеевич. Что ты, Валя, про него вспомнила? – сделал я ей замечание.

– А кого ещё вспоминать? Слабо тебе столько навалять?

– У каждого свой жизненный путь, своя дорога.

– Мы не гонимся за гениями, – поддержала меня жена.

– А тот старик ещё жив, который напивается два раза в год? На день рождения и на девятое мая? – поинтересовался Григорий.

– Так это же дядя Лёша и есть. «За Родину! За Сталина!». Он же воевал, в лагерях сидел.

– Тогда кто у него квартиру отобрал? – не понял Тонаканян.

– Депутат. Но это кличка, конечно, я его так называю. Никакой он не депутат, а был какое-то время всего-навсего, районным советником. Он в квартире держал поросёнка. Куры у него жили на кухне, в ящичке под раковиной. Летом вышел во двор и на детской площадке давай курам головы рубить.

– Поросёнка тоже зарезал? – полюбопытствовал Григорий.

– Я не знаю, что он сделал с поросёнком. Знаю, что соседи с первого этажа возмущаться стали. На что Ермаков у нас спокойный старикан, и тот пришёл и устроил Беридуре скандал. Станислав Мазаевич: «Она у меня чистая». Ерофей Владимирович ему: «Ага! Может, скажешь – и в унитаз по нужде ходит?».

– У Ермакова протекло, наверное? – предположила Галина.

– Ну конечно. Представляешь, какой запах от свиной мочи? И это в квартире. Это вообще кошмар. А что было во время перестройки, когда появились первые кооперативы? Этот Стасик-депутат открыл коптильню. Рыбу коптил, ходил по квартирам, всем предлагал купить его рыбу.

– Зачем такого депутатом выбирали? – не унимался Тонаканян.

– Не депутатом, а районным советником при районной управе. При муниципальном округе есть районные советники. Проходили выборы. Кто его выбрал, я не знаю. Я голосовала «против». Когда я пришла на участок для голосования, а ходила голосовать я вечером, – все листы были чистыми. Никто не пришёл. Всё равно выбрали.

– А кто по помойкам ходит, металлолом собирает?

– Это моя родня. Братья покойного моего мужа Ираклия – Герман, Вадька и Толичек. А у свекрови последний её, пятый муж, Аскольд Дмитриевич, еле ноги передвигает. Ему уже за семьдесят, бывший учёный из Новосибирского академгородка. Тоже ходит, где-то мусор собирает и всё приносит в дом. К тому же ещё и грузчиком в овощном подрядился работать.

– Со всех помоек?

– У них свои зоны, весь металлолом, что находят, подбирают и волокут в дом. И у них между собой такие разговоры: «Герман, ты мимо помойки шёл, а ведь там холодильник был. Смотри, утащат». – «Не утащат. Я его припрятал. Сейчас пойду, раскурочу и принесу домой». У свекрови квартира хуже, чем хлев.

– Где живут, там и хранят металлолом?

– Ну да. Они на первом этаже живут, подвал захватили, в подвале всё и хранят. Например, когда я к ним в квартиру вхожу, то сапоги или туфли боюсь снимать. Там земляная корка на полу. Они в квартире всё разбирают, курочат, – только после этого несут в металлолом. Причём свекровь мне цены называла. Знает, какой металл сколько стоит. И видимо, это ещё не дно.

– Деньги пропивают? – лицо Григория исказилось в гримасе отвращения.

– Ну – как? Ты меня извини, если в доме живут четыре мужика – их только чтобы накормить, столько денег надо. Картошка, капуста, извини меня, – они ведь ещё и мяса просят. А на мясо надо заработать. Поэтому что зарабатывают – то и проедают. К тому же Герман женился, у него жена Оксана и дочка Леночка. В этой же квартире трёхкомнатной. И представь, что там творится.

– Тоже ходят по помойкам?

– Нет. Она – ты что? Оксана – уборщица. На двух работах. Она – белая кость, консерваторию закончила. Не пошлёшь по помойкам ходить. Аристократка.

– Как ты Ираклия за пьянки ругала, а он говорил: «Критикуйте, критикуйте. Я, в отличие от вас, критику воспринимаю спокойно», – вспомнила Гордеева покойного мужа Валентины, – Как же красиво он пел.

– И всё же, как депутат у ветерана мог квартиру отобрать? – не унимался Григорий, которому любое упоминание о покойном муже Валентины было неприятно.

– Он не отнимал, – втолковывала Королёва, – Они поменялись квартирами. Дядя Лёша жил в нашем подъезде, на втором этаже в двухкомнатной квартире номер семнадцать. У него все умерли, он остался один. А Беридура жил в доме напротив, на третьем этаже. В однокомнатной квартире. А потом они поменялись, и Стася-депутат дяде Лёше в довесок подарил цветной телевизор «Рубин».

– И ветеран переехал в квартиру с куриным помётом?

– Да.

– И следами от поросёнка?

– Нет. Поросёнок был у Беридуры уже здесь, в двухкомнатной. И здесь же кур завёл и козу хотел завести.

– Надо же, какой хозяйственный. А женщина-то у него есть?

– Пока было сорок с чем-то, всё по девочкам молодым бегал. А сейчас ему уже пятьдесят девять. Пока «работал» у него – бегал. Перестал работать…

– А кем он работал?

– Я имею в виду другое. Это ж дело такое. Причём он любил очень молоденьких девчонок. А работал кем? Что было модно – за того себя и выдавал. То он каскадёр, то он лауреат премии Ленинского комсомола. То он поэт. Подарил мне книжечку своих самиздатовских стихов. Такая нескладуха. Причём в книгу вклеил фотографию себя молодого. Сейчас представляется всем депутатом, хотя из советников районных уже лет пять, как попёрли.

– Игоря Грачёва встретил, – поделился я, – Это одноклассник мой. Можно сказать, друг первых лет школьной жизни. Лет на десять старше своих лет выглядит.

– Ну и мой Ираклий, перед смертью был таким же, – вернула себе инициативу в повествовании хозяйка дома, – Стася-депутат мужа моего поил, обирал. Нет, чтобы заработанные деньги в семью нести или хотя бы матери отдать, – всё пропивал с Беридурой. Вон, Вадик, младший брат Ираклия, растёт совершенно неразвитым. Вчера пришёл ко мне, есть попросил. Спрашиваю: «Гречку будешь?» – «А что такое гречка?». Двенадцать лет парню – и не знает, что так называется крупа.

– А чем же он тогда питается? – поинтересовалась Галина.

– Может, картошкой, может, макаронами, – не знаю.

– Вадька – парень добродушный. Полинка, дочка моя, села на него верхом. Уши ему закручивала, волосами, как вожжами, управляла, – он всё это безропотно терпел. Сердце у него доброе, золотое, – грустно произнесла Гордеева.

– Это ж хорошо? – с настороженностью поинтересовалась Валентина.

– Конечно, хорошо, – успокоила её Галина, а сама вдруг завелась, – Полинка у меня боевая. В школе какому-то мальчику кулаком в ухо дала. Я ей говорю: «Пуся, ты давай там поаккуратнее. А то придут, предъявят маме счёт за опухшее ухо, – не рассчитаемся».

– А когда он кур завёл? – поинтересовался Григорий.

– Я же говорю, была перестройка. Он построил себе хибару на Рублёво-Успенском шоссе.

– Как это – «построил»? – удивился Тонаканян.

– А это надо уметь. Понимаешь, он был тогда в партии ЛДПР. Он и мужа моего туда затаскивал. Приносил ему книги Жириновского. Беридура же снимал все их партийные собрания и выступления на свою видеокамеру. Ему за это не заплатили, он обиделся и из партии ушёл. А камера-то простаивает. Стасик стал приводить к себе третьесортных девок из общаг, с вокзалов, – самых что ни на есть падших. На других уже ни сил, ни средств не осталось. Эти девки и одевались и выглядели плохо.

– Зачем он их приводил? – недоумевал Григорий.

– Поставил видеокамеру в ванную комнату… Короче, сам себя снимал и потом всё это показывал моему мужу по телевизору. Когда людей не знаешь и смотришь порнуху – и то неприятно. А тут его знаешь, да ещё его голая задница мелькает, Стасины грязные пятки. А главное, был бы мужик красивый… так ведь смотреть не на что. Маленький, щупленький, плечики острые – невзрачная натура. Тоже мне, герой-любовник. Я понимаю, там Жан-Клод Ван Дамм или ещё кто-то. А тут чего? И деваха такая же. И вот он это всё снимал… И где-то нашёл на этот фильм покупателя, запродал ему кассету.

– Серьёзно? – возмутилась Гордеева.

– Да, – подтвердила Королёва, – Галь, представляешь? Господи, я, когда узнала, чуть со стула от смеха не упала. Кто на это добро мог позариться? Представляете? Это ж не то, что профессиональной камерой снимают, где и свет, и звук. А тут закрепил кое-как где-то там, под потолком. Он же не говорил ей, что её снимает.

– Ну понятно. Много денег, что ли, выручил? – уточнила Галина.

– Я не знаю, сколько денег он заработал. Потому что, сколько бы ни заработал, у него денег нет никогда. Потому что он жадный. Понимаешь, Гриша, у Стаси-депутата есть одно хорошее качество. Он коммуникабельный человек. Приходит в любую компанию, и через пять минут он уже свой. Ощущение такое, что он знает всех тысячу лет. Он очень наглый, очень напористый, – этим он и берёт. Сколько раз он у Ираклия брал деньги и не отдавал – я со счёта сбилась. То есть, знаешь, он такой. Но у него всё в прошлом. Он когда-то писал стихи, когда-то был каскадёром, когда-то его любили молодые красивые девушки. Сейчас встречаешь его и видишь, как человек деградировал и во что с каждым днём превращается. Да, был районным советником. Сейчас не знаю, работает он где–нибудь или нигде не работает, только водку пьёт. И муж мой покойный всё время повторял: «Каждому мужику на жизнь даётся цистерна водки, можешь растягивать её на девяносто лет, а можешь выпить за год». У Ираклия, конечно, всё было по максимуму. У него всё должно было литься через край, быть выше крыши. Вот и получил, что хотел. Теперь отдыхает на Хованском кладбище.

– Ты про что говоришь? – встряхнула соседку Гордеева.

– Да, собственно, о том, что человек всегда чего-то хочет. И мужчина, и женщина, по идее, должны куда-то стремиться. Потому, что пока мы к чему-то стремимся, – мы живём. Если мы перестанем стремиться – всё! Жить не будем. Хочется жить хорошо. Хотя, что это значит – «жить хорошо» – ни я, ни ты, ни кто-то другой, – не знаем.

– Допустим, я – золотая рыбка, – стала фантазировать Галина, – а ты загадывай три желания. Первое, я так понимаю, узнать что такое «жить хорошо»?

– Ну, это уже пошла философия. Естественно, я не стану ответом на этот вопрос заморачиваться, а стану сразу требовать каких-то материальных благ. Потому что та жизнь, которой я живу… Я не живу, а прозябаю. Человеческая природа нам что подсказывает? Я как та старуха в сказке, что ни дашь, – всё будет мало. И, в конце концов, останусь, как и сейчас, у разбитого корыта.

– Ещё чего попросишь? – интересовалась Галя.

– Попрошу для братьев мужа моего покойного, светлого, хорошего будущего. Может, мне и второго мужа не так обязательно, – главное, чтобы Герман, Вадька и Толичек были пристроены. Чтобы у них всё было нормально.

– А третье желание? – не унималась Галина.

– Не знаю. Повторяю. На мой взгляд, главная проблема в том, что человек даже для себя не может сформулировать то, чего ему надо, чего он хочет. Какое счастье ему нужно? Денег? А деньги свалятся и, как бетонная плита, его раздавят. Будет плакать и причитать: «Чтоб их не было, этих проклятых денег!». Взять мою директрису. В свои сорок семь лет она очень хорошо выглядит. В прошлом году, на восьмое марта, она сделала у нас на глазах «колесо». Не каждая женщина в сорок семь лет, даже если она в юности занималась гимнастикой, сделает «колесо». Согласитесь? У неё машина «Ниссан», она дочку свою сделала директором частной школы. Рекомендовала. А сама она – директор госучреждения, в котором я тружусь вольнонаёмным кассиром. И вот, казалось бы, всё у неё есть. Всё! Но я же вижу, как она бесится, как с людьми разговаривает. У неё жуткие перепады настроения. Тот народный артист, с которым её ваш Андрей познакомил, от неё ушёл. Это для неё, конечно, был удар под дых. Потому, что она к этой связи относилась серьёзно. Она-то думала, что – всё! Увела его у жены. И вдруг такой облом. Самое интересное, что после народного артиста у неё никого нет и вряд ли предвидится.

– Из-за этого злится? – полюбопытствовала Галина.

– Да. Злится. Это какой-то кошмар. Иногда она так разговаривает, что всем становится понятно – по ней психушка плачет. Но она – директор, и все дипломатично помалкивают. И я вместе со всеми молчу. Ты, Галь, такие вопросы задаёшь… Тут всё человечество, может, ответа на них не знает, а кто я такая, чтобы одна за всех отвечать.

– Это какие «такие» вопросы я тебе задаю? – засмеялась Гордеева.

– «Что такое счастье? Есть ли счастливая любовь?».

– Я тебе таких вопросов не задавала.

– Какая разница. Я сама себе их часто задаю. Что на них можно ответить? На моей памяти таких людей не было. Потому что всегда встревают, мешают какие-то проблемы. Не одно, так другое. Не другое, так третье.

– У тебя понятие счастья – это безоблачная жизнь? – спросил я.

– У меня женское понятие.

– В чём-то главном человек должен преуспеть, в чём-то второстепенном потерять. Здесь, мне кажется, ключ от счастья. А если во второстепенном находишь себя, а в главном проигрываешь – будешь чувствовать себя несчастным, – повторил я чью-то понравившуюся мне мысль.

– У каждого своё.

– Или женское счастье – это особенное счастье? – настаивал я.

– В общем – да. Оно отличается от мужского. Потому что у женщин совершенно другой взгляд на жизнь и ориентиры другие. Мужики, ведь они что? К чему стремятся? Перепрыгнуть другого. Из штанов выпрыгивают друг перед другом и в этом видят смысл жизни. У женщин всё по-другому.

– Тáк ты про мужчин думаешь? – удивилась Галина.

– Конечно, Галь. А ты посмотри на них: «А у меня такая “тачка”! А у меня две таких! А у меня – то! А у меня – это!».

– Глупость говоришь, – вступила Гордеева в полемику с соседкой. – У нормальных мужиков просто деньги появились, надо же их на что-то тратить. Одни дом строят, другие машину меняют на лучшую. Не в копилку же складывать. Например, те, кого я знаю, – у них давно нет такого настроения, чтобы похвастаться, показать, что они лучше всех. Это ты что-то придумала. А мечтают, знаешь, они о чём?

– Чтобы опять стать нищими? – влез в разговор я.

– Ты так думаешь? – сверкнула глазами Галина.

– Конечно, – смеялся я, – у нищего-то жизнь интереснее.

– Ты действительно в этом уверен? – стала допытываться и Королёва.

– Ну не совсем нищего, скажем, бедного человека. Ведь деньги, в особенности большие – вещь вредная. Станешь бояться воров и грабителей, ночей не спать.

– А ты сейчас не боишься воров и грабителей, когда за копейку могут просто искалечить и даже убить? – закричала на меня жена, – Сколько случаев!

– Не боюсь, всё это легенды. Меньше смотри «Дорожный патруль» и «Криминальную хронику».

– Мир не переделаешь! – Галина всё больше расходилась, – Воры и убийцы были, есть и будут!

– Да не собираюсь я никого переделывать, – стал я оправдываться. – Свою бы жизнь достойно прожить.

И тут вдруг Тонаканян, обращаясь к Королёвой, стал кричать:

– Родишь мне сына Арутюна, а иначе я на тебе не женюсь. Вещички соберу и уеду в Ахалкалаки. Поняла?

– Поняла. Я давно тебя поняла. Ему больше не наливайте, спиртное плохо на него действует, – распорядилась Валентина.

– Заткнись, женщина. Ты знаешь, что в Армении нашли карту звёздного неба, сделанную две тысячи лет до нашей эры? Так на ней больше звёзд открыто, чем современные учёные знают. Раньше Армения была от Средиземного моря до Каспийского. Сверху Чёрное море, а снизу Тегеран. Такое было государство! И население было сорок миллионов. Это две тысячи лет до нашей эры. Не было тогда такой национальности – грузин. Я про твоего Ираклия говорю. А как народа их вообще не существует, они вышли из армян. Это, если точно по-русски выразиться, – наши меньшие братья. А как армяне приняли христианство? Знаете? Рассказать? В триста первом году святой Григорий пришёл к нашему царю Трдату Третьему и стал уговаривать его принять христианство. Тот его в Аштарак, в башню посадил на сорок дней без еды и воды и сказал: «Если выживешь, значит, стоящая вера». А Григорий ему в ответ: «За неверие у тебя свиные уши вырастут». И вот проходит сорок дней и ночей, Святой Григорий из башни выходит, а у царя, за неверие, свиные уши выросли. Царь говорит: «Помоги, я уверую». Так Армения приняла христианство. А вокруг же оставались огнепоклонники. И ассирийцы, и вавилоняне, и персы. Персы – это теперь Иран, вавилоняне – Ирак, ассирийцы – Сирия. А турок не было тогда. Это татары. Они пришли, попросились: «Можно арендовать ваши земли?», и устроились. Стали жить, всех потом повыселили. Я не хвалюсь, но мы, армяне, самые умные и самые храбрые. Есть анекдот. Умирает старый армянин. Сыновья спрашивают у него: «Что нам делать, отец? Как жить дальше?» – «Берегите евреев, дети мои, их уничтожат, за вас возьмутся». Евреи повсюду живут, всеми управляют, кроме Армении. А почему? Потому что в Армении обманывать некого. Армянина невозможно обмануть.

– Неужели совсем не живут? – усомнилась Галина.

– Ну, может один, два, – и то у них матери армянки. Они по-армянски говорят, только фамилии еврейские носят. Знакомый у меня был грузин – ни одного слова по-грузински не знал. В нашем городе из ста пятидесяти тысяч жителей только двадцать грузин, а по всему району две тысячи. И все по-армянски говорят, город называется Ахалкалаки. На территории Грузии. Смешной эпизод был. Я агентом в Госстрах хотел устроиться. Послали меня из нашего города в Тбилиси, в главную контору. Захожу, там меня по-грузински спрашивают. Я по-грузински ему отвечаю, прошу: «Говорите по-русски, я плохо говорю на грузинском языке». Он тогда меня подковырнул: «Как же будешь ты людей страховать? С ними же надо будет по-грузински разговаривать». Я ему спокойно ответил, что в нашем городе на сто пятьдесят тысяч армян всего двадцать человек грузин, и те по-армянски говорят лучше, чем на родном языке. Это его взбесило, да я ему ещё и денег не дал. Он, прогнал меня, сказав: «В Грузии живёшь, а грузинского языка не знаешь!». А насчёт храбрости… Мы, как приняли христианство, так всё время воевали. Воевали со всеми. Все же были огнепоклонники. В трёхсотом году нашей эры воевали с персами. У нас армия была восемьдесят тысяч, а у персов двести тысяч, да ещё сорок боевых слонов. Вот во время последней войны в Японии были самоубийцы, так мы это дело раньше японцев изобрели. Забросили их в тыл персидской армии, они слонов поранили, и слоны стали топтать своих. Я не хочу хвалиться, в Азербайджане восемь миллионов человек, а в Карабахе сто тысяч армян, и с ними не могут справиться. Потому что если армянин возьмётся за оружие, то будет всем несладко. Турки, у них сорок миллионов, они сказали Азербайджану: «Что вы наделали? Зачем разбудили спящего льва?». Со всеми Армения воевала, разделилась на княжества. С Македонией только не воевала. Александр Македонский, когда пришёл в Армению, то сказал: «Я с вами воевать не буду, потому что я сам армянин, и мы с вашим царём вышли с одного престола». А так всё воевали. Константинополь обещал помощь, да всё обманывал, не присылал никого.

– Хватит нам рассиживаться, пора пить чай и по домам, – предложила хозяйке Галина и, обратившись ко мне, приказала: – иди ставь чайник.

Я встал и пошёл на кухню. Валентина попросила на обратном пути захватить торт из холодильника.

Тонаканян заметил меня, вернувшегося из кухни в комнату, и решил, что я только что пришёл, стал приветствовать:

– О! Серёжа, здравствуй! Твоя соседка счастлива оттого, что я её полюбил, и ты об этом знаешь. Сергей, ты похож на армянина. Тебе бы побольше хитрости и ума, – и был бы настоящий армянин. Знаешь, пиво самое древнее в Армении было. И сейчас на конкурсе в Сочи ереванское пиво первое место заняло. И вино армянское первое место заняло, а у грузин пятое. А они всё хвалились, что у них самое лучшее вино. Прежде чем хвалиться, надо понятие иметь, как виноград растёт, как следует его собирать, как готовить. Хвалиться всякий может.

– Не всякий, Гриша, – грустно заметила Гордеева, – вон, Сергей не умеет подать себя с хорошей стороны.

– Главное, что он это понимает. На его месте не всякий бы признался в этом, – вразумлял женщин Тонаканян. И они его внимательно слушали.

Я смиренно молчал.


Глава третья

Андрей Королевич

Когда мы с женой вернулись из гостей домой, то за накрытым столом, в компании с бутылкой водки, обнаружили моего старшего брата Андрея Королевича. Брат был родным, но носил другую фамилию. В безусой юности Андрюша хвостиком ходил за Ираклием Королёвым, и его в шутку величали Королевичем. Андрею нравилось такое обращение, и при получении паспорта, сменив фамилию, он стал Королевичем официально.

Андрей закончил ГИТИС и даже послужил актёром Его Величеству Искусству. В театре, им были довольны, но он оставил сцену. Жена Королевича, Наталья Зозуля, училась с ним на одном курсе, после института жизнь с театром также не связала. Родила двух детей, Максима и Юлию. Занималась продажей квартир. Совсем недавно они похоронили опекаемого алкоголика в соседнем дворе и унаследовали его трёхкомнатную квартиру. Охота за жилплощадью на данный момент стала смыслом жизни для брата и его жены.

Перед тем как идти спать в комнату отца, Андрей с увлечением стал рассказывать о своих похождениях с подопечными ему старичками Бирюковыми, чью квартиру после их смерти он с женой также намеревался заполучить в свою собственность. Волей-неволей пришлось его слушать.

Попивая в одиночку водку, Королевич вещал:

– Звонила Анна Ивановна: «Дедушке плохо, умирает». Я туда, а там уже Зозуля. Наташка стирала. Бабка мне говорит: «Посмотри, какой Николай Карпович». И к нему: «Коля! Коленька, открой глазки!». А он лежит, глаз не открывает. «Что с ним?» – спрашиваю. «Да вот врача вызывали, скорая была. Послушали, сказали: “Воспаление лёгких”. Сделали уколы. Пообещали…». «Что пообещали?» – спрашиваю. – «Что до понедельника не доживёт». – «Приговорили, значит? Сегодня суббота. Конечно, если в больницу не брать, – не доживёт». – «Какая больница? Пусть уж дома лежит – умирает». Наталья освободила кровать, убрала лишнее тряпьё. У него вся кровать была завалена. Лишнюю подушку убрали. Посидели, пообсуждали. Пришла соседка придурковатая, с их прежнего места жительства. Они с ней три года не виделись, и в этой их квартире она никогда не была. Что значит сарафанное радио. Пришла без звонка, без предупреждения. Леной представилась. Она всё больше о себе рассказывала, чем дедушкиным здоровьем интересовалась. В тот вечер думал, Николай Карпович умирает. Я уже соболезнования от всех его друзей собрал. В воскресенье позвонил, бабка говорит: «Ему полегчало». Спрашивала у него: «Как дела?», он улыбнулся и поднял большой палец вверх. Посадили они его с Зозулей, накормили. А то лежал, в себя не приходил. А в понедельник звонит, перед обедом, говорит: «Николай Карпович умер. Приезжай скорей», – и заплакала. Я перезвонил ей, дал указания: «Звоните Наталье на работу, позовите её. В поликлинику звоните. Врача позовите, смерть констатировать». Приехал к Анне Ивановне, ещё нет никого, ни Наты, ни врача. Хорошо, что хоть позвонила. Я ей приказал окна закрыть, а она их не закрыла, а зашторила. Чтобы темно было. Смотрю, лежит Николай Карпович в своей кровати, на спине. Рот открыт, нижняя вставная челюсть, а точнее “мост”, вылез изо рта. Думаю: «Надо рот закрывать». Спрашиваю бабку: «Как там “мост”? На крючках держится?» – «Нет. Просто так. Без крючков». Я достал изо рта Николая Карповича и одну, и другую челюсть. Бабка отобрала у меня их, помыла и спрятала. Стали рот дедушке закрывать. Говорю: «Верёвка нужна». Она дала что-то вроде брезентовой лямки. Даже не знаю, от чего она. Ручки у сумок такие делают, только эта длинная была. Ну и как этой лямкой ни завязывал, рот никак закрыть ему не мог. Всё открывался и открывался. Тут Зозуля пришла, стала мне помогать. Попросила бинт, обернула потуже. Всё равно рот открывается. Ната психанула, кричит: «Как же мы его переносить будем?». Она его сразу же обмывать собралась. Постелили на пол клеёнку, на клеёнку положили простынь. На простынь стащили дедушку. Я за плечи держал, Наталья за ноги. Она его раздевать стала, я бабке: «Давай бельё чистое». Принесла белое мятое исподнее. Я стал гладить это бельё, а Ната раздела дедушку, налила прохладной воды в тазик. На полу, в ванной, обтёрли дедушку мыльной водой, а затем чистой. Сначала Ната голову ему сполоснула, я всё размышлял в этот момент: «Надо? Не надо его мыть?». Думаю: «Хорошо, хоть она его моет». Я в это время гладил, был занят. Но всё равно, Зозуля подзывала, просила поддержать, когда раздевала. Я его за спину поддерживал. Потом обмыли, стали одевать. Он ещё тёплый был. Был настолько тёплый, – как живой, обычный человек. Мелькнула мысль, что ещё можно было бы его спасти. Но это было лишь какое-то мгновение. Я даже сказал об этом: «Может, спасти ещё можно?». – «Ну да, спасти», – огрызнулась Наталья. И тут понимай, что она имела в виду. То ли: «Не говори глупости, он умер». То ли: «Зачем спасать? Жду квартиры день и ночь!». Надели на него бельё, костюм синий. Крестика не было. Нашли алюминиевый крестик без ушка, Ната как-то продырявила его и вместо тесёмки бинт продела. Надели на шею. Опять стали с челюстью бороться, под подбородок подкладывать скатанную простынь. С ней вместе бинтом подвязали. Связали руки на животе и ноги вместе. Стали думать, куда класть его. Думаю: «На стол бы надо. Где такой взять? Стулья составить штуки четыре? Они узкие, упадёт». Решил дверь с петель снять, они в их квартире по два с половиной метра в высоту. Снял с ванной дверь и на три табуретки её положил. Постелил на дверь простынь. Положили дедушку и он вытянулся. Прямо на глазах вырос. Ходил-то, сутулился, горбился, – а смерть его выпрямила. Ждали медсестру из поликлиники, звонили, – не приходит. Зозуля в поликлинику сбегала, там ей сказали: «Ждите». И пришли не потому, что вызвали, а заявились уколы дедушке делать. А бабка не предупреждает, что он умер. Говорит: «Проходи, посмотри на Николая Карповича». Медсестра увидела покойника с подвязанной челюстью, со связанными руками и ногами, вытянувшегося в праздничном костюме на двери от ванной, и от неожиданности чуть было с каблуков своих не слетела. Сумку выронила. Когда пришла в себя, стала нервно выяснять: «К кому ходили? Почему не приходят? Вам не могли так ответить: “Ждите”. Я знаю этого врача». Сама медсестра позвонила врачу в поликлинику, подтвердила, что покойника своими глазами видела. Констатирует смерть. Врач выписал справку и позвонил в труповозку. Приехала машина, зашёл мужик, стал на кухне документы оформлять. Потом стал спорить с Натальей, дескать, в морге платить придётся. «Мы здесь его обмыли», – говорит ему Ната. Он вошёл в комнату поглядел на покойника и говорит: «А зачем вы его одели? Я такого не повезу. Раздевайте». Лишь бы было к чему придраться. Потом перестал ругаться, спрашивает: «Кто понесёт? Я один. Надо соседей позвать». Говорю: «Я помогу. Носилки у вас есть?». – «Нет носилок». – «Шутишь?». – «В пакете понесём». Достал пакет, завернул дедушку. До лифта донесли, – я уже выдохся. Думаю: «Шесть этажей, да такие пролёты. Как же мы понесём?». Несу, голова деда между моих ног болтается. До лифта дошли, санитар лифт вызывает. А лифт там один, пассажирский. Дедушкины ноги санитар вверх поднял, а я держу его внизу. Не вертикально держали, а по диагонали. Потом он достал носилки, стал просить: «Дай на помин души. На бутылку. Вон, у меня радикулит, а я таскаю». Дал ему на бутылку, помог засунуть носилки в машину, и он вместе с дедушкой уехал. А когда мы с другом пришли получать его, чтобы везти хоронить, они в морге сказали: «А его забрали, увезли». Гера Сундаралов показал им документы, спросил: «Куда могли его увезти? Кто?». Они перепугались, забегали. А потом посмотрели: оказывается, сами перетащили на другое место. Облегчённо вздыхая, сказали: «Всё нормально». Я приехал к Анне Ивановне через неделю после похорон. Она поставила на стол салат. Свекла, картошка, помидоры, огурцы, – всё это заправлено майонезом неделю назад. А сказала, всё свежее. Я поверил, сел за стол, ковырнул одну помидоринку, а она мягкая, как будто солёная. А до этого щи дала, те, что на поминках ели. «Вчера я их прокипятила, а то бы они прокисли». Попробовал, думаю: «Не самая большая отрава, можно есть». Салат есть не стал, сказал: «Не хочу». А она его с аппетитом съела. На второе подала обжаренную варёную колбасу с картошкой. Чуть-чуть, преодолевая отвращение, съел. Воспользовавшись тем, что она ушла в другую комнату делать ингаляцию, картошку положил в салфетку, колбаски подбросил ей в тарелку, а салат назад в салатницу. Вроде как всё съел. И всегда-то кормила тухлятиной, варёной колбасой с засохшими, завернувшимися краями. Картошкой, наполовину сгоревшей, наполовину сырой. То ли щи, то ли суп. Капуста плавает, и тут же рыба консервированная. Вонючий винегрет из холодильника доставала регулярно. Чай всегда спитой, в сотый раз «заваренный». Носик у чайника заткнут фольгой, чтобы тараканы не залазили. Сама Анна Ивановна больна всеми болезнями, но в еде и питье никаких ограничений. Принёс ей газированную воду «Тархун». Она ей понравилась: «Что же ты мне эту кисленькую раньше не показывал?». И ведь всегда, когда прихожу к ней, говорю: «Сыт, даже чай не смогу попить». А она своё. Тухлятиной кормит, и сама тухлятину ест. Думаю: «Притворяется? Неужели не чувствует, что еда протухшая?». Сама она из детского дома, работала в детской комнате милиции. А потом вышла замуж за Николая Карповича и работу бросила. Пришёл к ним в феврале, ещё Николай Карпович был жив. Анна Ивановна достала из шкафа дедушкин плащ и заставила меня его примерить. А он по размеру как раз на меня, но старомодный. Материал похож на габардин, а может, и был габардин. Сшит регланом, то есть округлые плечи, по моде тех лет. Китайская фабрика «Дружба». Говорю: «Хороший. Но сейчас зима, может весной или летом буду носить». Тогда бабушка предложила мне свою водолазку: «На. Носи. Я синтетику носить не люблю. Она вредная». – «Хороша, – говорю, – поберегу на следующую осень». А сейчас, после смерти дедушки, повадился к ней врач со скорой помощи. Анна Ивановна всем квартиру оставить обещает. Он чуть ли не каждый день к ней заезжает «давление мерить, уколы делать полезные и дорогие, но даром». А однажды приехал этот «Айболит», а у неё дома я. Всё понял и быстро ретировался. А Анна Ивановна мне про врача рассказывает: «В последний раз, когда врач уходил, он обнял меня и хотел поцеловать в губы. Но я не позволила, отвернулась. Тогда он взял и поцеловал меня в щёчку». В тот же вечер предложила: «Оставайся». Я сразу не отказался, потом пожалел. Ушла куда-то. Нет и нет её. Думаю: «Фотографии, что ли, достаёт?». А она постель постелила. Да такую, какую только молодожёнам в их первую брачную ночь стелют. Рядом две огромные пуховые подушки и откинут уголок у одеяла. Дескать, приглашаем. Не удержался я от улыбки. И что говорить, не знаю, чтобы не осерчала. Она же свихнулась на мужиках, повсюду они ей мерещатся. Жаловалась: «Они и подглядывают за мной везде. И в ванной, и в уборной. И подслушивают всё, что бы я ни говорила. И начальника милиции подкупили, он их на вертолёте прямо ко мне на балкон высаживает». Нам с Наталкой даже пришлось Анне Ивановне балкон за свой счёт застеклить. «Да, нет, – говорю, – сегодня надо домой». – «Да, ладно, ложись, – командует Анна Ивановна. – Не бойся. Трепать я тебя не буду. Я же мужской ласки так и не познала. За Николая Карповича вышла, когда он уже больной был. Так всю жизнь и жила нецелованной. Воспитали честной. Другая бы на моём месте хвост задрала, а я мужа любила, не изменяла ему». Еле отговорился. Еле удрал. Накануне суда озлится, скажет: «Отпишу квартиру не тебе, а дохтуру». И что будешь делать? Натерпелся я с ней, бог свидетель. Врагу не пожелаешь. Начать всё заново, – я бы отказался.

– Эта бабка тебя ещё переживёт, – смеясь, подытожила Галина.

– Точно-точно, – испуганно согласился с ней брат.

– Ты чем сейчас занимаешься, артист? Театр бросил, – поинтересовалась Гордеева.

– В переходе за деньги поём.

– С кем поём?

– С замечательным человеком. Бывший психиатр, сорок лет ему, зовут Вениамином Ксендзовым. Как-нибудь я вас с ним познакомлю. У него такой баритон…

Не закончив свою речь, Королевич встал из-за стола и неровной походкой направился в комнату отца, чтоб лечь там на диван и забыться сном.


Глава четвёртая

Всё гениальное – просто

Поздно вечером, когда я, приняв душ, собрался ложиться спать, позвонил Родион Борисович и взволнованным голосом сообщил:

– Я придумал ещё три чудесные вещи. Во-первых, «вакуумный дирижабль», – он же может практически до космических высот подняться. Так что можно непосредственно с него выводить в космос космические корабли. А главное, после того, как вывели, дирижабль можно бросить, – он ничего не стоит. Вторая мысль. Ты же знаешь воздушные шары, которые взлетают на тёплом воздухе? Знаешь, почему взлетают? Потому что их надувают тёплым воздухом, а тёплый воздух, – он имеет меньшую массу, но больший объём. Потому что он тёплый и движется. Масса может, и та же самая, но зато он занимает больший объём. Поэтому удельный вес тёплого воздуха, при том же весе, – меньше. Когда горячий воздух остывает, то шар сдувается. В этом его главная проблема, что сдувается. Если бы шар надулся тёплым воздухом и потом не сдулся, а остался бы в прежнем объёме, то количество воздуха в нём было бы то же самое. Ну, например, закрыли бы отверстие чем-нибудь. Объём бы остался прежним, и воздушный шар не стал бы падать. А представь себе, что мы надуваем шар, а он обратно не сдувается, застывает. То есть он не сдуваемый. Сделан из какой-нибудь смолы. Таким образом, мы его надули, полетели, а отверстие, через которое надували, – заткнули. В результате, даже если воздух в шаре остынет, – удельный объём его останется прежним, и он никуда не упадёт. Я тебе этот эффект могу продемонстрировать на медицинских банках. Тех, что простуженным людям на спину ставят. Представляешь их себе?

– Да-да, представляю, – устало подтвердил я.

– Как банки ставят? Берут, внутрь банки суют горящий фитиль, там образуется горячий воздух, затем ставят банку на спину. Воздух в ней остывает, начинает занимать меньший объём, и образуется вакуум. А почему вакуум? Да потому что объём банки не уменьшился. А теперь представь, что происходит то же самое, но в чуть большем объёме. В результате мы берём и делаем шарик, из которого нам даже не нужно выкачивать весь воздух. Нам надо горячим воздухом его раздуть, – и всё! Знаешь, что это будет напоминать? Шарик для пинг-понга. Пока скорлупа горячая, – она тянется до нужного предела. А потом запаивается, обрезается, остывает, – а внутри возникает вакуум. Не полный вакуум, но зато мы можем добиться того, что шары будут летать, как китайские фонарики. Но только в отличие от фонариков, шарики наши не приземлятся. Потому, что хоть воздух в них и остынет, но удельная-то плотность останется прежней.

– Как интересно, – позёвывая, сказал я.

– Шарик так и останется висеть в небе. Ну, примерно так же, как какой-нибудь поплавок в воде. Помнишь продавца воздушных шариков в кино? Он набрал сотню шариков, и его унесло.

– Имеете в виду фильм «Три толстяка»?

– Такие же шарики унесли олимпийского мишку в восьмидесятом году. Потом они все полопались и мишка где-то приземлился. Так вот, если поставить на конвейер изготовление таких вакуумных шариков, то всё остальное «фигня». То есть можно сделать любые конструкции, любые дирижабли, платформы, что угодно. И любителям воздушных путешествий не придётся мучиться с воздушными шарами. Мы можем просто торговать этими шариками. Нет, не шариками. Мы будем торговать приручённым вакуумом.

– Был «Продавец воздуха», а мы будем «Продавцами вакуума»?

– Ага.

– Вы говорили, ракету можно будет поднять в стратосферу.

– Суть дела заключается вот в чём. Основные проблемы у ракеты возникают не на околоземной орбите, а именно при старте. Дело в том, что всю эту многотонную «дуру» создают только для того, чтобы вывести на орбиту крохотный спутник размером с кулачок. Огромные, тяжелые, многотонные ракеты – и всё для того, чтобы забросить на орбиту маленькую кабинку с парочкой пилотов. А ракеты ещё и падают. А представь, что мы на околоземную орбиту вывозим плато, с уже лежащей на ней ракетой? И расход топлива сократим, и всё это безопасно. Кстати она не разобьётся никогда.

– И не надо столько ступеней, если мы поднимем её до стратосферы.

– Совершенно верно. То есть, сколько веса сразу можно отбросить. А теперь посмотри, сколько весит эта вакуумная платформа? Смешно! Она ничего не весит.

– Ничего?

– Только вес материала, из которого она сделана. Но в связи с тем, что она огромная, – то её удельный вес будет крайне мал.

– Так что ракету она понесёт… Как это?

– Как пёрышко, – закончил за меня фразу Боев. – Это примерно так же, как мегатонные корабли возят и танки, и другие грузы. А почему? Потому что и с танками, и с грузами в десятки тысяч тонн их удельный вес всё равно оказывается меньше веса вытесненной морской воды.

– А третье изобретение?

– Третье изобретение – материал. Он должен будет выдерживать хотя бы одну атмосферу.

– А почему не две, не три?

– Объясняю. Потому, что у нас давление воздуха, там, где мы находимся, равняется ровно одной атмосфере.

– На Земле давление одна атмосфера?

– Да, – радостно подтвердил Боев. – Одна атмосфера, именно так. А, например, коли ты будешь погружаться в воду, то там давление измеряется тоже в атмосферах.

– Увеличивается?

– Понятное дело, увеличивается.

– И при подъёме в воздух увеличивается?

– Нет, при подъёме оно уменьшается. И плотность воздуха уменьшается. Поэтому наш шарик будет подниматься до тех пор, пока его внутренняя плотность не сравняется с плотностью воздуха окружающей среды. То, бишь он останется на том уровне, на той высоте, где плотность воздуха будет равна плотности нашего шарика.

– Где это примерно будет?

– Как сделаем. Чем больше шар, тем меньше его плотность, тем выше он поднимется.

– Это всё тоже рассчитывается технически?

– Конечно. По формулам. Легко.

– И что ж, может прямо доставить ракету к орбите? Или всё же придётся космонавтам лететь?

– Ну, по крайней мере… Помнишь, запускали в стратосферу шары на пятнадцать-двадцать километров? На такую высоту ракету точно поднимем.

– Оттуда проще, чем с Земли, стартовать.

– Да, ведь ты пойми, у нас не будет никаких затрат на газы дорогие, на безопасность. Проект сам по себе очень дешёвый. Не требуется взрывоопасный водород, дорогущий гелий. Скажи, всё-таки здоровское решение? Я лично от себя в восторге. И главное, очень изящное. Потому что ну что может быть легче водорода? Смешно! А ведь решение очевидное.

– Да. Очевидное.

– А вот самые очевидные вещи, они никому в голову и не приходят. Поэтому и говорят: «Всё гениальное – примитивно и просто». А главное, не нужно разрешения мирового сообщества. Просто берёшь горелку и делаешь вакуумные шарики.


Глава пятая

Знакомство с Таньшиной

На следующий день, в субботу, по двору неспешно прогуливалась Татьяна, выгуливая своего пуделя по кличке Дастин. Рядом с ней вышагивал Марк Игоревич Антонов, представившийся ей как старший по подъезду.

– Так, говорите, во втором подъезде проживаете? – заискивающе переспрашивал Антонов. – Внучка Ерофея Владимировича? Вы даже не представляете, в какой гадюшник попали. Это, доложу вам, не подъезд, а нечто среднее между цирком шапито и сумасшедшим домом. Докладываю обстоятельно и по существу. Начнём с первого этажа. Пятнадцатая квартира. Ну, дедушку вашего из деликатности пропустим. Шестнадцатая. Проживает «вечная мать» Элеонора Васильевна Вискуль. Она же Королёва, Гаврикова, Брянцева, Сердюк. Было пятеро мужей, было пятеро детей. Двое старших детей уже в могиле лежат, а она всё рожает, никак не остановится. Семнадцатая квартира. Беридура Станислав Мазаевич, борец с чертями. В прошлом году сел на «белого коня», бегал по двору нагишом, гонялся за бесами. В восемнадцатой – Медякова, медсестра из детской поликлиники, баба зловредная, самогонщица. Всех опоила своим зельем. Сам-то я, как пять лет назад бросил пить, так с тех пор в рот капли не беру. Даже вспоминать противно. В девятнадцатой – я, собственной персоной, проживаю, врач-терапевт Марк Антонов. Не Марк Антоний, а именно так, как сказал.

Татьяна заметила мою дочь Полину, вышедшую из подъезда и не решавшуюся из-за Антонова подойти, и жестом подозвала девочку к себе.

– Мы с Полечкой, оказывается, в один бассейн ходим. Сдружились, – пояснила девушка старшему по подъезду.

– Ах, так. Наверное, я вам надоел? – наконец сообразил назойливый ухажёр. – Пойду, мне за квартиру ещё надо заплатить.

Татьяна не стала его задерживать.

А Полину больше интересовала собака, которая хоть и была с характером, но позволяла детям, любящим животных, гладить себя.

Проснувшись в час пополудни, я вышел на кухню. Жена стояла у окна и наблюдала за кем-то во дворе.

– Что там увидела? – с притворным интересом осведомился я перед тем, как идти умываться.

– А ты сам посмотри, – предложила супруга.

Я глянул в окно и увидел ту самую красавицу Татьяну, из-за которой вчера чуть было инфаркт не получил. Она прогуливалась вместе с Антоновым. Мне не понравилось, что девушка смеется в ответ на слова, сказанные Марком Игоревичем. Заметив, что дочка подошла к ним, я с негодованием в голосе супруге заметил:

– Нельзя позволять Полине гулять с Ермаковой. О ней бог знает, что говорят.

– Во-первых, не с Ермаковой, а с Таньшиной. У неё такая фамилия. А во-вторых, у Татьяны сложная судьба, надо быть к ней снисходительным, – ответила Галина фальшивым голосом, оправдывая женщину, которую на дух не переносила.

Дослушав до конца наставительный ответ жены, я получил одну лишь пользу – узнал настоящую фамилию Татьяны, но на душе стало ещё противнее.

Я, конечно, и сам был неискренен, требуя запрета на общение дочери с Таньшиной, но терпеть не мог, когда, «включая в себе голос истины», лгала жена. Мне хорошо была известна нетерпимость Галины ко всем людям, «замаравшим» себя, ведущим, с её точки зрения, «неправильный» образ жизни.

Сама Гордеева вышла замуж девственницей и считала, что это обстоятельство возвышало её над «падшими женщинами» и давало ей индульгенцию на всю оставшуюся жизнь. Во время застолий она с гордостью об этом рассказывала, ставя себя в пример ветреным и, как она выражалась, «недальновидным» подругам. Мне ненавистно было в жене это высокомерие.

Сняв с веревки сушившееся на кухне полотенце, я направился в ванную принимать душ.

По субботам Полина посещала бассейн. Жена в этот субботний день с ней на занятия по плаванию не поехала, попросила меня её подменить.

В бассейне был открытый урок, – родителям раздали бахилы и пустили посмотреть, как обучают их детей разным стилям плавания.

На мгновение отвлекшись от Полины, демонстрировавшей мне стиль «баттерфляй», я заметил на противоположной стороне бассейна Таньшину в закрытом синем купальнике. Почувствовав пристальный взгляд, Таня на меня посмотрела. И, о чудо! Она улыбнулась широко и открыто, как хорошему знакомому, и не просто ответила кивком, а приветливо и можно сказать игриво, помахала рукой.

Конечно, это был жест вежливости, продиктованный исключительно её темпераментом, но мне показалось, что в этом её приветствии было нечто большее.

Домой мы с дочкой возвращались пешим ходом, в компании с Таньшиной. Шагали не спеша. Татьяна была словоохотлива, но беседу начал я с самого, как теперь понимаю, непристойного вопроса о её родителях.

– Татьяна, скажите, какое у вас отношение к родителям? – фальшиво-назидательным голосом осведомился я.

– Ну, во-первых, они меня очень любят, – стала отвечать Таньшина предельно серьёзно. – Я имею в виду отца и его вторую жену. И это останется со мной навсегда. А во-вторых, это грустная тема. Давайте, я вам лучше расскажу о том, как я училась на парикмахера.

– Давай, – согласилась Полина.

– Мой дедуля, Тихон Макарович Таньшин, папин отец, – он по профессии железнодорожник-миитовец. МИИТ, Полечка, это Московский институт инженеров транспорта. Так вот, дед всю жизнь проработал с железом, изучал в лаборатории прочность металла, делал эксперименты. Есть у него труды. Всё время, сколько помню его, носился с металлическими образцами. Я тоже, как и вся моя родня по отцовской линии, дядьки, тётки, поступила в МИИТ.

– И тебя туда тянули? – уточнил я, не от невнимательности, а больше из желания перейти с Таней на «ты».

– Я же и говорю, – обрадовалась Таньшина, правильно понимая мотив моего вопроса и радушно улыбаясь. – После школы я думала, куда поступать? Надо было куда-то поступать, как все это делают. Но куда? В МИИТ, конечно. Я туда поступила, отучилась полтора семестра, то есть меньше года…

– А какие экзамены ты сдавала? – перебил я лишь для того, чтобы ещё раз обратиться к Тане на «ты».

– Математику, физику, по-моему, два сочинения, – принимая игру и широко улыбаясь, ответила мне Таньшина.

– Устная математика? – поинтересовалась Полина, напоминая нам, что мы не одни.

– Нет, математика письменная. Причём я же поступала в институт после математической школы. Меня отец туда отдал.

– С какого класса? – задала вопрос моя дочка, на этот раз больше из баловства.

– Значит… Начать с того, что первые шесть лет я училась во французской спецшколе.

– А где родилась? – не успокаивалась Полина.

– Родилась и живу в Москве, в доме у станции метро «Алексеевская».

– А где гуляла?

– У дома и гуляла. А как подросла, – на ВДНХ. Это чуть дальше, но там интересней. Мой папа был преподавателем в математической школе и имел много частных учеников. И одна семья, а точнее, его ученица, Ольга Нестерова, впоследствии ставшая его женой, а мне заменившая матушку… Она, эта Ольга, училась во французской спецшколе имени Ромена Роллана в Банном переулке. И они меня туда определили. Там я проучилась до шестого класса. Математику завалила по полной программе, и меня вышибли из этой школы. Там простая была математика, но я и её умудрилась сдать на «два». И тогда папа взял меня к себе в математическую школу. Знаменитая четыреста сорок четвертая школа в Измайлово. Что мне очень помогло при сдаче вступительных экзаменов в МИИТе. Потому что я блестяще, извините за хвастовство, там сдала математику. И не только сдала, но ещё и помогла половине аудитории, потому что подготовка в математической школе была хорошая. То, что спрашивали на экзамене в институте после первой сессии, мы проходили в девятом классе. То есть у меня был более высокий уровень. Училась я безобразно, надо сказать, так что папе пришлось подмухлевать и с аттестатом. Хотя всё напрасно. Учась в этом МИИТе, я вообще всё задвинула. Представляете, умудрилась после математической школы ту же программу на первой же сессии сдать на «двойку». То есть вообще не сдать, завалить. После этого ещё немножко походила в институт и почувствовала – всё! Это не моё. Всё это черчение, начерталка… Почерк у меня был безобразный, рука слабая. Не рисунки выходили, а чёрт знает что. А училась я на энергомеханическом факультете. «Теория транспортного машиностроения и ремонт подвижного состава».

– Это такая специальность должна была у тебя быть? – подал я голос.

– Да. ТТМ и РПС – теория транспортного машиностроения и ремонт подвижного состава. Я до сих пор не понимаю, о чём сейчас говорю. Потому что не знаю, где это у электровоза находится, то, что я сейчас вам озвучила. В общем, в институт я ходить перестала, и тогда мой дедушка, Тихон Макарович, произнес сакраментальную фразу: «Чем с грязными железками всю жизнь валандаться, давай-ка, Танюша, лучше возись с грязными волосами». И так удачно получилось, что нашим соседом был очень пожилой журналист Николай Львович Низинский, который в шестидесятые годы освещал парикмахерские конкурсы в прессе. Писал заметки, и у него остались связи в этом парикмахерском деле. Он лично знал всех старых мастеров, именно он и подал деду идею, чтобы я поступала на курсы и стала парикмахером. Николай Львович даже помог мне. Позвонил, нажал нужные кнопки, и таким образом я оказалась на семимесячных парикмахерских курсах. Это Измайлово, улица Никитская, дом четыре «а». Достаточно знаменитые курсы были. Училась я на мужского мастера. Потом я их ещё раз заканчивала, когда захотела стать женским мастером.

– Курсы были платные? – спросил я.

– Нет. Нам ещё и стипендию платили, сорок рублей. Как мы тренировались? Было весело. Мы выходили на улицу искать «жертву». К нам приходили пенсионеры, дети. Все знали, что в этом здании школы можно бесплатно подстричься. Конечно, к нам приходили не очень имущие. Мы стригли их безвозмездно, иногда выстригая не то, что нужно. Я имею в виду лишнее. Помню первого своего клиента. Я посадила, начала стричь и только потом вспомнила, что не накрыла его накидкой и стригла прямо на одежду. Делала это всё, как само собой разумеющееся. А когда я делала ему окантовку над ухом… Это когда открываешь ушко и окантовываешь по кругу волосы. Я ему сделала полукруг где-то на сантиметр выше уха. То есть получилась такая выбритая окантовка, чудовищная. Ну, в общем, такие были мои университеты.

– Клиент возмущался после этого?

– Нет-нет. Они были абсолютно добродушны, так сказать, понимающие. Вообще наши мужчины, именно этот контингент, не очень имущий, им совершенно было наплевать на стрижку как таковую. Стрижка в Советском Союзе – это что-то омерзительное. Женская ещё более-менее. Потому что всё-таки женщина и красота, женщина и уход за собой – это вещи сопряжённые. Но мужчины, которые должны были быть чуть менее страшными, чем обезьяна, и такими же вонючими, в лучшем случае политыми дешевыми одеколонами, такими, как «Шипр», «В полёт» и «Тройной»…

– А инструмент?

– Были, конечно, советские ножницы за два рубля пятьдесят копеек с пластиковыми зелёными кольцами, но они стригли всё, что угодно, только не волосы. Заламывали, закусывали прядь, но не перестригали, не отстригали. Хороший инструмент надо было покупать, и он очень дорого стоил. Знаменитая фирма «Золинген» выпускала блестящие ножницы, но они тогда стоили сто двадцать рублей, при том, что зарплата парикмахера была восемьдесят. Так ещё достать их нужно было, эти ножницы.

– Придержать, – подсказал я.

– Да-да-да, – засияла Таня. – Впоследствии став уже женским мастером, когда только начала зарабатывать себе клиентуру, у меня появились женщины, очень редко, но выезжавшие за рубеж. Я им записывала, что бы мне хотелось, и они привозили. Например, фирма «Золинген», марка ножниц «Тондео». Расческу обрисовывала на бумаге, какую привезти. Всё оттуда.

– А что, кроме ножниц и расчески?

– Фены, конечно. Фен – это предмет особого шика. Потому что были гэдээровские фены чудовищные. Такие, как трубы, их неудобно было держать в руке. А шиком считался фен «пистолетом». Ручка пистолетиком. Особенно, если в нём много ватт, мощный. А ещё когда есть холодный наддув. Клавиша холодного наддува, моментального, – это всё! Сразу все только у тебя хотят стричься. Ну как же, такой инструмент у неё! Это очень тогда котировалось. Но это всё началось, когда я перешла в женский зал. А до этого я три года отработала мужским мастером.

– После курсов ты где работала? – задала Полина вопрос по существу.

– На практику пошла, на Остоженку.

– Практика обязательно? – дополнил вопрос я.

– Обязательно. Это входило в семь месяцев. То есть пять с половиной месяцев я была на курсах на Никитской, где ловила для практики людей на улице. За это время я, наверное, человек десять подстригла. А потом, после пяти с половиной месяцев, посылали на официальную практику в парикмахерскую города. Сначала на подхвате, ну и постепенно тебе давали кого-то подстричь. Ребёнка, который не очень будет возмущаться, если что-то лишнее отхватишь, или пенсионера, пришедшего побриться. Тогда же в парикмахерских была такая услуга, – бритьё. Не было ещё борьбы со СПИДом. Брили. Ломали половинку лезвия «Балтика», вставляли в специальный станочек, который напоминал опасную бритву, и – брили. Очень любили бриться представители кавказских республик. С рынков приходили бриться. У них щетина мощная была, нужно было долго распаривать. В общем, набивала руку.

– Как распаривать? – искры ревности заблестели в моих глазах. – Полотенцем?

– Да-да, берёшь салфетку, окунаешь её в кипяток, валандаешь там, быстро отжимаешь и быстро накладываешь на лицо. И так несколько раз, чтобы распарить кожу.

– А какой пеной пользовались для бритья? – спросила Полина.

– Если не ошибаюсь, был мыльный порошок или сухое мыло. Я сейчас не очень хорошо помню. Горячей водой заливаешь, взбиваешь. Обязательно помазок. Нужно было купить помазок. Должен быть свой. Взбиваешь пену, намазываешь щёку, одну сторону. Обушком бритвы, то есть с обратной, не острой стороны, от виска немножко снимаешь пену, чтобы не залезть на линию виска. Потому что висок уже к стрижке относится. И вниз аккуратненько, такими подкашивающими движениями делаешь. Это своя техника. Нас учили на курсах брить шарики. Серьёзно. Мы покупали воздушные шарики, надували их, потому что нас учили брить не только лицо, но и голову. Мы залепляли бритву пластырем, шарик мазали пеной и брили. Если кто-то наблюдал за всем этим со стороны, было любопытное зрелище.

Незаметно за разговорами мы дошли до своего дома. Этот факт разочаровал, похоже, всех. Но обязанности суетной жизни заставляли прощаться.

– Было очень интересно, – поблагодарил я Татьяну и поинтересовался. – Как здоровье Ерофея Владимировича? Передайте ему от нас привет.

– Пока слаб. Обязательно передам, – отпирая ключом дверь, выразила признательность Таньшина.

– Передайте наказ выздоравливать, – прибавил я, желая ещё хоть разок встретиться взглядом с красивой девушкой.

– Обязательно, – Татьяна сделала полупоклон и скрылась за дверью, из-за которой раздался запоздалый лай и повизгивание собачонки.

– Пошли, пошли, – стал толкать я дочку в спину, помогая ей подниматься вверх по лестнице.

Полечке, как и мне, домой идти не хотелось.

Не успели мы переступить порог своей квартиры, как жена спросила:

– Хлеба купили? Нет? Сходи купи.

Дождавшись момента, когда Полечка, сняв верхнюю одежду, ушла в комнату, я, стараясь быть равнодушным, поинтересовался у Галины:

– А откуда ты взяла, что внучка Ерофея Владимировича была проституткой?

– Медякова сказала, – спокойно и уверенно ответила жена.

Спускаясь по лестнице, на площадке первого этажа я снова столкнулся с Татьяной.

– В магазин хочу сходить, – смеясь, отрапортовала Таньшина.

– Моя жизнь складывается так, что я постоянно вас встречаю, – стал неожиданно для себя распускать я «павлиний хвост». – То вы по дворику гуляете, любезничая с Антоновым, то я вас вижу в бассейне. Теперь вот в подъезде.

– Вам это неприятно? – насторожилась девушка.

– Как вам сказать? Конечно, приятно, но вместе с тем и волнительно. Отвык я за долгие годы супружеской жизни от подобного рода волнений.

– Вы сейчас разговариваете со мной так же, как Антонов, которому кто-то рассказал сплетню, что я была проституткой, – не то чтобы оскорбилась, но возмутилась Татьяна.

Я почувствовал, как от прилива крови задеревенели мои щёки, а уши стали горячими.

– Медякова, медичка со второго этажа, эту сплетню распространяет, – выдал я Зинаиду Захаровну.

– И вы с легкостью в это поверили?

– Признаюсь, поверил, простите меня. Я низкий, плохой человек и с радостью готов верить всякой мерзости.

Татьяна пристально посмотрела на меня, но ничего не ответила. Было в этом взгляде много для меня загадочного.

– Знаете, – забормотал я, пытаясь оправдаться, – сейчас поймал себя на интересной мысли…

– Какой?

– Я подумал, что даже если бы вы и работали проституткой, то это бы меня от вас не отвратило.

– Знаю. Порочные женщины привлекательны для мужчин, – обречённо промолвила Таньшина, выходя из подъезда.

– Не порочные, а красивые и роковые, – поправил я Татьяну, шагая за ней следом.

Выйдя во двор, мы пошли не только в одну сторону, но и рядом.

– А вы, Сергей Сидорович, конечно же, какой-нибудь институт закончили? – первой прервала молчание девушка.

– Что значит «какой-нибудь»? Университет, – радостно похвастался я, – филологический факультет.

– Вы с самого рождения в этом доме живёте? – перескочила моя спутница на другую тему.

– Нет. Родился и первые четыре года я прожил на улице Большая Дорогомиловская, дом один. Угловой дом, считался генеральским. Когда-нибудь я вам его покажу. Там был прописан Будённый, ещё какие-то генералы, дядька мой родной там жил. Он в Великую Отечественную был комиссаром механизированного корпуса.

– Где-где вы жили? – не поверила Таня.

– Честное слово. Улица Большая Дорогомиловская, дом один, квартира один. В двухкомнатной квартире. В одной двадцативосьмиметровой комнате жили я, мой брат Андрей, папа, мама и бабушка, папина мама. А во второй комнате жила тётя, сестра отца, родившаяся без руки. Отец работал на первом МПЗ, Московском приборостроительном заводе. А мама – воспитателем в детском саду на Смоленской. Бабушка трудилась уборщицей и прачкой. Тётя работала в ЖЭКе, носила деловые бумаги из кабинета в кабинет.

– А в каком году вы университет окончили?

– В восемьдесят пятом, и меня распределили в Плехановский.

– Да? Как интересно! Я там тоже какое-то время работала, но вас не видела, я бы запомнила.

– Я же не сказал, что работал там, меня туда распределили. Меня и ещё двух моих сокурсников. Завкафедрой там был мужик, я даже могу вспомнить его фамилию, у меня где-то книжка его есть. Распределили, и я уехал отдыхать. Мы ждали сентября, даже не сентября, а конца августа. В конце августа я вернулся и пришёл на кафедру. Дело в том, что восемьдесят пятый год – это начало перестройки, изменения всякие начались. Дан был приказ по вузам. Сейчас уже не помню, по всем вузам или только по гуманитарным кафедрам.

– Какой приказ?

– Сокращать преподавателей, чтобы больше платить остальным. Завкафедрой нам сказал так: «Я не могу вас взять на работу, у меня старые, заслуженные педагоги». Ему поступил приказ от ректора или от Минобра сократить три единицы. И он решил: «Что я буду своих увольнять, когда могу просто молодых не взять и как-то это оформить документально». Сказал нам: «Взять я вас не могу. Извините. Прощайте». Мы пришли в нашу учебную часть в МГУ. Обрисовали ситуацию. Нам говорят: «Наверное, он прав. Ищите себе работу сами». Такого раньше никогда не было. Что значит «ищите»? Университет должен был место предоставить. Делать нечего, стали мы судорожно ездить по кафедрам, искать себе работу, но ничего не нашли. Через месяц, в конце сентября, пришли снова на кафедру. Говорим: «Искали, но безрезультатно». Нам отвечают: «Даём вам ещё две недели. Вы не можете быть безработными. Если ничего не найдёте, мы вас определим учителями в московские школы. У них там есть вакансии, готовьтесь к этому».

– Учителями чего?

– Русского языка и литературы. У меня в дипломе написано: «Преподаватель русского языка и литературы со знанием иностранного языка». То есть я могу и русистом быть и преподавателем английского или испанского языка. Ну, а в скобочках спецификация: «Русский язык как иностранный». Но это уже вторично. Вот тут я задумался: «Не для того я оканчивал отделение РКИ, чтобы преподавать оболтусам в средней школе грамматику. Буду искать». Дай вспомнить, куда я ходил. Ходил в Пищевой, там завкафедрой тётка пообещала мне: «Наверное, будет место, подождите». Но мне сама тётка не понравилась, да и мотаться на Сокол что-то не очень хотелось.

– Глаз на вас положила?

– Может быть, я уже не помню.

– Не в вашем вкусе была? – пытала меня Татьяна.

– Ну да. Старше меня лет на двадцать, нет, на тридцать. Ей полтинник был, а мне двадцать лет. Куда-то ещё я сунулся, не помню. Попробовал в ГИТИС. Кафедра находилась не в основном здании, а в здании бывшего Моссельпрома. Там завкафедрой – мужик, сказал: «Я бы вас взял, что-то в вас есть».

– А что за кафедра?

– «Русский язык для иностранцев». Там же тоже иностранцы учатся. Говорит: «Взял бы, но у нас сейчас очень мало иностранных студентов, а преподавателей семь человек, нам с лихвой хватает. Но в принципе, можно было бы местечко выбить. Давайте подумаем. Я попробую. Зайдите недельки через две». Говорю: «Через две недели меня уже в школу отдадут». – «Ну, потяните, посмотрим, я попробую». Он ещё предупредил: «У нас поездок за границу нет». Меня это сильно кольнуло. Был молодой, знал языки, хотел за границу. Мечтал уехать в Африку, в Анголу, ещё лучше на Кубу, с испанским-то языком. В общем, все кафедры я объездил, крупные и мелкие. Надежд никаких, работы нет. И вот в очередной раз поехал я в МГУ в учебную часть. Время от времени я туда позванивал, и мне обещали: «Возможно, мы вам что-то предложим». На самом деле ничего они предлагать не собирались. Это была тогда такая форма вежливого отказа. Но, как говорят в таких случаях, судьба меня туда погнала. Поехал, чтобы дома не торчать, в дороге как-то время провести. Иду к университету, а мне навстречу Елена Андреевна Брызгунова. Это крупнейший специалист в нашей области. Она написала книгу «Звуки и интонации русской речи». В книге вывела все интонационные конструкции. Вот мы сейчас с тобой разговариваем и не задумываемся о том, как говорим. А оказывается, существует семь типов интонационных конструкций. Брызгунова читала нам лекции. Практические занятия не она вела, но я сдавал ей экзамен. Елена Андреевна меня запомнила и, на удивление, отметила. Я ей понравился. Прилежный ученик, хорошо отвечал. И встретил я её тогда не в университете, а как раз посередине дороги от метро к университету. Поздоровались. Она поинтересовалась: «Как у вас дела? Окончили?». – «Да, окончил». – «Как с работой?». – «А с работой у меня плохо. Ездил вчера в Энергетический, там мне сказали позвонить через неделю. Но я так понял, что ловить мне там нечего. Потому что, во-первых, молодой. А во-вторых, и это главное, им нужны преподаватели с рекомендацией. А какая у меня рекомендация? Рекомендации у меня нет». Брызгунова выслушала меня и спрашивает: «Серёжа, кто там завкафедрой?». Я говорю: «Людмила Ивановна Науменко». – «Передайте от меня привет. Скажите, что у вас есть устная рекомендация от меня. Если она захочет, то может мне позвонить». Я приехал в МЭИ, говорю Людмиле Ивановне: «Здравствуйте». Она мне: «Здравствуйте. К сожалению, ничем вас порадовать не могу». Говорю: «Елена Андреевна Брызгунова, вчера я её встретил, передаёт вам привет. И она просила сказать вам, что может дать мне рекомендацию». – «Елена Андреевна? Хорошо. Это меняет дело. Ну, давайте тогда завтра-послезавтра приезжайте». Так, за неделю до того, как судьба моя должна была крепко-накрепко связаться со школой, меня взяли на кафедру в энергетический институт, где я верой и правдой проработал семь лет.

Так за разговорами мы не заметили, как сходили в магазин, купили продукты, сделали несколько кругов по двору и, распрощавшись, разошлись по домам.

– Где ты пропадал? – был первый вопрос, заданный мне женой.

– Как где? За хлебом ходил, – искренно ответил я.

Жена с недоверием на меня посмотрела и задала второй вопрос:

– А чего счастливый такой?

– Так погулял, проветрился, – с той же искренней интонацией в голосе сообщил я, опасаясь, что жена задаст третий вопрос: «С кем погулял?». Но, как выяснилось впоследствии, жена знала, с кем, поэтому вопросов больше не задавала.


Глава шестая

Пощёчина. Фокусы

В воскресный день я вышел на прогулку. Во дворе заметил Татьяну, гуляющую с пуделем. Весь мир тотчас преобразился, и у бесцветной, пресной жизни моей сразу же появился и цвет, и вкус.

Девушка заметила, что я на неё смотрю, и ей, как мне показалось, это понравилось. Татьяна широко улыбнулась и приветливо помахала мне рукой, как хорошему, давнему знакомому.

Я подошёл к Таньшиной, поздоровался, и мы, не сговариваясь, пошли на бульвар, выгуливать пуделька.

– Приятно подышать свежим воздухом, – заговорил я. – Моя жена очень любит чеснок, но её работа с людьми не позволяет употреблять его в течение рабочей недели. Зато в пятницу и субботу она ест его, можно сказать, тоннами. Не спасает даже то, что спим раздельно.

– Вы не дружно живёте с женой? – преодолевая смущение, поинтересовалась Татьяна.

– Да, не дружно. Супруга давно живёт собственной жизнью, мало интересуясь тем, кто находится рядом с ней. С дочкой у неё свои отношения. Вчера пришёл домой, а они кричат друг на дружку, и это, как ни странно, приносит им радость. Для меня происходящее – скандал, ужас, сумасшедший дом, а для них – что-то вроде живого общения, творчества, обмена энергиями. Я же давно выпал из сферы их интересов, являюсь чем-то вроде домашнего животного, которого к тому же, в отличие от вашего Дастина, не надо выгуливать. Я пытался на это смотреть с пониманием, но всё нутро восстаёт против должности собачонки, отведенной мне в моём же собственном доме. Я, без сомнения, сам во всём виноват, надо было принимать более действенное участие в воспитании дочери. Но получилось так, как получилось. А сейчас уже поздно воспитывать. Полечка растёт самостоятельной, своенравной, не переносит, когда с ней нянчатся. Собственно, жена и ругается с дочкой из-за того, что Полина, по её мнению, чересчур рано стала предъявлять права на свою свободу. Я же, насколько это у меня получается, стараюсь не мешать ни дочке, ни жене… Что-то я всё о себе да о себе, совсем на вас тоску нагнал. Расскажите лучше о парикмахерском деле. Вы так смешно вчера рассказывали, как надувной шарик брили.

– Да, – с ходу включилась Таня, – даже перманент, представьте, нас учили в мужском зале делать.

– Что такое перманент?

– Перманент – это такая завивка электрическая. Есть химическая завивка, когда используются коклюшки деревянные тонкие. Ты накручиваешь прядку на эту коклюшку, мажешь химическим составом, и она принимает форму этой коклюшки. Потом разворачиваешь, и на голове образуется «мелкий бес». То же самое можно сделать при помощи электричества и другого состава. Я, правда, уже не помню, на какой состав это делалось. Называлось «перманент», или «шестимесячная». Одним из элементов сдачи экзамена в мужском зале был такой: укладка «холодные волны на льняное семя». То есть варили льняное семя, получалась омерзительная желеобразная полужидкая, извиняюсь, как сопли, масса, и этой «прелестью» намазывали голову. И расческой и пальцами выкладывали такие, как в тридцатые годы, волны.

– На практику пошла на Остоженку? – вспомнил я.

– На Остоженку, – весело подтвердила Таня. – Это была мужская парикмахерская без женского зала.

– А ты у них так и называлась – практикантка?

– Да, практикантка. Я же там у них на практике была.

– А сколько было мастеров?

– По-моему, всего четыре кресла было.

– А график работы какой?

– Посменно. Если, например, ты работаешь сегодня утром с восьми утра до пятнадцати ноль-ноль, то завтра ты с пятнадцати ноль-ноль до двадцати двух ноль-ноль. По семь часов работали. Подсовывали мне там всё больше детей и стариков. А почему? Это самые дешёвые виды работы. И мастера, которые, естественно, работали себе на карман, – они этими работами брезговали. Потому что это всего сорок копеек. То есть сорок копеек, если это «скобка», или «полька», или так называемая «канадка». Если это «бокс» или «полубокс», это и того меньше, пятнадцать копеек. Они с охотой отдавали эти дешевые виды работ, потому что самое вкусное в мужской парикмахерской жизни тогда было – модельная стрижка. Модельная стрижка – это стрижка на пальцах. Она стоила рубль тридцать. А так как модельная стрижка одна никогда не делалась...

– «Стрижка на пальцах» – это термин такой?

– Да-да-да. Пряди зажимались между двумя пальцами, натягивалась прядь и срезалось над пальцами. И под пальцами оставалось то, что, собственно, ты и отмерила. И так прорабатывалась вся голова. Плюс какие-то углы обязательно задавались. Это называется «градуировка». Поэтому «модельная». То есть ты делаешь некую модель из волос, как скульптор делает своё произведение из глины. А такие простые стрижки, как «бокс», «полубокс», «полька», они делаются на расчёске. То есть ты расчёской, не пальцами, подцепляешь прядь и отрезаешь либо ножницами, либо машинкой. И так вот шаг за шагом.

– А грязную работу – практикантке?

– Ну, она не грязная, она дешёвая. Если модельная стрижка только одна стоила рубль тридцать, без мытья головы, которое стоило тридцать пять копеек, плюс ты помыл голову, её нужно высушить. Где высушить, там и укладка. Причём клиент же не знал всё это. Ты ему говоришь: «Давайте подсушим голову». Ну, он же не пойдёт на улицу с мокрой головой. «Ну конечно давайте». А ты вместо сушки ему делаешь укладку. Это ещё, допустим, сколько-то. А укладку же тоже делаешь на некий состав, на укладывающее средство. Или это гель, или это жидкость для укладки волос. Это ещё накрутка денег. А когда ты всё это уложила на эту жидкость, ты же должна зафиксировать причёску. Ещё брызгаешь сверху лаком. Рубль тридцать, таким образом, превращался в три рубля пять копеек. Три ноль пять, как сейчас помню. Но особо состоятельные люди, которые приезжали за модельными стрижками, платили, как правило, пять рублей, вместо трёх ноль пяти. Это был праздник. Поэтому, конечно, опытные мастера, чтобы не тратить время на дешёвые позиции, дешёвые виды работ, они, конечно, ждали своих клиентов. У всех была своя клиентура. Так вот. Отработала я полтора месяца на практике, немножко набила руку и вернулась на курсы сдавать экзамены. На экзамене, если не ошибаюсь, нужно было сдать пять видов работ.

– То есть серьёзный экзамен?

– Очень серьёзный.

– Пять человек должна была обслужить? – спросил я и осекся. Впрочем, Таня не обратила внимания на мою оплошность, не показала вида.

– Можно было всё это продемонстрировать и на одном человеке, – вдохновенно продолжала девушка. – Но лучше, конечно, на нескольких. Нужна была модельная стрижка, потом нужна была классическая стрижка. Это самое сложное, что может быть. Классическая мужская – в чём сложность? На затылке ты должна сделать некую ретушь, то есть если мы берём на затылке нижнюю линию роста волос, где заканчивается на шее кожа и начинаются наши волосы. Это место называется «краевая линия роста волос». Там должен быть самый светлый оттенок и дальше постепенно он должен темнеть. Ножницами ты должна это так вывести. Но для этого ещё необходим определенный рост волос. Мужчин с таким ростом волос на затылке совсем немного. Поэтому Элвис, был у меня такой товарищ, стал просто находкой. Я сделала эту классику, потом модельную стрижку, затем укладку на льняное семя, бритьё. Да, Элвиса, по-моему, – я и побрила.

– У Элвиса фамилия Пресли?

– Чередилов. Элвис Чередилов.

– Понятно. Ему же, бедному, и льняное семя на голову?

– А как же? Он – молодец, стойко перенёс все эти мучения. Так что довольно-таки сложный был экзамен.

– Была, значит, мужским мастером?

– Да-да-да, и учила прически абсолютно мужские. Через три года переучивалась там же на женского мастера.

– Ты про мужского мастера дорасскажи.

– А что там рассказывать? После обучения пошла в парикмахерскую, находившуюся по адресу метро «Фрунзенская», Оболенский переулок, дом семь. Там проработала год или полтора. Работа рутинная, в день по десять-четырнадцать человек. Работа страшно нетворческая. Даже модельные стрижки, которые намекали на какое-то творчество, – все равно это было примитивное моделирование. Хотелось искусства, чего-то более возвышенного. И потом, у меня была подруга, Ольга Попова, мы с ней вместе учились, потрясающий мастер…

– А теория была при учёбе?

– Конечно. Даже обществоведению нас учили. А по специальности – санитария и гигиена. Помню, даже военное дело у нас было, как ни смешно.

– На курсах?

– Да. Хотя все мы были уже не школьницы и не школьники, мягко говоря.

– Советские реалии, что же ты хочешь.

– Потом материаловедение. Нужно было знать шампуни, кремы, ополаскиватели, бальзамы, укладочные средства, лаки, состав для химической завивки. Вот это всё – это материалы, материаловедение. Потом – история парикмахерского искусства от древних времён. Как в Египте, что там крутили фараоны своим фараонихам. История моды. То есть натаскивали. И Ольга Попова была и остается настолько потрясающим творцом, что она меня своей энергией просто заразила. Самой захотелось как-то соответствовать. И потом, будем откровенны, в женском зале, там совсем другие деньги. Мужчины, даже те, которые приезжали на дорогих автомобилях, то есть были побогаче, – всё равно у них к стрижке было какое-то безразличие. У женщины никогда не бывает безразличия по поводу стрижки. Это совершенно другой мир. Мужской и женский залы соотносятся как школа и институт. Пойти в женский зал означает сразу перейти на уровень, а то и на два уровня выше. Пошла я учиться на женского мастера, на эти же курсы по той же схеме в Измайлово. Только уже десять месяцев. Семь с половиной месяцев на курсах, два с половиной месяца на практике, в парикмахерской. Потом – экзамены. И стала я женским мастером. Но имея опыт работы в мужском зале, я была в своей группе авторитетом. У меня был свой инструмент, дорогой на тот момент.

– Что входило в этот инструмент?

– Ножницы филировочные, ножницы простые, щётка для укладки волос, дорогая, заграничная. Фен дорогой, пистолетиком, мощный, свой пеньюар, это такое, чем накрываешь, такая клеёнчатая штука. Потому что накрывали тогда простынями больничнообразными. Особое дело, конечно, расчёски. Немецкая фирма «Геркулес», очень хорошие. Они были антистатические. Очень хорошо прочёсывали любую толщину пряди и волосы брали. Волосы же слоями на голове растут.

– И куда ты пошла после женских курсов?

– Я вернулась в ту же парикмахерскую на Фрунзенскую, в Оболенский переулок, где проходила практику. Меня взяли дамским мастером. Там я наработала свою клиентуру, ко мне записывались, было очень лестно. А потом Элвис открыл кооператив в Плехановском институте. Он, не помню, или учился там, или уже его окончил. Короче, Элвис меня туда переманил. Потому что с дисциплиной у меня было неважно, и заведующая парикмахерской на Оболенском переулке, она меня шпыняла.

Прогулявшись по бульвару, мы вернулись во двор.

Когда подходили к подъезду, разговор наш неожиданно зашёл о живописи. Таньшина стала рассказывать о том, что с самого детства брала уроки рисования, делилась своими предпочтениями в среде живописцев. Делала это легко, без пафоса, без зазнайства. Я улыбался, слушая её голос, был счастлив так, как давно уже не был.

– Можно я, с вашего разрешения, покурю? – спросила Таня.

– Покури. Хочешь, пойдём в дальний магазин, чего-нибудь сладкого тебе к чаю купим?

– Да. Давайте ещё походим немножко. Мне надо проветриться. Вообще-то я мало курю, но сегодня понервничала.

– Ты только представь, что я живу здесь с тех самых пор, как мне исполнилось четыре года, – восторженно заявил я, счастливый от того, что шагаю рядом с прекрасной девушкой. – Посмотри, все эти дома, что вокруг нас, строил завод. На нашей улице стоят аж две пятиэтажные школы, и они битком были забиты детьми, по сорок человек в каждом классе, и учились мы в две, а случалось, и в три смены. В моей красной школе места не хватало, первые три класса занимались в помещении учебных мастерских. И это не двадцатые-тридцатые, а семидесятые годы, в столице нашей Родины городе Москве. У нас тут было настоящее гетто, итальянский квартал. Все жили очень бедно, велосипедов практически ни у кого не было. Я об этом рассказываю своим коллегам по работе, они удивляются: «Серёжа, где ты жил?». И в каждом дворе столько детворы было, столько молодых, пожилых и старых людей, что ежедневно кого-то хоронили или играли свадьбу. Представь: сто детей в одном дворе. Двор с двором ходили стенка на стенку. Чуть позже, когда людей стало меньше, дрались улица на улицу. А вот, посмотри направо: этого длинного шестнадцатиэтажного дома не было. На его месте стояли в ряд жёлтенькие двухэтажные дома, в которых проживали офицеры с семьями. Тут, чуть поодаль, воинская часть располагалась. И вот, мимо этих жёлтеньких домиков, мимо окошек с ажурными занавесочками и неизменной геранью на подоконниках я каждое утро вместе с братом Андрюшей, он на год меня старше, маршировал в детский сад, держась за указательный палец отца.

– Напишите об этом книгу, – предложила Таня.

– А ты, кроме как на парикмахера, нигде больше не училась? – я резко сменил тему, так как девушка затронула сокровенное.

– Наоборот, где и чему я только не училась. Я и музыкант, и музыкальный теоретик. Правда, последнее образование у меня незаконченное. Не «конченный» я, так сказать, музыковед. А друзья мои все художники и музыканты.

– Странно, всегда думал, что есть художники и есть музыканты. И это две разные, несовместимые сферы искусства. И человеческое сознание не способно совмещать…

– А у меня совмещает, – настояла Таня и озорно засмеялась. – А заодно и театральную, и литературную. Да-да, у меня даже публикации есть.

– Может быть, ты – член Союза писателей?

– Ну, какой я писатель. На самом деле, я больше художник. Хочу в МОСХ вступить, в секцию живописи или в монументалку. Туда даже лучше.

– А что это – «монументалка»?

– Монументально-декоративное искусство.

– То есть ты с живописью на «ты»?

– Председатель секции живописи МОСХа считает, что – да.

– И живописные работы есть?

– Имеются.

– Покажешь? Приподнимешь завесу тайны?

– Я никакой тайны из этого не делаю. Приходите как-нибудь в гости. У меня их здесь на самом деле мало.

– Ты ими торгуешь или собираешь к выставке?

– В основном, сейчас пишу портреты на заказ.

– То есть ты пока ещё непризнанный талант? Можно так сказать?

– Наверное, да.

– На портреты живёшь?

– На портреты. В школе, где я детям преподаю живопись, платят мало. Дедуля помогает. Он один у меня остался. Трачу, можно сказать, его похоронные деньги. И живу у него не потому, что за ним пригляд нужен, а по той причине, что квартиру на Алексеевской стала сдавать жильцам.

– Ого!

– Да. Но денег, как известно, всё равно ни на что не хватает.

– А отец как же? Дед по линии отца?

– Дед Тихон Макарович умер давно. От него двухкомнатная квартира осталась на Пятнадцатой Парковой. Там надо косметический ремонт сделать и тоже отдать в наём. А отец мой с новой семьёй эмигрировал во Францию. Живёт в Марселе, ему не до меня.

– Тебе домой надо идти?

– Я, на самом деле, домой не очень спешу.

– Тогда давай ещё погуляем, надо же тебе весенним сладким воздухом подышать.

– Давайте. Мне на самом деле надо отдохнуть. Я с этими заказами…

– Кроме портретов, есть и заказы?

– Да, заказы всякие. То картинки, знаете, где-то подмалевываю. У заказчиков денег много, а со вкусом – беда. Выбрали не мои эскизы, а другие. Это рекламное агентство, которое является посредником между мной и заказчиком. Они сказали: чтобы моя работа не пропадала, они из неё сделают афишку для другой фирмы. Пообещали и пропали. А я работала, спала по два, по три часа в сутки. Недели две с эскизами – и всё коту под хвост. Пообещали заплатить и пропали. Ну, думаю, – молодцы. Вчера позвонили на телефон Ерофея Владимировича, я им его оставила, сообщили: «Директор вернётся из командировки, заплатим». Другая халтура была, матрёшки разрисовывала. Двое ребят организовали студию портретных матрёшек. Делают их по фотографиям, и в зависимости от количества членов семьи выходит количество матрёшек. Тоже засела в прошлое воскресенье за этот заказ. Я, конечно, раньше засела, но в красках делать начала в воскресенье. Сидела долго, сляпала. Заказчица должна была это дело забрать – и не забрала. И – всё! Ребята молчат, больше заказов не дают. Может, с меня ещё денег ждут. Они болванки предоставляют, краски мои. А материалы ведь тоже денег стоят. Художником сейчас быть дорого. Если они мне ещё за болванки счёт выставят – вообще будут молодцы. А болванка – пятиместка. Вместо того чтобы полезными делами заниматься, я на этих матрёшек воскресенье угробила.

– Тебе нельзя распыляться, ты и туда и сюда.

К этому моменту, обогнув двор, мы опять подходили к подъезду. Озадаченный её жалобами (на вид Таньшина не выглядела ни уставшей, ни в чём-то нуждающейся), я всё же решил предложить ей свою помощь. Пообещал Тане найти клиентуру на платные портреты. Записал её телефон, а точнее, телефон Ерофея Владимировича, стал диктовать свой, и тут вдруг, словно из-под земли, радом с нами появилась моя жена.

– Так я и знала, кобель паршивый, что ты с этой… – закричала Галина и залепила мне оплеуху.

Я стал оправдываться, что-то говорить. Это было настолько неожиданно и, как мне показалось, совершенно незаслуженно. Случившееся было похоже на гром среди ясного неба, на скверную постановку в провинциальном театре. У этой сцены были зрители – Боев, Беридура, Элеонора Васильевна Вискуль, Зинаида Захаровна Медякова, сидевшие на скамейке у подъезда. Много других людей со двора.

Татьяна не знала, как на происходящее реагировать. Она одёрнула залаявшего Дастина и, наспех попрощавшись, увела пуделя вглубь двора. Потом я узнал, что как только она отвернулась, так сразу же и заплакала.

– Бегом домой, – скомандовала Галина и, не оглядываясь, направилась к подъездной двери, за которой вскоре скрылась.

Делать нечего, как нашкодивший школьник, я поплёлся за женой следом. Но злоключения мои на этом не кончились, а можно сказать, только начались.

После пощёчины, прилюдно полученной от Гордеевой, домой меня не пустили. Причём моя матушка, которая с Галиной всегда была в «контрах», на этот раз её поддержала.

Я поднялся на четвёртый этаж, позвонил в свою запертую дверь. Ключей у меня всё ещё не было. Из-за двери услышал голос матери:

– Иди к своей вертихвостке, у неё ночуй. Галя сказала, что жить с тобой не будет. Разведётся.

Делать нечего, я вышел на улицу, решил подождать, пока эмоции в доме улягутся.

Тем временем наступил поздний вечер, соседи, свидетели оплеухи, разошлись по домам. Я присел на освободившуюся скамейку у своего подъезда. Открылось кухонное окно пятнадцатой квартиры, что на первом этаже, и в нём показался Ерофей Владимирович.

– Заходи, без вины виноватый, – пригласил Ермаков, – я чайку со зверобоем заварил. Открыл банку с земляничным вареньем.

– Благодарю, только это и остаётся, – отшутился я.

– Давай-давай, я тебя жду, составь старику компанию, – настаивал Ерофей Владимирович.

Я подумал, что хуже уже не будет, и решил подчиниться законам гостеприимства.

На кухне за чаем я всё не мог успокоиться, не оставляли мысли о случившемся. И, чтобы как-то развлечь меня, Татьяна принесла из комнаты колоду карт и стала показывать фокусы.

– Вы знаете, как делается фокус «вынимание кролика из шляпы»? – поинтересовалась девушка после того, как Ерофей Владимирович оставил нас, отпросившись прилечь на минутку. – Знаете, почему его так обожают фокусники? Потому что это самый простой фокус из всех существующих.

– Расскажи, – предложил я, поощряя желание девушки меня приободрить.

– Для этого фокуса нужна только шляпа. Можно даже у зрителя взять.

– Даже так?

– Даже так.

– Я думал, необходима шляпа с двойным дном.

– В том-то и вся прелесть, что фокус простой, но очень эффектный. И подготовиться к нему очень легко. Конечно, его может делать и один фокусник, но лучше, когда у него есть ассистенты.

– Один играет на аккордеоне в качестве музыкального сопровождения, – стал подсказывать я, – а второй, подсадка в шляпе, сидит в первом ряду.

– Нет-нет-нет-нет, – отказалась от моего предположения Таня.

– Ну, хорошо, не буду перебивать.

– Я вам расскажу, как можно сделать фокус без всяких помощников. Более того, я могу обойтись, без сцены. В парке его показать, будучи окружённой толпой.

– Ты так легко всё это обещаешь. Брат у меня по профессии актер, летом будет выступать в нашем парке с эстрады. Сможешь показать этот фокус?

– Я могу много фокусов показать, но тут одна вещь.

– Нужен кролик?

– Ну, во-первых, кролик. А во-вторых, к этому нужно ещё подготовиться.

– Кролика в зоомагазине можно взять напрокат.

– А можно и не кролика, а например, кошку. Вон их сколько у нашего подъезда. Любое животное, которое может смирно, тихо сидеть.

– Да, кролики тихо сидят, в отличие от кошки.

– Поэтому фокусники предпочитают работать с кроликами. Повторяю, этот фокус примитивный, легко исполняется, ничего не требует. Ты даёшь на проверку шляпу, её смотрят, щупают. Говорят, иллюзионист кроликов где-то за пазухой прячет, в рукаве. Так вот, фокусник может быть в одних плавках.

– Это такая красивая девушка, как ты, может выйти в одних плавках, а над фокусником в трусах смеяться станут. Ты прямо какие-то чудеса рассказываешь. Форма одежды будоражит воображение сильнее предстоящего иллюзиона. Хочешь сказать, что фокус может проделать и голая артистка, наряженная лишь в туфли на высоком каблуке и бабочку?

– Да. Можно и в таком виде, – смеясь, подтвердила Таня. – Так вот. Есть одна маленькая тонкость. К фокусу надо подготовиться. А именно – цилиндр должен быть чёрным.

– А кролик?

– Любого цвета. Хоть светящийся, мигающий всеми огнями и всполохами. Это неважно.

– Ты заинтриговала. Я, как говорят, весь – внимание.

– Как только расскажу, сразу поймёте, насколько просто этот фокус делается. Суть заключается вот в чём. Шьётся чёрный мешочек, в который сажается кролик. У мешочка есть металлический крючочек. И когда фокусник выходит в плавках, показывает пустую шляпу и разговаривает с публикой…

– В это время мешочек с кроликом у него за спиной?

– Нет. Он же в плавках. Либо он его заранее заготовил, – подвесил где-то, либо, если он ходит среди толпы, то там должен быть его человек, его помощник с мешочком.

– В котором сидит кролик, – уточнил я.

– Да, – согласившись, продолжала Таня. – Например, у фокусника столик. Обычный столик, открытый. Но он должен быть слегка украшен. Например, взяли и салфетку на него положили. Маленькую салфеточку на открытый столик. За край столика подвешен мешочек, он висит, и на него никто не обращает внимания. Мимо ходят люди.

– Но тебе ассистент всё-таки понадобится, чтобы отвлечь публику на мгновение.

– Ничего подобного. Например, ты можешь выйти на эстраду в плаще, в одежде, с кроликом в кармане. И раздеваясь, снимая с себя всё, заодно повесить на край стола мешочек с кроликом. И вот, как вы мечтаете, артистка цирка разделась и полуголенькая в шляпе ходит, представляется. Снимает шляпу, кланяется, делает реверанс. Один взмах рукой, очень изящный, и она поддевает шляпой этот мешочек. Кролик оказывается внутри шляпы.

– Хорошо бы ещё задник чёрный был, – включаясь в игру, подсказал я.

– Необязательно. Главное, – кланяться и рукой махать. Один взмах, другой, третий. А в какой взмах она подцепила мешочек, будут знать только кролик и фокусница.

Услышав, о чём мы говорим, на кухню вернулся Ерофей Владимирович и подключился к нашей беседе.

– Вы, наверное, слышали про братьев-близнецов, которые показывают иллюзию, выдавая себя за одного человека? В моей семье в иллюзионе принимало участие аж четыре поколения. Прадедушка, дедушка, папа и я, – все мы выдавали себя за одного человека.

– Это какой-то новый жанр? – не понял я.– Как вы могли выдавать себя за одного человека? Вы же не близнецы, и потом, разного возраста.

– Именно, – обрадовался моему недоумению Ермаков. – Совершенно верно. Наше представление называлось «Эликсир молодости».

– Дедушка, расскажи Сергею подробно, как герой вашего спектакля у всех на глазах молодел, – попросила Таня.

– Такой вопрос, – зная набожность Ермакова, перебил вдруг я, – вера в Бога и демонстрация фокусов – вещи совместимые?

– А почему нет? – удивился Ерофей Владимирович. – Это же не жульничество, не мошенничество, а обычное представление. В цирке все артисты глубоко верующие люди. И всегда такими были, что бы там кто ни говорил.

– Ну, расскажи, – настаивала Таня.

– Охотно, – согласился Ермаков. – Во-первых, молодой человек должен знать, что я из прославленной цирковой династии. Не стану забивать вам голову своей родословной. Поверьте, все предки мои были известными и даже знаменитыми в цирковом мире людьми. Во-вторых, возвращаясь к нашему знаменитому номеру, все мужчины в нашем роду были фенотипически очень похожи друг на друга. Практически близнецы с маленьким нюансом – разного возраста. Что, собственно, и привело к мысли о спектакле, слава о котором прогремела на весь мир. Ещё прадедушка начал работать его со своим сыном. Ну а когда в арсенале прадедушки появился внук и правнук, тут, как говорится, сам бог велел сделать иллюзию под названием «Эликсир молодости». Когда на свете меня ещё не было, они втроём работали номер под рабочим названием «Дориан Грей». Тогда очень популярно было произведение Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея». И они делали нечто подобное, только на сцене не портрет, а человек на глазах у всех старился, а порезанный ножом портрет молодел. То есть на сцену выходил мой отец, будучи совсем ещё молодым человеком, и начиналось действие, в процессе которого на глазах у восхищённых зрителей он старел. Разыгрывалась целая мистерия. Вокруг героя в неверном свете под музыку ходили его приятели, женщины, недоброжелатели, мигал стробоскоп, а затем на героя направлялась так называемая «театральная пушка», яркий слепящий свет, и публика ахала. Не исчезая из вида, так сказать, не выходя из поля зрения, человек превращался в старика, а портрет молодел.

– С людьми-то понятно, менялись незаметно для глаз публики. Сына подменял отец, отца – дед, а как же с портретом? Как сделали, что портрет молодел?

– Какой он у тебя наивный, – засмеялся Ерофей Владимирович. – Это совсем просто. Заготавливались несколько картин, в том числе и запасных, на всякий случай, которые также незаметно подменялись.

– Чем представление заканчивалось? Старик на согнутых ногах шагал, неся перед собой портрет с изображением молодого Дориана Грея?

– Всё это присутствовало, но на этом точку ставить было нельзя, аплодисментов не заработаешь. Мы же были как боги в глазах людей. Вспышки, музыка, трах-тарабах, и на сцене, не сходя с места – снова молодой герой с целым портретом, на котором он тоже молодой. Вот тут публика начинала неистовствовать. Ведь у неё же на глазах происходило чудо. Да, с большим успехом они играли своё представление. «Как это всё происходит?» – никто понять не мог. Даже люди, посвящённые в тайну, и те наблюдали за работой моей семьи, раскрыв рот. Предки любили гастролировать. Все приготовления держались в секрете, и принимающая сторона, как правило, ничего не знала. Это для всех был сюрприз.

– А когда вы работали в их номере «Эликсир молодости», сколько лет было вашему прадеду?

– Восемьдесят. Но перед омоложением он называл другую цифру. Всем говорил, что ему – сто двадцать.

– Правильно, чем он хуже сегодняшних жуликов, издающих книги о здоровье, которые пишут, что в свои шестьдесят им сто тридцать. И размещают на обложке свою пропитую физиономию.

– Прадед не жульничал, это же – сценический образ. Мы вчетвером играли и ещё один спектакль, кроме «Эликсира молодости». Показывали представление на Новый год. Выходил Старый год в наряде Деда Мороза, но только, разумеется, без всякого грима. И под звон курантов, так же под музыку, в окружении зайчишек, лисичек и белочек у всех на глазах молодел, превращаясь в Новый год. У него постепенно укорачивалась борода, а затем и вовсе исчезала.

– А как это делалось технологически? Как вы бороду укорачивали?

– Да не укорачивали, это уже были другие люди.

– А как подмену осуществляли? Заходя за елку?

– Да самое простое. На сцене имелся столбик, и за ним «заряженным», то есть готовым к выходу, стоял один из участников представления. Старый год шагал и якобы проходил сквозь столбик. Заходил за столбик, а «заряженный», выходя, как будто продолжал его движение.

– Знаете, – заявил я самонадеянно, – а я ведь тоже ваш. Хотите, расскажу, как я соприкоснулся с цирковой жизнью?

– Всенепременно, – поддержал меня Ерофея Владимирович.

– Началось всё с того, – стал хвастаться я, – что подобрал я на улице котёнка. Маленького, беспомощного. Кузе, так я его назвал, был всего месяц. Принёс я его домой, накормил, приучил к лотку и стал заниматься его пристраиванием. Звонил друзьям, соседям, никто не изъявлял желания забрать котёночка. Небезызвестная вам Зинаида Медякова предложила мне: «А ты его надрессируй и отдай Куклачёву». Все, услышавшие её совет, включая вашего покорного слугу, над ней посмеялись. Легко сказать, «надрессируй». Дрессура – штука тяжёлая. Но всё же в голове моей эта мысль застряла, и я стал пробовать, принялся проводить с Кузей занятия. Котёнок был игручий, контактный, и вскоре мы добились с ним первых результатов. Я соорудил невысокую круглую тумбу, обитую плюшем. С неё наше представление и начиналось. Я научил Кузю делать стойку. Он замирал, сидя на задних лапах, спина у него при этом держалась прямо, лапки – на груди, а подбородок приподнят. Затем, по моей команде, он прыгал на мою подставленную ногу, забирался по мне на плечи и дважды обходил вокруг моей головы. Первый круг – по плечам, спине и груди, второй круг – по кольцу из моих сомкнутых рук, которые я держал перед собой. Затем Кузя спрыгивал на стул, стоящий рядом, а с него через препятствие – подставленную руку,– он перепрыгивал на тумбу. И по моей команде: «Ап!» делал стойку. Предполагаемые зрители в этот момент должны были устроить ему овацию. Разумеется, после каждого выступления, удачного и не слишком, я Кузьму вкусно кормил.

Таня и Ерофей Владимирович, не сговариваясь, одновременно громко захлопали в ладоши.

– Правда-правда, – смущаясь и краснея, стал уверять я.

– Верю каждому вашему слову, – успокоил меня Ермаков. – Но вынужден извиниться, я ещё не вполне здоров, пойду прилягу.

– А что с вами? Что тревожит?

– Да видишь ли… Тут такое дело. Три года назад четырёхлетнего ребёнка заперли в комнате, он включил приёмник и слушал радио, религиозную передачу. Взрослые Новый год отмечали, уединились, чтобы дитё им не мешало. А затем смотрят, ребёнок не спит, привели в комнату, где ёлка и накрытый яствами стол. Поставили Толика на табурет и попросили почитать что-то из любимого наизусть. Повеселить, так сказать, пьяненьких сытых гостей. А тот возьми да и прочитай им псалом сто тридцать восьмой, который слышал только что по приёмнику. Да слова, сказанные священником о суете, как то: «С самого детства окружаем мы человека мелочностью, ложью. Внушаем ему не искать, не жаждать глубины, а желать мелкого, призрачного счастья и маленького призрачного успеха. Потому что приковываем его внимание к суете и тщетному. И вот зарастает в нём тайный орган света и любви. И наполняется его мир липкими потёмками неверия, скепсиса, эгоизма, ненависти и злобы. Но и в этих потёмках, в этом страшном падении и измене, – не оставил нас Бог». Элеонора Васильевна решила, что это я Толика всей этой «религиозной мути» научил, и пригрозила, что не станет больше просить меня сидеть с младшим сыном.

– Если не вы научили, откуда знаете про псалом и так точно цитируете то, что мальчик вещал в новый год с табурета?

– У Анатолия феноменальная память, – запоминает наизусть всё, что слышит. Он мне сам потом всё это в подробностях и рассказал. Одно дело грозиться, что не оставит, а другое дело, когда оставить мальчишку не на кого, – с болью в голосе закончил Ермаков.

– А большой он, сто тридцать восьмой псалом? – поинтересовался я.

– Хочешь послушать?

– Хочу.

– Господи! – стал декламировать Ерофей Владимирович по памяти, – Ты испытал меня и знаешь. Ты знаешь, когда я сажусь и когда встаю. Ты разумеешь помышления мои издали. Иду ли я, отдыхаю ли, – Ты окружаешь меня, и все пути мои известны тебе. Ещё нет слова на языке моём, – Ты, Господи, уже знаешь его совершенно. Сзади и спереди Ты объемлешь меня, и полагаешь на меня руку Твою. Дивно для меня ведение Твоё, – высоко, не могу постигнуть его! Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо – Ты там; сойду ли в преисподнюю – и там Ты. Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, – и там рука Твоя поведёт меня и удержит меня десница Твоя. Скажу ли: «Может быть, тьма скроет меня, и свет вокруг меня сделается ночью», – но и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: как тьма, так и свет. Ибо ты устроил внутренности мои и соткал меня во чреве матери моей. Славлю Тебя, потому что я дивно устроен. Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознаёт это. Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы. Зародыш мой видели очи Твои; в Твоей книге записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них ещё не было. Как возвышены для меня помышления Твои, Боже, и как велико число их! Стану ли исчислять их, но они многочисленнее песка; когда я пробуждаюсь, я всё ещё с Тобою. Испытай меня, Боже, и узнай сердце моё; испытай меня и узнай помышления мои; и зри, не на опасном ли я пути, и направь меня на путь вечный.

– Честно говоря, думал, в псалме всего две строчки, – признался я.

– Ты же сам, Сергей, знаешь, что у Толика феноменальная память. Его бы в школу для вундеркиндов, а Элеонора определила сына в школу для дураков, так как она рядом с домом. Сама этим хвасталась: «Пришла к директору, плакала, говорю: “Пожалейте меня, чёрную вдову, запишите младшенького к себе”. Записали. Удобно. Школа рядом, дорогу не переходить». А то, что он всё там растеряет и ничего не найдёт, – это её не волнует. Все мы, родители, впрочем, такие, – прикрываемся заботой о ребёнке, а на деле делаем так, как нам самим удобно.

Ерофей Владимирович ушёл, оставив меня с Таней наедине. Повисла неловкая пауза.

– А кто такая эта Элеонора? – шепотом спросила Таньшина.

– Это Элеонора Васильевна Вискуль, матушка Толика.

– Это я поняла. Мне Марк Игоревич Антонов рассказывал, что у неё было несколько мужей и много детей.

– Да. Первенца Элеоноры Васильевны звали Ираклием Королёвым, назвала в честь мастера художественного рассказа Ираклия Андроникова. Он с шестидесятого года. Ираклий был здоров, красив, музыкален. Во дворе его все звали Королём. В соседнем подъезде жила семья цыган, в этой цыганской семье был знаменитый на весь наш двор пожилой певец Коля. Этот Коля-цыган отдавался исполняемой песне полностью, «горел». Сам радовался и светился, исполняя песню, и эта радость и свет передавались слушателям. Этому-то и научился у него Ираклий. Цыгане, вместе с Колей, уехали, а Ираклий к тому времени вошёл в силу. Собственно, Колю-цыгана я и слышал всего раза три, а Ираклия имел возможность слушать постоянно. Он внёс в знакомую манеру исполнения себя, свою молодость, свою энергию. Он пел, не уставая, на всех свадьбах, всех праздниках и даже в будни. Бывало, идёт по улице с компанией и поёт. Из окон высовываются зеваки и приглашают зайти. А Ираклий спрашивает: «Выпить найдётся?». И у кого горячительное находилось, к тем заходил.

Элеонора Васильевна как-то легкомысленно относилась к тому, что её первенец постоянно был пьян. Он, конечно, не валялся в грязи под забором, но даже мне тогда было ясно, что жить так не стоит.

Женился Ираклий на моей соседке из двадцать третьей квартиры Вале Соловьёвой, и когда хоронили мужа Медяковой, то напился так, что остался у них ночевать, спал на полу без подушки и подавился своей отрыжкой.

Его гроб на табуретах стоял во дворе. Элеонора Васильевна убивалась, плакала в голос. Хоронили Ираклия не только друзья и товарищи, но и все поклонники его таланта. Народа было уйма!

Думаю, мой старший брат Андрей многое по исполнительской части у Ираклия взял. Я имею в виду не только манеру игры на гитаре, но и открытость, артистизм. Именно Ираклий подтолкнул его к мысли стать актёром. Андрей поёт песни из репертуара Ираклия и с точки зрения исполнительского мастерства делает это даже лучше, профессиональнее. Придраться не к чему. Вот только того света и того горения, что были у Короля, в Королевиче нет. Ираклий во время исполнения словно отрывался от земли и парил над всеми нами в воздухе, Андрей крепко держится за землю и даже где-то старается зарыться в неё. Впрочем, это только мои ощущения. Брат поёт профессионально, но не тратится, можно сказать, делает это экономно. Ему, конечно, тоже аплодировали и аплодируют, не зря с юных лет ему дали прозвище «артист». И девочки всегда смотрели на него восхищёнными глазами, когда он пел. Но до Ираклия или даже до Коли-цыгана ему далеко. Впрочем, я, наверное, ему завидую и отвлёкся.

Второй сын Элеоноры Васильевны, Герман Гавриков, мой сверстник, шестьдесят третьего года, назван так в честь второго космонавта планеты Германа Титова. Мы с ним вместе ходили в детский сад, были в одной группе. Я даже пострадал из-за его длинного языка. Герман похвастался, что у него дома в клетке живёт волнистый попугай. Меня это сильно задело, и я солгал, сказав, что у меня дома, в клетке живут сразу два попугая, самец и самка. Гавриков поделился новостями с мамой, а Элеонора Васильевна была в нашей семье частым гостем и достоверно знала, что пернатых у нас не водится. Пожаловалась моим родителям. Дома был целый скандал. Мама меня стыдила так, словно я сделал что-то страшное. Ощущение было такое, что я самый плохой человек на свете. «Заставил мать краснеть! Я была готова сквозь землю провалиться!». То есть с самого детства спрашивали с меня, как со взрослого, не разрешали ребёнком побыть. А к Андрею у родителей такого серьёзного отношения не было. Он вытворял всё, что хотел, и на его проделки они смотрели сквозь пальцы. Так, словно это был соседский мальчик, а не их родной сын. Почему это так было, не могу сказать.

Герман читал уже в пять лет, рисовал пионеров, строем идущих к светлому завтра, в детском саду я ему завидовал. Но школа давалась ему тяжело. Окончил ПТУ, служил в армии, работал в милиции около года. Сейчас – охранник в автобусном парке. Сутки работает, трое дома. В свои выходные помогает братьям и отчиму металлолом собирать.

Третий сын Элеоноры Васильевны Всеволод Брянцев был с шестьдесят пятого года. Увлекался, как и его мать, эзотерикой, прыгал с высоких этажей на землю. Сделал это смыслом жизни и добился в этом определённых успехов, можно сказать, прославился. Приезжали люди с телевидения, брали у него интервью. Снимали на телекамеру его прыжки. Поощряли словесно, направляя его к новым достижениям, к новым высотам. Сева, бедный, послушался их, прыгнул и разбился.

После его смерти Элеонора Васильевна надела чёрное платье и с тех пор ходит постоянно в трауре.

Четвёртый её сын, Вадим Сердюк, восемьдесят первого года рождения. Сызмальства занимается гимнастикой, делает сальто-мортале и бегает по стене. Так же, как покойный Всеволод, пробует штурмовать высоту. Надеясь, что у него получится то, что не получилось у старшего брата. А именно – преодолеть притяжение земли и взлететь.

Вадим – сверстник и друг моего племянника Максима, сына брата Андрея.

Пятый сын Элеоноры Васильевны – Толик, восемьдесят шестого года. Вискуль родила его в пятьдесят три года, не обращая внимания на пересуды и насмешки.

Анатолий имеет, как ты слышала, феноменальную память. Мать посчитала это отклонением от нормы и записала его в школу для дураков.

У Элеоноры Васильевны новый муж, усыновивший Толика. Она всегда жила с мужчинами. По её словам, Аскольд Дмитриевич – опустившийся учёный из Новосибирского академгородка. Ну как? Исчерпывающе?

– Да. Ты лучше, чем Антонов, – многозначительно подтвердила Татьяна и, смущённо улыбнувшись, вдруг спросила, – А как ваши родители друг с другом познакомились?

– Хороший вопрос, – стал вспоминать я. – Мне рассказывали, но я забыл. Честно говоря, сие мне неизвестно. Самого мучает этот вопрос, надо будет узнать. Мама родилась в Смоленске, отец – рязанский. Но он рано со всей семьей переехал в Москву, где-то в начале тридцатых годов. Сидор Степанович фактически, здесь, в столице, и вырос. Года в два сюда переехал.

Он с тридцать второго, а мама – с тридцать четвертого. Отец всю жизнь на заводе работал, как я уже говорил, а мама – в детском саду.

– В школе она не работала?

– Был короткий период, когда она преподавала в школе. Она действительно окончила педагогический, но вот вышла замуж, устроилась в детский сад и до сих пор работает там воспитателем.

– А вас сразу направили в люди?

– В смысле?

– Настояли, чтобы вы в университет поступали.

– Ну да. Не только настояли, готовили. Мама по пять рублей платила за каждый час занятий. Английский язык, история.

– На экзаменах что надо было сдавать?

– Сочинение по литературе, устный русский язык, история и английский.

– На что сдали?

– Сочинение написал на «четвёрку». Тема раскрыта, две ошибки дурацкие сделал. Написал: «будующий», – что-то такое.

– А разве не верно? – посмеялась Таньшина. – Ну, дальше. Слушаю.

– Устный русский на «пять», историю на «четыре» и английский на «пять».

– Что ж с историей споткнулись?

– На экзамене очень сильно разволновался. До того сильно, что можно сказать, дар речи потерял. Хотя всё знал.

– В комиссии свои люди были?

– И свои люди. То есть тот, кто готовил…

– Тот сидел в приёмной комиссии?

– Ну, не все. Их друзья, допустим, сидели. Эта практика всегда существовала. Видишь, по истории, хоть и готовился, но невнятно ответил. Но было ясно, что проходного балла хватит. У меня в школьном аттестате было «четыре с половиной» или «четыре семьдесят пять», сейчас уже не помню.

Рассказывая про отметки в аттестате, я обратил внимание на связку ключей, лежащих на подоконнике. Ключи мне показались знакомыми. Встав из-за стола, я приблизился к драгоценной пропаже и взял связку в руки.

– Ваши, – догадалась Татьяна. – У почтовых ящиков нашла.

– Значит, время гостевать закончилось, – смеясь, резюмировал я.

Поблагодарив за чай, я попрощался с Таньшиной и пошёл домой.


Глава седьмая

Думы. Боева опередили. Волшебник

Ключами я не стал пользовался, из вредности позвонил. Дверь открыла жена. Войдя, я попробовал с ней поговорить, но она и слушать меня не стала, ушла спать.

«Смешно, – сказал я в сердцах, – пришёл и стал умолять Галину, которую не люблю, о том, чтобы она со мной помирилась. Спрашивается: зачем? Ведь с того момента, как родилась дочь, все мечты только о том, чтобы с ней поскорее расстаться. А теперь, когда она сама меня гонит и грозит разводом, вместо того чтобы поклониться до самой земли, унижаюсь, извиняюсь, лезу в петлю. Ну что я за дрянь человек. Ну почему мы совершаем такие необъяснимо глупые поступки? “Привычка свыше нам дана, замена счастию она”».

Я, конечно, тоже не подарок, но Гордеева с самого начала нашей совместной жизни утратила чуткость, если таковая и была, эмоционально огрубела и не подпускала меня к себе как супруга, опасаясь «подцепить заразу». Хорошего же мнения она обо мне была. Вскоре выяснилось, что у неё есть любовник. Тогда же я поймал себя на мысли, что ничуть не огорчился этому факту. «Да, я обманываю Сергея и не считаю нужным это скрывать», – говорила Галина, подвыпив за семейными торжествами. Но к её откровениям никто в моей семье серьёзно не относился. А если быть до конца откровенным, то серьёзно не относились к ней самой, считая недалёкой, повёрнутой на идеологии. Галя была у нас в семье единственным членом КПСС и вплоть до роспуска партийной организации работала в райкоме комсомольским функционером, заведовала отделом учащейся молодёжи и студентов. В её ведении были все школы, техникумы и институты, находящиеся на территории нашего района. Она проводила парады, слёты, семинары и прочие мероприятия. После роспуска КПСС и закрытия райкома перешла на работу в туристическую фирму «Спутник». Чем она там занималась, что возглавляла, – этим я не интересовался. Мы с Галиной жили автономно, практически с того момента, как родилась дочь. У Гордеевой была своя компания, свои друзья, у меня – свои.

Женился я рано, больше по просьбе Галины. Учась в педагогическом институте, она тогда уже задумывалась о партийной карьере и нуждалась в наборе необходимых вещей для правильной характеристики, где бы отражалась её безупречная комсомольская работа в школе и в вузе, замужество и наличие здорового ребёнка.

На жену за время совместного проживания у меня накопилось много обид. Не прошло без занозы в сердце и то, что при регистрации брака демонстративно, без предварительного обсуждения, она отказалась брать мою фамилию, оставив свою. Но были две главные, гвоздями сидевшие в мозгу и ни на секунду не дававшие покоя.

До появления ребёнка в нашей семье царило равноправие. А родив дочку, жена почувствовала себя, что называется «старшей по званию». В самых что ни на есть мелочах стало сквозить: «Помни, сопляк, ты в жизни ничего ещё не сделал, а я уже совершила геройский поступок». Появление на свет Полины Гордеева записала исключительно на свой счёт. Такое положение вещей не могло меня не раздражать.

После родов от своей значимости и величия у Галины настолько закружилась голова, что с нами чуть не случилась беда. Дочке было три месяца, мы всей семьёй отправились на рынок. Сделали покупки, стали возвращаться домой. Я нёс в обеих руках сумки, жена шла, толкая перед собой коляску с ребёнком. Подошли к пешеходному переходу через дорогу. На светофоре – красный свет. Вместе со всеми стоим, ждём зелёного цвета светофора. По проезжей части на всех парах несётся грузовая машина, огромный самосвал, с верхом гружённый щебнем. И вдруг Галина, заметив включившийся зелёный свет, молниеносно выкатывает коляску с ребёнком на «зебру» перехода. Мне даже показалось, что она сделала это чуть раньше, когда ещё горел красный свет, и просто просияла, когда зажёгся вдруг зелёный. В таких случаях говорят: «бес подтолкнул». Хорошо, водитель был внимателен и реакция его не подвела. Да тормоза у МАЗа оказались исправными. Все, видевшие это, так в голос и ахнули, не сомневаясь, что являются невольными свидетелями неминуемой страшной трагедии. Ахнули, да так и замерли, оставаясь стоять на тротуаре даже тогда, когда вовсю горел зелёный свет. Кроме меня никто не решился вместе с ней пересекать дорогу. Все постарались дистанцироваться от столь безответственного, если не сказать, безумного человека. Всё это можно было прочитать на их лицах. Даже после того как грузовик остановился, никто из случайных свидетелей не сомневался в том, что вот сейчас что-нибудь нехорошее с этой странной женщиной и её ребёнком случится. В этой звенящей тишине Галина визгливо крикнула: «А что? Зелёный свет горел, имею право!».

Но не на это я осерчал. Жена потом ещё целый год рассказывала, как грузовик чуть не сбил её с ребёнком, мчась на зелёный свет светофора, и требовала от меня подтверждения этой лжи. То есть все были виноваты, но только не она. Тогда уже в наших взаимоотношениях наметилась трещина, очень скоро превратившаяся в пропасть. Там, на дороге, я понял, что случись непоправимое, – Галина обвинила бы в этом всех, но только не себя.

И тогда же в голове впервые промелькнула мысль, что она не любит нашу дочь, следовательно, не любит и меня. Как-то разом глаза на всё открылись.

Ребёнок нужен был Галине как предмет, повышающий её статус в среде подруг и коллег по работе, как непременное условие для успешной карьеры. А подвиг материнства она использовала исключительно как ступеньку, возвышающую её надо мной.

А вторая обида была такая. Как-то Галина при Вале Королёвой стала беспричинно кричать на меня. Бедная соседка от стыда за подругу вся красными пятнами пошла и, чтобы как-то урезонить Гордееву, заметила:

– Зачем ты так беснуешься? Не боишься, что Сергей тебя бросит?

– С ребёнком-то? – самонадеянно рассмеявшись, спросила Галина. – Это каким же подлецом надо быть? Сермягин, он, конечно, подлец, но я думаю, ещё не конченый.

Говорилось всё это при мне, на трезвую голову. И вся эта самонадеянность, командный тон – то есть в любом случае, она будет не виновата, виноват буду я.

Тогда же при Королёвой жена мне заявила, что не хочет иметь со мной близости по той причине, что от половых сношений происходит передача вирусов, а что того хуже, может появиться на свет нежеланный ребёнок.

В ответ на смех соседки, которая, глядя на Галину, повертела пальцем у своего виска, Гордеева ляпнула:

– А почём я знаю, может, он на работе с кем-то «возится», а мне потом лечись всю оставшуюся жизнь.

Беря во внимание всё вышеизложенное, я не мог определенно ответить себе на вопрос: «Любил ли я когда-то Галю?». Но на данный момент твердо знал, что она стала для меня не просто чужим, но даже вредным человеком. Вредным в прямом смысле слова. В её присутствии меня начинали оставлять силы. Она, как сказочный вампир, забирала мои жизненные соки. И сама же, выпив таким образом меня до донышка, принималась распекать:

– Если нет сил даже тарелку за собой помыть, то хоть в раковину её отнеси.

У неё при этом румянец горел на щеках, была счастлива, радовалась тому, что она – молодец, а муж у неё – ничтожество.

И так подчас делалось горько, что не раз в сердцах говорил себе: «Было бы куда уйти, ушёл бы не оглядываясь».

Видимо, Галину я никогда не любил, вот в чём ответ и разгадка. Любил бы, прощал всё то, о чём с такой горечью рассказал.

«Да что ж это такое? – размышлял я. – Жену терпеть не могу, но прикладываю все силы, чтобы снискать её милость и продолжать жить с ней. Таню люблю, но вместо того чтобы прямо признаться ей в этом, начинаю рассказывать всякие глупости о дрессуре и поступлении в университет, которое было сто лет назад. Кому это интересно?»

Позвонил Боев.

Чем я сегодня занимался? – спросил Родион Борисович и сам же, не давая подумать, ответил: – Занимался потенциальным поиском. То есть поиском патентной чистоты. Суть заключается вот в чём. Десятого декабря тысяча девятьсот девяносто первого года была подана заявка на изобретение: «Устройство для создания подъёмной силы летательных аппаратов легче воздуха», и её зарегистрировали в Государственном реестре изобретений. Патентообладатель – Малышкин Александр Иванович.

– Получается, опередил? Обидно.

– Откровенно говоря, если бы я был экспертом, то свидетельство бы ему не выдал.

– Почему?

– Потому что я стал копать дальше, вспомнив, так сказать, свою забытую специальность, – и нашёл. Оказывается, первыми были придуманы не монгольфьеры, не на тёплом воздухе шары. В тысяча шестьсот семидесятом году один иезуит разработал концепцию вакуумного судна и опубликовал свои труды на эту тему. Написал целую книгу. И позже именовался отцом аэронавтики за его первопроходческий вклад, превративший воздухоплавание в науку. То есть то, что я тебе рассказал, он уже в те времена изложил на бумаге. Только на основании этого я бы Малышкину отказал. Почему? Да ведь то, что он предлагает, – это общеизвестная вещь. Патентуются только новые вещи, несущие новизну, а не четырёхсотлетней давности. Соответственно потом был американец, в тысяча восемьсот девяносто третьем году. Он предложил вакуумный аэроплан. У него были лишь расчеты, изготовленной модели не было, но за него поручились видные математики и инженеры-строители. И патентное ведомство США закрыло глаза на умозрительный характер заявки и выдало патент. А конгресс ему выделил сто пятьдесят тысяч долларов, при условии, что правительство США получит привилегии в использовании чудо-машины. Это уже второй патент. То есть первый – иезуит, второй – американец с французской фамилией. Но и это ещё не всё! В тысяча девятьсот семьдесят четвёртом году патентное бюро в Лондоне опубликовало заявку на «Усовершенствование воздушных кораблей, обеспечиваемое вакуумными шарами или другой формы выкачанными сосудами». То бишь, уже в Лондоне неправомерно выдали.

– Почему до сих пор не сделали? Не той дорогой идут?

– Атмосферное давление настолько сильное, что раздавливает любые современные материалы. Но успокаивает то, что постоянно появляются новые материалы с новыми свойствами. Сначала стали не знали, была медь. Так что «вакуумный дирижабль» обязательно взлетит, пусть не сегодня, так завтра. Да, я был не прав, говоря: «Не догадались». Догадались. И причём мгновенно. Сразу же после того, как Торричелли открыл вакуум.

– То есть вернулась вера в человечество?

– Вернулась.

– Уже хорошо.

Боев положил трубку, а я вспомнил, что так и не оставил Тане номер своего телефона.

Телефонный аппарат стоял у нас на кухне. Я плотно закрыл кухонную дверь, чтобы никому не мешать и чтобы меня никто не мог слышать, и, набрав заветные семь цифр домашнего номера Ерофея Владимировича, услышал голос Тани.

– Мне пришла в голову великолепная мысль, – смеясь, говорила Таньшина. – Я придумала для вас рассказ. Представьте, вы – фокусник, и к вам приходит директор кроличьей фермы. Он жалуется, плачет, говорит: «У меня несчастье. Нечем кормить кроликов. Если до завтрашнего дня не раздобуду им корма, они начнут дохнуть. А дохлятину не продать. И забить их я тоже не могу, – нет времени, нет забойщиков, нет холодильников. Я бы их списал как мёртвых, но надо их куда-то отвозить. Мне срочно надо утилизировать пятьсот кроликов». Вы, фокусник, делаете директору кроличьей фермы встречное предложение: «Решим твои проблемы. Сегодня директор школы попросил меня выступить на детском празднике. А там будет триста, а то и четыреста детей с родителями, дедушками и бабушками. Поэтому заготовь пять-шесть мешочков».

– С кроликами? – подключаясь, стал интересоваться я.

– Да, с кроликами. Вы директору фермы говорите: «Пока я хожу, развесь мешочки с кроликами у стенда, у президиума». То есть там праздник, люди, Дед Мороз со Снегурочкой, а вы ходите со шляпой, вынимаете из шляпы кроликов и дарите детям. В подарок! Представляете? Человек ходит со шляпой, из шляпы вынимает кроликов и дарит, дарит, дарит, дарит. Я похожий фокус показывала в МИИТе, но только не с кроликами, а с теннисными шариками. Там ещё проще. У меня был кулёк, и у всех на глазах из воздуха я доставала шарики. Доставала и бросала их в кулёк. Немножко другой фокус.

– Мячики теннисные?

– Нет, обыкновенные, пластиковые, для игры в пинг-понг. Они маленькие, удобные, лёгкие. Я одновременно и закидывала, и доставала. А всем казалось, что я только закидываю. Наверное, штук тридцать в кулёк бросила, если не больше. Все думали, он уже полный, а потом я развернула и показала, что он у меня пустой. Реакция была потрясающая.

– Ты не свою профессию выбрала. Ты, даже рассказывая о фокусах, испытываешь радость и вдохновение.

– А я всё это вижу, я это чувствую, я просто руками всё это ощущаю.

– Надо будет дать тебе возможность проявить свои таланты. Я сегодня перед сном об этом подумаю.

– Возвращаясь к тому представлению. Представляете, к вам, фокуснику, бегут дети с криками: «И я хочу кролика! И мне!» – «На, кролика. На!». А мне время от времени надо будет «заряжать»…

– Проще будет поставить перевёрнутую шляпу на стол, как в фильме Чаплина, а ты из-под стола, через отверстие, будешь кроликов мне подавать.

– Сначала фокус надо показать в зале, затем сделать вид, что стоящая на столе шляпа это та же самая, а первую незаметно убрать.

– И подобрать десять подставных детей, а остальные встанут за кроликами в очередь.

– Не надо подставных. Подходишь к первому попавшемуся ребёнку и даришь ему кролика. Представляете, какой успех! Дети счастливы, директор фермы доволен, кролики спасены. И какая слава! Ну, кто ещё из одной шляпы способен пятьсот кроликов вытащить.

– Ну да, пятьсот кроликов, – подумав, подтвердил я. – Весь вечер будет посвящён одному фокусу, который длился долго, но все остались вознаграждены.

– Да, и президиуму тоже по кролику. Всем-всем-всем. А в конце: «А, ладно!». Стенку ящика открываем и выпускаем из-под скатерти двести кроликов разом. Триста роздали поштучно, а двести – одним махом, для пущего веселья.

– А какова дальше их судьба, этих кроликов? Все встанут в очередь к повару?

– А дальше – кто как распорядится. Родители, возможно, и встанут в очередь к повару, а дети с кроликами станут играть, возьмут их в питомцы. Тут уж вы сами придумайте.

– А с директором кроличьей фермы как рассчитываться?

– Он же в рассказе – ваш друг, он сам к вам за помощью обратился. Ему куда-то нужно было девать этих кроликов. Он их уже списал, они по бумагам не существуют. А когда фокусника будут спрашивать: «Откуда кролики?» – «Ну как же, из шляпы. Я и сам, откровенно говоря, не знаю. Волшебство». – «Покажите шляпу». – «Пожалуйста. Сами рассудите, если бы я заготавливал для фокуса, я заготовил бы одного, ну двух, ну десять, в конце концов. А тут – сотни, а может, и вся тысяча. Никто не считал. Это чистое волшебство».

Таня смеялась, её несло, она продолжала сочинять:

– А после этого следователь, занимавшийся этим делом, задумался: «А ведь фокусник прав. Что ж, он пятьсот кроликов для фокуса принесёт? Чушь какая-то!». И всю ночь глаз не сомкнул следователь. Жена спрашивала его: «В чём дело?» – «Да мне бы такую шляпу. Я бы бросил постылую работу и крольчатиной на рынке торговал. Шубу бы тебе справил, себе – полушубок, на рыбалку ездить».

– Ты хорошую тему для рассказа придумала, можно развить и озаглавить: «Как всем сделать праздник».

– Представляете, дети будут влюблены в фокусника. Ведь родители не позволяют им держать животных, а тут им подарили. И кто подарил? Волшебник!

– Так рассказ и будет заканчиваться фразой фокусника: «И теперь меня на улице все узнают и называют не иначе как волшебник».

– Ой, здорово! Напишите.

– Писатель – это отдельная профессия. Нельзя днем кем-то работать, а по ночам писать рассказы или романы. По меньшей мере, я так не могу. Но ты отгадала мечту всей моей жизни. Хочется бросить всё и писать книги.

– Вы к этому придёте, – пообещала Татьяна, и на этом мы с ней закончили разговор.


Глава восьмая

Врачи тоже люди

1

Терапевт Антонов Марк Игоревич пришёл в свой рабочий кабинет, снял шляпу, плащ и поднял трубку зазвеневшего телефона. Звонила медсестра, помогавшая Марку Игоревичу принимать пациентов. У неё, как всегда, нашлась уважительная причина для невыхода на работу. Антонов даже объясняться с ней не стал. Позвонил заведующему терапевтическим отделением, старичку Анисимову Александру Ильичу, и попросил прислать кого-нибудь на замену. В ответ услышал знакомую отговорку: «Сегодня же понедельник, никого нет. Как-нибудь, голубчик, обойдитесь своими силами».

Сев за стол, Марк Игоревич раскрыл принесённый из дома военно-литературный журнал «Разведчик» за тринадцатое марта тысяча девятьсот первого года. Антонов увлекался прочтением газет и журналов столетней давности. На обложке увидел фотографию генерала в чёрной рамке. Это был командир двадцатого армейского корпуса генерал-лейтенант Ричард Троянович фон Мевес, скончавшийся двадцать второго февраля тысяча девятьсот первого года. В статье М. Драгомирова, написанной на смерть генерала, было много нестыковок. Драгомиров поминальную речь начал со слов: «Мало я тебя знал», но уже через два абзаца вывел: « И был ты человек большой и полезной силы, хотя и ловкач».

Так судить о малознакомом человеке мог позволить себе только старик, его высокий начальник, не отличающийся тактом, или же безусый мальчишка, военный корреспондент, не замеченный в проявлении ума и порядочности.

«Кем бы мог быть этот М. Драгомиров? – размышлял врач. – Скорее всего, это уроженец Конотопа, генерал от инфантерии Михаил Иванович Драгомиров, которого через два года, в тысяча девятьсот третьем году, назначат членом Государственного совета».

В дверь постучали.

«Нет ни сил, ни желания работать, – думал Антонов. – Но я нужен больным, без меня они не справятся со своими недугами. Врач должен указать больному правильную дорогу, как это делает лесник, повстречавшийся в дремучем лесу с заблудившимся грибником». Эти мысли согревали самолюбие Марка Игоревича.

Дверь приоткрылась, и в кабинет вошёл молодой человек, представившийся Ричардом Трояновым.

«Как забавно, – подумал врач. – Только прочитаешь что-то, сразу же всё это материализуется». За долгие годы практики он привык ничему не удивляться.

Молодой человек был выше среднего роста, атлетического телосложения, в широких чёрных брюках и синем свитере, в блестящих чёрных ботинках.

«К уставшему, больному врачу приходят за помощью загорелые, отдохнувшие, пышущие здоровьем пациенты», – мысленно прокомментировал Антонов.

– Вам что-нибудь для матушки? – спросил врач. – Или направление на диспансеризацию?

– Я к вам по важному вопросу. Так сказать, вопросу жизни и смерти. Это касается меня лично.

Антонов решил, что визитёр – явный симулянт, решивший выпросить больничный лист.

– Слушаю вас, – приглашая объясниться, сказал врач, склонив при этом голову набок и делая вид, что он что-то записывает в медицинскую карточку.

– Понимаете, доктор, – начал Ричард Троянов, – у меня постоянно плохое настроение. Жизнь кажется мне бессмысленной. Во всём я умудряюсь отыскивать только мрачные стороны. Картина мира для меня как будто покрыта траурным бархатом. Родные и близкие смеются надо мной, обзывая пессимистом. Но смешного тут мало. Всякое радостное событие – день рождения или Новый год, – сейчас же отравляется для меня мыслью о непрочности радости, о том, что это не навсегда и скоро закончится, пройдёт. Снова наступят мрачные будни с мелочной суетой, заботой о хлебе насущном. От будущего я не жду ничего, кроме неприятностей и трудностей. Прожитые же годы, если оглядываться и вспоминать, вызывают одни лишь угрызения совести из-за сделанных ошибок.

– И несделанных, – попробовал шуткой взбодрить пациента доктор.

– Да, – бездумно согласился Ричард и продолжал. – Моя беда в том, что я очень восприимчив к неприятностям. Очень остро реагирую на них. А кроме того, меня ни на минуту не оставляет какое-то неопределенное чувство тяжести, лежащее на сердце. Постоянно нахожусь в тревоге, в ожидании несчастья. Вы улыбаетесь, но я говорю правду. Я до сих пор не могу отделаться от уверенности в своей виновности за самые обычные проступки, совершённые мною в юности.

– Сейчас-то в чём проблема? На что в данный момент жалуетесь? – пододвигая пациента ближе к сути дела, поинтересовался Антонов.

– Мне кажется, что окружающие относятся ко мне с презрением, смотрят на меня свысока. Это заставляет меня сторониться людей, замыкаться в себе. Иной раз настолько погружаешься в самобичевание, что совершенно перестаёшь интересоваться окружающей действительностью.

– Меня уже тошнит, – вырвалось у Антонова.

– Что вы сказали? – не расслышал Троянов.

– Не обращайте внимания. Продолжайте, я слушаю.

– Я быстро утомляюсь, всякая деятельность мне неприятна. К тому же в любой, даже самой примитивной работе я делаю уйму ошибок и неточностей. Всякий самый ничтожный труд требует от меня немыслимого волевого напряжения. Сами понимаете, бесконечно это продолжаться не может, и я впадаю в отчаяние.

– Как же ты спасаешься от этих бед? – развязно спросил Марк Игоревич, будучи уже не в силах слушать нытьё пышущего здоровьем молодого красавца.

– Учусь, работаю, – насторожившись, продолжал Ричард. – Живу в стороне от наслаждений века сего. Спасаюсь, как вы выражаетесь, воображением. В своих мечтах затаскиваю красивую незнакомку в ближайший подъезд, срываю с неё плащ.

– А вы никогда не пробовали подойти к понравившейся вам женщине и, поздоровавшись, сказать: «Глядя на вас, сударыня, у меня возникают нескромные желания. Хочется затащить вас в ближайшее парадное, стащить с вас одежду...». Возможно, понравившаяся вам прелестница сама пойдёт в подъезд.

– Вы шутите?

– Почему? Такие, как вы, молодые, здоровые мужчины нравятся женщинам. Особенно красивым и смелым. Они бы оценили ваш порыв. А я ничем вам не смогу помочь. Вам нужен психотерапевт.

– Но у меня постоянные боли внизу живота. Я думал...

– Я дам вам направление к урологу. Он сделает общий первичный осмотр, возможно, отправит на ультразвуковое исследование, сдадите анализы. Тогда с результатами придёте ко мне, больному и уставшему. Я прослушаю вашу широкую грудную клетку и дам своё заключение. Повторяю, вам нужен другой специалист. Возможно, сексопатолог, не знаю. Пока вот вам направление, ступайте к урологу.

Не успел Марк Игоревич выпроводить Троянова, как в кабинет вошла женщина, поражающая своей физической красотой, одетая в бежевый вельветовый жакет, салатовую шёлковую блузку и зелёную жаккардовую юбку. Сапожки фисташкового цвета плотно облегали тонкие щиколотки её красивых ног. Непринуждённо откинув назад пряди вьющихся рыжих волос, она представилась Варварой Буденброковой.

– Кадыкастых не люблю, – сказала красавица, присаживаясь на стул, предназначенный для пациентов.

– Это какие же? – испуганно поинтересовался Антонов.

– Те, у которых большой кадык. Хрящ на глотке. Эдакая некрасивая острая выпуклость на шее спереди, – пояснила Варвара, помогая словесному объяснению жестикуляцией рук и мимикой лица, выражавшей отвращение.

– А у меня есть кадык? – хорохорясь и не зная, как вести себя, поинтересовался Марк Игоревич.

– У женщин кадыков не бывает, только у мужчин, – ошарашила его Варвара. – Сбила ты меня с мысли. Уж и не вспомню, что хотела сказать.

– У вас, должно быть, какие-то жалобы, – предположил Антонов, огорчённый тем, что его приняли за женщину.

– Да, – вспомнила не услышавшая его пациентка. – Ухаживал за мной один кадровик, Аскольд Буденброков.

– Военный?

– Работник отдела кадров. С лысиной, животиком. Брюки носил коротковатые, но хорошо выглаженные. Обувь была начищена до блеска. Рубашка на все пуговицы застёгнута. Аккуратистом был. Что ж ты думаешь? Вы́ходил меня. Целый год от дома до проходной и обратно до дома провожал. Согласилась я в воскресенье пойти с ним в кафе. И надо же такому случиться, он там сорвался. Показал своё истинное лицо. Напился и подрался.

– И вы с ним расстались?

– Зачем? Я в него по уши втрескалась, вскоре после этого расписались. За пьяный дебош полюбила сильнее, чем за фальшивый положительный образ и показное желание произвести хорошее впечатление. Бабе ведь живой мужик нужен, а не картинка с агитплаката.

– Фамилия интересная, – продолжая находиться в замешательстве, сказал доктор.

– Аскольд был детдомовский. Фамилию ему дал директор приюта, читавший на тот момент Томаса Манна. Фамилия и мне показалась странной, но я её при регистрации брака взяла, а теперь привыкла к ней и не жалею. Жалко, что пожили мы с мужем мало. Хороший он был человек, вот только печёнка у него барахлила. Аскольд ездил на воды в Трускавец, но... С тех пор у меня все мужики с кадыками. Как пеликаны, честное слово. Пьют ли, едят, – кадыки шевелятся.

– А вы бы на кадык не обращали внимания, – придя наконец в себя, строго заметил Марк Игоревич. – Забавно. Вы приняли меня за женщину. Да, я круглолицый, полный, крашу волосы хной, но я мужчина и прежде всего врач. Раздевайтесь.

Зачем Антонов попросил Буденброкову раздеться, он и сам не знал.

Женщина, не смущаясь замечанием, сбросила с себя одежду с той же лёгкостью, с которой подросший цыпленок освобождается от яичной скорлупы, мешающей ему входить в новую жизнь.

В кабинете терапевта происходило что-то невообразимое. Пациентка, стоя в нижнем белье на прохладном линолеуме, так и пылала неугасимым огнем похотливого вожделения, сопротивляться которому был не в силах даже списанный со счетов по мужской части Марк Игоревич.

– Возьми меня, – с жаром предложила себя Варвара после того, как врач произвёл пальпацию её груди.

Только после этих слов Антонов опомнился и нашёл в себе силы взять эмоции под контроль. Он отошёл от пациентки и скрестил руки за спиной.

– У меня, деточка, – выдавил он после громкого вздоха, – нет для этого никакой возможности. К сожалению, я уже не способен на то, чтобы такую, как вы, уложить на кушетку.

– Тогда помогите мне медикаментозно! – взмолилась Буденброкова. – У меня гормональный взрыв! Или срыв? У меня боли в груди и внизу живота, я схожу с ума.

– Я дам вам талончик к гинекологу и направление на анализы. Одевайтесь ради бога, сюда каждую минуту может кто-то войти.

Не успела наскоро одевшаяся Буденброкова, взяв талончик к гинекологу, закрыть за собой дверь, как Антонов вышел к очереди, толпящейся у его кабинета, и объявил пятнадцатиминутный перерыв.

Он еле сдержался, чтобы не крикнуть больным: «Как я от всех вас устал!»

Марк Игоревич выпил валерьянки, успокоился. Вскипятил себе чай, бросил в стакан ломтик лимона, но тут опять пришёл Ричард Троянов. По-хозяйски усевшись на стул, молодой человек похвастался, что встретил в поликлинике девушку своей мечты и по совету врача затащил её в процедурный кабинет, оказавшийся свободным.

– Доктор, прямо на полу, не доходя двух шагов до кушетки, при полном её содействии, – сияя от счастья, делился подробностями Ричард. – Но должен перед вами повиниться. К урологу, куда вы меня направили, я опоздал.

– Я думаю, он вам не понадобится, – горько усмехаясь, не в состоянии скрыть зависть, пробурчал Антонов.

Раздался телефонный звонок. Марк Игоревич проснулся и схватился за трубку телефона, стоящего на рабочем столе. Звонил заведующий терапевтическим отделением Александр Ильич Анисимов.

– Ты что, бастовать решил? Скоро день рабочий закончится. Открывай кабинет и принимай больных. Дам я тебе на сегодня свою медсестру, – говорил слабым голосом старик-заведующий и добавил в сердцах. – Как я от всех вас устал!


2

В кабинете терапевта двое: врач Антонов Марк Игоревич, внимательно слушающий пациента, и Герман Гавриков, эмоционально рассказывающий доктору о своих бедах.

– Сосед, ведь и недели не прошло, как с койки больничной, – жаловался Герман, – и снова кашель, температура. В больнице женщина-врач мне вопрос задала: «У вас ненависть к белым халатам?». Я промолчал. Признаться, и сам себе такого вопроса никогда не задавал. Но сейчас понимаю, что, прожив на Земле тридцать лет, попадая в разные передряги, оказываясь вследствие этого на больничных койках, – не видел хорошего врача.

– Постой, – миролюбиво прервал Гаврикова Антонов. – Давай так. Пуповину в роддоме тебе хорошо перерезали?

– Не знаю. Не уверен.

– Ну, живёшь же. И, глядя на тебя, бравого, можно заключить, что при рождении не было у тебя вывиха бедра, смещения шейных позвонков. А это значит, что уже был в твоей жизни один хороший специалист.

– А сколько было «палачей», настоящих, откровенных вредителей? Например, всем моим сверстникам, поголовно, гланды вырвали. А зачем?

– Давай вернёмся к тебе. Несмотря на то что ты неоднократно болел ангиной, тебе гланды не удалили. А что это значит? Это значит, что есть в твоей жизни уже второй хороший специалист.

– Согласен, гланды не удалили. Но при этом совершенно здоровому ребёнку иглой толщиной с указательный палец гайморовы пазухи проткнули. Причём и врач, и медицинские сёстры доподлинно знали, что я здоров. Они при мне общались: «Клава, он же здоров! У него нет хронического тонзиллита!», – «Зин, тебе какая разница? Есть направление? Коли́». Им было на меня плевать. Прийти бы к ним сейчас в детскую поликлинику, как это показывают в голливудских фильмах, и восстановить справедливость. Сказать злым старухам: «Берите в руки те самые огромные шприцы и прокалывайте друг дружке аденоиды. Промывайте их солёным раствором». – «Так они же у нас здоровые!» – «Уж кому-кому, а вам всегда на это было плевать». И иглу им до самого мозга, как они это делали. Не шучу.

– Опять увлекаетесь. Вы мне рассказали, что от алкоголизма лечились. Зашивали, капельницу ставили? Жив? Значит, уже третий хороший специалист у нас в активе. Опять же в больнице от бронхита лечили и вылечили.

– Да, – вспоминая больницу, засмеялся Гавриков, – пригласили на ингаляцию, а я прозевал. А тот врач, что должен был мне ингаляцию делать, вдруг внезапно, скоропостижно скончался. Совсем молодой, мой сверстник. Так пришли ко мне в палату и спрашивают: «Вы же должны были в восемнадцать часов быть у него. Почему не были? Он как раз в это время и умер». Говорю: «Что за вопросы? Возможно, если бы был, то сейчас находился бы на его месте. Кто знает, может, он предназначавшуюся для меня ингаляцию понюхал». И ничего. Закрыли ингаляционный кабинет на замок и больше никому ингаляции не делали. Говорите: «вылечили». Спазмы убрали, смог свободно дышать, но из больницы-то меня не выпустили. Сказали: «Мы вам помогли, помогите и вы нам. Полежите ещё недельку». Тех, кого не могут вылечить, под любым надуманным предлогом из больницы выгоняют. А коли ты здоров – так полежи ещё. Им же нужны выздоравливающие, для статистики. И я, дурак, пошёл у них на поводу. И за ту неделю, на которую по их просьбе остался, чуть было не угробили. Каждый день брали кровь и ставили капельницы. Капельница, она лишь больному помогает, а здорового человека калечит. Да и ставили их бездумно, неумеренно, по два раза в день. Фактически каждый раз этой процедурой покушаясь на смертоубийство. Скажешь медицинской сестре: «Вы иглой не попали в вену». – «А вы откуда знаете?» – «Так солянóй раствор идёт в мышцу, соль сильно дерёт». В результате такого лечения все мои локтевые изгибы, могу показать, превратились в сплошной синяк. И потом, к здоровому каждый день приходили с предложением пройти бронхоскопию или даже колоноскопию. То есть в современной терапии со времён солдата Швейка, мастерски выписанного Гашеком, ничего не изменилось. Лечат исключительно клизмой и рвотными порошками.

– Так это же замечательно, – засмеялся Антонов.

– Да, но у кого проблемы с дыханием или, скажем прямо, здоровым людям клизма не помогает. Тем более рвотное, понимай, гастроскопия. Но мы отвлеклись.

– Согласен. Много я узнал от тебя интересного, но ты меня всё-таки не переубедил. Без врачей, плохих ли, хороших, – не обойтись. От этого и пляши.

– Вот это позиция честного человека, а всё остальное – пустые слова, лирика, – согласился Гавриков.

– Болезнь, Герман, она когда начинается? – задетый обличительными воспоминаниями соседа-пациента, спросил врач и сам же на этот вопрос ответил, – Когда лукавый научает, что ты ни в чём не виноват. А виноват другой, в данном случае, лекарь. С этой самой мысли все болезни начало своё берут. Или когда хочешь заполучить то, что тебе не нужно. Правильно?

– Правильно, – согласился пациент, – Но только мне нужен больничный, и от простуды лекарства выпишите.

– Кому я это всё говорю, – обиделся Марк Игоревич, усаживаясь за стол, – Лекарства я тебе выпишу и бюллетень дам, но люби меня не за это. А за то, что хочу просветить твою невежественную жизнь светом знания драгоценного.

– Вам бы вместе с Ермаковым по воскресным дням в церковь ходить, – пряча рецепты и бюллетень в карман, заметил Герман. – Подозреваю, не своё вы поприще выбрали. Вам бы по духовной части пойти. Глядишь, были бы сейчас священником – архимандритом.


Глава девятая

Галина и моя мама. Новые встречи с Таньшиной

В понедельник и мама, и жена успокоились. И мне даже показалось, что Галина чувствует себя виноватой. Но жена не извинилась, это было не в её правилах. В глазах супруги я всё равно остался извергом и человеком, изначально во всём виноватым. К тому же то смущение, которое у жены замечалось с утра, очень скоро прошло, и Галина принялась меня стыдить и при этом ругалась последними словами.

Моя мама держала её сторону и со своей стороны осуждала меня, не входя в суть дела, не интересуясь подробностями случившегося.

Чтобы как-то обрисовать взаимоотношения Галины с моей матушкой, передам нечаянно подслушанный их разговор, случившийся ещё до рождения Полечки.

Мама говорила Галине:

– Терпение и труд – главные украшения для замужней женщины, а не золотые перстни с цепочками. Я в своё время как жила? Бывало, свекровь что скажет, я промолчу. Муж несправедливо отругает – стерплю. Вот и был мир в доме.

– Это вы мне для того, Марья Андреевна, рассказываете, чтобы я вам во всем потакала? Так сразу скажу – этого не будет. У меня свои взгляды на семейную жизнь. Своя жизнь личная, в которую я не намерена никого пускать. Я воспитывалась в советской семье. Что не по мне, так я прямо и скажу, молчать не стану. А если попробуете меня с мужем ссорить, я стану за него бороться всеми средствами, так как это моё, родное.

– Путаешь, Галя. Если так любишь прямоту и о родном заговорила, то сын – это, скорее, моё. Вот если Бог даст тебе родить своего, то это будет твоё родное. А мой Серёжа тебе не родной. Любимый, милый, как там ещё ты его называешь, когда хочешь подольститься… Родным он тебе стать может только через ребёнка, то есть будет родным отцом твоему сыну. А пока что, без детей, вы – даже ещё и не семья, а зарегистрированные в ЗАГСе сожители. Невенчанные, расписавшиеся без родительского благословления.

– Я так и знала, что этим всё кончится, что станете такие разговоры заводить. Всё это неважно.

– Важно, милая. Ещё как важно. Это я тебе с высоты прожитых лет говорю. Когда замуж идёшь назло отцу с матерью да ежеминутно в чужом доме характер свой заявляешь, то ничего хорошего из этого не выйдет.

– Это нам с мужем решать. Нам строить свою жизнь, у вас совета не спросим.

Такая вот была беседа. И после рождения Полечки противоречия между Галиной и моей матушкой не только не сгладились, но даже усугубились. А тут вдруг они обе объединились и пошли единым фронтом на меня.

Впрочем, их женская дружба длилась недолго.

В тот же понедельник Таньшина уехала к себе на Алексеевскую. Моя жизнь вернулась в прежнее русло и потекла по-прежнему. Я продолжал преподавать в университете, в мае съездил в деревню, помог тестю с тёщею вскопать огород и посадить картошку.

Новая неожиданная встреча с Татьяной случилась у меня в Парке Победы на Поклонной горе. Полечка, перед тем как уехать к тёще и тестю в Черноголовку, где проводила всё лето, каталась в парке на роликовых коньках. Я приглядывал за дочерью и вдруг услышал женский крик. Всё произошло мгновенно. Это был голос Таньшиной. Татьяну несло по дороге, имеющей большой уклон. Тормозить она не могла, видимо, испугавшись, растерялась и забыла, как это делается. Катилась, стремительно набирая скорость, и громко кричала от страха. Впоследствии выяснилось, что она в первый раз встала на роликовые коньки. Я вместе с другими неравнодушными кинулся к ней на помощь и на зависть всем им оказался тем, кто спас девушку. Спасённая и спаситель, вцепившись друг в друга, закружились, словно в танце, а затем, потеряв равновесие, упали на асфальт. Мы ушиблись, но при этом очень обрадовались новой встрече. Долго и счастливо смеялись, не выпуская друг друга из рук.

Вторая случайная, а возможно, уже и не случайная, встреча с Татьяной случилась у меня в начале июля. Когда Галина с Полечкой жили уже в Черноголовке. Брат Андрей, в то время проживавший у тёщи на Соколе, приехал на похороны своей одноклассницы в наш район. Он сильно набрался за поминальным столом, выкушав без малого две бутылки водки. В таком состоянии не то что до Сокола – до родительской квартиры без посторонней помощи он не в состоянии был дойти. Родственники покойной позвонили и попросили меня прийти за Королевичем.

Вся наша с братом дорога до дома напоминала сцену из военного фильма о двух солдатах, вырвавшихся из окружения противника и с трудом пробирающихся к своим. У одного бойца смертельная рана, и он плетью висит на плече у товарища, всячески препятствуя его ходьбе, а у другого от чрезмерных усилий по его транспортировке всё тело в поту и выбилась рубашка из брюк.

Зайдя в подъезд, мы встретились с Таньшиной, выходящей из квартиры на прогулку с собакой. Улыбнувшись, девушка поздоровалась с нами. Мне стало настолько неловко и за пьяного брата, и за свой неприглядный вид, что я в оправдание забормотал что-то жалкое и нелепое.

– Всё хорошо, – успокаивающе прошептала Таня и, приблизившись, нежно коснулась моих губ своими губами.

И тут случилось невозможное. Прислонив брата к стене, я заключил девушку в объятия и крепко её поцеловал.

Мне было страшно и сладко. Я боялся, но целовал и не верил, что целую. Это казалось неправдоподобным. В моих глазах эта девушка была само совершенство.

В тишине подъезда вдруг послышался резкий звук открывающегося замка, хлопнула дверь. По ступеням застучали задники чьих-то домашних тапочек. Мы с Таней тотчас отстранились друг от друга, пряча глаза и краснея, как нашкодившие и застигнутые врасплох дети. Перед нами в пижаме и шлепанцах появился мой отец.

– А то смотрю, в подъезд зашли и пропали, – стал оправдываться Сидор Степанович, извиняясь перед Татьяной за своё появление, а пуще того за свой затрапезный вид.

Таньшина смущённо поздоровавшись, выбежала с Дастином на улицу, а мы вдвоём с отцом поволокли вконец ослабевшего Андрея вверх по лестнице.

Когда привели Королевича домой, он, слегка протрезвев, стал кричать:

– Мама, держи меня! Знаешь, какую я женщину видел! Я удивляюсь, как не ослеп. Это была богиня! Афродита! А была бы здесь твоя супруга, Серёга, я бы обязательно ей наябедничал, что ты целовался с Афродитой. Это неслыханно! Несправедливо! Мама, на его месте должен быть я. Я – старший! Я всегда был первым! Я всегда был лучше его. Почему вдруг случилась такая несправедливость?

Я ушёл в свою комнату, лёг на кресло-кровать и, всё ещё ощущая вкус поцелуя, блаженно улыбнулся.

До июля я работал. По выходным, когда жена уезжала к родителям на дачу, мы с Татьяной прогуливались по вечерней Москве. Однажды я ей предложил показать дом, в котором жил четыре первых года своей жизни.

На встречу Таня пришла в длинном штапельном платье, на небесно-синем фоне которого цвели розовые пионы. На ногах красивые легкие белые босоножки. Густые пшеничные волосы заплетены в косу. Шею обвивала нитка жемчуга.

– Все царицы мира завидуют вашей красоте, – восхищённо заметил я.

– Спасибо, – скромно ответила девушка и поинтересовалась: – Ну что, в дорогу?

Сначала мы решили ехать на метро, но передумали. Пошли пешком. Мы шли, и на Таню все оглядывались, настолько она была хороша в своём простом и всё же царственном наряде.

От метро «Кунцевская» по Кастанаевской улице мы неспешно дошли до станции метро «Багратионовская». Здесь на нашем пути попалась лужа, оставшаяся после ночного дождя. Я подал Тане руку, которую та охотно взяла. И, преодолев препятствие, мы продолжили свой путь, держась за руки. Дошли до станции метро «Фили». Перебравшись на другую сторону железной дороги Белорусского направления, мы вышли к Бородинской панораме. Посидели на скамеечке у памятника Михаилу Илларионовичу Кутузову, избавителю Москвы от наполеоновского нашествия. Затем прошли мимо Первого МПЗ, где трудился мой отец, перешли Кутузовский проспект и пошли в сторону Киевского вокзала, к дому, в котором прошли первые годы моей жизни. От Киевского вокзала на речном трамвайчике по Москве-реке мы добрались до Парка культуры и гуляли там допоздна.

Славное было лето. Мы с Татьяной ходили в бассейн и на речку. Таня учила меня играть в большой теннис на открытых кортах спорткомплекса «Искра», что на станции метро «Ботанический сад».

Мы ходили вместе в кино, в театр, на вернисаж в Измайлово. Я предложил Тане сделать ремонт в квартире на Пятнадцатой Парковой, чтобы она могла сдавать свои апартаменты жильцам и не нуждаться в деньгах. Чем в августе месяце мы и занялись. Я был больше на подхвате, а первую скрипку в ремонте играла молодая хозяйка. Тогда же я купил дорогой хороший фотоаппарат, и мы много фотографировались. А затем со снимками, где я пью квас из бутылки и лежу, развалясь на диване, Таня выпустила сатирическую стенгазету, смешную, уникальную и удивительную.

В одно из воскресений мы отправились с Таней на Вернисаж. В переходе у станции метро «Измайловский парк» случайно наткнулись на Андрея с приятелем, которые пели, аккомпанируя себе на гитарах. Вокруг них собралась целая толпа поклонников. То и дело летели монеты и купюры в раскрытый чехол от гитары, лежащий перед артистами. Мы с Таней остановились послушать импровизированный концерт, а в антракте подошли к менестрелям, и Андрей познакомил нас с Вениамином Ксендзовым.

Весь день мы гуляли с Таней по Вернисажу, держась за руки, а Ксендзов с Королевичем, бросив свой доходный промысел, ходили за нами с гитарами и пели только для нас. По уверению Вениамина, находясь в нашем обществе, он получал наслаждение, отдыхал душой. Мы ему верили и не удивлялись его восторженным словам, справедливо полагая, что влюблённые притягивают к себе людей, желающих им сделать что-нибудь приятное.

Влюблённый человек преображается сам и преображает окружающий его мир. А если влюблённых двое – то это второе солнце, которое ходит по улице рядом с вами, светит и согревает.

На город спустились вечерние сумерки, незаметно превратившиеся в ночь. Мы с Таней бродили по опустевшему городу и без конца целовались. Стоя на мосту, проходящему над многочисленными железнодорожными путями, любовались синими и лунно-белыми огоньками маневровых светофоров и сияющими звёздами на московском небе.

Ранним утром мы вдруг попали под тропический ливень, промокли до нитки. Таня пригласила меня просушиться на Пятнадцатую Парковую в только что отремонтированную квартиру. Там мы переоделись. Молодая хозяйка надела длинный, до пят розовый махровый халат. А мне дала новую, но старомодную шёлковую полосатую, видимо дедушкину, пижаму.

Свою мокрую от дождя одежду мы постирали и повесили сушиться на кухне.

Тогда же на Пятнадцатой Парковой «это» и случилось. Я счастливый лежал на спине в смятой постели и несмотря на приятную, но чудовищную усталость, не в состоянии был закрыть рот. Говорил без умолку, а улыбающаяся Татьяна, лёжа у меня на груди, с благоговением во взоре слушала мою болтовню.

Я о тебе совсем ничего не знаю, – жаловалась девушка.

– А что ты хочешь обо мне знать?

– Всё. Расскажи о себе. Начни с самого детства.

– С детства? Тогда наберись терпения, повесть моя будет долгой.

– Чем подробнее, тем лучше.

– Как только я осознал, что живу, так сразу же стал задавать родителям два вопроса.

– Кто виноват и что делать?

– Нет. Интересовало меня совершенно другое. А именно, как это так получилось, что меня не было и вдруг я появился?

– А второй вопрос?

– Сколько это счастье продлится?

– И что родители тебе отвечали?

– Отец предпочитал отмалчиваться. Когда уж совсем я на него наседал, обнадёживал: «Вырастешь – узнаешь». Матушка, наоборот, очень обстоятельно на мои вопросы отвечала. Второй вопрос не сразу возник в моей голове, а в результате беседы со старичком на похоронах. Я тебе уже говорил, что все дома наши были густо заселены, и свадьбы, и похороны были явлением обычным, даже можно сказать будничным. Так вот, на очередных похоронах кто-то из взрослых и много поживших открыл мне, ребёнку, глаза на то, что жизнь наша не бесконечна. Сказал, что рано или поздно похоронят всех, в том числе и меня. Я ужаснулся от услышанного и, прибежав домой, спросил у мамы: «Когда придёт моя очередь умирать? И нельзя ли как-нибудь ради меня этот закон нарушить?». Я готов был мириться с тем, что все умрут, даже мой брат и мои дорогие папа и мама. Но смириться с мыслью, что умру я, было невозможно. Всё существо моё против этого бунтовало. «Этого не может быть, – убеждал себя я, – этого не будет».

– Подожди. Что тебе ответила мама на первый вопрос? Ты узнал от неё, как появился на свет?

– Глядя мне прямо в глаза, мама объяснила: «Я пошла к врачу. Доктор дал мне семечку, я её проглотила, и у меня стал расти живот. Когда пришло время, я снова пошла к врачу, он живот разрезал и достал тебя». У мамы действительно был шрам на животе, я видел его, когда мы всей семьёй отдыхали на речке. Поэтому эта версия мне показалась убедительной. Причём я представил себя вышедшим из живота сразу в ботинках и одежде. Таким же, каким я был, только меньших размеров.

– Что насчёт смерти мама сказала?

– Она объяснила так: «Люди живут на земле сто лет, а потом умирают». «Неужели и я умру?» – задал я ей самый важный на тот момент свой вопрос.

«Да, – подтвердила мама слова старичка, – надо признать, что все мы умрём».

– Как ты на это отреагировал?

– Какое дело мне было до всех. А вот тот факт, что я умру, а моя родная мама говорит об этом так спокойно, – это тогда меня поразило. Я не смог сдержать слёз и разрыдался прямо на кухне. Я не спал, как мне казалось, всю ночь и размышлял о том, как это всё случится. Впервые в мою ясную, светлую, безмятежную, а главное, вечную жизнь ворвалось что-то тёмное, тревожное. Я долго старался представить себе этот неприятный день, когда ко мне, купающемуся с товарищами в речке, подойдут и скажут: «Вы так резвитесь со своими друзьями, а между тем забыли, что вам сегодня сто лет в обед. Давайте-ка, вылезайте из тёплой воды, одевайтесь и ложитесь в гроб. Мы отнесём вас на кладбище и закопаем в сырую, холодную землю». – «Ну, надо так надо. Если уж закон такой». И начинал себя мысленно убеждать: «Действительно, а иначе на Земле другим места не останется. Что ж, лягу в гроб, пусть отнесут меня на кладбище и зароют. Буду смирно там лежать в темноте. А другие люди в это время будут бегать по земле, смеяться и веселиться. Как будто ничего и не случилось, ничего не произошло». В голове сразу начинали роиться мысли: «Надо будет договориться с могильщиками, чтобы они гроб мой не забивали и глубоко не закапывали. А я уж, как стемнеет, выберусь, отстригу себе столетнюю бороду и буду жить безмятежно следующие сто лет. Зимой кататься с ребятами на санках, летом играть в “чижика” и лапту, купаться в нашей мелкой и мутной Сетуньке». Распространённая в те атеистические годы мысль «травой прорасти и зазвенеть на полях колокольчиками» меня ни с какой стороны не устраивала. Такой вариант мне даже в голову не приходил. О смерти, надо заметить, заговаривал со мной и твой дедушка. Ерофей Владимирович пояснял мне, что человек может умереть и не дожив до ста лет. Но при этом уточнял, что смерти, как таковой, не существует. Тело сгниёт, а душа улетит на небо. Мама, присутствовавшая при этих его разговорах, сердилась и просила не забивать ребёнку мозги всякой вредной чепухой. Да и мне, признаться, такое не слишком нравилось. В моём варианте «состриг бороду и катайся себе ещё сто лет в парке на каруселях» было больше тепла и жизни. А то тело сгниёт, душа улетит. Что значит «сгниёт»? Жалко. Это же моё тело. И потом, что это за «душа», которая улетит на небо? Зачем она вообще нужна без тела. Да, и, положа руку на сердце, с неба, конечно, труднее удрать, чем с кладбища. «Какой такой рай? Не надо мне рая. Разве может быть что-то лучше моей жизни на земле?». Так я вполне искренно рассуждал, хотя жизнь земная, как теперь вспоминаю, была совсем не сахарная. Не мы одни, все окружающие, друзья и знакомые, родня, соседи – все очень бедно жили. В нашем дворе, состоящем из трёх пятиэтажных домов, в которых были сплошь коммунальные квартиры, имелся всего один велосипед. Да и тот был куплен смертельно больному мальчику. Врачи убедили родителей, что спасение только в велосипеде: «Купѝте сыну велосипед, и пусть он на нём с утра до ночи, в любую погоду, в любое время года, наматывает по двору круги». И Игорёк наматывал, и никто у него не просил покататься. Никто не отбирал велосипеда, хотя ребята были всякие. Даже шпана понимала, что не для удовольствия он раскатывает по двору, а от смерти своей бежит, спасается. Сразу скажу, что не только убежал, но и пережил всех своих сверстников, сильных и здоровых. Обладатели футбольных мячей (их было двое) почитались чуть ли не за богов с Олимпа. Смешно сказать, но даже игрушечный вертолёт, запускавшийся с рогатки при помощи шёлкового шнурка, делал его обладателя, рыжего Серёжу, значительным человеком в дворовом сообществе. Детей и подростков, повторюсь, было очень много. Поэтому враждовал двор с двором. О чём я тебе рассказывал. Впоследствии коммуналки расселили, люди разъехались, соседние дворы замирились и, создав коалицию, стали враждовать с другой стороной улицы. Затем с другим районом. Незаметно всё это противостояние само собой закончилось, так как район наш постепенно опустел. Я рано повзрослел, и не потому, что в учителях недостатка не было, а в большей степени оттого, что жили бедно. Дети в бедных семьях если и не умнеют, то уж взрослеют рано. Когда я ещё в детский сад ходил, подошли мы с приятелями к забору, а в заборе дыра. Тут же мои приятели изъявили желание убежать, так как отношение воспитателей к нам было несносное, и убежали. Велик был соблазн последовать их примеру, но я поразмыслил и остался. Во-первых, потому что родителей дома не было, а во-вторых, я знал, с каким трудом моим родителям место в этом детском саду досталось. Отец в течение шести месяцев работал разнорабочим на стройке. Поэтому и в углу я стоял послушно и терпел, как мог, когда воспитатели в качестве наказания глаза мылили.

– Тебя послушать, в детском саду работали одни садистки, – смеясь, отреагировала Таня.

– У меня фотография есть. На ней все хороши, но особенно впечатляют глаза нянечки. Это глаза настоящей ведьмы. «Клещи огненные», а не глаза. И таким доверяли детей. Надо сказать, что я уже в четырёхлетнем возрасте был чрезвычайно стыдлив. Стыдлив и влюбчив. Не знаю, как теперь, но тогда в детских садах для мальчиков и девочек был общий туалет. Дети редко им пользовались, но сам факт говорит о том, что нас за людей не считали. Впрочем, к взрослым было точно такое же отношение. Может, тебе это покажется странным, но я уже в детском саду осознавал себя как окончательно сформировавшегося человека. Знающего, что хорошо, что плохо, отвечающего за свои поступки. И меня, с таким вот моим сознанием, грубые и озлобленные на свою беспросветную жизнь женщины таскали за уши, срывая на мне зло, и ставили в угол. Впрочем, с ними, наверное, обращались точно так же, хотя это их и не оправдывает. Я очень хорошо помню, что тогда уже мне мешало моё крохотное тело, и я не по-детски грустил о том, что ещё долгие годы мне придётся влачить бесправное, бездеятельное существование. Пока появится возможность заниматься чем-нибудь сознательно и свободно. Спасение находил, уходя в мечты и фантазии. И была нестыковка. Считая меня ребёнком, очень серьёзно относились к сказанным мною словам. Ругали за выдумки, за вымысел, называя мои фантазии ложью и враньём. Наказывали меня за мечты мои светлые. Сейчас я вспоминаю это с улыбкой, но тогда мне было не до смеха. В детстве было много интересного. Входишь во взрослый мир беззащитным, чтобы как-то выжить, вынужден общаться, сравнивать себя со сверстниками. Задавать взрослым тысячу вопросов, на которые те боятся, а зачастую и не в состоянии дать ответа. В детском саду я часто влюблялся и с интересом наблюдал за своими ощущениями. То есть следил, что происходило со мной в тот момент, когда предмет моего обожания находился рядом. Если определить то моё состояние как состояние восторга, то всё равно это будет сухим и неполным определением. Это был взрыв эмоций, рождение новой галактики. Признаюсь, что я тогда беспредельно любил жизнь. Я её и сейчас люблю, но что со мной творилось тогда – невозможно передать словами. Я на всех и на всё смотрел влюблёнными глазами и видел, что вечно уставшие воспитательницы, с застывшими на лицах гримасами ужаса, ненавидят всех и всё. Я удивлялся и задавал себе вопрос: «Почему они такие?»

– У тебя мамка всю жизнь в детском саду работала, а ты о детских воспитателях такие ужасы рассказываешь. Кстати, почему вы с братом к ней в детский сад не ходили?

– Она тогда ещё в детском саду не работала. И я же не обо всех, а только о своих воспитателях тебе говорю. У нас были такие, где-то возможно, наоборот, золотые. Добрее отца с матерью. В детстве я был очень близок к природе. К насекомым, к птицам, к зверям. Взрослея, удаляешься от природы, и это печально. У меня были свои страхи. С ужасом думал я тогда о сверстниках, что живут в интернатах и детских домах. И никогда не прощу родителям их угрозы отдать меня в интернат за то, что временами я слишком, по их мнению, резво бегал и громко смеялся. Родители, зная за мной этот страх, – пользовались. Я сразу же притихал, солнце для меня заходило за тучу, – я боялся, не хотел в интернат.

 – Ты, оказывается, злопамятный?

– Мне просто некому было за всё это время поплакаться в жилетку. Не было родной души, способной меня услышать, понять и пожалеть.

– Рассказывай дальше.

– Там же, в детском саду, я заметил в себе неуёмное желание хоть в чём-то, но быть первым. Но опять же заметил, что первым я хотел быть не во всём. Например, один мальчик в нашей средней группе, Игорь Грачёв, умел читать, и ему давали в руки книгу, чтобы он занимал нас чтением вслух. Причём от напряжения вся его верхняя губа покрывалась крупными каплями пота. Я признавал его умение как высокое достижение, но соревноваться с ним в этом ремесле не хотел. Слушать чтение я любил, но чтобы в четыре года читать самому – нет, на это я был не согласен. Что-нибудь слепить из пластилина, порисовать, – это было моим. Рисовали у нас все, за редким исключением, плохо. Было два художника: забитый, тихий мальчик Герман Гавриков, живущий в моём подъезде, и я. Но при этом Герман рисовал не просто хорошо, а запредельно для тех моих возможностей. Он создавал такую же картинку, как художник в книжке. Собственно, он художника из книжки и копировал. Его за это хвалили, я ему завидовал. Пробовал подражать, но у меня не получалось. Он изображал пионеров, идущих в строю. Если смотреть на картинку, то первого пионера мы видим целиком, с руками и ногами, а всех остальных только контуры. И эту шеренгу неизвестно куда шагающих пионеров он рисовал каждый день как заведённый. Ничего другого он нарисовать не мог. Любимый цвет карандаша у детей в нашей группе был цвет морской волны. Как только нам открывали коробку, все тотчас хватались за него. И можно было наблюдать странную закономерность. Карандаши других цветов почти что все целёхоньки, сантиметров по двенадцать, а карандаш цвета морской волны размером в два сантиметра. Этим цветом разукрашивали всё: море, небо, листья на деревьях, птиц, собак, людей. Всем нам, детям, не хватало в жизни этого цвета. И вот как-то в субботу детей в саду было мало, человека четыре вместе со мной. Германа Гаврикова, рисовальщика пионеров, не было. Помню, это была зима, снежок медленно падал за окном. И нам открыли и дали новую коробку карандашей. Я первым схватил драгоценный карандаш цвета морской волны и глазам своим не поверил. Был он огромный, не два сантиметра, а совсем такой же, как и все остальные. И дали нам ровную белую бумагу, а не серые листы с завернувшимися краями. И я, конечно, постарался, изобразил огромную, пушистую еловую ветку и новогодний цветной шарик, висящий на ней. Придя в понедельник в детский сад, я увидел свою картину на выставочной доске. Над ней красовалась надпись: «Первое место». Как правило, все наши рисунки шли в мусорную корзину, делалось это прямо у нас на глазах. А тут – такое. Счастью моему не было предела. Ничему впоследствии я так не радовался, как тому первому месту на выставке детского рисунка. Рисовал я много, не оставил этого увлечения и в школе. Учительница первого класса – человек не просто сердитый, а болезненно злой, увидев мой первый рисунок, похвалила меня родителям. А нарисовал я политически выверенный рисунок. Красную площадь, звёзды на башнях Кремля, часовых у дверей Мавзолея. Это первого сентября нам раздали бумагу и предложили нарисовать, кто что хочет. Моё чутьё мне подсказало, что следует рисовать. Многим не подсказало. И я был удивлён, до какой степени бешенства может довести учителя созерцание рисунков учеников. Конечно, прежде всего её вывело из себя несерьёзное отношение, с которым многие подошли к выполнению этого задания. Её предложение «нарисуйте, что вам нравится» было воспринято впрямую. Кто-то изобразил цветок, кто-то грузовой автомобиль. Учительница на этих «несознательных» кричала так, что стёкла в оконных рамах звенели. Тогда-то я и сообразил, что школьная жизнь будет ничем не легче детсадовской. Тут надо заметить, что в школу я стремился. К семи годам детский сад уже надоел. Но школа своей глупостью и отсутствием знаний опостылела мне очень скоро. Та же фальшь в отношениях учителей и учеников, да какие-то ещё детские игры. Я имею в виду октябрятские звёздочки. Какая-то глупая игра для взрослых уже детей. И за учительницу было стыдно, и за себя. Экспрессивная была женщина, Александра Анатольевна, но ей, несмотря на все её старания, не позволили нас доучить. А после неё стали меняться у нас учителя один за другим. А с четвёртого класса наступила настоящая вольница. Учителей стало много. За три года я в школе уже пообвыкся, до окончания «каторги» была ещё целая вечность, длиною в семь лет. Летом ездил в пионерский лагерь, с осени до следующего лета учился в школе. Летом – в футбол дотемна, зимой – хоккей в темноте. В школе я учился легко, для меня не составляли труда те задания, которыми нас там обременяли. Иногда даже было обидно, за кого же нас принимают (или, как говорила моя покойная бабушка, «воспринимают»), что такие лёгкие уроки задают. Любимыми предметами были история и литература. Но и математика, как ни странно, была у меня на высоте. В четвёртом классе урок рисования самый любимый. Это был не урок, а час блаженства. Рисование нам преподавал пожилой, на вид очень строгий учитель, Анатолий Григорьевич. Он драл непослушных учеников за волосы, щёлкал пальцами по лбу так, что на этом месте шишки вскакивали. И всё это учениками и учителем воспринималось как норма взаимоотношений. В отношении меня он был предупредительным и ласковым. Мне он всё прощал за то, что я любил рисование. За один урок я изрисовывал весь десятистраничный альбом. А другие еле-еле одну картинку вырисовывали. Признаюсь, не рисовал того, что требовала школьная программа. Чучело селезня, статуэтку верблюда. И у учителя хватало и ума, и такта не заставлять меня заниматься этой тупой, бессмысленной работой. Он смотрел мои рисунки, вглядывался в баталии, которые вовсю разворачивались на страницах моего альбома. Смеялся той живости, с которой я изображал сражающуюся братию, давал ценные советы. У меня то индейцы бились с ковбоями, то русские с французами, то красные с белогвардейцами, то советская армия с фашистами. Все мои картинки, разумеется, не были совершенны с точки зрения живописности, но они были занимательны своим психологическим сюжетом. Чем, собственно, Анатолия Григорьевича и покоряли. Узнав о существовании кентавров, я их тотчас призвал в Красную армию. Надел на голову будёновку, в руки дал две сабли, на спину посадил красноармейца. То есть вся Красная армия пересела с нормальных лошадей на кентавров. Когда же узнал о существовании русалок, тотчас и их мобилизовал. Рисовал плот на озере, на плоту пулемёт «Максим», за пулемётом русалка в будённовке. Анатолий Григорьевич одобрял мои нововведения в Красной армии. Только просил, чтобы я у русалок сисечки прикрыл чешуёй. Тогда с эротикой было строго.

– «Строго». Так когда же ты узнал, каким образом появился на свет?

– В шесть лет меня уже просветили. В роли учителя выступила соседка Валя. Она уже всё знала.

– И то хорошо. Знаешь, я всё сильнее в тебя влюбляюсь. Я могу сойти с ума от любви к тебе. Я так сильно тебя люблю, что всё-всё-всё готова для тебя сделать. И всегда прощу тебе всё, какую бы гадость ты мне ни сделал. Немедленно целуй меня.

Я поцеловал Таню, и время снова для нас остановилось.


Глава десятая

Уход отца из семьи. Мама устраивает смотрины

Незаметно наступила осень, из семьи неожиданно ушёл отец. Никаких предпосылок для этого не было, он всегда был смешлив, весел, как казалось, счастлив в браке. Позвонила незнакомая женщина и сообщила, что Сидор Степанович остаётся жить с ней и в свой прежний дом больше никогда не вернётся. Мама встречалась с ней, разлучница передала ей сумку с вещами её бывшего мужа. Что называется, отрезал так отрезал. Переоделся в новую одежду, а от вещей, напоминавших ему жизнь со своей семьёй, избавился. И мама его вещи взяла и даже предлагала их мне донашивать. Странное было ощущение в нашей семье – человек жив, но как будто и умер.

Я винил в уходе отца себя, вспоминая своё недостойное семьянина поведение, о чём мне так же с упорством, достойным другого применения, стали ежеминутно напоминать жена и мать. Дескать, если бы не бегал я за чужой юбкой, то и у «старого дурака» не появилась бы в голове идея бросить семью. Жена называла моего отца «старым дураком», а я, вместо того чтобы одернуть её, стоял и краснел, покорно помалкивая, и мать, разумеется, была на её стороне.

После того как отец покинул семью, с матушкой случился нервный срыв. Мама стала приглашать в гости женихов, которые, как она это представляла, могли бы занять освободившееся место неверного супруга, оставившего её в самый ответственный момент жизни – «на пороге старости».

Надо заметить, что Андрей тут же проявил инициативу, привёл своего сокурсника и друга, бывшего коллегу по театру Герарда Сундаралова. Человека довольно молодого и интересного, но интересовавшегося больше не Марьей Андреевной, а жилплощадью и пропиской.

Всё это выглядело довольно глупо. У меня складывалось ощущение, что все вдруг разом сошли с ума.

Под благовидным предлогом (у мамы на самом деле был день рождения) собрались за праздничным столом «новые люди», проще говоря – женихи. Кроме Сундаралова, о котором я уже говорил, был Марк Игоревич Антонов и Станислав Мазаевич Беридура.

По странному стечению обстоятельств, именно в этот день я встретил на улице своего университетского дружка, а когда-то и коллегу по работе Валентина Супикова. И тоже пригласил его в гости.

К тому моменту, как мы с другом вошли в комнату, за столом уже все были навеселе и шла оживлённая беседа.

– Расскажи, как ты лекарем стал, – попросила мама Марка Игоревича.

– Как понял, что могу людей лечить? – уточнил Антонов, – Пожалуйста. У сестры был муж Николай. Сейчас нет его. Покойник. Умер. Он был любителем выпить. А самогона было много. Мне-то, что есть самогон, что нет – всё одно. Но квас, что мать делала, мне нравился. А с ведра доставалась только кружка. Потому что нас в семье шесть человек, и их двое – сестра с мужем. Каждый по кружке выпил – восемь кружек. А там десять литров в ведре. Раз – и кваса нет. Одна уже барда пошла. А мать что делала? Приносит воду из колодца, наливает, перемешивает. Чуть-чуть устоялось – и пьют. Им-то ничего. А я, как увидел, думаю: «Всё, больше не пью».

– А нельзя было сказать, чтобы так не делали? – поинтересовалась хозяйка.

– Что матери, что сестре говорить без толку. Потому что сейчас у меня запор, а тогда меня несло. После операции лет десять или пятнадцать слабило очень сильно. Чего-то в организме не хватало, а чего – не знаю. Но дело не в этом, я привык и не обращал на это внимание.

– А какая была операция? – бесцеремонно поинтересовался Сундаралов.

– Язва желудка. Так вот. Квас я не стал пить, а Николай стакан самогона опрокинет и квасом запивает. И как его понесло. Он еле до туалета успевал добегать. Он и самогон с солью пил, и таблетки всякие. А всё квасом запивает. И его несёт. Сестра подходит ко мне и спрашивает: «У тебя как? Нормально всё? Кольку несёт уже какой день». Говорю: «Он же квас пьёт?» – «Да» – «Пусть больше пьёт». Подхожу к Николаю и говорю: «Ты перестань пить квас». Главное, на женщин квас не действовал, у них желудки были приучены к смешанной воде. Пошли мы с ним за водой, по два ведра принесли. И прямо на наших глазах мать хлысть одно ведро в барду. «Вот, – говорю, – через чего тебя несёт. Ставила-то мать на кипячёную воду, а теперь разбавляет сырой водой». – «Точно. Что делать? Как остановить?». И как стал материться. Говорю: «Коля, я даже и не знаю, чем остановить». Смотрю, у нас на террасе висит треска солёная. Уже где-то с полгода висела. До того высохла, что снаружи вся солью покрылась. Думаю: «То, что ему нужно!» Говорю ему: «Вот, поешь, пожуй, пососи. Но не вздумай пить квас. Как выпьешь, тебя опять понесёт, и тогда уже никакая рыба не поможет». И он сосал, жевал и через полчаса подходит, говорит: «Знаешь, стало лучше. В животе перестало бурлить». Говорю: «Смотри не перестарайся, а то кишечник запрёт». Но на этом дело не закончилось. Рыбку-то он съедал, а кости от неё кидал поросёнку. Мать, как заметила – в крик.

– Почему? – полюбопытствовал Сундаралов.

– Потому что если поросёнок, хоть раз попробует солёную еду, то пресную есть уже не будет. Всё время придётся солить.

– Я этого не знал, – признался Герард. – И чего в этом страшного? Ну, будут давать ему солёную еду.

– Этого нельзя делать, солёной едой кормить. Поросёнок начинает много пить и может заболеть. Синеть начнёт. И может подохнуть. Поднимется у него температура, станет потом обливаться. Есть-то он начнёт ещё лучше, но эта соль может спровоцировать болезнь.

– На продажу, наверное, так поросят и готовят. Дадут солёной еды, спровоцируют аппетит. Хорошенько откормят и забивают больных.

– Нет. Больного сразу видать. Раньше ветеринария хорошо работала. Они определяли сразу.

– Герард в те годы не жил, откуда он знает, – кольнула Сундаралова моя матушка.

– Да, – подтвердил Антонов, – На рынке не только ветеринар, любой мясник, рубщик, только посмотрит и скажет: «Это больной, иди отсюда с ним».

– Раньше было строго, – решила показать себя знатоком мама, – Нужен был ГОСТ, разрешение.

– Нет. Никакого разрешения не нужно было, – поставил её на место Антонов. – Мои родители резали поросёнка на дому. Опаливали, разделывали его на шесть частей. Привозили на рынок и сразу к ветеринару. Он приходил, смотрел. Но обязательно требовал лёгкие, печенку…

– Взятку? – предположил Герард.

– Нет, для осмотра. Здоровое ли было животное. Лёгкие и печёнку ты мог продавать, мог не продавать, но привезти для освидетельствования должен был обязательно.

– А если я, например, взял у соседа здоровую печень и лёгкое, а сам продаю больное мясо? Сосед, допустим, не продаёт поросёнка, а себе оставляет.

– Ветеринар и без печени определит, только посмотрит на тушу.

– А почему именно на шесть частей разрезали? – не унимался Сундаралов.

– Чтобы легче носить, грузить, таскать. Поросёнок двести – двести пятьдесят килограмм весил.

– Как же вы такого откармливали?

– Есть такая порода. Называется «английская белая».

– Самая мясная?

– Да. Это мясная порода. Не сальная, а мясная. На хребте самое большое пять сантиметров сала.

– А у сальных пород?

– А у тех может быть сало до десяти сантиметров и больше. Там одно сало, а мяса нет. И сальные свиньи маленькие, их держать нет смысла. Они больше ста пятидесяти килограмм не вырастают. А «английскую белую» можно откормить до полутонны.

– За сколько?

– За год. А ту, сколько ни корми, наберёт свои сто пятьдесят – и всё. А «английская белая» вырастет тебе в пояс, хоть седло надевай и катайся.

– А если три года держать и кормить? – загорелись глаза у Герарда.

– Это только матку плодоносящую да хряка-производителя держат по три года. А так, если для мяса, – от восьми месяцев до года. Но тут опять многое от корма зависит. Хорошим кормом будешь кормить или травой.

– Хороший корм – это какой?

– Жмых, макуха. Подсолнечное масло делают, остаётся жмых.

– Это хорошо, если фабрика рядом.

– Ну, у нас была такая фабрика, жмыха было много. И комбикормом ещё подкармливали. А комбикорм был не такой, как сейчас. Из чего его раньше делали? Овёс, ячмень, рожь, пшеница, горох, кукуруза – такие вот злаки. Их перемалывали и смешивали. Вот это был комбикорм. От слова комбинированный, смешанный. Все корма перемешаны. Его варили и кормили поросёнка.

– И что, действительно можно выкормить до полутонны?

– Да. Дед мой выкормил поросёнка весом в триста килограмм. И на своих ногах ходил.

– Кто ходил, дед? – не понял Герард.

– Поросёнок.

– Дед выгуливал его?

– Не выгуливал, но у нас был большой выпас. И поросёнок по нему гулял, был всегда в движении. Не то что его поставили в загон, где ему не повернуться. Поросёнок из-за чего садится на ноги? Не из-за того, что он тяжёлый. А из-за того, что он без движения. А то: «У-у, я его кормил и знаешь, сел на задницу. Оказалось, был болен дистрофией».

– А сел из-за того, что стоял в загоне?

– Конечно. В замкнутом, ограниченном пространстве. Ограничено движение тела – и всё. Ты и себя возьми. Когда заболеешь и двое-трое суток пролежишь, потом встаёшь у тебя ноги ватные. Они тебя не слушаются. Это начинается дистрофия. Так и у поросёнка, и у любого другого животного. Так же возьми сейчас кур. Косточки на ногах не прямые, а полукругом, колёсиком. Почему? Потому что курица сидит в клетке и может только встать и сесть. У неё нет возможности подвигаться. И с момента выведения до забоя сорок пять суток. Ну, пятьдесят. И кормят спецкормами. От этого у них мясо сухое. Пока его ешь – сыт. Встал, походил, через час вроде уже чайку с печеньем захотелось. Колбаски, маслица, сырку. Потому что это мясо пустое. Оно раз – и улетело. Оно не даёт силы. Знаешь, мне ещё дед говорил: «При царе-батюшке колбаса была лучше». А почему?

– Воровала советская власть?

– Нет.

– Скотины поубавилось?

– Да. Но понимаешь, хорошую колбасу из молодого животного не получишь.

– Не делают?

– Не получишь. Нужно старое. А тогда же техники не было. Тракторов, машин не было. Всё на быках держалось. Но рабочего быка вырастить – это целая проблема. Нужно три-четыре года растить. Только после двух лет кастрировать. Если раньше кастрировать, то подохнет. Перестанет расти, будет хиреть и подохнет. Это я про быков и коней говорю. Козла, барана, поросёнка – можно кастрировать и раньше. Верблюда – не знаю. По-моему, верблюда вообще кастрировать нельзя. Что не знаю, то не знаю.

– Ты сам родом откуда? – спросила моя матушка Антонова.

– Родителей в Архангельск выселили, как кулаков. Там они меня и родили. Папа был на фронте, в Ленинградской блокаде. И когда война закончилась, он демобилизовался и маме дали разрешение на выезд. А самим уехать было нельзя. Там был самый настоящий концлагерь. Но, как считалось, – «на вольном поселении».

– Дома не за забором?

– Нет, не за забором. Но определённая территория – и попробуй уехать.

– То есть и свой комендант?

– И комендант, и охрана, и надзиратели, – всё, как положено. А потом, когда предатель Власов свою армию сдал, то всю нашу охрану мобилизовали и отправили на фронт. И не только охрану, но и самих «вольнопоселенцев». Надо же было кем-то образовавшуюся дыру на фронте затыкать. С Дальнего Востока войска вызывать? Когда они ещё притопают. Отца призвали через несколько дней после того, как охрана была полностью убрана. Родители без желания об этом вспоминали. После войны дали право жить где угодно, кроме трёх городов: Москвы, Ленинграда, Киева. И папа, демобилизовавшись, поехал искать место, куда должна была переехать мама с детьми. У него в Ростове жили братья, сёстры. Он приехал туда и решил остановиться в городе Шахты.

– Этот город шахтёрским был уже тогда?

– Да, а сейчас он, можно сказать, вымер. Шахты давно не работают. Их начали закрывать ещё до «перестройки», в семидесятые-восьмидесятые годы. Потому что уголь был весь выбран.

– Получается, приехали на голое место?

– Нет. Квартиру снимали, койки в домах. Жили вместе с хозяевами в одном доме. Естественно, родители платили за это. Сколько платили, не знаю, не помню.

– А сами не могли дом построить и жить? – поинтересовался Герард.

– А из чего построить? Только что война закончилась, разруха. И ты пойми, при советской власти дом построить было не так просто.

– Это я знаю, – согласился Сундаралов. – Для того чтобы кирпич на печку купить, я с матерью месяц на кирпичном заводе отработал. Чтобы за свои деньги купить тысячу штук паршивого, практически бракованного кирпича, пришлось месяц пахать.

– Ну да, – согласился Антонов, – проще было набрать на мусорке кирпичного завода, просто никому в голову это не приходило.

– Так у хозяев и жили? – вернула матушка Антонова к повествованию.

– Нет. Потом родители купили дом недостроенный. Помогли папины братья, сёстры, – скинулись. Папа у меня был простой рабочий, а его братья-сёстры занимали посты. Старший брат Владимир был главбухом областного банка, другой брат был бухгалтером на Ростсельмаше. Сёстры тоже были образованные, а папа малограмотный.

– За что же его репрессировали?

– Не отца репрессировали, а маму и дедушку, маминого отца. Хотя мама в то время была уже замужем и носила другую фамилию. Когда пришли к ним в дом забирать, то папу не тронули, а маму забрали. Видишь ли, дедушка фактически не подлежал раскулачиванию. А их сдала родственница, думала, дом и хозяйство достанется ей. А ей ничего не досталось. Она была сирота, дедушка её выкормил, вырастил, дал образование. И когда началась революция, брожения, так вот она его отблагодарила. Это нормально, сплошь и рядом такое встречается. Парадокс в другом: дедушка-то воевал на стороне красных. Фильм показывали: «Железный поток». Дедушка как раз и был в этом «железном потоке». Там людей погибло больше, чем в боях. От болезней, от скудного и неправильного питания. И, конечно, от халатности и непрофессионализма командиров. Они шли по Сальским степям, а воды там нет.

– Зачем они туда пошли? – спросил Герард.

– Шли от Каспия к Чёрному морю. Задача ставилась: от белогвардейцев земли очистить.

– Которых там не было.

– Были, но немного.

– Гера, не сбивай Марка Игоревича, – потребовала мама. – Рассказывайте дальше. Дом купили?

– Да. Там и жили. Шесть соток земли. Держали пятнадцать-двадцать кур. В огороде выращивали огурцы, помидоры, перец, зелень. Помидоры заготавливали на зиму. Не покупали. Мама высаживала где-то около ста корней помидоров. Представляете, какой снимали урожай?

– Засаливали?

– Сначала засаливали. В магазинах стеклянные банки продавались, а крышек-то к ним нельзя было купить. Чем закрывать банки? Начали с консервных заводов крышки воровать. И тогда (всё равно воруют!) государство решило крышки продавать. По пятачку за штуку.

– Наверное, по три копейки сначала продавали, – вмешалась мама, – Я почему так уверенно говорю. У нас тётя Аня, мать Зины Медяковой, этим занималась. Она знала, где их продают, покупала их по три копейки, а мне продавала по шесть.

– За ноги, за очередь, – стал оправдывать Медякову Антонов.

– Да, – согласилась матушка, – Даже тогда, когда я узнала, где она их берёт, Анна Михайловна сама проговорилась, я всё равно у неё покупала по шесть, чтобы поддержать как-то лишним рублём к пенсии.

– А почему ты так делала? – попытался Марк Игоревич вывести маму на чистую воду, – Потому что не было тебе расчёта ехать, терять день. Лучше отдать шесть копеек, чем стоять там в очереди. И ещё приедешь, то ли будут, то ли нет. И мои родители так же покупали.

– Помидоры хорошо там растут?

– Да. Но хорошие помидоры стали расти тогда, когда из Вьетнама стали привозить семена.

– Вьетнамские семена?

– Да. Мама выращивала помидоры, каждый по килограмму весом.

– Ничего себе! Я думала, это выдумки.

– Нет. Сейчас, конечно, нет таких помидоров. Выродились. Даже из Индии привозят, но не то. Из Турции – не то. А Вьетнам – да. Вьетнамцы привозили семена в пакетах и чайными ложечками мерили, продавали. Потом стали продавать пакетиками. Но семян этих хватало максимум на три года, потом вырождались.

– То есть если хочешь большие и хорошие помидоры, то надо опять покупать у вьетнамцев?

– Да. Они семена на самолётах привозили.

– И прямо к вам, в город Шахты?

– Там была обувная фабрика, и вьетнамцы на этой фабрике работали. Обучали их в ремесленных училищах. Обучали стройке, всему.

– У вас, наверное, климат был помягче. Чтобы они не мёрзли, их туда.

– Не знаю, из-за этого или нет. Факт тот, что у меня сосед, дядя Саша Шишков, работал в ремесленном училище мастером. Началась уборка урожая на Дону. И вьетнамцев тоже кинули на уборку. А они картошку есть не могут. Хоть варёную, хоть жареную – не могут. Рис едят, картошку нет. У них от картошки боли в животе появляются. Но они находчивые, быстренько нашли себе корм. Стали есть лягушек и рыбу ловить. Значит, что удумали? Их палатки стояли на берегу Дона. Шишков заходит к ним, глядь, ни одного вьетнамца. Куда делись? Это же для него – тюрьма. Он же был мастером, отвечал за них. А в его распоряжении был катер, моторная лодка. Он её заводит, выходит из заводи и пошёл вдоль берега. Смотрит, они все сидят на берегу, и девчата, и ребята. И чего-то из воды вылавливают. Глядит, костры разведённые горят. Те, что на берегу – лягушек из рогаток бьют. Только лягушка нос покажет, он её сразу – тюк! Метко стреляли. И сам стрелок не лезет её доставать. Лягушка пошла по течению, а там целый конвейер. Один стреляет, другой выбирает, третий потрошит, четвёртый обжаривает, а пятый уже сидит и жрёт.

– Потом меняются?

– Да. А женщины ходят и собирают лягушачью икру ладонями, отжимают воду и складывают в сплетенные из осоки корзины. Потом на костре как-то тоже её обжаривают и едят.

– Молодцы, – похвалил Беридура, – а их американцы хотели бомбой победить. А чего же им рис не давали?

– Давали, но им столько риса нужно было, что не напасёшься. Весь рис, что им был отпущен, съели. Всё это от недопонимания. Не понимали наши руководители, с кем имеют дело. Если уж привозите вьетнамцев на уборку, так закупайте для них двойную норму риса. Кто об этом в Советском Союзе думал? Всем на всё было наплевать. Ты русского студента отправь жить во Вьетнам. Его начнут пичкать сырой рыбой, змеями. Он схватит заворот кишок и умрёт.

– Марк, тебе только пятьдесят один год, а выглядишь на все семьдесят, – бесцеремонно сказала матушка.

– Так я же много чего в жизни перенёс, – стал оправдываться Антонов. – Ведь я же в ссылке рос, а там прямо через наш посёлок проходил тракт. Обозы шли, везли тяжёлую воду.

– Может, в этом главная причина твоего нездоровья? Откуда же её везли? Ведь тяжёлая вода, если не ошибаюсь, это продукт ядерной энергетики. Что же, там ядерный реактор был? Откуда тяжёлая вода?

– Природная.

– Природная?

– Да. Это начало атомной бомбы. Ведь немцы тоже с тяжёлой воды начинали. А возили в обозах грязь, и в посёлке Лидня была остановка для отдыха. Нет. Подожди. Через Козьмино шли обозы до Воркуты, так как железной дороги во время войны ещё не было. В Котлас везли, там была железная дорога. Может, я что и путаю, но дед говорил, что лошади у них быстро изнашивались. Только на одну поездку и хватало. Из Воркуты придёт обоз, а в Воркуту уходят уже другие лошади.

– Облучение получали?

– Мало того, что облучение, ещё и сильно уставали. Они шли практически по бездорожью. Там как таковой дороги не было. Была просека через тайгу – и всё. И по ней шли обозы, гружённые грязью, чёрным мазутом. Да, я ведь не рассказал… Помню, осень была, а нам есть абсолютно было нечего. И мама написала письмо отцу на фронт, в Ленинград. А мама у меня была грамотной, окончила женскую гимназию, знала несколько иностранных языков. Немецкий, польский, киргизский. Киргизский выучила, когда жила среди киргизов и калмыков. И она разговаривала с ними на их языке. И в ссылке с немцами разговаривала на немецком. Когда фашисты подходили к Москве, среди ссыльных немцев началось брожение. Некоторые даже открыто стали носить свастику. Газеты к нам, хоть и с опозданием, но приходили.

– Куда же смотрело НКВД?

– А кто знает, куда. Но потом нагрянули и всех немцев похватали. Был суд в красном уголке. А мама моя работала дояркой на скотном дворе, коров доила. И она в тот день устала, замёрзла, к тому же плохо была одета. У неё юбка была из мешка. И она на этом скотном дворе намёрзлась, пришла на суд, села и заснула. И сквозь сон слышит… А переводчиков нет, по-немецки никто не бельмеса. А были такие немцы, которые не знали русского языка, хотя родом были из Поволжья. А переводчиком на суде выступал сам главарь и зачинщик бунта. И переводил так, как ему надо. А в посёлке никто не знал, что мама понимает по-немецки, умеет и читать и писать. И она, преодолевая сон, поднимается… А тот знай, всё коверкает и переводит неправильно. Она встаёт и говорит: «Товарищи судьи, а переводчик вам переводит неправильно. Подсудимый сказал не так». У судьи глаза на лоб: «А как?» Зачинщик: «Да чего ты понимаешь, доярка!». А она ему по-немецки: «Я-то всё понимаю. Хельмут вот что сказал, а ты что переводишь?». Раз, и перевела судьям, что Хельмут говорил. Ну, и после этого по новой пошло следствие, по новой допросы. Она переводила, всё сама записывала. И по-русски, и по-немецки перевод вела. И после новый суд был.

– Зачинщику высшую меру?

– Да. Кто был не виноват, того отпустили. А инкриминировалось, что якобы наши ссыльные немцы имели связь с Берлином и ждали десант.

– А что мама написала папе, когда есть было нечего?

– Она написала: «Ты защищаешь Родину, а твои дети сидят голодные. Вторую неделю не выдают пайки». Отец получил письмо прямо перед атакой. Как правило, перед атакой всегда приходила почта и раздавались письма. В это время мимо отца проходил политрук и спрашивает: «Антонов, что с тобой?». Отец молчит. Замполит смотрит, у него треугольник в руках. Взял и читает. Прочитал и говорит: «Не волнуйтесь, хлеб будет доставлен». Представляете, метель, пурга, в час ночи привезли хлеб.

– Прямо рождественская история какая-то.

– И даже вперёд выдали пайки. И не только моим, но и всему посёлку.

– Да и отец после атаки живым остался. Двойная удача.

– Причём, как интересно было. Только окопались, а там в окопе вода стояла. Да ещё сверху дождик накрапывал. Они сверху плащ-палатку натянули, жёрдочки подставили, брезент по краям придавили. Воду вёдрами вычерпали из окопа. Там, где орудие установили, свод для воды прокопали, чтобы беспрепятственно уходила. Обустроились, и орудие и снаряды накрыли. Ну, а в этом окопе собрался расчёт. Развели костёр, сидят, греются, пьют чай с сухарями. А папа был ездовой, за лошадьми ухаживал. Он поднимается и говорит: «Товарищ старшина, разрешите отлучиться. Пойти проверить лошадей, как они там». Старшина говорит: «Иди, посмотри». Отец пришёл к обозу, обошёл, посмотрел всех лошадок. Сенца им ещё дал, зерна уже не было. Возвращается, а там где люди у костра сидели, только дымок остался. Прямое попадание мины. Никого в живых не осталось. И пока корректировщика вычисляли, пока его «сняли», продолжался обстрел. Ну, а потом наши ответный огонь открыли по установленным точкам, тем тоже мало не показалось. Отец не особо любил про войну вспоминать. Вот дядька, мамин брат, он моложе моего отца, вот тот умирал, всё кричал: «За Сталина!». Постоянно, как выпьет за столом, так начинает: «Вот Сталин – это молодец!».

– А он что, не знал, что его брат родной с семьёй помирал в ссылке?

– Не брат, а сестра и племянники. Да и сам он, и его сын, тот, что с сорок первого года, тоже жили с нами. И всё равно Сталин для него был светило. Я как-то послушал эти его похвальные тосты Сталину, и мне так захотелось сказать: «Мало вас секли, надо было больше». А их самым натуральным образом выпороли, всех четверых, как только в ссылку привезли.

– Так он сам в ссылке был?

– Конечно. А ты думала, откуда столько людей для отпора фашистам набрали? Кто такие на самом деле сибиряки? Когда моих только привезли в Архангельск, мама родила первого ребёнка. А жили всю зиму в палатке.

– В брезентовой?

– Какой там. Из лапника сделали шалаш, тряпками накрыли, и всю зиму горел керосин.

– Лампа керосиновая?

– Примус. Он тепла больше даёт. И вроде уже перезимовали, морозов-метелей не было. И вдруг ребёнок заболел двусторонним воспалением лёгких и умер. Это был первый ребёнок, сын. Дед и все были сильно расстроены. Вроде уже перезимовали, вот уже весна, тепло, и – на́ тебе. Двустороннее воспаление. Ну, а тогда какое там лечение? И кто там лечил, кому это нужно было? Там был фельдшер один, попивал. Он пришёл, посмотрел, лекарств у него нет. Пенициллин тогда уже открыли и использовали, но он был только в госпиталях. Да и там не было. Ну, и все трое мужчин: дед, отец, дядька – мамин брат, пошли к коменданту просить, чтобы их на работу не гнали, дали возможность похоронить ребёнка. Был отказ. Дед пришёл от коменданта, это уже мама рассказывала, сел и говорит: «Знаете что? Не пойдём мы на работу. Пусть что хотят делают, нам надо похоронить ребёнка». Ну, и начали гроб делать. А им надо было идти на лесоповал, дома только бабушка и мама оставались. То да сё. Заявляются четыре надзирателя – и пошло. Мать-перемать. «Почему не на работе?». И ногой по гробу. Надзиратель замахнулся, хотел мать ударить, но дед взял и закрыл собой дочку. И его отходили ивовой палкой. Всех, кроме бабушки, долго били ивовыми палками.

– И что, тот, кого отходили ивовой палкой, через пять лет, сидя за столом, от всей души кричал: «За Сталина!»?

– Больше, чем через пять лет.

– Может, настолько замучен был?

– Нет. Рабская преданность. Он добровольно в партию вступил. Как поп с иконою, так и он со своим партбилетом носился.

– Карьеру делал?

– Да, нет. Был простой работяга.

За столом повисла напряжённая пауза.

– Давайте расскажу, как я стал седым в двадцать лет, – вывел всех из грустной задумчивости Беридура. – Попросили меня, дурака, устроить охоту на медведя для уважаемых людей. Сказали: «Дело не хлопотное. Вечером, за костерком, расскажешь, как ты это умеешь, истории охотницкие. А затем зайдёшь в палатку, переоденешься в косматую шкуру Топтыгина и пробежишься за кустами так, чтобы тебя заметили. На этом твоя работа заканчивается. Утром охотники отправятся в лесок, если такие смельчаки ещё останутся. Медведя, разумеется, не встретят, но мы в этом будем не виноваты. Сказать, что в лесочке медведя не было, у них язык не повернётся». В общем, пообещали денег, льгот, уговорили. А я выпил за костерком лишнего и давай охотникам анекдоты травить: «Старый медведь учит молодого: “Ты, Мишутка, если заметишь в лесу человека, то подойди поближе, встань на задние лапы, выпрямись, покажи свою стать, подай голос. Пусть он на тебя полюбуется – так как человечинка без дерьма вкусней”». Смотрю, никто не смеётся. Думаю, хватит мне перед этими безмозглыми аппаратчиками кривляться-ломаться, надо поскорее дело заканчивать. Зашёл я в свою палатку, переоделся в топтыгина и через заднюю секретную дверь вылез прямо в лес. Мне надо было всего лишь пробежаться от куста до куста. Но я не подумал о том, что пока я в своей палатке переодевался, охотники сходили и взяли заряженные ружья. Они-то подумали, что и я за ружьём пошёл. По-моему, я им даже, уходя, так и сказал: «Пойду проверю, на месте ли моё ружьё». А я, ничего не подозревая, бегу и кричу с характерной для медведя хрипотцой: «У-у-у! А-а-а!». Как все принялись тут по мне палить, только чудом я смог уцелеть. Потом уже, в шкуре, двенадцать отверстий от пуль насчитал. Но это было потом. А после пальбы залез я к себе в палатку через секретную дверь, снял шкуру и выхожу к охотникам через парадную. А они, все возбуждённые, смотрят на меня и говорят: «Посмотри на себя в зеркало, ты же стал совсем седой». Я глянул на своё отражение и ужаснулся. Мало того, что седой, так ещё и все волосы торчком стоят, как иглы на спине у дикобраза.

За столом никто, как того ожидал Станислав Мазаевич, не посмеялся над его вымышленной историей.

– Боев сказал, что на Луну хотят отправить космонавтов. Говорит, вода там нашлась, – стал лениво делиться последними сплетнями Антонов.

– А вода всегда там была, – тоном знатока заявил Беридура, – причём находится очень близко к поверхности. Там же лунные родники повсюду, два метра прокопал и пей. Я почему так хорошо об этом осведомлен? Потому что сам был космонавтом и летал на Луну, ещё до Юрия Гагарина.

– Чем же вы там питались, на Луне? – поинтересовалась матушка, еле сдерживая улыбку.

– Ну, во-первых вам надо знать, что в Советском Союзе тоже была своя лунная программа. И мы прилетели на Луну, опередив американцев.

– И всё же чем же вы там питались? – подыгрывая моей матушке, стал настаивать Марк Игоревич.

– Вот с питанием, вы правы, было плохо. Но там, как я уже сказал, повсюду лунные родники. Мы водой спасались, она сытная до того, что даже хлеба не надо. Да, пили лунную воду.

– Ну как же, даже здесь на Земле в чернозёме, приходится рыть глубокие артезианские скважины.

– Ну да, – подтвердил Беридура.

– А артезианская скважина, она более чем на сто метров в глубину, – сказал Сундаралов.

– Ну да, – согласился Станислав Мазаевич, – по крайней мере, меньше чем с двенадцати метров воду не накачаешь. Этим-то Луна и удивительна. Там эти родники повсюду.

– Постойте, Станислав, – пришло маме на ум. – А какой порядковый номер был у вас в отряде космонавтов?

– Нулевой. Я же сказал, что был раньше Гагарина записан в отряд космонавтов. А если совсем точно, то минус ноль-ноль-семь. Нас же много там до Юрия было. Есть американский фильм про Джеймса Бонда, он там тоже ноль-ноль-семь, но только без минуса впереди. И в фильме этот агент тоже в космос летал, возможно, они что-то слышали про меня. Так вот, на Земле нам хорошо готовили.

– Чем кормили? – улыбаясь, спросил Герард.

– Из экзотических блюд запомнилась слонятина с картошкой.

– Сухая она? – вдруг совершенно серьёзно поинтересовалась матушка.

– Жирная, во рту тает. А на срезе мясо всё в семиконечных звёздочках. Напоминает ночное небо. Может, поэтому нам его и давали. Ну и сытное, конечно. Оно прежде всего энергетически полезно и сбалансированно. Силы сразу удесятеряются. Вспоминали мы потом на Луне эти слоновьи отбивные. Вода там хоть и сытная, но всё же не мясо.

– А за полёт на Луну наградили? Дали Героя? – захотел узнать Герард.

– Был приказ наградить, но разразился скандал. Начальника строевой части полковника Зотова тотчас уволили. Сказали: «Вы что, с ума посходили? Ведь это была строго секретная экспедиция, а тут вдруг кому-то вручаются высшие награды государства. Хотите под удар поставить всю лунную программу?». Тогда уже собирались на Луне военную базу строить, но потом этот проект заморозили.

– А с вами, с космонавтами, что случилось? Почему дальше не летали?

– Потому что всех нас приказали ликвидировать. Посадили в десантный самолёт с открытой дверцей и включили низкие частоты. Ребята сошли с ума и сами повыпрыгивали с высоты пять тысяч метров без парашютов. А у меня с собой церковная восковая свеча была, с Пасхи осталась. Я её разжевал и воск, как Одиссей, себе в уши затолкал. Только этим и спасся. Самолёт приземлился, смотрят, я живой. Не знают, что со мной делать. Ну, говорят, бог с тобой, живи, коли так. Меняй фамилию и никому не рассказывай, что был космонавтом. С тех пор с покорностью и смирением ношу фамилию Беридура. А до этого у меня была фамилия Фортунатов, и звали меня Иваном Ивановичем.

– Зачем же вы теперь рассказали, что были космонавтом? – спросил Сундаралов.

– Так тридцать лет уже прошло, да и потом, подписку о неразглашении я давал государству, которого теперь нет. Так что получается, я в полном праве поделиться с вами частичкой своей героической биографии.

– А что было сразу после того, как вас оставили в живых? – не успокаивался Герард.

– Поехал в Ялту. Вышел на променад, полюбоваться солнцем, садящимся в море. Стоящая рядом со мной женщина голосом, полным взрывной страсти, обратилась ко мне: «Если ты меня сейчас же не поцелуешь, я умру». Говорю: «А муж ваш не будет против?» – «Муж? Ах, да. Простите. У меня плохое зрение. Собственно, эти слова я адресовала ему. Георгий, где ты? Люди подумают, что я сумасшедшая». Вы, молодой человек, возможно осудите меня за нерешительность. Женщина и впрямь стоила того, чтобы её поцеловать. Но если я скажу, что муж у неё был спортивного телосложения, килограммов эдак сто пятьдесят, – это возможно зачтётся вами и послужит мне оправданием. Быть битым в первый же день на море, знаете, мне это как-то не улыбалось.

– А потом?

– Что потом? Работал от случая к случаю, подрабатывал. Устроился в одном богатом доме сразу на три халтуры. В семнадцатой, двадцать первой и двадцать восьмой квартирах. В семнадцатой жил заслуженный учитель, пенсионер, глубокий старик. Звали его Стратон Стратонович. Его отлучили от школяров, а ведь педагог, он как наркоман, не может жить без того, чтобы кого-нибудь чему-нибудь не учить. Не может дышать без этого. Ученики – это его адреналин. И как только Стратон Стратонович что-то преподаст, так сразу же адреналин идёт у него по венам. И вот за небольшие деньги он на мне отыгрывался. Я изображал из себя ученика, он мне что-то втолковывал, обзывал «тупицей», бил указкой по голове, и ему становилось легче. Обычно учителям платят деньги за обучение, а Стратон Стратонович платил деньги за возможность пообучать. Затем поднимался я в двадцать первую, к отставному старшине по фамилии Мамочка. С ним мы занимались шагистикой. Я надевал солдатскую форму, кирзовые сапоги и маршировал, ходил туда-сюда. А Мамочка командовал, кричал на меня, материл. А я всё смиренно терпел, так как тоже получал за это деньги. И в последнюю очередь поднимался я в двадцать восьмую, к врачу-терапевту Сафрону Селивановичу Слёзкину. Тот мне за деньги укол делал. Двадцать пять кубиков магнезии. Я стонал от боли, а он кричал с удовольствием: «Потерпите, больной, я один, а вас вон сколько». А там и Союз развалился. Я к тому времени совсем опустился. Дошёл, простите Марья Андреевна, до того, что стал работать исполняющим обязанности секретаря президента.

– Ого!

– Да. С одной поправочкой. В публичном доме.

– Это как же?

– Услуга у них была за дополнительную плату. Записывали имя-отчество клиента и через пятнадцать минут после начала сеанса я стучался в дверь и сообщал: «Извините за беспокойство, Сигизмунд Иванович, но вас просит подойти к телефону Президент Российской Федерации Борис Николаевич Ельцин». «Подождёт», – доносилось из-за двери и на этом заказ считался выполненным. Я шёл к другой двери, значившейся в моём списке. Стучался и говорил: «Иван Сигизмундович…». Хотя эту услугу именно я им подсказал и научил, что за неё можно брать больше, чем за «ночную бабочку», – ответной благодарности в лице администрации публичного дома не нашёл. Могли бы полученные с моей помощью деньги делить пополам. Они же мне платили с рубля копейку. Воистину, нет справедливости на свете.

Пришла в гости Зинаида Захаровна Медякова и всё внимание отвлекла на себя. Беридура понял, что ему ничего не светит, извинился и, уходя, сказал:

– Засиделся я тут у вас, а у меня же дети не кормлены.

Все спокойно отнеслись к его последней шутке и уходу.

– Что случилось? – поинтересовалась хозяйка, заметив ватку, торчащую у Медяковой из носа.

– Да прямо зла не хватает, – стала жаловаться Зинаида Захаровна. – Представляешь, Маш, сегодня пришёл в процедурный кабинет Герман Гавриков, одногоршечник твоего Сергея. Не один, с дружками из охраны пришёл. И говорит: «Вспомнил я, тётя Зина, как вы мне в школьные годы нос прокололи. Если не хотите, чтобы я вас со второго этажа вниз головой выбросил, то набирайте физраствор в свои шприцы и промывайте себе с напарницей аденоиды». Делать нечего, стали мы с Клавдией Васильевной моей подвергать друг дружку пытке.

– Ну надо же, изверг какой, – поддержала матушка Медякову. – Вы-то ему, наверное, гайморит или тонзиллит лечили. А он, не понимая, что вы его спасли, издевается над вами через двадцать лет. Я с ним, Зина, поговорю. Объясню ему, что он не прав. Вместо того чтобы руки тебе целовать…

– Погоди, Маш. Тут он прав. Мы ему здоровые аденоиды прокалывали, – стала объяснять Медякова. – Но куда нам было деваться? Мы люди подневольные. Было направление врача. Мы, что ли, виноваты в том, что вместо врачей из мединститутов выпускают палачей? Мы же простые исполнители. Меня бы с работы попёрли, если бы я врачебное направление игнорировала. Если по совести, то Герман должен был бы врачам мстить, а не медсёстрам, которые ни в чём не виноваты.

– Что ты такое говоришь? – растеряно произнесла матушка. – Я об этом ничего не знала.

– Да брось, Машка. Все всё знали, деваться было некуда. Мне чего обидно так. Гаврикову этому наш зубной врач неправильный прикус исправлял, чтобы коронки надеть, здоровые зубы сточил, угробил. Так нашёл же он этого врача и отдал ему должок, а тут мы с Клавкой оказались крайними. Ты как думаешь, может, дать Герману адрес того врача? Пусть и ему в нос иглу загонит.

– Что ты, Зина, говоришь. Ужасы какие.

– Ой, ты, смотрю женихов собрала, смотрины устроила, а я со своими бедами. Ну прости, Маш, если что-то не то сморозила. С днём рождения тебя!

Медякова выпила налитую ей рюмку, взяла с тарелки оливку и ушла не прощаясь, шмыгая проколотым носом.

Я нагнал Зинаиду Захаровну на лестнице и спросил:

– Простите, а с чего вы взяли, что внучка Ермакова была проституткой?

– С такой красотой невозможно ей не стать, – убеждённо ответила Медякова, – Вон и тебе она нравится. Все мужики от неё без ума. Конечно, проститутничала. А как же иначе? Я так думаю. На её месте сама бы такой была.

Этого объяснения мне было достаточно. Я совершенно успокоился, поняв, что Таню оговорили, и довольный вернулся к гостям.

За столом мой друг Валентин рассказывал о своей учёбе в университете. Я подумал: «Все мы одинаковые. Словно поговорить больше не о чем».

– Поступил я в семьдесят девятом, учился на отделении русский как иностранный, – просвещал мою матушку Супиков. – У нас было двадцать четыре человека. Три группы: французская, английская, испанская. В испанской группе, где я был, училось восемь человек, четверо с рабфака. То есть люди армейские, отслужившие в армии, все до одного коммунисты. Один сейчас работает начальником уголовного розыска в Подмосковье. Группа у нас хорошая была, мы дружили.

– Ты говоришь, в семьдесят девятом поступил, Серёжа в восьмидесятом. Как же вы в одной группе оказались?

– Мы с Серёгой на картошке познакомились. Я учился на курс старше, но заболел и год пропустил. Перевёлся на его курс и попал на одно с ним отделение.

– А Лёню, друга Серёжиного, знаешь?

– Тот, что чаем сейчас торгует? Знаю. Он тоже с нами учился, но только не на нашем отделении. На романно-германском. Там серьёзные ребята были, минимум по два иностранных языка учили. Их гоняли посильнее, чем нас.

– Тебя послушать, получается, что вас с Сергеем совсем ничему не учили.

– Что вы? Это я так. Нас тоже гоняли. Латынь. Терциум нон датур. Третьего не дано. Всё очень серьёзно.

– И Серёжка мой латынь знает?

– Вместе со мной учил. У нас не только латынь, но и старославянский язык был. Я четыре раза его пересдавал. А были и такие, что по восемь раз пересдавали.

– А ты только четыре?

– Я четыре. Преподаватель Ёлкина Нина Максимовна. О ней у меня очень хорошие воспоминания. Очень милая женщина, но поблажки не давала. Пока элементарное не выучишь…. Что говорить, конечно, тяжело было. Много приходилось учить, объёмы большие. На втором или третьем курсе кто-то бросил клич, предложил: «Давайте посчитаем». Ну, допустим, зарубежная литература девятнадцатого века, русская литература девятнадцатого века. Не вся, мы проходили периодами, но всё же. Иностранные языки, что-то ещё. Были учебники, отдельная литература, которую к экзамену, за семестр, мы должны были прочитать. Собрали мы, значит, информацию, – сколько страниц в этих книгах, обязательных к прочтению. И оказалось, что если сложить всё это…

– То длиннее экватора? – засмеялась матушка.

– Если сложить всё это, – серьёзно продолжал Валентин, – и поделить на количество дней в семестре, то каждый день мы должны были прочитывать по пятьсот страниц. Это невозможно!

– Поэтому решили вообще ничего не читать?

– Нет, почему? Мы договорились между собой. Допустим, кто-то читает «Моби Дика», кто-то – «Гаргантюа и Пантагрюэля», и друг другу пересказывали прочитанное близко к тексту. Был у нас такой Вовка Рахманкин, внук заведующей кафедрой английского языка. Бабка его заведовала кафедрой, по-моему, больше двадцати пяти лет. А известна тем, что её Анна Андреевна Ахматова где-то приложила.

– Зачем вам так сильно головы фаршировали всей этой массой литературной? Серёжка мне ничего не говорил. Я не знала, что в университете моего сына так мучают.

– Ну как? Надо. Ты – филолог, должен знать. Должен иметь в своём арсенале объём прочитанного. Так вот, всё хочу и не могу рассказать. Вовка Рахманкин пришёл на экзамен по иностранной литературе, и ему попался роман Готорна «Алая буква». Известный роман, но он его не прочитал. Ему в коридоре его кое-как пересказали, и вот, как знал, – этот билет вытащил. А он такой бойкий на язык, никогда ничего не боялся. Раздолбай, в хорошем смысле слова. Он стал бойко рассказывать профессору содержание. Там надо анализировать. И вот Вовка говорит: «Главная героиня, изменив мужу, вдруг обнаруживает, что на спине у неё проступила красная буква, как наказание за её грех». Я уже не помню нюансов. Вовка бойко рассказывал и где-то допустил неточность, стало ясно, что книгу он не читал. Профессор понял это, улыбнулся и спросил: «Скажите, Рахманкин, а какая буква у неё проступила?». А это иностранный роман, перевод, не понятно, есть там буква или нет. По-моему, она не обозначена. А Вовка, не моргнув глазом, не сомневаясь, отвечает: «Как какая? Она же мужу изменила. Понятно, что это буква “бэ”».

– Это анекдот, – смеясь, прокомментировала мама. Ей нравилось, что с ней флиртуют и заигрывают молодые люди.

– Клянусь! Реальный факт, были свидетели. Профессор лежал на полу, сучил ножками и держался за животик. Поставил ему тройку или зачёт. Я сейчас уже не помню. Похвалил. Сказал: «Молодец! Не растерялся».

Вскоре пришёл и Герман Гавриков поздравить Марью Андреевну с днём рождения и, будучи извещённым о вероломстве Сидора Степановича, ушедшего из семьи, стал вспоминать своего отца.

– Пошли мы как-то с родителем моим в Парк культуры и отдыха, – рассказывал Герман. – Стал я проситься на аттракционы, папа меня не слушал. «Какое чёртово колесо? Не дай бог свалишься. Какой тир? Пулька отскочит и глаз выбьет. Какие американские горки? Ты с ума сойдёшь на этих виражах». А сам подходил к каждой пивной и выпивал там по кружечке пива, разбавленного «беленькой». Водку он доставал из внутреннего кармана пиджака. В результате в метро я сделал два полных круга по кольцевой, будучи придавленным спящим отцом и не в состоянии из-под него выбраться. В детстве, когда я заходил к вам в гости, то вы, Марья Андреевна, приглашали меня на кухню. Я усаживался там на табурет и следил за тем, как вы готовите. По воскресным дням вы всегда пекли пироги, и я, закрыв глаза, вдыхал ароматы, которые в моём доме на нашей кухне были немыслимы. Я мечтал о том, что когда вырасту, то найду себе жену, умеющую делать пироги. Мечтал, что таким образом обрету потерянный рай. Но вскоре понял, что мечте моей не суждено сбыться. Не будет у меня жены, делающей по воскресным дням пироги. Испорченное детство накладывает отпечаток на взрослую жизнь и зачёркивает надежды на счастливое будущее. Дайте я вам поцелую руку за то добро, которое вы для меня сделали. Здоровья, счастья, долгих лет жизни!

Умилённая искренностью Гаврикова, мама ни слова не сказала Герману о жалобах Медяковой. К тому же Зинаида Захаровна, уходя, сама призналась, что в какой-то мере заслужила то, что получила.


Глава одиннадцатая

Уход за больной матушкой

Вскоре с мамой случилась беда – лопнул сосуд головного мозга. Две недели она пролежала в больнице, а потом мы забрали её домой. Галина совершенно отстранилась от ухода за свекровью, предоставив мне полную свободу стирать за родительницей грязное бельё и выносить судно.

После случившегося с мамой на какое-то время все мысли о Тане совершенно ушли из моей головы. Жена с дочкой переехала к тёще, не забыв на прощание шепнуть: «Вернёмся, когда всё закончится». Уезжала на короткое время, под благовидным предлогом «чтобы не мешать». Но так получилось, что уехала навсегда.

Галине подвернулся удобный случай выйти замуж за овдовевшего бывшего партийного функционера, перебравшегося на постоянное место жительства в Лондон. Она знала его ещё по райкому, знакома была с его покойной женой. Чтобы не упустить свой шанс, Гордеева срочно попросила у меня развода. Я не стал ей чинить препонов и всё, что она от меня требовала, сделал. Даже бумаги, свидетельствующие о том, что не препятствую выезду дочери за границу, подписал почти не глядя. Чего лицемерить, мы давно уже были чужими людьми. Полечка все эти изменения в собственной жизни воспринимала, как забавную игру, ей было интересно. У её мамы теперь новый муж, у неё самой будет новая школа в новой стране. Английский Полина учила с шести лет и бегло на нём разговаривала, так что языковых проблем для неё в новой жизни не предвиделось. Стараясь казаться взрослой, Полечка мне на прощание шепнула: «Ты мой любимый и единственный папка, и этот факт не изменят никакие обстоятельства». Возможно, эту фразу она взяла из понравившегося ей фильма, но мне было приятно услышать эти слова из уст дочки. Не хочу скрывать, по ней я скучаю. Но дочь не жена, надеюсь, вернётся ко мне, как только обретёт относительную свободу.

Помогать по уходу за моей хворой матушкой вызвалась Тамара Тихоновна Зозуля, тёща брата Андрея, женщина недалёкая, но практичная. Она тотчас перебралась в нашу квартиру, поселившись в комнате, которую в последние годы перед уходом из семьи занимал отец.

Тамара Тихоновна приехала надолго, так как свою квартиру, по совету Натальи, стала сдавать. Узнав от тёщи, что я живу в одной комнате с матушкой, а моя бывшая жена с новым мужем и дочкой уехала за границу, в освободившуюся комнату под тем же предлогом помощи больной перебрался брат Андрей с женой и детьми. Свою квартиру, в соседнем дворе, они тоже стали сдавать.

На словах «новосёлы» обещали всестороннюю помощь, а на деле оказались обузой.

Андрей, играя на гитаре в переходе, постоянно с Вениамином выпивал. Находясь во хмелю, возвращался домой, как сомнамбула. И за ним самим требовался уход.

Наталья, уезжая на работу, оставляла детей с пьяным отцом. А он, вместо того, чтобы приглядывать за ними, рыскал по квартире, как хищник, в поисках денег на похмелье, не зная, на ком сорвать злость. Бедные дети прятались в бабушкиной комнате. Забирались к ней в постель, используя её малоподвижное тело как укрытие. В такие дни я не пускал Андрея к матери, запирая её комнатную дверь на ключ.

Королевич бранился. Бывало, что и ломился, испытывая дверь на прочность руками и ногами.

Кончилось всё тем, что я попросил брата вместе с семьёй вернуться к себе, благо была у них своя отдельная трехкомнатная квартира в соседнем дворе, а Тамару Тихоновну всё же оставил.

В день их переезда Наталья настраивала радиоприемник в поисках нужной волны и остановилась на чьём-то хриплом баритоне, выводившем: «Я так скучаю по тебе, моя любовь…».

В этот момент я поймал себя на мысли, что думаю о Тане.

Тёща Андрея к маме почти не прикасалась. Как-то пришёл я из магазина с продуктами и попросил тётю Тому:

– Тамара Тихоновна, покормите матушку обедом, я всё уже приготовил.

– А ты что же, без рук? Сам не можешь? – парировала обещавшая готовить и кормить.

– Мне надо ужин готовить, – пояснил я.

– Не могу, – ответила тётя Тома. – К Наталье сейчас ухожу, помогаю Юлечку спать укладывать.

Я смирился.

А на самом деле было так.

Пошла Тамара Тихоновна на квартиру к дочке, разбудила там спящую Юлечку, легла на её место и стала смотреть телевизор, включив громкость на полную мощность. Та самая Наталья, которая была не в восторге от такой помощницы, не в силах всё это выносить, пришла к нам в квартиру и у нас попыталась уложить Юлечку спать. А девочка разгулялась, стала бегать по квартире, играть со мной, мешала готовить ужин, не давала кормить маму. Наталья не придумала ничего лучше, как взять и уйти.

Я позвонил на квартиру брату и на повышенных тонах высказал Тамаре Тихоновне, что Наталья оставила дочку и ушла, а мне нужно ужин готовить.

Пришла тётя Тома, увела Юлечку в отведённую ей комнату с комментариями:

– Пойдём, внученька, дядя Серёжа сегодня злой.

И минуты не прошло, как ко мне на кухню опять прибежала девочка.

Я пошёл выяснять, в чём дело, и увидел такую картину: Тамара Тихоновна уставилась в телевизор и с нездоровым наслаждением смотрит криминальные новости про грабежи и убийства. Не успел я и рта раскрыть, как услышал голос матушки, доносящийся из её комнаты:

– Умираю, есть хочу! Люди вы или звери? Дадите вы мне хоть хлеба кусок?

Я бегом побежал на кухню. Принёс тарелку разогретого супа.

– Что это? Уже обед? – удивилась родительница, словно и не кричала минуту назад. – Только что завтракала, уноси, не хочу.

В восемнадцать часов ко мне на свидание должна была прийти Таня.

С тётей Томой я предварительно договорился, что на два часа «бабушка Зозуля» уйдёт из дома.

– Схожу прогуляюсь. Мне чужое счастье невыносимо, – смеясь, пообещала Тамара Тихоновна, но когда подошло время, гулять не пошла. Свой отказ объяснила готовностью прийти на помощь к больной.

– Послушай, ты сейчас будешь занят, а вдруг Андреевне что-то понадобится.

Демонстрируя свою признательность, я приложил руку к сердцу и низко поклонился.

Только мы с Таньшиной заперлись в свободной комнате, раздался стук в дверь.

– Мать тебя к себе зовёт, – прокричала из-за двери Тамара Тихоновна.

Я застегнул пуговицы на рубашке, пошёл к матушке.

– Форточку открой, – попросила меня родительница.

– Больше ничего?

– Больше ничего.

Выполнив мамину просьбу, я вернулся к Тане.

Через минуту снова раздался стук в дверь.

– Иди к матери, – приказала тётя Тома.

– Звала? – войдя, поинтересовался я.

– Кто-то форточку открыл настежь, – пожаловалась моя Марья Андреевна. – Сквозит, прикрой, пожалуйста.

– Фигаро здесь, Фигаро там, – притворяя форточку, усмехнулся я.

Вернувшись к возлюбленной, я застал у неё в комнате гостей. Оказывается, в моё отсутствие в комнату забежала Юлечка, а следом за ней пришла тётя Тома и, усевшись на софу, на которой совсем ещё недавно спали моя жена и дочь, стала непринуждённо беседовать с Татьяной, лежащей под одеялом в чём мать родила на разложенном кресле-кровати.

– Я тебя, дурака, расхваливаю, – объяснила своё присутствие Тамара Тихоновна, – Ты, девчушка, держись за него. Сама видишь, какой он у нас молодец.

Вернулась Наталья за Юлечкой, пришла вместе со всей своей семьёй, – мужем Андреем и сыном Максимом. Андрей даже и не подумал проведать больную матушку. Все они набились в комнату, принадлежавшую совсем недавно моей семье, не понимая всей непристойности своего присутствия там в данный момент.

– Выйдите, пожалуйста, – вежливо попросил я, как хозяин комнаты.

Гости в ответ искренно, чистосердечно рассмеялись.

– У тебя здесь аура хорошая, – зло пошутила Наталья, – надо будет тебя окончательно к матери переселить, а нам снова эту комнату занять.

Таня лежала под одеялом совершенно обнажённая, по комнате разгуливали Андрей, Наталья, и их дети. Тут ещё и тётя Тома принялась рассказывать о своём посещении врача.

– Третьего дня зуб заболел, всю ночь не спала. Вчера в вашу стоматологию, что через дорогу, пошла, – так эта зараза разворотила мне всю челюсть. Ну, оно и понятно, зуб мудрости, я к этому была готова. Три укола заморозки она сделала мне. Один вколола, сначала я ничего не почувствовала, а как она стала выдирать, – закряхтела. Врач говорит: «Если бы другой зуб рвала, я бы сказала тебе “потерпи”». А здесь она мне вкатила двойную дозу и отвёрткой его. В первый раз мне зуб вырывали не клешнями, а отвёрткой.

– Крючком, – попытался поправить её Андрей.

– Не крючком, а простой отвёрткой, – настаивала тётя Тома.

– Вы всё-таки решили сэкономить и пошли не к врачу, а к слесарю в подвал, – продолжал свои уколы Королевич.

– Да ну тебя. Второй укол сделала. Спрашиваю: «Зачем?» – «Это моя страховка». Она за него деньги не взяла, хотя он стоит немалых денег. Это её личная страховка, чтобы зубные нервы не задеть. Они ведь все между собой соединены. Что ты будешь делать, до сих пор заморозка не отошла.

– Ну, пройдёт, пройдёт, – успокаивала мать Наталья.

– Мне тоже когда зуб тащили, врач расколол его на части, – подключился к этому пустопорожнему разговору Андрей. – Я ночь перекантовался, но чувствую, что врач вытащил мне его не до конца. Опять пошёл к зубному, сделали рентген, и он мне вычищал.

– Здесь чем мне понравилась стоматология? Она рядом, в пешей доступности. Кабинетов мало, но это настоящая медицинская клиника. Там у них есть стоматолог, проктолог, гинеколог…

– Косметолог, – подсказала Наталья, подмигивая мужу.

– И все в одном лице, – закончил фразу Андрей.

Супруги засмеялись. Но тётя Тома на их смех никак не отреагировала. Она их не слушала, говорила своё.

– Мне на «Соколе» на больной зуб поставили коронку и не давали никакого шанса. Ни зубу, ни коронке, – вообще ничему. Я на это сама пошла. Мне сразу сказал врач: «Я вам сделаю, но не гарантирую». Я согласилась, лишь бы не выдирать. Он мне поставил коронку и сказал, что гарантия на неё всего лишь восемь месяцев, максимум год. Я с ней проходила два года. Естественно, мне её потом выдирали. Представляете, начали вырывать, и зуб от корней оторвался. Корни остались в десне. Зуб за корни цепляется и корни его не отпускают. Врач измучил и меня и себя. Я смотрю, с него пот ручьями течёт. И помучавшись со мной, он додумался. Десну разрезал на четыре части и стал каждый корень по одному тащить. Как мне было больно! Сколько раз он мне вводил анастасию!

– Анестезию, – поправила мать Наталья.

– Он три раза замораживал, и даже третья анастасия не помогла. У меня потом двое суток десна кровоточила. А главное, кушать хотела и не могла.

– Это всегда так, – поддержал Андрей тёщу.

– Я не что-то особенного, мяса или сыра, – я кефира боялась попить. У меня из еды была одна вода. А потом мне показали корни моего вырванного зуба. Они тонкими оказались и все, как змеи, извивались в разные стороны. И три раза надо было резать, вздёргивать мне челюсть и вытаскивать по корешку. И на каждом корешочке, на каждом миллиметре этих корней оказывается, была киста. Я, конечно, врачу, удалившему зуб, была благодарна, но хотелось спросить: «Где вы были? Куда смотрели те врачи, когда я делала рентген?». На двух корешках по четыре кисты. И в вашей стоматологии, что мне понравилось. Пришла. Спрашивают: «Что беспокоит?» – «Выпала пломба. Ночью спать не могла. Здесь болит и там болит». – «Да, выпала. Но она не может вас беспокоить. Давайте сделаем рентген?» – «Давайте». Сделали глубокое просвечивание, на корни посмотрели. И оказалось, точно такие же кривые корни. Доктор говорит: «Я вам постараюсь десну не резать, но сразу вколю двойную дозу обезболивающего. Если не поможет, – тройную». И она взяла отвёртку и – тык, тык. Играла у меня там отвёрткой так, чтобы десну не резать. Ужасно! Три года я с этим зубом мучилась, который сегодня вырвала. Три года!

Насилу спровадив родственников, я в тот день так и не приласкал Татьяну.

А дальше меня ожидали новые испытания.

Приближалась ночь. Это было особое время. В маму словно бес вселялся – у неё туманился разум. Мне бы выспаться перед работой, а она просила включить в люстре все пять ламп. На мои робкие попытки выключить хотя бы две лампы мама мне указывала:

– Зачем выключаешь? Сейчас уйдём, свет оставь в покое.

Я смиренно ложился на диван, стоявший у стены напротив маминой кровати, и старался заснуть при ярком свете. Через некоторое время родительница громко говорила:

– Пошли домой.

Проснувшись и осмотревшись, я её успокаивал:

– Мы дома.

– Кому говорю, пошли домой! Я стану караул кричать, – угрожала она и, не дожидаясь моей реакции на свои слова, начинала немедленно приводить угрозу в исполнение.– Караул! Помогите! На помощь!

Так, при ярком свете пяти ламп, при часто повторяющихся истошных криках, проходила почти что каждая моя ночь.

А то вдруг звонок в дверь. Открываю – на пороге Таня, вся в слезах.

– Что такое? – поинтересовался я.

Оказывается, ей позвонил мой пьяный брат Андрей и сказал, что я попал в аварию, и хирурги отрезали мне ногу. «Прооперировали и привезли домой, так как в больнице свободных мест нет. Серый плачет, кричит: “Жить не хочу, отравлюсь газом! Видеть никого не желаю!”».

Брат Андрей, протрезвев, объяснил свою выходку так:

– Ничего не помню, никому не звонил. А если и звонил Тане, то только потому, что ты ей не пара, она очень красивая, она обязана тебя бросить.

В четыре часа ночи как-то раздался звонок. Я поднял трубку – взволнованный голос Татьяны:

– Я просто хотела сказать, что очень сильно люблю тебя, милый.

– Ты только за этим позвонила? – осторожно поинтересовался я.

– Да. Не могла не позвонить. Очень сильно сердце колотилось, умерла бы, если бы этого не сказала.

Я сопел в трубку и молчал, не зная, что ответить.

– Спокойной ночи, – сказала Таня и осторожно положила трубку. Послышались гудки.

«Люблю тебя, милый», – повторял я мысленно её слова, возвращаясь из кухни, где стоял телефон, в комнату. И вдруг, среди ночи, запел сильным голосом:

– Без тебя, любимый мой, лететь с одним крылом!

Мама, сидевшая на краю кровати, отвлекаясь от своих мыслей, окинула меня рассеянным взглядом и опять погрузилась в раздумье.

На следующий день я поделился с братом своим решением:

– Жена со мной развелась как с человеком «ненужным и бесперспективным». Знаю, что сейчас не самое подходящее время, но я хочу сделать предложение руки и сердца Татьяне Таньшиной.

– Ты у меня совета спрашиваешь? – поинтересовался Королевич.

– Зачем мне твой совет? Зная тебя, прошу только о том, чтобы ты не строил нам с Таней козней.

– А зависть куда девать? – отшутился брат.

Андрей засуетился, накрыл праздничный стол, разволновался и, не выдержав, стал на меня кричать:

– Тебе кайло надо дать в руки и отправить в забой, может, тогда ты поймёшь, как тяжело деньги зарабатываются!

– Ты это из какой роли вспомнил? Что хочешь сказать?

– Я это к тому, – чуть успокоившись, продолжал Андрей, – что чувства – это не товар. Не понимаешь? Ты хочешь молодой красивой бабе предложить свою любовь, но эта любовь ничего не стоит. Любовь – это не товар, который всегда имеет свою цену. Любовь – это пшик! Фейерверк! Бенгальский огонь! Сгорел и ничего не осталось. Пойми, такая красивая баба, как Таньшина, которая всегда себя может продать за миллион, никогда не откликнется на твои чувства. Я же хорошо рассмотрел твою Таню, ей есть что предложить.

– Не каждый, как ты, готов себя продать, – попробовал возразить я.

– Готов каждый, – парировал Андрей. – Не каждый умеет. Ты хочешь получить красоту, молодость, здоровье, то есть то, о чём мечтает каждый, а взамен дать только любовь, которую никто никогда не видел? Смешно! Чувства твои никому не нужны. Ты попробуй, предложи девушке, которая тебя любит, следующее: «Милая, давай, ты будешь меня кормить?» Я уверен, что она в ту же секунду испарится. Дёрнет от тебя. Исчезнет моментально, не оставив даже запаха своих духов.

Очень скоро я пожалел, что открылся брату. Всё же такие вещи делаются в тайне и любят тишину.

Андрей сразу после моего ухода написал Татьяне записку и отправил её с посыльным, со своим двенадцатилетним сыном Максимом. Я это послание под заголовком «Невесте» потом читал. Содержание было следующее: «Жениться на тебе не смогу никогда, так как не хватает финансов. Прости за суету».

А ведь я с Таней в тот осенний день договорился встретиться у входа в ЦПКиО имени Горького и, не зная о посланной эстафете, прождал её там на холодном ветру полтора часа. Прочитав записку, девушка на встречу не явилась, поверила, наивная, что я мог что-то подобное написать. Андрей потом так и не извинился.

На следующий день «обманутая невеста» зашла ко мне вся «чёрная», не говоря ни слова, протянула записку. Но даже после того как недоразумение выяснилось, я долго с ней объясняться не стал, усталость от домашних забот давала о себе знать. Так Андрей «помогал» мне устраивать личную жизнь.

Были, конечно, и минуты счастья, радости, ничем не омрачённой.

После сравнительно долгой разлуки, наконец-то оставшись с Таней наедине, я подвергся с её стороны приятным и наивным «истязаниям».

– Помнишь, в детстве была такая игра: «Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, паровоз»? – спросила меня любимая и, смеясь, приказала: – Ложись на живот!

Таким чудесным образом она делала мне массаж. Я был на седьмом небе от блаженства.

– А вот ещё, – продолжала она, – «столбы-столбы, провода-провода, короткое замыкание».

Тане было весело, она просила, чтобы я не исчезал надолго. Умоляла меня выбрать время, чтобы вместе погулять по городу. И я, на свой страх и риск, поехал, оставив матушку на тётю Тому, спящую в соседней комнате. Написал записку: «В восемнадцать ноль-ноль покормите маму кашей, но перед этим дайте таблетки». Далее следовал перечень препаратов.

Ещё месяц назад, по общей договоренности, кормить больную матушку ужином входило в обязанности Тамары Тихоновны, и я спокойно мог гулять вечерами. Но к тому моменту, о котором повествую, тётя Тома до того обленилась, что перестала соблюдать наш договор и совершенно не присматривала за мамой. Приходилось все обязанности по уходу выполнять самому.

Даже накормив матушку ужином, невозможно было выйти из дома. А тут вдруг взял да и предпринял попытку погулять с Таней. Накрапывал холодный дождь, а я не взял зонта, денег было мало, что также не улучшало настроения, но прогулка прошла на редкость удачно.

Таня крепко держала меня за руку, словно боясь, что я вырвусь и убегу. Несмотря на то что нас окружала поздняя осень, со своими мрачными атрибутами, у меня на душе было легко и весело, так как моя спутница олицетворяла собой вечную весну.

С этим ощущением радости и отдыха я вернулся домой.

Матушка сидела на краю своей кровати и ожидала меня.

– Как состояние? – поинтересовался я.

– Да ничего.

Я померил ей давление, оно было в норме.

– Меняй постель, – спокойно сказала родительница. – Три раза под себя напѝсала.

– Сейчас всё поменяем, – так же спокойно сказал я.

У меня и в мыслях не было ругаться с тётей Томой, сидевшей тут же, в маминой комнате, и тоже чему-то улыбавшейся. Я был счастлив уже и тем, что ничего более страшного не случилось за тот непродолжительный отрезок времени, когда мы гуляли с Таней по городу.

С той же умильной улыбкой, вручную, стирал я мамин халат, ночнушку и простыню.

В ванную заглянула тётя Тома.

– Ты бы сначала всё это в порошке замочил, – проворчала она, – учить вас всему надо.

– Исправлюсь, – миролюбиво ответил я.

Прополоскав постиранное бельё, я развесил его на кухне сушиться.

Затем, уединившись в свободной комнате, я улёгся на разложенное кресло, в котором спал практически все годы после рождения дочери, и почувствовал себя счастливым.


Глава двенадцатая

Разрыв с Таньшиной

1

– Разреши мне ухаживать за твоей мамой, – попросила меня Татьяна, – ты не думай, я справлюсь, это только на первый взгляд я белоручка.

Милая, наивная девушка, ей было невдомёк, что, отказывая, я старался уберечь её не только от грязного белья и плиты, но и от болезненно злых взглядов и слов, от чудовищной напраслины.

Случались ведь и совсем неприличные вещи. Мама по болезни наговаривала на тётю Тому.

– Зачем ты воровку в дом пустил? – интересовалась у меня родительница. – Она ключи подобрала от шкафа, все полки обшарила, всё вынесла.

Я был почти уверен, что нечто подобное она говорила бы и в адрес Тани. И потом, мне не хотелось из них кого-то выбирать, становиться на чью-то сторону, они мне обе были дóроги. К тому же тётя Тома, как-то подремав днём, поделилась со мной своим сном.

– Кошмар сейчас видела, – протирая кулаками глаза, говорила Тамара Тихоновна. – Будто бы ты привёл в дом молодую сиделку и она у нас поселилась.

– Чего же в этом кошмарного? – попытался понять я.

– Во сне я её била до крови, таскала за волосы. Такая ненависть у меня к ней была, что просто убить хотела. Видишь, до сих пор руки дрожат.

Представляю выражение лица тёти Томы, когда после этакого её откровения я привёл бы в дом Таню и сказал бы, что она будет жить у нас и в моё отсутствие присматривать за больной матерью.

 «Да и где милой Тане было бы жить? – размышлял я. – Тетя Тома спит в одной комнате, свою комнату я частенько уступаю брату Андрею, которого жена всякий раз выгоняет из дома, как только он напивается, а брат с этим зачастил. Сам я в это время нахожусь в комнате матери при негасимом свете люстры в пять ламп, вставая за ночь раз двадцать пить подать, на горшок посадить да подушку поправить, на которую мама и не ложится».

Нет, я не хотел «войны». Терпел и пьяные бредни брата, и то, что Андрею на опохмел мама отдавала наши последние деньги. Терпел даже тёщу Королевича в нашей квартире.

Андрей не просто пил, но напившись, бродил по квартире и выкрикивал угрозы, вслух высказывая потаённые свои страхи, схожие с кошмаром тёти Томы.

– Мать, я боюсь за Сергея! Он слаб умом, нетвёрд характером. Он приведёт в дом чужого человека, сиделку, которая уже через день станет «лежалкой», а через два дня даст всем нам под зад мешалкой.

Я всё это терпел. Были сцены и более безобразные. Возможно, нечистая сила, которая крутила Андрея изнутри, на мою несдержанность и рассчитывала. Но так как все эти злобные выкрики я воспринимал со смирением, то и бесы отступали. Андрей тотчас обмякал, как кукла, брошенная кукловодом, и я укладывал его спать.

Тамара Тихоновна очень радовалась, когда у неё получалось вывести меня из равновесия, и очень её огорчало то, что я почти всегда был спокоен. «Всем всегда доволен. Потолок тебе на голову обрушится, а ты будешь улыбаться, – сердилась она. – Нельзя быть таким толстокожим».

Нет, Тане жить у нас в квартире было бы невозможно, я даже думать об этом не хотел.

2

Дело было зимой. Мы прогуливались с Таньшиной в Измайловском парке перед тем, как отправиться на Пятнадцатую Парковую.

Мимо нас пронеслась такса, за ней гнались дети, крича и смеясь.

– И зачем ты оставил университет, – сетовала Таня. – С Гаврикова пример решил брать? Там, в охране, что, больше платят?

– Там график подходящий, сутки – трое. Я же, не забывай, с матушкой сижу.

– А в автобусном парке много женщин работает? – поинтересовалась моя возлюбленная.

– Много, – рассердившись, ответил я. – В санчасти, в отделе сборов, в диспетчерской, на мойке, на заправке, кондуктора, в отделе кадров, в снабжении, в техотделе, в бухгалтерии. Не парк автобусный, а женское царство.

Таня вдруг заплакала.

– Ты чего? – испугался я.

– Кого-нибудь себе найдёшь.

– Да ты что? Мне никто, кроме тебя, не нужен. Я тебя одну люблю. Как же ты обо мне плохо думаешь.

– Нет, я плохо не думаю. Когда ты рядом, я спокойна, а когда тебя рядом нет, то в голову лезут всякие мысли. Что ты улыбаешься?

– Да вспомнил, как клеили с тобой обои в той квартире, куда сейчас идём. Ты много фотографировала, просила, чтобы я тебя поснимал. А затем из распечатанных фотографий ты вырезала наши фигурки, наклеила их на большой ватманский лист и к каждой, как это делают в комиксах, пририсовала облачко со словами. Получился целый сериал: я лежу – ты клеишь обои. Я сижу на полу, попиваю квас, ты в этот момент красишь раму и подоконник. Я валяюсь на диване, отдыхаю после кваса и безделья, ты выбрасываешь мусор. Смешная стенгазета получилась.

– Смешная, потому что смеялись над самими собой, – объяснила счастливая Таня. – А сержусь я на тебя порой за то, что ты обо мне забываешь.

– Это неправда, я помню о тебе всегда.

– Что ты помнишь?

– Например, помню, как после дождя мы сушились пусть не в новой, но отремонтированной квартире. Ты сбросила с себя розовый махровый халат и первое, что сделала, – закрыла ладонью мне глаза, а указательным пальцем другой руки замкнула мне уста, боясь, что неосторожным взглядом или словом я нарушу торжественность момента на новом этапе нашей совместной жизни.

– Словесник, – засмеялась Таня. – Не зря тебя Андрей «словесником» дразнит. Языкастый соловей! Об этом вслух говорить нельзя, это наша с тобой тайна.

Я посмотрел на девушку, и меня переполнила энергия жизни, захотелось совершить подвиг. Ощущение было такое, что могу горы свернуть. Я поднял Таню на руки, она была как пёрышко, и поцеловал. Случайные прохожие, наблюдавшие всё это, не сговариваясь, стали хлопать в ладоши и восторженно кричать.

Смутившись, я опустил возлюбленную на землю. После поцелуя мы потёрлись носами и, с трудом оторвавшись друг от друга, продолжили свой путь.

Пройдя мимо прудов, так называемых «тарелочек», мы вскоре вышли к станции метро «Измайловская».

Через час были в квартире на Пятнадцатой Парковой. Электричества не было, но это нас не огорчило. Татьяна поставила в ванной комнате на раковину поднос, на нём расположила горящие свечи, наполнила ванну и позвала меня. Она уже сидела в воде и, сама того не замечая, перебирала в руке висевшую на шее золотую цепочку с нательным крестиком.

Я смотрел на всё это великолепие и думал о том, что влюбился. Втрескался по уши, как мальчишка, забыв обо всём на свете.

А дома меня ждала хворая, беспомощная мать. Она встретила меня вся в слезах и стала отчитывать, как маленького ребёнка.

– Где ты был? Почему допоздна гуляешь? Чтобы это было в последний раз.

Глядя на маму, я испытал ужас. Невозможно передать всей гаммы тех переживаний, что в тот миг свалились на меня. Я решил объясниться с Таней.

В последнее время Татьяна встречала меня у станции метро «Щелковская», и мы шли пешком до Пятнадцатой Парковой.

Покормив матушку, я созвонился с Таньшиной и поехал к ней на свидание.

На улице шёл мокрый снег. Поэтому Таня ждала меня в подземном переходе прямо у стеклянных дверей выхода из метро. Она была одета в серую мутоновую шубку, белый норковый берет, чёрную юбку и чёрные кожаные сапожки. На шее у неё был узорчатый шарф, в котором преобладали красные тона.

Заметив меня, вышедшего из дверей метрополитена, девушка побежала навстречу и кинулась мне на шею. После сладкого, но короткого поцелуя я вернул её с небес на землю и, взявшись за руки, мы вышли из перехода на улицу. Таня с жаром начала что-то щебетать, но я, прервав её, серьёзно заговорил:

– Помнишь, я рассказывал вам с Ерофеем Владимировичем про кота Кузю, которого дрессировал? Я его очень любил и он мне платил взаимностью. Кот спал на моей груди, ждал меня часами у входной двери. А я его отвёз на Птичий рынок и продал. Точнее, отдал тётке, торговавшей кошками, а она его продала за восемь рублей. Семь рублей взяла себе, рубль мне дала. А всё потому, что я был незрелым, сопливым, безответственным мальчишкой. Я думал, что с годами повзрослел, изменился. Оказывается – нет. Остался прежним. Я это всё к тому...

– Тебе своим делом надо заняться, – почувствовав неладное, перебила меня Таньшина. – От этого все беды. Надо сесть за стол и писать. А я постараюсь создать для этого условия.

– А мать больную куда?

– Я стану за ней ухаживать. Отбрось сомнения, доверься мне. Я смогу.

– Таня, милая, нам надо расстаться.

– Что? Как?

– Так будет лучше.

– Кому будет лучше? – растерянно моргая, пролепетала девушка. – Ты что такое говоришь? Опомнись! Можно на рынке кота продать, но нельзя предавать любовь. Это безумие. Считай, что я не слышала! Я не верю, что ты этого хочешь. Я чувствую людей и хорошо знаю тебя… Скажи тогда, зачем всё это было?

– Не знаю.

– Объясни, почему?

– Моя любовь к тебе не имеет границ, она уничтожает во мне последние силы, я просто физически умираю. Не могу сосредоточиться ни на чём другом, кроме тебя. Мне так хорошо, так сладко, что ничего уже больше не надо. Такое ощущение складывается, что я сам себя потерял. И днём, и ночью брожу, как помешанный, все мои мысли только о тебе, а ведь на моём попечении больная мать. Пользуясь моей теперешней слабостью, брат ограбил нас с матерью. Каким-то образом договорился с отцом, разделил квартиру на три части, и свои две комнаты они уже продали. И я, видя всё это, не в силах их безумию противостоять. Если так дальше пойдёт, то скоро мы с матерью останемся на улице. Будем спать у канализационного люка.

– Ты преувеличиваешь. У нас есть квартира на Алексеевской. Наконец, Пятнадцатая Парковая.

 – Дорогая, любимая, милая… Отпусти.

– А ты слышал такие слова: «не отрекаются, любя», «с любимыми не расставайтесь»? Ты обо мне подумал? Ведь я тоже живой человек. Я ведь после услышанного и руки на себя наложить могу. Да-да, хоть и улыбаюсь, и шучу, находясь сейчас с тобой. А приду домой, и у меня сердце остановится или наоборот, разорвется от горя. Это не шутки. Зачем тогда ты подходил ко мне, целовал? Зачем клялся, слова красивые говорил?

– Я не лгал. Я и сейчас люблю тебя сильнее жизни. Ну, прости.

– Простить? За что? За что тебя прощать?

– За то, что я не сдюжил. Не соответствую. За то, что оказался трусом, слабаком, слизняком, недостойным тебя.

– Ты – эгоист, Серёжка и думаешь только о себе. Ты не раз ещё вспомнишь этот наш разговор. Будешь мне звонить по ночам, стоять у двери, но вернуть уже ничего не получится.

– Я знаю, любимая. Я всё это знаю.

– Тогда зачем? Объясни.

– Не могу. Нет сил никаких выдержать счастье, которое на меня свалилось.

– Глупость какая-то. Детство. Постой. Может, ты в своей охране совершил преступление? Может, на тебя повесили чужие долги? Я из кожи вон вылезу, продам всё, даже саму себя, но тебе помогу! Слышишь, откупимся.

– Нет. Не откупимся.

– Тоже не страшно. Если посадят тебя в тюрьму, я поеду с тобой, буду жить рядом с тюрьмой, с зоной, стану передачи тебе носить. Ждать.

– Не придумывай того, чего нет.

– Тогда что?

– Ну не разрывай ты мне сердце. Я сам раньше тебя…

– А ты что со мной делаешь? Ты сердце мне не разрываешь? Я жизнь за тебя готова отдать, а ты, утверждая, что любишь меня, прогоняешь. Хоть причину объясни.

– Не могу. Я чувствую, что сейчас нам надо расстаться.

– Хорошо. Допустим. Давай расстанемся. Отдохнешь, подумаешь, соберёшься с мыслями, а как надумаешь – позвонишь.

– Нет. Совсем.

– Да так не делают. Даже если расстаются совсем. Зачем без причины ссориться?

– Я знаю. Но мне будет легче, если буду знать, что порвал.

– Станет легче от сознания того, что ты жизнь мою порвал? Погубил человека, который любит тебя? Нет, порвать можно фотографии, да и то, я думаю, ты мои сохранишь. Стихи совсем некстати в голову лезут.

– Давай, вместо того, чтобы плакать, почитай стихи.

– Я верю, что ещё прижмусь к тебе спиной,

И ты меня, как в первый раз, обнимешь,

Поднимешь сильною рукой

И в жизнь свою опять закинешь,

Тогда уж навсегда. Да?

– Да, – пообещал я, вытирая слезы с Таниных щёк тыльной стороной ладони, мало веря в её поэтическое пророчество.

Я тогда и сам заплакал и, чтобы Таня не видела моих слёз, отвернулся от неё и, не оглядываясь, совсем как нашкодивший мальчишка, побежал к подземному переходу, ведущему к станции метро.

Татьяна что-то ещё кричала мне в спину, я не разобрал её слов.

Сложно устроен человек. Я ехал домой в вагоне метро и задавал себе только один вопрос: как это так могло получиться? То, чего не смог сделать своими кознями брат Андрей, пытавшийся расстроить наши с Таней отношения, я сделал, можно сказать, собственными руками. Я не находил ответа.

3

От дедушки Ерофея Владимировича Таньшина съехала и исчезла из моей жизни. Всё, казалось бы, встало на свои места.

До расставания с Татьяной я считал себя разумным человеком, способным справиться с любыми трудностями. Но как жизнь показала, обстоятельства бывают сильнее нас. «Все мы эгоисты, – думал я, – и это, наверное, до известных пределов нормально. Беда в том, что пределов никто не знает. Таня говорила, что хочет ухаживать за моей мамой. На деле, как я это видел, хотела дни и ночи проводить со мной. Того же хотела от меня и мама, пусть даже в ущерб моей работе, моей карьере, моей личной жизни, на что я, собственно, сознательно и пошёл. То есть, выбирая между Таней и мамой, я выбрал маму».

Если я встречал в аптеке или поликлинике знакомых и делился с ними своими житейскими трудностями, то они, руководствуясь принципом «чужую беду рукою разведу», начинали давать советы: «А что это все отстранились? Подай на брата и отца в суд. Тебе что, больше всех надо? Да не слушай ты мать, живи своей жизнью. Вернись в университет. Не хочет подстраиваться к твоему жизненному ритму, пусть идёт в дом престарелых. Кстати, там ей будет лучше, чем дома».

Я не осуждал людей и сам точно такие же советы или подобные им раздавал с лёгкостью, когда дело не касалось меня лично. А когда оказался привязан к больной матери, то понял, что означают последние слова поговорки: «к своей беде ума не приложу».

Умирала мама, и я угасал вместе с ней, находясь в полной уверенности, что её ухода не переживу.

Как-то, увидев меня сидящим за столом с открытой бутылкой водки, матушка сказала:

– О себе не думаешь, так подумай хотя бы обо мне. С тобой что случится, кто за мной ухаживать станет?

Я опомнился и исключил все «вольности» из своей холостяцкой жизни. Мамино здоровье я старался беречь. Старался не ругаться даже тогда, когда мои ближайшие родственники продавали комнаты в нашей некогда общей квартире. Правды ради следует заметить, что сначала скандалил, привёл брата к матушке, пытаясь призвать его совесть к ответу. Мама сказала: «Что вы со мной делаете?» – и горько заплакала. Я отпустил Андрея, смеявшегося над нами и чувствовавшего себя в этой ситуации победителем, и стал жить тихо и мирно.

– Ты уж мне послужи, – просила родительница, когда голова у неё не была замутнена болезнью. – Недолго осталось.

Мама стала креститься перед едой, целовать мне руку в знак благодарности. Мы стали жить в её мире, в котором преобладали поликлиника, неотложка, врачи, таблетки, повышенное давление, жалобы больных в очередях за рецептами, грязные ночные сорочки, судно. Вся моя прежняя «молодая» жизнь с её соблазнами, мечтами и амбициями ушла, исчезла, словно её и не было.


Часть вторая. Соседи


Глава первая

Фаворит Королёвой. Инфаркт Королевича

Итак, в когда-то нашей собственной квартире появились новые люди, соседи. О них рассказ впереди. Но сначала давайте отступим назад и завершим повествование о тех уже известных нам персонажах, с кем мы расстаёмся на данном участке жизненного пути.

Начнём с Валентины Королёвой, которая во второй раз, по её словам, окончательный, прогнала Тонаканяна.

– Все армяне – приличные люди, тебе просто бракованный попался, – утешала соседку моя мама, – но ты, Валя, не сдавайся.

Королёва послушалась Марью Андреевну и предприняла очередную попытку заполучить мужа.

Появился в жизни Валентины бравый офицер из Министерства по чрезвычайным ситуациям Зайкин Филипп Леонтьевич. Мужчина в возрасте, но при этом подвижный, как подросток. Как-то, хлебнув лишнего и расслабившись, вместо того, чтобы приставать, на что рассчитывала хозяйка, он стал обучать её поведению в толпе.

– Вы можете оказаться на митинге, стадионе, рынке, в магазине, – увлечённо инструктировал офицер МЧС, – одним словом, в толпе. От этого никто не застрахован. Надо знать правила поведения в местах, где твой манёвр ограничен. Толпа действует по своим законам. Основная опасность – это возникновение паники, которая делает толпу неуправляемой. Как уцелеть в толпе? Держитесь подальше от центра и от краёв, соседствующих с витринами и решётками. Не цепляйтесь ни за что руками – их могут сломать. Выбросьте сумку и зонтик. Если что-то упало, не старайтесь поднять – жизнь дороже. Руки сложите и держите на груди, защищая диафрагму. Главное – в толпе не упасть. Но если упали, то надо постараться немедленно встать, подняться. Это очень трудно, но удаётся, если применить такой вот приём. Быстро подтяните к себе ноги, сгруппируйтесь и рывком, как пружина попытайтесь встать. Надо резко разогнуться и обязательно, хотя бы одной ногой, упереться при этом в землю. Это трудно, но попытаться стоит. Я всегда, находясь на стадионе или концерте, намечаю для себя пути возможного отхода. Особенно позаботьтесь о детях.

– У меня нет детей, – напомнила Королёва.

Зайкин пропустил её слова мимо ушей и продолжал инструктаж.

– Ребёнка в подобной ситуации следует посадить себе на плечи. Можно поставить на подоконник или передать людям, которые находятся в безопасной зоне. Но лучше всего на людные мероприятия детей не брать. И прежде всего надо – думать! Думать, прежде чем соглашаться идти на подобные мероприятия, как митинги, футбол, хоккей и прочие. Где ожидается большое скопление людей. Низменные страсти которых могут подогреваться безответственными ораторами, а то и провокаторами. Не забывайте, что человеческая жизнь – это непрерывная цепь принятых решений. Постарайтесь меньше ошибаться.

Зайкин разделся до пояса, показал Королёвой свою широкую грудь, пресс, выделяющийся рельефными кубиками, бицепсы и трицепсы. Попросил Валентину потрогать их твёрдость. Королёва решила было, что вслед за рубашкой Филлип Леонтьевич снимет и брюки, а там, глядишь, и её разденет, о чём она втайне мечтала. Но и на этот раз её мечтам не суждено было сбыться. Зайкин быстро надел рубашку и без объяснений убежал.

«Честное слово, как на пожар», – подумала Валентина.

Дело в том, что офицер МЧС не был её жильцом, а являлся обычным знакомым. Королёва сменила тактику. Она теперь знакомилась и приглашала к себе, справедливо полагая, что таким образом её шансы найти жениха увеличиваются. Не всякий мужчина способен снять комнату, но каждый может зайти «на минутку» и попить с ней чай.

Одним из таких, привлёкших к себе внимание Валентины, оказался бедный и обездоленный «романтик», как он сам себя называл, Каргин Олег Леопольдович. С ним Королёва познакомилась в парке и сразу же пригласила к себе на чашечку чая. «Романтик» гордился тем, что он бедный и обездоленный, а главное, умел об этом красиво рассказать.

– Сегодня мой голодный живот издал такой протяжный и заунывный стон, – улыбаясь, говорил Каргин, попивая чай с вареньем из фарфоровой чашечки, – что от этого внутриутробного плача завыла соседская собака. И выла долго, жалобно, до тех пор, пока побоями её не заставили замолчать. Я поднёс к глазам будильник – было пять часов утра. Встав с постели, я включил свет и достал с полки самую любимую книгу. Это книга, как вы могли догадаться, «О вкусной и здоровой пище». Она, родимая, в эти трудные времена заменяет мне всю мыслимую и немыслимую литературу. В ней есть всё! И романтика, и детектив, и любовь, и ненависть, и фантастика, и эзотерика, и картинные галереи, и те далёкие страны, в которых мне никогда не побывать. Вы не поверите, Валентина Семёновна, сколько в этой книге чудесных слов, ласкающих глаз голодного человека. Читать её мне интереснее любого бестселлера. Я с головой погружаюсь в написанное и вижу, как над огромными, блестящими в солнечных лучах котлами поднимается пар от кипящего бульона. Как под умелыми руками шеф-повара готовится уникальная заправка для борща. В такие минуты я задаю себе только один вопрос. Почему я, неглупый человек, не пошёл в своё время учиться на повара? И не нахожу на этот вопрос вразумительного ответа. Ведь я бы был сейчас при кухне. Допускаю, что хорошего повара из меня бы не получилось, но голодным бы я не был. Не страдал бы так.

Королёва была от счастья на седьмом небе. Она приготовила вкусный суп для голодающего Каргина. Рассчитывала поесть сама, накормить гостя и оставшуюся часть отдать Олегу Леопольдовичу домой.

Но тут, без предупреждения прибежал Зайкин и то ли от голода, то ли из духа соперничества, – взял да и съел весь её суп. Тарелку за тарелкой, к добавке прибавка, – и кастрюля пуста.

Филипп Леонтьевич снова разделся до пояса, дал потрогать Каргину твёрдость своего пресса, продемонстрировал бицепсы и трицепсы. И так же внезапно оделся и убежал. Следом за ним ушёл обиженный «романтик», на прощание проронив непонятную хозяйке фразу: «Уж не сектанты ли вы, часом?».

«Словно нюх у этого эмчээсника. Прибежал, как на жареное. А убежал опять, как на пожар, – думала Валентина о Зайкине, глядя в пустую кастрюлю. – Никакой определённости нет с этим человеком. Что за дела? И Олег Леопольдович ушёл голодный и злой, больше не придёт, зови не зови».

В тот же день пришла Королёва к нам за солью.

– Марья Андреевна, – обратилась Валентина к моей маме, – а кто такие сектанты?

– Это страшные люди, – стала просвещать её матушка, – они заставляют человека выпить зелье, а потом делают с ним всё, что задумали.

– А где можно их встретить? – насторожилась соседка.

– Везде, – ошарашила её Марья Андреевна, – ты их не ищешь, они тебя сами находят. Выходишь из подъезда и сталкиваешься с ними нос к носу.

Тем же вечером Королёва пошла в магазин за хлебом. Выйдя на улицу, увидела приятного для неё небритого мужчину в джинсах и красной майке с белой надписью «Фаворит». Незнакомец был слегка навеселе. В тот момент, когда она на него смотрела, он с шумом, при помощи двух пальцев освобождал свой нос.

Заметив пристальный взгляд Валентины, «фаворит» согласно закивал головой и извиняющимся тоном произнес:

– Правильно делаете, что осуждаете. Я и сам знаю, что категорически запрещается сморкаться на асфальт, только на матушку-сыру землю. И тогда, может быть, случится чудо, и на твоих глазах пробьётся росток, который в считанные мгновения превратится в дерево, исполняющее заветные желания. Но, как сами видите, сморкаюсь где попало. А это значит, что утрачена последняя надежда.

– А какое у вас заветное желание? – поинтересовалась Королёва.

– В данный момент – простое. Купить в магазине зелье да угостить им вас, – чистосердечно признался мужчина.

– Тогда я знаю, кто вы, – дрожащим от страха голосом произнесла Валентина, – вы – сектант.

– Для вас готов стать кем угодно, – приблизившись, пообещал «фаворит».

– А если я куплю вам зелье, вы заставите меня его выпить?

– Никакого насилия. Конечно, в одно горло – не комильфо, но если вы принципиально воздерживаетесь, то я готов всё уничтожить единолично. Да вы меня разыгрываете. Неужели случилось? Выросло моё волшебное деревце прямо посреди асфальта?

Пошли в магазин. Королёва заплатила за зелье, разделила его с мужчиной, приятным для неё, а потом предъявила счёт:

– А теперь ты должен сделать со мной то, что задумал.

У «фаворита» хватило сообразительности понять, что он задумал. А так же и сил на то, чтобы как следует отблагодарить женщину, устроившую ему праздник. Оба остались довольны.

Затем, познакомившись лучше, соседка вышла замуж за этого мужчину и уехала с ним жить в Краснодар. Московскую квартиру не продала и жильцов в неё не пустила. Что всех узнававших об этом чрезвычайно расстраивало. «Глупо! Могла бы деньги получать».

Перейдём к Тамаре Тихоновне Зозуле, тёще брата Андрея, помогавшей мне ухаживать за больной матушкой.

Как-то после визита врача к моей родительнице тётя Тома отозвала меня в сторону и молодым, счастливым голосом сообщила:

– Между нами говоря, твоя мать – уже не жилец. Рано Андревна собралась на тот свет, а главное, зачем? Ничего хорошего там нет. Я-то ещё поживу. У меня ещё лет на двадцать силёнок хватит.

Когда она произносила последнюю фразу, меня словно током ударило. Чем-то зловещим повеяло от этой её самонадеянности. И предчувствие меня не обмануло, – через три дня Тамара Тихоновна скоропостижно скончалась.

Похоронами тёти Томы пришлось заниматься мне. С отпеванием помог Ермаков Ерофей Владимирович.

Наталья на тот момент была вместе с детьми за границей, сообщила, что на похороны не успеет. А Андрей как-то вдруг подозрительно внезапно заболел и устранился от всех забот, связанных с похоронами, в том числе и материальных. Впоследствии, приходя на квартиру к больной матери под хмельком, ещё и ёрничал на этот счёт.

– На кладбище ты на тысячу лоханулся, – подсмеивался Королевич. – Да и поп тебя на сотню нагрел.

Сто рублей против воли священника я велел передать батюшке, о чём имел глупость сказать брату.

После смерти тёщи Андрей, не скрываясь, стал водить на квартиру матери женщин. Заваливался в двенадцать часов ночи с двумя, а то и с тремя «нимфами», как он их сам называл.

– Серёнь, в последний раз. Веришь, ехать не к кому, а бабу потерять не хочу.

– Запасные зачем?

– Она без них ехать не соглашалась.

Затем, видя моё недовольство, брат стал жаловаться, что врачами ему поставлен диагноз «частичная импотенция». И, приезжая с новой пассией, теперь он уже взывал к моему милосердию.

Королевича прогнала матушка, отчитав как следует в присутствии девушки, с которой он приехал. Это стало для брата настоящим сюрпризом, так как ко всем его проделкам мама всегда относилась более чем терпимо.

С тех пор Андрей у матери не появлялся, но с женой они затеяли недоброе.

Как уже упоминалось, сговорившись с отцом и обманом заручившись нашим с мамой согласием, они разделили квартиру на три комнаты и две из них продали. Якобы одна из них по праву принадлежала отцу, Сидору Степановичу, а другая – Королевичу. Таким образом, мы с матушкой приобрели соседей, чужих людей, таких же, как и мы, бедолаг, по разным причинам выброшенных на обочину жизни.

Замечу, что к моменту раздела и продажи нашей жилплощади у Андрея с женой было две трёхкомнатные квартиры, – одна в соседнем дворе, а другая, оставшаяся от тёщи, на станции метро «Сокол».

Но, как известно, чем больше имеешь, тем больше хочется.

Оставшись с больной матушкой вдвоём в одной комнате, я не раз вспоминал, как с бывшей женой мы подсмеивались над бедной вдовой Анной Ивановной Бирюковой, на чью квартиру положил свой глаз Андрей, оформив над ней опекунство. Мне казалось, не поощряй я брата в его хищнических наклонностях – не случилось бы раздела нашей квартиры. Хотя, конечно, это всего лишь моя иллюзия.

Королевича несло в пропасть, близким людям это было особенно заметно. Несмотря на видимое благополучие (Андрей не нуждался ни в денежных средствах, ни в жилплощади), наблюдалась деградация личности. Дошло до того, что брат угодил в больницу с инфарктом и сообщил мне об этом только после выписки. Я тотчас поспешил к нему в соседний двор.

– Что ты с собой делаешь? Мне страшно за тебя, – сказал я ему с порога.

– Не бойся, – самодовольно ответствовал Андрей, приглашая к накрытому столу. – Всё нормально. Мир меняется, и люди меняются. Ты не думай обо мне плохо, а главное, не обижайся на меня. Помни, что обида – это главная причина всех заболеваний. Я в последнее время много думаю, и о себе в том числе. И эта история с инфарктом… Всё это из-за того, что ничего не делаю в творческом плане. Мне правильно сказали: «Зря ты бросил театр. Ты вкладывался бы в роли, тратил энергию, и со здоровьем ничего бы не случилось. Знаешь, что мне сказал заслуженный артист Шпаков после моего премьерного спектакля? «Мне кажется, что вы всё можете сыграть». И действительно, тогда, в той постановке, мне что-то открылось, в плане взаимоотношения актёра с ролью, с текстом, со смыслами. Такое, что давало возможность сыграть практически всё. И это было основано на осознании себя частицей большого и важного процесса под названием «спектакль». Я просто шёл тогда вперёд, и получалось. Такого больше никогда не было. И Наталья верно подметила: «У тебя, Андрей, в профессии интересные крайности. Ты или гениально играешь, или провально, середины не бывает». Это она меня надоумила мамкину квартиру раздербанить. Она и отца каким–то образом нашла, меня научила, как вас обмануть, теперь уже ничего не исправить.

– Расскажи, как в больницу попал? – краснея за брата и отводя от неловкости глаза в сторону, осведомился я.

– А что тебе интересно?

– Всё. Вот пришёл ты в больницу с инфарктом…

– Так я же не знал, что с инфарктом пришёл, – стал с готовностью рассказывать Королевич. – Я думал, что у меня с лёгкими что-то. Когда начинаешь идти или наклонишься, то какая-то боль, даже жжение. Я именно в лёгких всё это ощущал. Потом выяснилось, что это и есть симптомы инфаркта.

– Как лечили? Ты по телефону говорил, что положили в палату, где песни блатные на всю громкость с утра до ночи звучали.

– Нет-нет, сначала нет. Короче, так. Пошёл я в поликлинику к терапевту, говорю: «Так и так. Какие-то симптомы непонятные». – «Ну хорошо, зайдите в понедельник, будем анализы сдавать. А сейчас сходите, снимите кардиограмму». Я спустился на первый этаж, снял кардиограмму. Эта тётка меня ещё и поругала за то, что я неправильно лежу. А потом посмотрела кардиограмму и говорит: «Посидите здесь, я сейчас вернусь». Ушла. Прибегает уже с женщиной-терапевтом, которая меня осматривала. Та уставилась на меня выпученными глазами, эдак ласковенько со мной рядом присаживается, трогает за плечико. «Вы хорошо себя чувствуете?» – «Нормально». – «У вас какие планы на вечер?». – «В театр собирался бежать». Она берёт меня за руку и сообщает: «Да, но у вас инфаркт, только вы не бойтесь. Сидите здесь и никуда не уходите». – «А что вы задумали?». – «Вас надо положить в больницу». – «Как положить? Может, я в понедельник приду?». – «Что вы, что вы? Вы умереть хотите?».

– Ну что ж, молодцы. Неравнодушные, – похвалил я врачей, зная и другие примеры.

– Короче, говорю: «Дайте хотя бы сходить за бельём, за зубной щёткой». – «Ни в коем случае». Терапевт уходит, и через три минуты влетают две женщины-санитарки в тёмно-синих комбинезонах. А я сижу, нога на ногу, и даже о чём-то постороннем успел задуматься. Они влетают, смотрят на меня и вопрошают: «Где больной?». – «Не знаю». Зашли в соседнюю комнату, слышу, крик оттуда: «Не знает, что он – больной!». Выбежали, хвать меня под руки с обеих сторон и потащили, кинули меня в кресло на колёсах. Спустили в этом кресле по лестнице – пять метров. Я с инфарктом две или три недели спокойно гулял по всему городу, а тут – в кресло. Закатили кресло в машину, провезли на машине сто пятьдесят метров до больничного корпуса, и так же аккуратно сгрузили и сдали. Потом по этому корпусу, по первому этажу, я два часа шлялся на своих ногах. В общем, всё это как-то смешно. Потом кровь у меня брали, какие-то вопросы задавали.

– И ты попал в реанимацию, там полежал, – стал поторапливать я.

– Не просто полежал. Перед тем как определить в реанимацию, они меня полностью всего раздели.

– Догола?

– Оставили трусы и майку, а всё остальное забрали. Это было в пятницу вечером. Она на втором этаже, эта реанимация. Большая комната, просто большущая. И там человек семь ещё было. Из них половина – женщины. Из четырёх женщин две – огромного веса. Просто великанши. Мне приказали ни в коем случае с кровати не вставать. Если захочу по нужде, то пользоваться судном. Ну, и тут сразу – капельницы, уколы, таблетки. И лежишь. Ещё недавно ходил, даже бегал, и вдруг оказался на койке. А за окном – весна, вечером собирался в театр. Думаю, как интересно судьба складывается. Кормежка там три раза в день. Катают тележку с едой от койки к койке. «Будете вы то-то и то-то?». Я говорю: «Спасибо, я чего-то не голоден». Через полчаса, как в самолёте, опять заезжают: «Будете кофе или вы чай будете?» – «Да нет, спасибо, ничего не хочется». Тётки же огромные хорошо покушали. У них был излишний вес и проблемы с сердцем, дышали примерно так: «Кх-х-х, ух-х-х. Кх-х-х, ух-х-х». А потом привозят кофе и чай. «Что будете?» – «Кофе будем». И после этого кофе они стали дышать примерно так: «Кх, ух. Кх, ух». Короче, смешного мало. На второй день своего там лежания, или как уж это назвать, такая тоска меня обуяла, что просто невозможно. У меня голова к окошку, и оно приоткрыто, а там – какая-то площадка типа навеса. А дальше, смотрю, липы растут.. И неизвестно, сколько всё это будет продолжаться. Я так и не понял, насколько они меня в реанимацию определили, сколько там предполагали держать. Неопределенность очень сильно тяготила. Думаю – убегу, ей-богу, убегу. Обмотаюсь простынью и как-нибудь спущусь по этой липе. А потом стал размышлять: «Ну, допустим, спущусь, а как же дальше я буду передвигаться? В таком виде до дома незамеченным добраться не получится». В общем, терпел я, терпел, и через двое суток пришёл врач-кардиолог, «светило» там какое-то, с целой свитой и стали вопросы задавать: «Когда боли появляются? При каких ситуациях?». Что-то я «светиле» говорил, они записывали. Запомнил одну фразу, услышанную от него: «Это тоже нестандартный случай». Он пообещал, что к обеду меня в общую палату переселят. Ну, думаю, слава богу, хоть какие-то перемены. А было это в воскресенье. Почему запомнил? Потому что сказали: «Переодеться тебе можно, но ключница будет только в понедельник». Так что в трусах и майке отвезли меня на девятый этаж, там уже было веселее. В палате люди разные.

– Это были те самые, что громко матом ругались и на всю мощь слушали блатные песни?

– Ну, это – да. Да, нормально. Человека два очень громко ругались. Один – по-доброму, а другой – с чувством отчаяния и безнадёги.

– Ну, ты там почувствовал, что больница – это прообраз ада, то есть, что грешники там в основном?

– Нет, ты знаешь, не совсем. Просто несчастные люди, как и все мы. Но добрых людей много. «Сердечники», оказывается, люди с добрым сердцем.

Растрогать доброе сердце брата мне тогда так и не удалось. Андрей всё валил на то, что жена раздел задумала, она всё уже оформила и даже продала, ничего изменить или вернуть не получится.

Я даже говорить ему на этот счёт ничего не стал. У Андрея же было больное сердце, а у меня – здоровое. Следовательно, Королевич прав и мы с мамой должны были теперь как-то приспосабливаться к новым соседям.


Глава вторая

Корнеева и Звуков


1

Итак, что же из себя представляла после заселения наша квартира и кто были её новые обитатели?

В той комнате, где когда-то жил я с Галиной и Полечкой, поселилась учительница Корнеева Елена Петровна с дочерью Александрой и внуками, Катей и Мишей. Деньги от продажи этой восемнадцатиметровой комнаты с окнами на север получил Королевич.

В комнате, которую перед бегством из семьи занимал отец, – поселился человек удивительной судьбы, Звуков Геннадий Валерьянович. Это была четырнадцатиметровая комната также с окнами на север, деньги за неё получил наш Сидор Степанович.

В девятнадцатиметровой комнате, смотрящей на южную сторону, с балконом и окном, выходящим во двор, проживали мы с мамой.

Вот, так сказать, контур, рисунок карандашом. А теперь попытаемся разукрасить его маслом. Начнём знакомство с Геннадия Валерьяновича.

Появившись в нашей квартире, Звуков начал с того, что сделал из досок стремянку и взялся было за ремонт своей комнаты. Но, видимо, вся созидательная энергия ушла на стремянку, а на ремонт силёнок уже не осталось. Тогда, не интересуясь мнением соседей, он взял да и выкрасил коридор и кухню. Ободрал обои и прямо на цемент нанёс тёмно-синюю краску, которая сразу же местами пооблетела, обнажая цементную основу, а местами почернела. Это никого в квартире не обрадовало, как, впрочем, и не опечалило.

Геннадий Валерьянович – человек творческий, пенсионер. До пенсии работал главным режиссёром Московского Академического Замечательно Устроенного Театра. Говорю с его слов. Как говорится, «за что купил, за то и продаю». Обыкновенно с этой должности люди на пенсию не уходят. Если куда и уходят, то только в мир иной. Но новое время писало свои законы. Сослуживцы или подчинённые, кому как нравится, провожая Звукова на заслуженный отдых, подарили ему со значением надувное кресло. Дескать, раньше ты был нашим начальником, имел под собой кресло твёрдое, устойчивое, а теперь привыкай к надувному, на котором, чтобы хоть как-то усидеть, хочешь не хочешь, придётся трудиться, надувать его. Чтобы он на них не накинулся с кулаками на прощальном вечере, прибавили к подарку слова, услышанные ими от продавца: «На нём ещё можно в бассейне плавать».

Геннадий Валерьянович в бассейн не ходил. Сначала с удесятерённой энергией, как я уже и докладывал, кинулся делать ремонт в коридоре и на кухне, а затем, словно механический завод у него кончился, сел на своё надувное кресло и сидел на нём днём и ночью, смотрел телевизор. Другой мебели на тот момент в его комнате не было.

Надувное кресло, на котором он сидел, постепенно сдувалось, а у него не было ни сил, ни желания его надувать. В конце концов Звуков оказался лежащим на полу.

– Я перестал стараться о своём улучшении, – бормотал Геннадий Валерьянович себе под нос, повернувшись набок лицом к стене, – и мне всё хуже и хуже. Если бы знали вы, Сергей Сидорович, как много я потерял. Прежде желания мои были чистые, понятия – честные, поступки – добрые. Я читал мудрые книги, слушал классическую музыку и радовался, имея примером Толстого и Чехова, Чайковского и Рахманинова. Теперь же читаю бульварное чтиво, так называемую «жёлтую прессу», и слушаю шансон. Разговоры и дела мои стали постыдны. Я потерял самое главное, – перестал любить добро и правду. Вы, наверное, думаете, что потери бывают только вещественными? Нет, есть потери худшие, – духовные. Теряются чистые помыслы, хорошие желания, доброе поведение. И людям, потерявшим всё это, всегда бывает скверно. Я замечаю это за собой даже теперь, когда заблудился. Знаю, что кончу плохо. А ведь было время, когда я боялся только одного: как бы не перестать правильно мыслить, говорить, поступать. Я сам себя сейчас обкрадываю ежеминутно.

– Так самое время вам опомниться и спасти себя, – замечал ему я, ставя у его изголовья тарелку с горячим супом. Я приносил соседу продукты, чтобы он не умер с голоду. – Почему вы не хотите спасти себя от себя самого?

– Утрачена совесть, – садясь на пол и принимаясь есть, отвечал мне Геннадий Валерьянович. – Связь с Богом потеряна, драгоценный вы мой человек.

– Так ищите её, восстанавливайте связь. Заставьте себя, направьте свой рассудок в правильную сторону.

– Не знаю, война бы, что ли, началась, – ожесточаясь на мои слова, проворчал Звуков, – или какие другие всемирные великие события. Чтобы наши дела, наша тухлая жизнь наконец померкла в их очищающем свете и перестала существовать.

– В свете ядерного взрыва? – не выдержал я. – Страшные вещи говорите.

– Что может быть страшнее моего теперешнего существования? Как там соседка наша, Елена Петровна, поживает? Всё ещё возится со своими горшками с геранью? Из-за них я не могу на кухне находиться, задыхаюсь.

– Я передал ей вашу жалобу, и она унесла герань в свою комнату.

– Значит, «садов Семирамиды» больше нет?

– Почему же? Она старается, как может, украсила кухню новыми цветами.

Геннадий Валерьянович побледнел.

– Не к моим ли похоронам готовится?

– Вы всем говорите, что скоро умрёте. Может, и в самом деле стала готовиться, – не выдержал я занудства соседа.

– Конечно, вы считаете, что я занимаюсь самораспятием, – продолжал Звуков. – Да, мне это свойственно, и ничего меня уже не изменит.

– Трудиться вам надо, Геннадий Валерьянович. Если и не творчеством, то обычным трудом себя занимать. Чтобы силы уходили, а вместе с ними и мысли дурные.

– Да-да. Именно такая жизнь ко мне приблизилась, – возмутился Звуков. – Когда, не чувствуя радости, не видя ясных перспектив, придётся, как вол на пашне, впрягаться в ярмо и тянуть лямку постылых будней. Ни тебе самосозерцания, ни углублённого анализа поступков. Ничего этого уже не будет. Боюсь, я – один из тех, кто не выдержал пробы на жизнь. Подобные мне недостойны топтать землю своими ногами. Не утешайте меня, мне от ваших слов только горше становится и сильнее не хочется жить.

– Будет завтрашний день, может, он принесёт что-то новое. Свежие мысли, свежие желания. Не торопитесь ставить точку.

– Добрый вы человек, Сергей Сидорович. Мало того, что будущего у меня нет, у меня такое ощущение, что и прошлого не было. Просто какое-то «царство безнадёги». Это будет даже похуже тоски. Вы-то переживёте это непонятное непрошеное время, в котором всякая жизнь словно остановилась. Нет смысла, нет ничего. Всё, конечно, вернётся, только я до этого не доживу. Мёрзну, чувствую близкую смерть. Знаете что? Куплю-ка я на последние деньги себе блудницу. Осуждаете? Дело ваше. Только знайте, что я не дотронусь до неё даже пальцем. Просто положу её рядом, сам даже раздеваться не стану. Дыханием её согреюсь. О! Слышите? Даже от одной правильной мысли уже весь трепещу, звеню, как натянутая струна. Едва сдерживаю порывы поднимающейся во мне молодой крови.

– Ты же старик, откуда у тебя кровь молодая? – раздался из коридора смех и голос соседки, Елены Петровны Корнеевой.

– Любовь делает мою кровь молодой, – крикнул в сторону коридора Звуков. – Любовь превращает старика в юношу! Любовь творит чудеса! Паралитики встают на ноги, мертвецы поднимаются из гробов. Решено! Пущу к себе жить бабу, надо же кому-то пол подметать.

И Геннадий Валерьянович вскоре привёл молодую симпатичную женщину. На всю ночь заперся с ней в общей ванной, смеялся там нездоровым смехом, то и дело кричал, видимо, обращаясь к своей молодой знакомой: «Стой на месте, я тебе денег дам».

После совместной ночной помывки Звуков женился на Веронике, так звали женщину. Приоделся, взбодрился, я помог ему перевезти мебель из его бывшего жилья. Платяной шкаф, сервант, комод, кровать, большой овальный стол, старинное кресло, стулья, посуду. Бронзовую статуэтку – женщина с павлином. Вдвое увеличенную масляную копию картины Павла Андреевича Федотова «Свежий кавалер» в золочёной раме. Вероника погладила и повесила бархатные шторы брусничного цвета, создававшие теплоту и уют. И наши беседы в новой обстановке стали носить совершенно другой характер.


2

Корнеева Елена Петровна была человеком удивительной судьбы. Отец её был военным, всю жизнь отдал армии. Воевал и на озере Хасан, и в Финскую, застал блокаду Ленинграда. Прошёл всю Отечественную войну. Елена Петровна, будучи маленькой девочкой, вместе с родителями, где только не побывала. В раннем детстве вручала цветы командарму Блюхеру на Дальнем Востоке. Впоследствии закончила ПГПИ, Пятигорский государственный педагогический институт, и всю жизнь учительствовала.

Впрочем, обо всём этом она сама мне попробовала рассказать своими нехитрыми стихами:

Я дочерью военного была, всё детство на колёсах провела.

Нигде больше года не жили. По стране везде колесили.

Чёрное море, Северный Кавказ, Байкал и Тихий океан.

В Средней Азии побывали, на Балтике, много где проживали.

Везде к войне поспевали, Хасан и «Финскую» испытали.

К началу Отечественной войны в Карелии пребывали мы.

На второй день войны в Ленинграде очутились мы.

Мама в госпитале пропадала, отца совсем я не видала.

У соседки проживала, её мальчишек опекала.

В бомбоубежище их водила, уму-разуму учила.

В третий класс лишь перешла, стала взрослой вдруг сама.

Я похвалил соседку, когда прослушал её стихи.

– А на реке Халхин-Гол не были? – поинтересовался Звуков, вклинившийся в нашу беседу.

– Нет. Халхин-Гол – это Монголия.

– То есть вы на озере Хасан были, потом сразу «Финская»?

– Ну, до этого ещё на Дальнем Востоке побывали в трёх местах. Сначала в Уссурийском заповеднике. Сергеевка. Потом перебрались в город Хороль, оттуда во Владивосток. И сразу в Вологду, а затем крутились вокруг Балтики. Это Кингисепп, Петрозаводск, Карела, Кексгольм.

– Вы говорили, что в Ленинграде войну застали. Я сам питерский, оттуда родом. Где жили там, помните? – интересовался Геннадий Валерьянович.

– А как же, сейчас скажу. Я улицу не помню, а знаю. Московский проспект. Надо доехать до «Электросилы». Там свернуть от проспекта. Я не знаю, была ли там улица, может, микрорайон.

– А дом какой там?

– Да. Был, по-моему, пятиэтажный, каменный. Высокие потолки. Может, ещё в девятнадцатом веке построенный. Помню, сама ходила в булочную за хлебом. А чего? Я оставалась одна с малолетними детьми. Говорила им: «Димка, Шурка, сидите. Я сейчас в булочную пойду». Широкий такой, проспект Московский.

– Сколько вам лет было?

– Я ж говорю, только сама в третий класс перешла.

– Я вас, может быть, разочарую, – сказал Звуков, – Но я ещё ребёнком-дошколёнком самостоятельно в булочную ходил.

– Милый мой, у меня Сашенька тоже до школы ходила. Она всё знала в доме, что чего, и говорила: «Мама, у нас сахар заканчивается». А вы, Геннадий Валерьянович в Ленинграде где жили?

– Улица Наличная. Это на Васильевском острове. Если ехать из центра, так вот Нева идёт, туда, – Звуков стал руками рисовать в воздухе, – Вот это Зимний дворец, это Петропавловская крепость. Начинается стрелка, Васильевский остров. На Васильевском острове это Кунсткамера, там значит музей Искусств, там львы. Потом заворачиваешь, технологический институт. Там дальше, бывшая Двенадцать коллегий. Идёшь, идёшь, идёшь. Ну как? Трамваем. Потом заворачиваешь и вот так едешь.

– А откуда едешь, с вокзала?

– Из центра. И, значит, улица Наличная. Там много зелени, деревьев, там я родился, провёл детство и юность. Жил до тех пор, пока в ГИТИС не поступил и не перебрался в Москву.

Звуков извинился и ретировался. Ожидал прихода гостей. Собирался отметить своё новоселье на новом месте.

Елене Петровне было шестьдесят два года, но на пенсии она не сидела. И на новом месте не растерялась – сразу же устроилась в ближайшую школу. Стала преподавать там историю. А заодно занялась с учениками старших классов репетиторством. Готовила их к вступительным экзаменам в вуз. Елена Петровна, как дочь и вдова военных людей, приняла живейшее участие в судьбе Виталия Долгова. Помогала ему с его бесконечными судами.

Долгов стал забегать к Елене Петровне регулярно. То ему срочно надо было составить «резюме» для новой работы, то приносил соленья, то консервные банки. Бесконечные его суды с женой о разделе имущества и пересмотре начисленных алиментов всех утомили, но только не Корнееву. В промежутках между слушаниями Виталий прибегал просто душу излить, рассказать о том, как мать в больницу возил на перевязки, и Елена Петровна его терпеливо выслушивала.

Корнеева и меня учила уму-разуму, рассказывая, какие книги мне надо писать. Знакомила с материалами, которые, по её мнению, должны были помочь в работе над хорошей книгой. Собственно, она и сама писала стихи до двух часов ночи, а после двух укладывалась спать. А случалось, до самого утра мы беседовали, а точнее, Елена Петровна учила меня обществоведению, разъясняя мне, что такое человек и каково его место в истории. К тому же нас с мамой она ещё и лечила, заставляя пить витамины Марью Андреевну и меня.

Сашенька, дочь Елены Петровны, в свои двадцать девять лет сама была похожа на ребёнка – маленькая, ручки и ножки тоненькие, взгляд чистый и ясный. У неё были дети дошкольного возраста, Катя и Миша. Мне было непонятно, как такой «ребёнок» мог своих двоих детей родить, в это просто не верилось. Сашеньку моё неверие смущало. Она мне часто показывала свой паспорт, где были записаны её далеко не детские годы и вписаны дети. Но я всё равно отказывался верить очевидному.

Александра закончила Историко-архивный институт в Москве и даже успела поработать архивариусом. Но далее судьба её кардинально изменилась. Сашенька вынуждена была трудиться официанткой в ресторане. Там, в ресторации, она познакомилась с известным богатым человеком и, выйдя за него замуж, родила ему двух детей.

А затем в неё словно бес вселился. Прокляла мужа за то, что он деньгами и подарками «влюбил» её в себя и украл у неё мечту, её потенциальное счастье в браке с человеком одухотворенным и возвышенным. Настояла на разводе, не разрешала отцу видеться с детьми, запретила помогать ей, отказалась от алиментов.

Пребывая в этом состоянии, оказалась с детьми и матерью в нашей квартире в восемнадцатиметровой комнате с окнами на север. Появились у неё навязчивые мысли – погубить себя. По её словам, только тут она немного одумалась. А если всю правду говорить, то одумалась только тогда, когда явственно услышала у себя в голове посторонний голос, участливо ей советовавший: «А ты повесься».

Пришла она тогда не к матери, а ко мне, и всё рассказала. А до этого ходила мрачная, нелюдимая, как говорится, клещами слова из неё не вытащишь. Выслушав её, я отправился вместе с ней к Ермакову. Ерофей Владимирович посоветовал ей наплевать на советы «лукавого», сводил её в церковь на исповедь. Сашенька причастилась.

Чудесным образом дела её поправились. Она извинилась перед мужем, сказав, что во всём, что случилось, виновата сама и, если у него есть желание, то пусть видится с детьми, платит алименты, покупает им игрушки.

Муж откликнулся, приехал и забрал жену с детьми к себе. В восемнадцатиметровой комнате с окнами на север жить осталась одна Елена Петровна, да и то только по той причине, что школа, где она работала, была у неё под боком. По крайней мере, так она объяснила своё решение остаться в квартире с соседями.

На лестничную площадку к окну, в самый угол, я вынес и поставил своё кресло-кровать, купленное мне ещё родителями. Я хотел было его выбросить, но Геннадий Валерьянович отговорил. Когда в квартире жили маленькие дети, Елена Петровна приучила Звукова с гостями выходить для перекура на лестницу. Сосед любил курить, сидя в кресле.

В свободные минуты и я выходил из квартиры, садился в кресло, только затем, чтобы побыть одному. Поразмыслить о жизни, отдохнуть.

Между четвёртым и пятым этажом высокий потолок, почти что небо. Закинув голову, я смотрел на «небо» и улыбался, думая о том, как мало человеку надо для счастья. А именно, чтобы хотя бы на пять минут в день его оставляли в покое.


Глава третья

Сундаралов о Королевиче

Весной тысяча девятьсот девяносто седьмого года я встретился с актёром Сундараловым. Дело в том, что Андрей исчез, и долго не было от него весточки. А тут вдруг я от его друга узнаю, что Королевич объявился. С Герардом мы коротко переговорили по телефону и условились встретиться на Тверском бульваре, так было удобно актёру.

Встретились, обнялись, сели на скамейку, и я, пребывая в сильном волнении, спросил:

– Говоришь, пьянствует? Вслух стихи читает? Ты его хоть на магнитофон запиши. Там никакого магнитофона у вас нет?

– У Андрея есть, – улыбаясь, ответил Сундаралов.

– Запиши его декламацию. Брат, поросёнок эдакий, скрывается, хоть голос его послушаем. Да и сам, глядишь, воспламенится. Жалко, когда гибнет, пропадает талант. Я помню его актерские работы, некоторые были просто гениальны.

– Да, в том товариществе, где было «вольное поселение художников», Крапивинский переулок помнишь?

– Я там не был.

– Так вот, там поэт Евгений Рейн, услышав, как Андрей читает стихи Бродского, сердечно его благодарил. Говоря: «Хорошо ты читал стихи». Даже теперь, когда Королевич начинает заниматься чем-то, имеющим отношение к театру, то очень интересно получается.

– То есть своим делом, – подсказал я Герарду. – Он же жизнь свою фактически на это положил. Как можно было бросить?

– Да-да, я об этом и говорю. То есть когда он что-нибудь рассказывает, какую-то теорию излагает, вспоминает театральные байки, – это очень интересно. Я его всегда подбадриваю, говорю: «Людей-то много, которые тебя любят и помнят, но надо ж хотя бы в порядок себя привести».

– И начать трудиться, самовыражаться. Актеру публика нужна. Кто его вспомнит, узнает, если он, как ты говоришь, безвылазно сидит в тёмной комнате. Как вы с ним встретились?

– Купил я пару билетов на многообещающую премьеру в надежде их хорошо продать и немного «наварить» на разнице. Надо же иногда пользоваться своим положением. И почему-то не получилось у меня их продать. А билеты дорогие. Поехал я в день спектакля к театру, в надежде, что их кто-то возьмёт, пусть даже за свою цену. Не берут. И тут прямо у входа материализовался Королевич. «Ге-Ге-Гера! Ты?». Я стою весь в слезах, обнимаемся, не до торговли. И мы с ним по этим дорогим билетам пошли в театр. А потом, сколько в театр ни собирались сходить, – не получалось.

– Почему? – не понял я.

– Потому что он практически всегда не в форме. То есть театра в нём много, но в театр он никак не попадает.

– А вы с Андреем живёте в лагере? Там же, где ты раньше обитал?

– Да-да-да. То есть перед тем, как к матери в деревню съездить, я его туда пристроил.

– В смысле, «пристроил»? Там у вас старший кто-то есть, кто за этим всем следит?

– Конечно. В лагерь, собственно говоря, просто так и не войдёшь. Он принадлежит организации. Михал Михалыч там бессменный менеджер, как теперь говорят.

– Он деньги с вас берёт за проживание?

– Сначала ничего не брал, а сейчас мы немного ему приплачиваем. Там хорошее место, птиц много. Приезжай, как время будет, погуляем, искупаемся. Там есть озерцо.

– Ты про брата расскажи.

– Андрей мне всё предлагал: «Может, что-нибудь сделаем?». Говорю: «Вот есть пьеса для двух актёров – Мрожек, “Эмигранты”». Обсудили, даже несколько раз с ним репетировали. И он втягивался в работу, увлекался, вопросы задавал. А за последние два месяца, наверное, раз десять, часов в одиннадцать вечера говорил мне: «Гера, я прошу тебя, давай завтра порепетируем».

– Про вас отдельно надо пьесу писáть, – засмеялся я. – Один посещает церковь, выбрал духовный путь развития, другой – заплутавший, пьющий. Мыться не хочет, стираться не хочет.

– Скорее, не может, – поправил Сундаралов.

– Не может? Допился? Причём это не нищий, а если верить тебе, богатый алкоголик, у которого полмиллиона в кармане лежит.

– Не в кармане, а на банковской карточке. Но он просил меня никому об этом не говорить.

– А в конце пьесы его персонаж так и умирает, не истратив деньги. И тебе, своему другу, не даст ими воспользоваться. Не говоря уже о больной матери и ухаживающем за ней брате, о которых не хочет даже вспоминать.

– Вам с матерью точно не обломится. Он мне об этом очень определенно заявил. Причём ещё полчаса очень эмоционально объяснял, почему не даст.

– Почему? – заинтересовался я.

– Вы его серьёзно обидели. Ты увёл у него из-под носа Афродиту. Спрашиваю: «А мать?». – «А что она мне хорошего в жизни сделала?». Такой был ответ. Так что вам не даст. А мне уже несколько раз предлагал. Я ему на это отвечал очень зло. Обычно часов в одиннадцать к нему приходит озарение. Он стучится ко мне в дверь и говорит: «Гера, у тебя есть счёт в банке? Я хочу тебе положить на него часть денег». – «Никакого счёта у меня в банке нет и деньги твои мне не нужны!». Я кричу на него и после этого разговора полночи не могу заснуть.

– А что так?

– За этим разговором чувствуется какая-то неискренность, какой-то подвох.

– И Андрей будет теперь потихоньку пить, пока не пропьёт печёнку или эти полмиллиона.

– Я ему про это уже десять раз сказал. А то приходит и жалуется: «Поверишь ли, Гера, пакет с продуктами у меня отобрали». А я знаю, что не отобрали, а оставил его, по пьяни, в электричке. Он всё время чего-нибудь теряет, забывает. Умудряется сесть не на ту электричку, которая везёт его не в Пушкино, а во Фрязино. Потом уже рассказывает, что познакомился там с хорошим человеком, который в своей машине что-то сломал. Он ему от доброго сердца пожертвовал на ремонт. Добрый человек был счастлив, катал его всю ночь по городу и всё такое.

– Если у Андрея с собой были деньги, сел бы на такси и доехал до вашего лагеря.

– Ему нравятся приключения. Нравится, когда есть возможность с кем-то пообщаться.

– Он полюбил с незнакомыми людьми общаться? – удивился я, помня брата очень осторожным.

– Да-да-да. Ну, то есть с ним всякие истории происходят. Но с другой стороны, у него ещё осталось желание вернуться на сцену. Он говорит: «Знаешь, когда я возвращался в Москву, думал: “Я ж еду в театр. Я хочу играть. Я буду играть”. И что-то странное произошло. Гера, почему я не играю?».

– Судя по твоим рассказам, он не то что играть, дойти до театра не может.

– Да. Жалуется: «Ну, я сейчас не в форме». А он действительно… Ты меня прости, у него что-то с мочевым пузырём.

– Когда напьётся – писается?

– А вот он говорит, что не во сне, а как-то так, самопроизвольно.

– Ужасы рассказываешь, – горько усмехнулся я. – И даже это его не останавливает? Пьёт и пьёт?

– Ну, он пьёт не каждый день, – заступился за сокурсника Сундаралов. – Где-то раз в три дня. И сильно не упивается. «Гера, я пиво, капельку». Пьёт столько, чтобы можно было на улице стихи читать, заговаривать со всеми. Как-то так. Появляется в лагере часиков в семь вечера и до десяти куролесит. Один раз решил себя обуздать: «Гера, давай договоримся, если я ещё хоть раз напьюсь, то с меня штраф три тысячи». Он потом несколько раз напивался, но про штраф не говорил. Да и я ему про деньги не напоминал. Потом он, видимо, вспомнил и стал настаивать, чтобы я взял три тысячи. Я отказывался, а потом взял. Заплатил Михал Михалычу за комнату. Потом, смотри, какой живот у меня вырос, это всё из-за твоего брата. Потому что Андрей на нервной почве кушает хорошо, а я, зная это, готовлю побольше. Да и шоколадками он угощает, а они же калорийные. Он к ним пристрастился, у него во всех углах шоколад валяется. То есть с едой проблем особых нет.

– Шоколадом, наверное, с алкоголем борется, – предположил я.

– Ну да. Хотя тоже возникает определенного рода зависимость. Знаешь, у Андрея ещё что-то с головой. Представляешь, он временами тебя не помнит. Я в разговоре упоминаю о тебе, а он спрашивает: «Какой брат?». – «Родной твой брат, Сергей Сермягин. Не помнишь?». – «Может, увижу – вспомню». Ты на него не сердись. Когда человек начинает со всеми подряд знакомиться на улице, то у него, конечно, уже вся память смывается.

– А отца помнит?

– Говорит: «Позвонил Сидору Степановичу из Сыктывкара. Представляешь, ответил мне. Мы говорили с ним двадцать минут, и он даже прислал мне три тысячи рублей». Это сейчас у него полмиллиона, потому что продал квартиру в Сыктывкаре. А тогда ещё денег не было. Там с квартирой уникальная история. Его ведь «чёрные риелторы» в охапку взяли. Зашли в квартиру два человека спортивного вида, а вышли вместе с ним. Они взяли его, пьяненького, привезли в какую-то свою квартиру под предлогом того, что они из ЖЭКа и занимаются приведением в порядок его жилища. Какое-то время он у них жил, они поили его, об этом писала потом местная пресса.

– Убить его хотели?

– Не знаю, хотели убить или нет. Он жил у них, а тем временем квартиру его готовили к продаже. Мебель всю вывезли. Действительно, сделали ремонт. А ту квартиру, в которой его держали, атаковала с крыши на тросиках группа захвата «Альфа».

– Ничего себе. Наверное, всё же не «Альфа», а местный ОМОН?

– Короче, разбили окно, освободили, а из разбойников на тот момент в квартире никого не было. И корреспонденты сделали фото: стоит Андрей на коленях, руки заложены за голову, а на заднем фоне – продавленный диван, на котором он спал. Все это было позапрошлогодним летом, в девяносто пятом году. Разбойников, этих «чёрных риэлторов», всё же нашли, состоялся над ними суд. Ну и короче, какая-то фирма взялась прошлым летом, продала ему квартиру, а до этого он жил в общежитии у милиционеров. Какой-то добрый полковник подарил ему свой старый штатский костюм.

– В общежитии не пил?

– Умудрялся вечерами. Хотя больших денег у него ещё не было. Но как-то умудрялся.

– Да, любитель приключений, – вырвалось у меня. – Потом, значит, вернули ему его квартиру? И как только он в Сыктывкаре оказался?

– Да, квартиру вернули, и он там какое-то время жил. А как оказался? Пропил свою московскую. Также обманули, обменяли на сыктывкарскую с доплатой. Он говорит: «Даже не заметил смену города». А в прошлом году фирма эту сыктывкарскую квартиру продала, деньги в банк на его счет положили. С помощью банковской карточки он может деньги снимать, что и делает. Когда пять, когда три, когда шесть тысяч снимает.

– Это для пьющего человека – самое страшное. Когда есть деньги, невозможно остановиться. Невозможно не покупать и не пить. То есть попал он, видишь ли, в долгосрочную ловушку. Может и хочет, и даже рад бы протрезветь, заняться любимым делом… А как ты от денег откажешься? Даже если ты ему предложишь: «Отдай их на время мне. Я какое-то время не буду тебе их давать, чтобы все не пропил».

– Нет. Мы эту тему с ним уже обсуждали. Он мне сам предложил, я отказался. Зачем?

– Потом, я думаю, в нём не прослеживалась такая решимость: «мне надо это сделать, во что бы то ни стало». Сверхзадачи себе такой не ставил.

– Но при этом Андрей говорит: «Работа – она меня спасёт». Понятное дело, спасёт, но надо себя к работе готовить. Начать мыться, одежду опрятную носить. А то – куча денег, а человек ходит чёрт знает в чём. В ботинках, которые ему Михал Михалыч дал.

– А это он как объясняет нежелание приодеться? Может, ты вместе с ним сходишь, потому что он один, конечно же, не пойдёт ни в какой магазин. Не так дорого будет стоить ему облик сменить. Ему же надо хотя бы до театра дойти, показаться.

– Ну, тут видишь, в чём беда? Он усикáется и всё портит сразу.

– Это что-то он себе повредил.

– Я ему говорил, что надо обследоваться, сходить к врачу.

– Если верить врачам, всё это лечится. Ты его на этот счёт убеди и успокой. Скажи, всё не так страшно. Жилище ему подбери на эти его полмиллиона. Нас же с матерью загнал в коммуналку, ничего, живём. Пусть тоже в комнате поживёт.

– Я искал ему во Фрязино. В тех местах можно комнату за эту сумму купить в старых домах. Но его же надолго не хватает.

– Ты на него не смотри, сам звони, ищи, не жди его. Тебе, как его другу, это зачтётся на небесах.

– Я знаю. Звонил. Много раз звонил по разным адресам. И ему говорил: «Вот вариант, такие-то условия там». – «О-о, нет!». Даже если всё нравилось. «Ну, потом. Потом посмотрим».

– У него сейчас какая-никакая всё же есть крыша над головой, есть деньги на водку. Что ещё пьющему человеку надо?

– Я ему тоже разъясняю: «Ум твой тебе говорит: “Всё у меня в порядке. Денег – валом. Три года могу вообще ни о чём не думать”». И поэтому, говорю, у тебя такая лень. Ты ничего не хочешь с собой делать.

– У него же сын и дочь без отца растут, не думает о них. А ведь эти три года при такой жизни могут стать для него последними.

– И я ему толкую: «В конце концов ты под забором умрёшь». – «Ой, Гера, я в ад не хочу». – «Ну, так делай что-то».

– Ты уж, смотрю, запугал его.

– Нет, он сам. Я ему про ад не говорил. Он сам что-то такое себе надумал… или может, я всё же что-то рассказывал.

– Не запугивай.

Герард торопился, я попросил передать привет брату.

– Если вспомнит, – пообещал Сундаралов и побежал по своим актёрским делам.

После встречи с Сундараловым я пожаловался на брата Корнеевой. Елена Петровна Андрея не видела, но от нашей матушки была о нём наслышана и стала давать мне советы по поводу трудоустройства Королевича.

– В школу пускай идёт, драматический кружок там ведёт.

– Я ему передам, при встрече, – без энтузиазма ответил я.

– В школе-то... Там ведь можно теперь открыть платный кружок. У самой школы денег нет. А вот так.

– Всё ясно. У Андрея сейчас психологические проблемы, примерно такие же, как у Виталия Долгова. Не сможет он сейчас заняться своим делом, у него не хватит энергии.

– Его дело – это актёрское дело. Ну пускай хоть на сцену выходит и говорит: «Кушать подано». Всё при деле будет.

– Не будет он говорить: «Кушать подано», – засмеялся я.

– Ну есть же проходные роли какие-то?

– Сам разберётся.

– Нет. А ты не слушай его, не выслушивай.

– Я не выслушиваю. Уже сколько времени от него ни слуху, ни духу.

– Потому что… Возьми к примеру Виталика. Он в меня, как в помойку, свои негативные эмоции выкидывает. И от этого во мне растёт напряжение, появилась бессонница. Всё потому, что он мою психику перегружает. Сашенька, как говорится, «рвёт и мечет». Убеждает меня: «Мама, это тебе не надо». Говорю ей: «Ну а кто ему поможет?». И знаешь, у больных людей всё с обмана начинается. Он себя обманывает и в отношениях с другими людьми теми же фальшивыми приёмами пользуется, подменяя понятия. Средства принимая за цели, а цели за средства. Я слушала передачу. Что в ней говорилось? Люди тянутся к более удачливым, потому что они заражаются их примером, надеются сами на удачу, имея в этом общении психологическую поддержку. А когда тебя окружают люди неудачливые, с тяжёлыми проблемами, вечно ноющие, то это нагружает психику человека, и он, конечно, старается подальше держаться от таких людей. Знаешь, я Виталику не только и не столько психологическую помощь оказываю, сколько юридическую, правовую. Но эта история слишком затянулась. Кстати, чем армия хороша? Туда приходят не столько физически недоразвитые люди, сколько искалеченные психически. А физические упражнения их спасают. А что касательно Виталика, главное, человек не спился. Единственно, стал много курить. Надо бросать ему эту заразу. А своему брату Андрею скажи: «Пока ты сам за себя не возьмёшься, тебе никто не поможет».

– Андрей всё это знает. Но я же не могу за него его жизнь прожить.

Когда я сказал маме, что наш Андрей нашёлся, то матушка искренно поинтересовалась:

– А кто это такой?


Глава четвёртая

Звуков о театре

Я сидел в комнате Звукова за овальным столом, накрытым белой скатертью, пил чай из фарфоровой чашки, а Геннадий Валерьянович, глядя на свою молодую жену, витийствовал:

– Надо быть смелым, признать раз и навсегда, что впереди тебя ожидает «ничто», и жить спокойно, без очарований и разочарований.

– Мыслящий человек не станет жить, если признает, что впереди его ждёт «ничто». Это глупость какая-то, – вырвалось у меня.

– Вы правы, но нас настолько отравили атеизмом, что мне легче так. Но, признаюсь, не могу представить этого мира без себя. Кажется, что я был всегда, даже тогда, когда меня не было. И буду всегда, даже тогда, когда над моей могилкой водрузят деревянный крест. Расскажите лучше, как к театру вы пристрастились, многоуважаемый Сергей Сидорович? С чего началось ваше вовлечение в эту тему?

– Мое вовлечение, – подыгрывая ему, отвечал я, – можно разбить… или разделить на три этапа. В школе был хороший классный руководитель, который сам был театралом и нас водил на спектакли. Деньги давали родители, театральный билет стоил тогда копейки. В ТЮЗ мы ходили. Это была моя первая любовь, – Театр юного зрителя. Много хороших спектаклей я там посмотрел. Второй этап – мама работала в детском саду, а это был не простой детский сад, а элитный, на Смоленке. И в этот детский сад приводили своих детей так называемые «звезды». Например, был такой артист МХАТа Алексей Борзунов, «Друг мой Колька». Он очень много на радио работал и всё время приглашал на спектакли во МХАТ. Тогда я влюбился в игру Евгения Евстигнеева. Ходил на «Сталевары» много раз. Какие-то ещё спектакли смотрел, которые сейчас уже не вспомню.

– Напомните, кого Евстигнеев в «Сталеварах» играл?

– Рабочего играл. Спектакль мне казался не очень интересным, но когда на сцену выходил Евстигнеев, то всё преображалось. Его пластика, юмор, он на сцене был абсолютным работягой. Очень органичен был. Играл смешно, интересно. А ещё в детский сад приводил свою внучку знаменитый Захава, который играл Кутузова в фильме Сергея Бондарчука «Война и мир». Он был в то время ректором Щукинского театрального училища. А его дочка, если не ошибаюсь, была актрисой Ленкома. И она всё время приглашала в свой театр. И вот, после ТЮЗа, – МХАТ, Ленком. Я несколько раз смотрел «В списках не значится» с Виктором Проскуриным в главной роли, затем – «Тиль Уленшпигель», «Юнона и Авось», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты».

– Всё это ты посмотрел? – с недоверием осведомился Звуков, незаметно переходя на «ты».

– Да, всё посмотрел, и не по одному разу. Причём я не один ходил, а вместе с братом, который, впечатлённый увиденным, и сам впоследствии стал актёром.

– Это были самые кассовые спектакли, на них было не попасть.

– Вот, а родственница Захавы нас не просто проводила, она нам делала наиболее хорошие места. В седьмом, в восьмом ряду мы с братом сидели.

– А третий период увлеченности театром?

– Третий период – когда брат поступил в ГИТИС и учился там на актёра. Я подружился с ребятами с его курса, и не только с его. Собственно, дневал и ночевал там. Потом, я же в то время учился в университете, а мой друг работал осветителем в Театре Маяковского, что называется, в самый расцвет творчества Андрея Александровича Гончарова. И я из световой будки смотрел все спектакли мастера. Как к себе домой ходил. Да ещё и с актёрами познакомился.

– Какие актёры запомнились? Павлов, Джигарханян?

– Павлова там уже не было, Джигарханяна застал. Фатюшин, Александр Лазарев, Немоляева. Самое сильное впечатление – Алла Балтер, «Трамвай “Желание”». С Гундаревой хорошие спектакли были. Так что к театру душа моя прилепилась давно и навсегда.

– Так, что же вам от меня надо?

– Хочу написать книгу, художественную. Прошу вашей помощи, – обратился я к Звукову.

– Что от меня требуется? – поинтересовался Геннадий Валерьянович.

– Просвещение в тех вопросах театральной жизни, в которых я не сведущ.

– Окажем всестороннюю поддержку, – пообещал вмиг оживший сосед и, отодвинув от себя пустую чашку, стал немедленно меня просвещать. – Есть такой страшный человек, завпост – заведующий постановочной частью. Это человек, который отвечает за всё, что происходит на сцене. В больших театрах ему есть подспорье, – инженер по технике безопасности, какой-нибудь ещё инженер. В маленьких театрах как-то без всего этого обходятся. Зато завпост там – царь и бог. Если хороший завпост, то театр храним богом. Это сучья должность, это человек, который отвечает за всё, и при его маленькой зарплате, они, как правило, люди, обделённые вниманием. Больше всего пинков от главного режиссёра, от художника, достается им. А его обязанности – чтобы вся эта неповоротливая махина начала работать. В его подчинении цехá. Это люди, которые собирают декорацию до спектакля, обслуживают спектакль, если есть перестановки декорации во время представления, и разбирают декорации после. Как правило, есть там главный монтировщик – «завмонт». И есть «монты», обыкновенные ребята-монтировщики. Это люди, находящиеся на ничтожной зарплате. Или временно работающие, или влюблённые в театр. Состав достаточно текучий. Есть мебельщики. Отдельный мебельный цех. Например, нужен стол. Вот это – дело мебельщиков.

– А разве столярная мастерская при театре не сделает стол? – спросил я, желая показать, что тоже кое-что о театре знаю.

– Ну, как? Мастерская его сделала, но когда рабочие стол вынесли на сцену и главный мебельщик сказал: «Хорошо, вот здесь подмазать, и будет замечательно. Мне нравится» – всё. Дальше стол уже уходит в цех мебельщиков. Они его выносят на спектакль, двигают во время перестановок и после спектакля уносят. Бывают очень курьёзные случаи. Когда на монтировочный цех на большие декорации приходится невероятное количество работы. А в этом громадном спектакле, где дикие перестановки, где одна сцена в бронепоезде, вторая – в скалах, третья – на пустынном берегу моря, и при этом ни одной табуретки, мебели вообще нет. Есть такие идиотские постановки.

– Да? – рассмеялся я.

– Ага, – с удовольствием подтвердил Звуков. – И монтировщики в этот момент дико ненавидят мебельщиков, которые в это время сидят и покуривают. Или одна какая-нибудь табуреточка и пуфик. И всё! И больше ничего! А монтировщики пашут весь вечер в мыле, а эти вынесут тихонечко и курят.

Геннадий Валерьянович, совершенно счастливый, закурил и, не торопясь, с видимым наслаждением, продолжил:

– Бывает наоборот. Лёгкий занавес, знаете ли, одна колоночка и дикое количество мебели, по сто стульев каких-то витых. Здесь обратная ситуация. Два мебельщика упираются «рогами», а «монты» повесили занавéсик, который можно одной рукой открыть, курят и на них посматривают иронически. Потом есть реквизиторский цех, это всё, что пришло с бутафории. Чашки, кубки, всё, что уже закреплено за спектаклем. На каждый спектакль свои коробки, и работники реквизиторского цеха их разносят и раскладывают содержимое. В том числе исходящий реквизит. Это то, что поедается на сцене. Вот то, что мы сейчас с тобой пьём и кушаем. Реквизит носильный – всякие там часы, шлемы, письма. И габарит – реквизит, который стоит на сцене. Тот же самый кубок, который герой возьмёт, повертит в руках и поставит на место. Их задача – всё это принести, а потом это оборудование унести. И есть ещё два цеха, которые не зависят от машинерии сценической. Это свет и звук. Свет в театре – это очень важная вещь. Это почти во всех театрах грандиозная проблема. Люди, которые театральным светом занимаются, это уникальные люди. В любом мало-мальски уважающем себя театре есть художник по свету. Это отдельная должность, несмотря на то что его обязанности – всего лишь выстроить свет на спектакль. Но это настолько ответственно, настолько тонко, настолько это невероятно сложная профессия, что даже в Москве эти люди считанные. Их просто единицы. Правильный свет ведь оживляет даже плохую декорацию. Каким-то контражуром, какими-то туманами. Ну, что там говорить. Конечно, по сравнению с западными театрами, с их оснащённостью, у нас это каменный век. Потому что там такие эффекты есть… Человек подходит к окну, открывает ставни, и в комнату врывается дневной свет, настоящий. Стопроцентное ощущение, что за окном светит солнце. Это особый прожектор, который стóит невероятных денег. У нас таких нет. Ну, звук, понятно, есть человек, который сидит на магнитофоне, тот, кто пускает музыку, так называемый «кнопкодав». Есть заведующий цехом.

– А музыку режиссёр подбирает сам? – поинтересовалась Вероника.

– Как правило, музыку режиссёр подбирает сам. Если очень сложный спектакль, приглашает человека, который оформляет спектакль музыкально. Есть такая должность – «завмуз» в театре. Сейчас, я думаю, она очень мало где сохранилась, поскольку можно и без неё обойтись. Режиссёр сам всё делает. «Здесь – Чайковского, здесь – Рахманинова, здесь – Пинк Флойд, – поехали!».

– Хочу описать академический театр. В нём есть «завмуз»? – уточнил я.

– Есть не просто «завмуз», а даже оркестр, – ошарашил меня Звуков.

– А драматический театр финансово может содержать оркестр? – не поверил я его словам.

– Сейчас – нет, – согласился Геннадий Валерьянович. – Сейчас – ни в коем случае. Или содержание на каких-то паритетных условиях. Например, оркестр может быть в штате театра, но при этом активно халтурит и ставит свои условия. «Составляйте график, неисключительно, чтобы под нас, но чтобы наши интересы тоже учитывались. Фифти-фифти». И театры сейчас идут на это, поскольку, действительно… Оркестр минимум шестнадцать человек, даже нищенскую зарплату если платить, допустим, по три тысячи, театру все равно это очень накладно. А что такое «три тысячи»? Не проживёшь же. Человеку, у которого семья… Конечно, они халтурят на стороне. Сейчас вообще всё по-другому. Театры закупают электронную аппаратуру, это выгоднее, чем держать оркестр. Но, конечно, ничто не заменит звук живой скрипки из оркестровой ямы, и это все понимают. Я так скажу – если тебе это нужно для книги, то оркестр в театре может быть. Влачащий полунищенское существование, торгующийся с театром, скандалящий с главным режиссёром.

– Вы готовый сюжет подбрасываете. Главреж поругался со скрипачом, выгнал его и привёл своего, а тот напился и играл отвратительно и своей плохой игрой на скрипке запорол великолепный спектакль.

– Замечательно! Прекрасно! – подхватил Звуков. – Конечно! Главреж дал задание завмузу. Тот привёл своего старинного друга, сказал: «Классный мужик!». Он же не знал, что скрипач «развязал». Он десять лет назад его знал, но это был единственный знакомый ему хороший музыкант, который согласился играть за тысячу в месяц. А тот хлебнул перед спектаклем и поплыл. Да, такая ситуация вполне может быть. Вот я тебе примерно, грубо, описал все театральные цеха. Ещё есть такая страшная должность, – «завтруппой». Это, как правило, тётка. В академических театрах бывает мужик. Это человек, который отвечает за чёткость работы актерского цеха, то есть труппы. Он отвечает за то, чтобы вызвать актёра на репетицию, отвечает за явку актёров на спектакль. Он отвечает за вывешивание расписания репетиций. И, поскольку он является передаточным звеном между актёрской труппой и всяческим начальством, то очень сильно этим пользуется. То есть на этом месте выживают самые… Не подберу приличного слова, чтобы выразить, кто. Нормального человека очень быстро съедают, а вот такие, которые могут сказать главному режиссёру: «Иван Иванович, этот сказал про вас это самое, а вон тот – это самое». Такие люди на этом месте выживают. Это просто должность на выживание. Нормальный человек не выживет. Потому что кто во всём виноват? Завтруппой. Текст не напечатали. Как так? Завтруппой виноват. В списках поставили меня лишний раз – завтруппой виноват. Потом, у актёров же бывают переработки. Театр – сложная организация. Кому-то очень хочется играть, и кому-то деньги от переработок очень сильно помогают в быту. А кто-то наоборот, устал играть или нашёл халтуру на стороне. Допустим, ведёт два драмкружка в школах. И ему по совокупности это гораздо выгоднее, поэтому от завтруппой очень многое зависит. В частности, распределение. То есть тебя распределили в нелюбимый спектакль или в спектакль, который мешает тебе заниматься халтурой. Если с завтруппой дружишь, то он всегда тебя отмажет, а если не дружишь, то перед главным режиссёром у тебя прикрытия нет. Он вызывает тебя на репетицию, и первый раз ты можешь пойти взять бюллетень. Пойти в районную поликлинику, сказать, что ты артист, что у тебя горло болит. Насколько бюллетень выписывается?

– На три дня.

– На три дня. Через три дня должен опять идти. Если хорошие отношения с врачом…

– Денег дать, – подсказала Вероника.

– Какие у актёра деньги? На обаянии. «На спектакль приглашу». Ну, проболеешь ты, к примеру, ещё две недели. А к тому же в это время идут спектакли, в которых тебе нравится играть. И очень странно. С одной стороны, ты вроде на репетиции ходить не можешь, а с другой стороны – на спектакли можешь. Тебя вечером главный режиссёр подкарауливает и спрашивает: «А чего это вы на репетицию не пришли, а спектакль играть пришли?». Это страшная вещь. А если дружишь с завтруппой, он тебя всегда отмажет. Были просто такие артисты в московских театрах, которые делали карьеры только потому, что спали с завтруппой.

– Ой! – вскрикнула Вероника.

– Да, завтруппы – это, как правило, пожилые, присадистые, низкозадые бабенции, которых, чтобы «того»… Да лучше повеситься. Но были артисты, которые это «того» с ними делали. Они карьеру на этом совершали. Это великий человек – завтруппой. Слабый человек здесь не выдержит, на него валят все беды на собраниях. Есть творческие собрания, ежегодные и ежеквартальные. Там все кричат друг на друга, ссорятся, а в результате приходят к утешающему для всех выводу: «Все беды у нас оттого, что завтруппы –г…но». Такие обвинения в свой адрес выдержит не каждый. Выдерживает только человек, у которого есть зубы и все другие причиндалы. Рано или поздно эту должность занимает человек, который «и нашим и вашим», прожжённый, мощный, сильный, очень ловкий, очень хитрый. И через короткое время от него в театре зависит если не всё, то очень многое. И даже главреж. Главный режиссёр – это очень сложная профессия. Это не командир в части. Он, с одной стороны, начальник, а с другой стороны – лицо, настолько от всех зависимое, – какой– нибудь монтёр его запросто может «поставить на рога».

– Сбить все конструкции? – смеясь, предположил я.

– Да-да. Терять-то нечего, – с радостью принял эту версию Геннадий Валерьянович. – Мизерную зарплату свою терять? Он на любом заводе может получить больше. Такие случаи бывали. Так что, понимаешь, главный режиссёр – это очень своеобразная должность. Это в любом случае – мученик. Кроме творческого процесса, он должен думать о массе вещей.

– Чтобы как-то актёра подбодрить? – подсказала Вероника.

– Какой в ж…у «подбодрить»? – вышел вдруг из себя Звуков. – Чтобы не сожрали самого. Театр, дети мои, несёт в себе невероятные возможности. И всё зависит от режиссёра, от его видения, понимания. И он должен актёра убедить. Актёр должен режиссёру поверить. Это самая важная и самая сложная штука. Даже у больших режиссёров на этом месте часто случался облом. Потому что психофизика актёра – она абсолютно не восприимчива. Она всегда боится, что её обманут, что её обкрадут, и она всегда закрывается, всегда режиссёру не верит. И вот режиссёр должен каким-то способом заставить актёра раскрыться. Раскрыться в нужном ему моменте. Это то же самое, что заставить целомудренную четырнадцатилетнюю девственницу раздеться перед мужчиной. Не смейтесь. Причём это каждый раз так. Даже если это прокуренный шестидесятилетний мужик, переигравший массу ролей, всё равно он – эта самая девочка в этот момент. Потому что самое страшное, что может быть, – это приступать к роли. И вот от этих первых моментовзависит, как дальше пойдёт; бывает, актёр сразу схватывает, что хочет режиссёр, а бывает, долго мучается и мучает… Конечно, я сейчас говорю о таланте, о творческом процессе. Талантливый режиссёр, как правило, предлагает парадоксальное решение. Не каждый актёр ещё может выполнить то, что режиссёр придумал. Здесь режиссёр тоже должен понимать, – этот актёр это может сыграть, а этот – ну не может. Понимаешь, Сергей, любой актёр может что-то сыграть. Вопрос в том, чтобы режиссёр угадал, что именно этот актёр может сыграть на этом пространстве. Хороший актёр сыграет глубоко. Скажет: «Я люблю тебя» тихо, но так, что зал вздрогнет. Плохой актёр заорет дурным голосом. Но при этом режиссёр может так сделать, так поставить сюжет, что его дурной голос будет пронзителен. Но это, конечно, высший пилотаж. Это очень сложно. Режиссёр должен быть очень свободным человеком. Понимаешь, Серёжа, ведь режиссёр придумал эту сцену, он её родил, он же ночи не спал, думал у себя там, дома. Водку пил или обнимался с женой по ночам, – он всё время думал. И вот он придумал сцену, которая кажется ему гениальной. Он приходит утром на репетицию и говорит: «Вот, я решил так». Начинает репетировать и вдруг понимает, что Сергей Сермягин – он замечательный актёр, но вот этого, чего режиссёр придумал, он не может. И здесь – конфликт.

– Это почему это я не могу? – притворно возмутился я, подыгрывая соседу.

– Да-да. Или нет. Режиссёр – полный идиот, если он говорит: «Сергей, вы этого не можете». Как правило, режиссёр понимает это и говорит: «Серёженька, давайте попробуем что-то другое». Серёженька почувствовал что-то неладное и упирается: «Нет, давайте так». К тому же если Серёже понравилось то, что режиссёр рассказал теоретически. И начинается борьба. Уже, знаешь, борьба за то, чтобы сбить Серёжу с этого рисунка, который он не выполнит. Не потому, что плохой актёр, просто психофизика его такова, что на его месте меленький с большими ушами это сделает, а высокий, красивый Сергей – нет. Это будет смешно, а мне нужны слёзы. А Серж уже вцепился в эту идею. Он смотрит на меня подозрительно: «А почему это нельзя и не так?». А я тогда начинаю быстро что-то придумывать и предлагаю какую-то хренотень. И сам понимаю, и Сергей понимает. Возникает недоговорённость, и всё рушится. И скандал. И все уходят неудовлетворённые. И ночью все не спят и так далее. И конечно, Серёга, всё это – творчество! Я не беру ситуацию, когда приходит равнодушный режиссёр, равнодушные актёры. Актриса, утомлённая тремя детьми и мужем-алкоголиком. Это, конечно, совсем другая история. Такой режиссёр флегматично объясняет: «Вы – сюда, сюда, сюда. Вот здесь – заплакать. Да?». – «Конечно», – отвечает такой же флегматичный актёр. Актёр-то неплохой, и режиссёр знает, что какой-то зритель здесь вздрогнет, и Сермягин этот момент не завалит. Это просто два разных мира.

– А к Станиславскому в театре какое сейчас отношение? – поинтересовался я.

– Скептическое. Умные люди понимают, что Станиславский – это гениальный человек. Всё-таки они с Немировичем-Данченко создали величайший театр в мире и долгое время эту планку держали. Они медленно старились, обрастали маразмом, обрастали легендами, при этом всё равно они прорывались. В принципе, они оба – героические люди. Станиславский увёз театр в Америку и хотел остаться там, эмигрировать. МХАТ, в то время переживающий большой кризис, успеха там не имел, сборов не делал, на что рассчитывал Станиславский. Он с болью принял решение, что необходимо возвращаться обратно, в полной уверенности, что его расстреляют. Донесут и расстреляют. Донесли. Сталин знал о намерениях Станиславского. Константин Сергеевич ведь очень упирался, задержал возвращение труппы на три месяца, сам в это время срочно дописывал книгу «Моя жизнь в искусстве», чтобы она вышла на Западе и произвела фурор. Книга вышла, фурора не произвела, потому что путаная и тёмная. Да-да. Он же – купец, человек необразованный. Поэтому то, что он хотел написать, у него не получилось. Не передал того, что чувствовал. А вот последователи Станиславского, люди, которые занимались этюдным методом, они говорили, что этого гениального старика не нужно воспринимать буквально. Станиславский чувствовал одно, а рука выводила другое. У него, например, есть термин, до сих пор вызывающий массу вопросов, – «магическое “если бы”». Вот, все воспринимали так: «Если бы я был Гамлетом, и что?». Вот, чушь собачья! Представляют себя Гамлетом и ходят по сцене слоновьими ногами. А суть в чём этого «если бы»? Допустим, Сергей – Гамлет, а я играю роль Лаэрта. Что бы было, если бы Сергей Сермягин, человек, которого я хорошо знаю, покусился на мою сестру в буквальном смысле слова? То есть я, Геннадий Звуков, должен нафантазировать себе обстоятельства, при которых я захочу вызвать на дуэль и убить не какого-то там вымышленного Гамлета, а Сергея Сермягина. Вот в чём разница. И тут, сами понимаете, – небо и земля. Прóпасть.

– Вы мне расскажите, как пьеса на театре ставится. Расскажите о репетиционном периоде.

– Как пьеса ставится? Режиссёр договаривается с художником о своём видении. Художник подумал, принёс зарисовочки. Говорит: «Вот так, вот так, вот так». Режиссёр что-то поправил там, если, конечно, они сошлись. Дальше художник делает макет. Макет – это трёхмерное пространство. И по этому макету, если режиссёр принимает и ему нравится, они начинают работать. Есть такое понятие – худсовет. Сейчас в театре его нет. А раньше это был очень весомый орган, который в театре многое определял. Битва шла за то, чтобы стать членом худсовета. Главный режиссёр протаскивал своих людей, директор своих.

– А сколько человек в него входило? Пятнадцать? Шестнадцать?

– По-разному. Зависит от труппы. Во МХАТе, где труппа триста человек, худсовет может насчитывать пятьдесят. Да. В Астраханском театре, к примеру, труппа была семьдесят человек – худсовет был двенадцать. В него обязательно входил директор с двумя голосами, главный режиссёр с двумя голосами, несколько актёров с правом одного голоса. Худсовет выбирался ежегодным собранием. От того, как выберут худсовет, очень сильно зависела политика театра. Бывало такое. Главный режиссёр неугоден труппе, не хотят его. Труппа ненавидит. Вот его назначили, приехал и не сложилось. И в худсовет выбирают людей, которые его дрючат. И вместе с директором они его сжирают.

– Эфроса на Таганке так сожрали?

– Его сожрали так в родном театре на Бронной. И значит, – худсовет. Худсовет, – он принимает спектакли.

– Готовые?

– Готовые. Это первая инстанция, которая принимает.

– Погодите! До худсовета как спектакль делают?

– Режиссёр вместе с художником создал макет, и они утверждают это дело на худсовете.

– Сразу же худсовет? До работы с актёрами?

– До всего. Да. Это не обязательная форма, и, как правило, худсовет они проходят формально, поскольку всё главное определяется на репетиции. Ну к примеру, если пьеса «Зойкина квартира», а на сцене стоит бронепоезд, то худсовет очень сложно убедить, что это будет спектакль об этом. То есть на каком-то уровне они приглядывают. Они до этого все читают пьесу, приходят и задают вопросы. Подчас идиотские, подчас очень толковые, иногда помогают каким-то советом, если творческое состояние. Но бывает такое, что макет не принимают.

– Даже так?

– Директор говорит: «Очень красивый макет, очень замечательный. Но простите, я уже говорил режиссёру, художнику, – это будет таких денег стоить. Вот, к примеру, какая здесь фактура, на этом макете? Что это?». Режиссёр отвечает: «Ну это холст забелённый» – «А вы знаете, сколько холст стоит? Давайте придумаем что-то подешевле». И масса таких вещей.

– В худсовете сидят только люди из театра или могут быть и чиновники из министерства?

– Это очень сложная ситуация. Художественный совет театра – это, как правило, дело внутри театра. Но! Бывали разные – но! Например, в театре у Мейерхольда, в ГосТиМе. В Государственном театре имени Мейерхольда. Был не художественный совет, а художественно-политический. Да! Куда на правах приглашённых членов, без права голоса (это было условием создания театра) приглашались очень большие люди. Маяковский, например. Он мог прийти на обсуждение любого спектакля и высказать своё мнение. И на чём Мейерхольд погорел? Он в своё время, на свою беду, ввёл в художественно-политический совет Троцкого.

– А-а…

– Да. Мейерхольд же был очень политизированный. Свершилась явная несправедливость. Советская власть расправилась с самым ярким и самым талантливым своим приспешником. И только почему?

– За Троцкого?

– Конечно. Безусловно. Мейерхольд не угадал. Назови он почётным членом Сталина – и вся бы театральная история изменилась бы совершенно. Было бы совсем всё по-другому. Сталин не простил. Просто Мейерхольд не понял. Он был романтиком, и Троцкий был романтиком. И они по своему духу были близки друг другу. Сталин в глазах Мейерхольда был мелкой фигнёй, каким-то чиновником. Кто же знал? А потом уже было поздно. Вот. Понимаешь? И традиция худсоветов, – она везде была разной. Всегда есть особый какой-то театр, в члены худсовета которого может входить какой-нибудь ветеран. Но вообще худсовет, художественный совет театра – это дело внутри. Поскольку определял политику театра. Там голосованием определялось. Приняли спектакль. Режиссёр докладывал худсовету, грубо говоря, экспликацию. О чём он хочет ставить спектакль, рассказывал о распределении актёров. Тут худсовет может тоже кое-что посоветовать. И после того как распределили актёров, начинаются репетиции. Художник начинает осуществлять свою фигню макетную со всеми задействованными в этом деле цехами, режиссёр с актёрами приступает к творческому моменту. Режиссёр собирает актёров, показывает им макет, говорит: «Вот здесь будет так. В этой стороне так. Здесь лестница перевернётся. Вот здесь, Марья Ивановна, вы упадёте».

– Да? С макета режиссёр начинает? Я думал, с читки.

– Ну, в идеале, когда идёт производство, актёры должны уже примерно текст знать. Редко когда бывает читка. Теперь редкий режиссёр позволяет себе в начале читать пьесу с актёрами.

– Да вы что? Я уверен был, что всё с читки начинается.

– В провинциальных театрах есть такое понятие – план. От первой читки по ролям до выпуска спектакля, премьера которого уже назначена – всего три месяца. И это спектакль не на два актёра, а мощный, на пятнадцать ролей. Это очень сложная штука. Например «Варвары» Горького. Тридцать ролей и все главные. А ставили такое дело вовсю за три месяца.

– Постойте. Расскажите про застольный период, про читку пьесы с актёрами.

– Застольный период. Режиссёр читает пьесу с актёрами. Как правило, среди распределённых актёров половина – распределённых насильно. Кому-то хочется играть, кому-то не хочется, – но есть в театре такое понятие, как творческая дисциплина. В любом маленьком коллективе, которым является спектакль, обязательно есть и антагонисты. Очень редко, когда изначально собирается группа, которая от работы, от репетиций, ловит кайф. И причём, учти, когда такая группа собирается, которая с самого начала ловит кайф от работы, – конец, как правило, не очень хороший. Это закон любого творческого дела. Есть такой страшный закон театра. Когда репетируют комедию и на репетициях все смеются, – на премьере страшно. И наоборот, когда репетируют комедию и актёры кричат: «Это не смешно!» – потом это всё работает. Есть такой закон. Вечная обманка. Вот почему режиссёр должен быть очень хорошим психологом. Психологию зала должен понимать. Он должен знать, что на этом месте будет смех. А актёр не понимает, что здесь смешно.

– И всё же расскажите про застольный период.

– Это отдельный разговор. Отдельный вечер. Я сейчас схематически постараюсь объяснить.

– Моё время закончилось? – смеясь, поинтересовался я.

– Дело не в этом. Просто я думаю, тебе пока хватит. Итак, схематично. Они садятся за стол, и начинается читка пьесы. Сколько режиссёров, столько и методов репетиции.

– Всё от режиссёра зависит?

– Безусловно. Существуют разные способы внедрения в пьесу. Есть такой чудовищный для актёра, страшный способ, – этюдный метод. Метод действенного анализа. Прочитали пьесу на голоса, режиссёр рассказал, что он представляет, думает. Потом взяли пьесу на троих. Нет, на двоих, я режиссёр. Вы с Вероникой её прочитали, я ещё раз рассказал. Вы мне задали вопросы, я ответил. Потом говорю: «Ну-ка, ребята, пожалуйста. Вот просто мне покажите. Вы ещё текста не знаете…» Самое страшное для актёра – выйти и чего-то сделать. Актёр, понимаешь, любой актёр, плохой ли, хороший, – он же чистый лист бумаги. Он же не может, он не личность. Он силён тогда, когда точно знает, что он сделает, куда пойдёт. И хороший актёр отличается от плохого тем, что он знает, для чего он туда идёт. Не для того, чтобы партнёршу заменить, а как зал на это среагирует. Поэтому актёру важно текст выучить. Они обожают ходить с текстом, обожают задавать вопросы: «А вот здесь что я делаю? Здесь я её обнимаю, здесь ненавижу». Как правило, на первом этапе всё это для режиссёра ужасно. Но потом это всё обживается, наживается и от уровня таланта и актёра и режиссёра, от того что он в этой сцене видит… Понимаешь? Репетируют сцену за сценочкой, – всё в репзале. Потом устраивается совершенно жуткая вещь. Называется прогон акта в репзале. Когда все сцены должны идти одна за другой. Тут, как правило, всё рушится. Режиссёр сидит, смотрит и говорит сквернохульные слова актёрам. Обещает всех кастрировать и уйти навсегда из театра. Спектакль, вообще, умирает три раза. Первый раз – это первый прогон в репетиционном зале. Потом идёт второй, третий, четвёртый прогон в репзале – всё налаживается. При переносе на сцену, – он опять умирает. Всё, что в репзале получилось, все живые дела, всё, – вышли на сцену… Режиссёр сел в зал и понял, что всё это не то. Всё, что напридумывал – ничего не понятно. Потому что Серёжа Сермягин с Вероникой ходят где-то там, там, там… И ты понимаешь, что всё, что было в репзале, это всё не то. В этом пространстве не читается. Всё умерло! Всё нужно делать заново. Ты думаешь, почему режиссёры мрут? Режиссёр выходит на сцену и начинает всё перестраивать.

– Вы что?

– Конечно. Придумывает другие мизансцены. А в это время на сцене декорация ещё не стоит, а стоит выгородка. Какие-то пять стульев старых, вместо кушетки стоит приступочка. А на этой приступочке героям нужно половой акт делать… До последнего момента, буквально до премьеры, когда эта кушетка будет готова. Пахнущая нитрокраской. Ставят её за два дня. Какой за два дня, за два часа до генеральной репетиции. И актёр с актрисой, у которых сложнейшая мизансцена на этой штуке… А они уже привыкли на стульях репетировать, – и конечно пиз..ц! И в третий раз спектакль умирает, когда уже в костюмах, уже с декорацией, со светом идёт первый прогон. Это самый пиз…ц! Это чудовищный скандал в театре. Скандал, где скандалят все. Где все, извини, еб..т всех. Режиссёр актёров, все цеха, директор режиссёра. Художник ругается со световиком, световик ругается с бутафором. Это, как правило, после генеральной репетиции, или во время, или перед ней.

– Я был на генеральной репетиции. На все вопросы режиссёр отвечал, как заведённый, одно и то же: «Ну простите меня. Ну сделайте так, чтобы я хоть сегодня не волновался».

– А есть ещё лучше ответ, – включился в игру Звуков, – Задай мне какой-нибудь вопрос.

– Геннадий Валерьянович?

– «Да-да-да-да, конечно, конечно. Всё будет», – показывая, что он весь в себе и практически не замечает собеседника, продемонстрировал Звуков. – И есть другая степень. Задай мне вопрос.

– Геннадий Валерьянович? Ну, что вы молчите, я к вам обращаюсь?

– «Иван Иванович, – глядя мне за спину закричал Звуков. – Почему эта вставка не работает?». И человек, с которым ты три месяца жил, страдал, репетировал, – он тебя бросил, не замечает. Для него уже не существует такого Сермягина в природе. Понимаешь? Общается с кем угодно, только не с тобой. И все эти обиды, все эти нервы выливаются в страшный, жуткий скандал. Вот это третий этап, и если это пережили… И, как правило, генеральная репетиция должна завалиться. Актёры забывают роли, свет мигает. Актёр перед выходом подходит за кулисами к режиссёру и говорит: «Я пустой». И с этим идёт на сцену. И все три месяца работы с ним, сотни разговоров по душам, – всё насмарку.

Мы с Вероникой хохотали.

– Обо всём этом я тебе потом подробно расскажу, – пообещал Геннадий Валерьянович, заключая тем самым нашу приятную беседу. – Самому хочется о театре поговорить, но молодая жена тащит меня на смотрины к своей родне. Прости, но нам сейчас нужно одеваться и собираться.

Оставив Звуковых со смешанным чувством радости и грусти, я размышлял: «Что я придумал? Какой роман? Кто даст мне его писать? Но мечта, – от неё же не спрячешься. Мечта влечёт».

Выйдя из квартиры на лестницу, я поднялся к площадке с окном и, усевшись в кресло-кровать, подумал о том, что мне очень повезло с соседями. Ведь могли бы быть не такие хорошие люди, как Звуков и Корнеева, и тогда моя жизнь превратилась бы в ад. Тому были примеры, как любил говорить Геннадий Валерьянович.


Глава пятая

Вениамин Ксендзов

В переходе под Можайским шоссе я увидел своего старого знакомого, Вениамина Ксендзова. Он всё так же, как и пять лет назад, пел под гитару, зарабатывая себе этим на жизнь.

Мы с Вениамином разговорилась. Уличный певец, он же бывший врач-психиатр, предложил мне вместе с ним сочинить сценарий для фильма. Ксендзов клялся, что раскроет все тайны психиатрии, а так как эта тема никем не освоена, то мы сможем на этом «зашибить хорошую деньгу». Он был уверен, что фильм, снятый по нашему сценарию, непременно получит «Оскар». Не столько из-за денег, сколько из интереса я согласился попробовать и в свободное от работы время пригласил Ксендзова в гости.

Устроившись на кухне, мы стали пить чай и беседовать.

– Надо написать что-то вроде Карлсона, – предложил Вениамин, – это вечная фигура. Там есть интересный момент. Ни с первого, ни со второго, но с третьего раза я обратил на него внимание. Карлсона спрашивают: «Кто ваш отец?». Помнишь?

– Разве там есть такое?

– Да. Оказывается, что отцом Карлсона был лётчик.

– Может это в книге?

– Да.

– Постой. Так ты книгу читал?

– Я её перечитываю постоянно, как евангелие. Точно с такой же частотой. И, честно сказать, – нахожу много похожего в общем подходе к миру. Ведь одна из строк евангелия: «Веселитесь и будете угодны Богу». Карлсон угоден Богу. В нём есть что-то…

– Божественное? – не удержался я от шутки.

– Ну, как минимум в нём нет ни капли озлобления, ни капли зависти, ни капли ревности. Он самодостаточен. Карлсон хулиганит, но никому не желает зла. Похоже, что низменные чувства ему совсем не знакомы.

– В сказках – да. В сказках злой герой не нужен. Фрекен Бок, как она?

– Она тоже… Как сказать? Злая ли она?

– Глазами взрослого совсем не злая. А, будучи пятнадцатилетним юношей, когда я смотрел мультфильм, то думал: «Зачем родители к своему чаду такую ведьму пригласили?».

– Тебе пора книгу перечитать. Неужели ты не помнишь фразу…

– Я книгу ни разу не читал. Я по мультфильму только сужу.

– О-о, с тобой и говорить не о чем. Я, например, Карлсона читал минимум сто раз. Как только на меня нападает тоска, я беру с полки Карлсона. Книга не толстая, в ней максимум страниц восемьдесят. То есть она очень скупая, чем напоминает собой евангелие. Там нет никаких долгих описаний Карлсона. Повествование сразу идёт так, как будто мы давно его знаем. Автор не пытается читателя знакомить с ним. Он тут же прилетает и оказывается. Это магия. Он живёт на чердаке, не знает, что такое электричество. Но он делает окружающих его людей счастливыми. Ту же самую Фрекен Бок, которая выходит замуж. Мультфильм же не охватывает третью часть, самую интересную. Там Фрекен Бок выходит замуж, не смейся, это же самое интересное. Карлсон делает из неё прекрасную женщину. Прелестницу, которую полюбил богач, миллионер, и он же подарил ей счастье. То есть самая великая – это третья часть. Просто не стали снимать, потому что это всё одно, что попытаться евангелие снять в кино. Есть вещи, которые не снимаются.

– Ладно. Давай делом займёмся. Придумаем первую сцену.

– Первая сцена. Большая ординаторская, девять утра. Там собираются все врачи. Это система. Это каждый день. Я помню это прекрасно. Первое сентября, моя первая пятиминутка. Я только что окончил ординатуру. Самая удобная сцена для начала фильма. Здесь все врачи. И опытные, пожилые, и менее известные, менее опытные. Ординаторы, фактически студенты…

– Это больница?

– Да. Это будет первая сцена, где перед лицом зрителя сразу предстанут все герои. То есть здесь и юные девочки, только что окончившие институт, которым по двадцать три года, они только пришли в больницу, совершенно наивные. И вплоть до профессора, который является харизматической фигурой. То есть, когда он появляется, все встают. И вот герой, новенький врач, идёт его представление. После чего профессор вызывает героя к себе и даёт ему «кромешников».

– А как ты пришёл?

– Пришёл сразу на пятиминутку. Я был устроен в эту клинику, сидел в ординаторской, слушал разговоры врачей. Один рассказывал, как он за границу ездил, другие ещё о чём-то говорили. Сразу стало ясно, кто нищий, кто богатый. Между женщинами шли свои разговоры. Затем, без пяти девять, появился профессор. Он вошёл, представил меня: «Знакомьтесь, наш новый работник». Сразу все взгляды устремились на меня.

– А что это за больница?

– Одна из наших Больших Больниц. В чём тут преимущество – много отделений, целый город. Это очень хорошо, потому что там много всего. Там и тяжёлые и лёгкие, и просто истерики и судебные. И платные, и бесплатные.

– Больница психиатрическая?

– Да. Но там и неврозы.

– Я имею в виду: ни терапии, ни хирургии нет?

– Нет. Этого нет. Этих отправляли…

– А сколько в Москве психиатрических больниц? Я знаю тринадцатую, четырнадцатую.

– Сейчас больше, порядка пятнадцати. Это общие, не считая отдельных наркологических. И я не следил, но знаю, что построено три новых наркологических больницы. Моя была больница старая. А есть ещё отдельные клиники неврозов.

– А профессор – это главврач?

– Нет. Он профессор в данном отделении. Каждое отделение ведёт свой профессор. Плюс есть ещё главный врач больницы. Иногда я в наших пенатах мог лицезреть и начальника Минздрава.

– Это министр?

– Это замминистра по психиатрии. Это наш начальник психиатрический. Министра я не видел ни разу. Но вернёмся к сюжету. Это было отделение острой психопатологии. То есть это шизофрения, эпилепсия тяжёлой формы и алкоголизм. Там алкоголики с белой горячкой, все тяжёлые формы. Это бред, преследования, психозы и так далее.

– А как ты попал туда? Ты в институте выбрал себе специализацию по психиатрии, и поэтому тебя туда определили?

– Первый год в ординатуре были лекции, занятия. А потом уже каждый выбирал себе отделение. Я попросился именно в это. Почему? Потому что меня интересовало именно это отделение. Хотя оно не самое престижное. Гораздо престижнее наркология или неврозы. А я попросился туда по следующей причине. Тот самый профессор, который читал мне лекции, в своё время поставил мне, девятилетнему ребёнку, диагноз «шизофрения». Этот диагноз меня приговорил.

– Да-а. Но от армии, наверное, освободил.

– Там получилось интересней. У меня с психиатрией были удивительные взаимоотношения. Действительно, я в детстве был странноватый. Другое дело, понятно, почему всё это было. Это была моя реакция на сложнейшую домашнюю атмосферу.

– Не оправдывайся.

– Да она, вообще… Я могу смело сказать, что вся наша психиатрия создавалась не очень умными людьми. И эта баба, профессор, она ничего не видела. Но дело в том, что у неё муж был академиком, и тут всё понятно. У нас в психиатрии есть несколько кланов. Папы, мамы, дети, внуки – все работают в психиатрии. Им всем дают зелёный свет, синекуру. То есть по сравнению с ними все мафии отдыхают. Потому что они захватили несравнимое ни с чем количество денег, наркотиков, власти и так далее. То есть все наши новоиспечённые бандиты – это дети, над которыми они смеются. И эта баба, профессор, уже покойная, умом не отличалась, но её муж был академик. Между прочим, сам шизофреник. Все большие психиатры…

– В той или иной мере…

– Да. Другого пути туда нет. Это совершенно очевидно. Ну не будет заниматься трезвенник – алкоголизмом, нормальный человек – психами. Кому это надо? И потом, как можно найти общий язык с шизофреником, если сам не пережил те же самые вещи. Они просто это отрицают. Только если видишь себе подобного, возникает контакт, взаимопонимание. И тогда ты проходишь вместе с ним эти пути. Если бы в жизни моей не было психозов, я бы не смог найти подхода ни к одному больному. Если ты не понимаешь природы психического заболевания, то они это почувствуют и перед тобой не раскроются. Я никогда не боялся психов. Почему? Потому что я их знал. Знал природу этого явления. У меня никогда не было страха. А они чувствуют страх, как животные. И тогда тотчас начинается агрессия. Я никогда не боялся психов, алкоголиков, никого. Это сразу же заметно и небезопасно. Агрессия этих людей – это всегда ответ на страх. Они изначально не агрессивны. Наоборот. Нет людей более безопасных, безобидных, чем психи. Если к ним нормально относиться. И для того, чтобы довести психа до агрессии, надо очень хорошо, в кавычках, постараться. Самые опасные – это так называемые нормальные люди. Псих, на самом деле, – он понятен и ясен. Его реакция предсказуема и понятна, она на уровне рефлекса. Ты сделал ему больно, – он тебе ответил. А так называемый нормальный человек – он не предсказуем абсолютно.

– А не является ли это главным заблуждением психиатров-шизофреников?

– Нет. Самое страшное, что «нормальный» сам себе не может предсказать, то, что он в ту или иную минуту сделает. Если ты видишь у психа злость, то ты можешь ретироваться, а нормальный непредсказуем. Он будет улыбаться, а через минуту пальцы тебе переломает. Ответь, что такое психованность? Эти люди – они видны. Их по лицу можно определять и поэтому в жизни они проигрывают.

– Люди без маски?

– Да. Люди без маски. А «нормальные», – это люди, умеющие надевать маски. Но самое страшное, что маски прирастают. Как это было у Нерона, который улыбался, сжигая Рим. Который всё делал с одинаковым выражением лица. Маска!

– Да. Но нам, чтобы не растекаться по древу…

– Так вот. Сразу же, как пришёл в больницу, я стал эти вещи считывать. Вначале бессознательно.

– Ты о себе ещё хотел рассказать, – напомнил я.

– Что о себе? Я знал, что у меня в медицинской карточке стоит диагноз, и в конце школы у меня начались проблемы, – стал вспоминать Ксендзов. – Я ни в какой институт не мог подать документы. Я лёг в больницу на проверку, с меня сняли диагноз «шизофрения», заменив другим: «возбудимая психопатия». Я-то думал, что это я такой хитрый. Я тогда от армии косил. Потом-то я понял, когда сам уже ставил диагнозы, что никаким я хитрым не был, просто психиатр был добрый. За что меня выгнали из больницы? Да за то, что я тысячу человек от армии освободил. У меня был принцип: я ставил такой диагноз, который у меня просили. Ну, сам понимаешь. Если бы я кому-нибудь поставил диагноз, а точнее, снял диагноз, и он отправился бы в армию, то я пошёл бы и повесился, зная нашу армию.

– Но ты же её не знаешь.

– Поэтому я всем снимал диагноз, а точнее, ставил диагноз. МДП тебе надо? Пожалуйста.

– А что это такое?

– Маниакально-депрессивный психоз. Шизоидный? Без проблем. То есть я сначала выяснял, нужно ему поступать в институт или нет? А потом ставил соответствующий диагноз. Пока всё это выяснили и прогнали меня из больницы, я триста человек от армии освободил. Я вспоминал себя, в своё время игравшего роль перед врачом. Врач всё, конечно, понимал, он мог одним движением руки выяснить правду, отправив меня в военную психиатрию. Там через день вывели бы меня на чистую воду, обрили бы наголо, поставили в строй и отправили на смерть. Но врач сделал иначе. Благодаря ему я армии избежал. Но мне повезло, я смог изменить диагноз. Потому что шизофрения – это диагноз на всю жизнь. И тот врач, который диагноз снял, написал: «Профессор Вруно – идиотка». Потом-то мне прямо говорили эту фразу все те, кто её знал. Потом-то узнал я, кто они такие, наши профессора, как к ним относятся. Их просто презирают. Там, в психиатрии, такая мясорубка идёт. Ты даже не представляешь, какие на самом деле там крутятся деньги. Так вот, шизофрения – болезнь врождённая, а психопатия – приобретённая. Кто-то обидел, я возмутился. Диагноз «психопатия», он через три месяца снимается. Я пришёл в диспансер, врач спросил: «Как себя чувствуете?», я сказал: «Хорошо». После чего я поступил в институт. Когда я пришёл в военкомат и сообщил об этом, то у врача там волосы дыбом встали. Они, оказывается, знали, что с меня сняли диагноз «шизофрения», и готовились упечь меня в стройбат. К ним поступила бумага, что я здоров, а то, что я успел проскочить в институт, они не знали. Там с беднягой военкомом творилось что-то неладное. Потому что не любил он меня, угробить хотел. В стройбат, там кирпичом по голове – и все дела. То есть с психиатрией я вступил в контакт с самого детства. А потом поступил в медвуз и весь первый год обучения Вруно читала мне лекции. Полный идиотизм. Старая бабка, за восемьдесят. С маразмом, но читала. Вот такие люди читают лекции, и попробуй, тронь, она же в законе. Ей плевать, что на её лекциях спят. Она, знай своё, несёт ахинею. И с больными так же. А потом мне один больной говорит: «А что? У вас тут половина врачей психи». И он прав.

– А тебе не хотелось институт возглавить? Чтобы твоей фамилией назывался.

– Они, эти мысли, стали появляться. Почему? Потому что там у меня вообще-то неплохо шли дела. Конечно, чудесных исцелений никаких не бывало, но я находил контакт с самыми тяжёлыми больными. Там были больные, к которым заходили разговаривать только с кастетом в кармане. Агрессивные. А меня к ним посылали, и всё было нормально.

– То есть ты умел к ним в душу влезть?

– Ну, не влезть. Ну как? Например, мне больной говорил: «Я хочу отсюда выйти». И я ему объяснял, что для этого надо вести себя так и так. И видя вдруг нормальное, человеческое отношение к себе, больной тотчас менялся на глазах. А потом, чтобы погасить агрессию, я предлагал: «Давай в шахматы сыграем». И они чувствуют мгновенно доброе к себе отношение, почти любовное. Недаром Фрейд считал, что хорошим врачом может быть только бывший невротик. Я пережил всё это, и белую горячку, и бреды, и всё, что в учебнике написано. Всё у меня было. Люди, например, не понимают, что такое «бред преследования». Думают, что просто человек боится, что ему морду набьют. А на самом деле это такой страх, что боишься из дома выйти, сжимаешься в комок, начинаешь задыхаться. Вот это страх. Вот это ужас. Страх смерти тебя не оставляет ни на мгновенье. Он тебя преследует и доводит до того, что смерть как исход тебе кажется чем-то прекрасным. Кажется единственным выходом, избавлением. То есть ты просишь, ты ищешь её как лекарства, как подарка. Мне это понятно. То, что люди называют болью, мученьем, – это ничто. Они не знают, что такое настоящая боль и настоящие мучения. Для большинства психиатров больной – это враг, чужак, другой, непонятный. И по большому счёту, его надо изолировать. Как для Ганнушкина был чужим Есенин. Ведь Ганнушкин уничтожил Есенина. Я сам видел копии истории болезни и Есенина, и Высоцкого. Я знаю всю историю с самого начала, как это было. Есенину предложили лечиться, он не хотел. Ему предложили профессора Ганнушкина. Он и сейчас известен, а тогда, когда отменили Бога, был чуть ли не единственным солнцем. Другое дело, что Ганнушкин был совершенно больной человек, и плюс к тому – страшный человек. То есть это немецкая школа психиатрии. Та, которая потом породила фашизм. Собственно, Гитлер мало что сам придумал. Все способы уничтожения людей были придуманы психиатрами. Адольф Алоизович просто прочитал учебники по психиатрии Крепелина. Эмиль Крепелин – это своеобразный психиатрический бог, и он писал про уничтожение. То есть что необходимо уничтожать шизофреников и алкоголиков. Эти учебники до сих пор переиздаются. Там всё то же самое написано. Термин «врождённая дегенерация» – это его термин. И это всё переходит из учебника в учебник до сих пор. Алкаши и шизофреники – это врождённые дегенераты. И самое лучшее, по мнению Крепелина, – их уничтожать. Потому что для общества это что? Груз. Их надо кормить, строить для них больницы. Изготавливать для них таблетки. Хотя можно всё очень просто решить и сделать. А Ганнушкин, он учился в Германии. Все психиатры до революции учились в Германии. Были две современные школы – французская и немецкая. Но немецкая была более сильная. И этот Ганнушкин занялся лечением Есенина. Подробности, конечно, не известны, но то, что через неделю после этого лечения Есенин повесился, известно всем. Ну что за лечение такое? Хорошее ли это лечение? Ответь мне на этот вопрос. Да, пить он бросил. Он был закодирован, он не мог пить. Если бы он выпил, у него бы начался бред преследования. Почему он убежал в Ленинград? Ведь он же просто понёсся туда. Он в Москве не мог находиться. Он, скрываясь, дошёл до вокзала Ленинградского, чтобы никто не знал. Спрятался в «Англетере», но и там не мог найти себе места. Ходил из угла в угол. Ему бы выпить стакан, и у него бы прошло всё это. При том, что он был не трус, но он стал бояться. Тут дело не в том, трус ты или не трус. Когда «это» находит, здесь уже непонятно. Это не боязнь людей, это боязнь мира, боязнь вообще всего. Нам есть на самом деле чего бояться, – и смерти, и болезни. Что говорить, столько всего страшного в мире. И представь, всё это разом нахлынуло. А тем более нерв у тебя обнажённый и нет защиты, нет наркоза в виде спиртного. А он был закодирован, – это психологический запрет пить.

– Я мало верю в это.

– Что ты. Ганнушкин владел гипнозом, даже я владел, когда работал. Это несложно. Закодировать может любой. Тем более, когда психически больной подавлен, склонен к подчинению. Из него можно вить верёвки. Он слабее тебя морально, к тому же ты в белом халате, сидишь за столом, за твоей спиной на стене всякие дипломы с печатями. А он подавлен, плюс лекарства определённые. И что для Ганнушкина Серёжка Есенин? Он же считал, что его стихи – дерьмо. Так он сам и заявлял. Он относился к Есенину даже не как к поэту. Ганнушкин любил Мандельштама, а Есенина нет. Он как поэта его не уважал. Как и Высоцкого не уважал его лечащий врач. Тоже считал, что так себе поэт, пишет что-то такое низменное. Высоцкого же подсадили на морфий психиатры. Я даже знаю, кто. Но морфий – наркотик, и Высоцкий дошёл до пятнадцати ампул в день. А умер-то он почему? Умер от ломки. Он же целый год не пил. Поэтому ничего и не писал. А потом сверху дали сигнал, и ему перестали давать морфий. Звонки молчали, достать ему было негде. Два дня – и всё. Страшные мучения. Он пережил ад. А кто? Психиатры. И Ганнушкин именно так сделал, что Есенин не мог выпить, а ему это тогда было необходимо. И от страха…

– А говорят, всё это, в смысле пьянства, – ерунда. Говорят, его убили.

– «Убили». Да окстись. Когда такой ужас, то человеку наплевать: петля, не петля. Хоть куда-нибудь от всего этого уйти. Такое ужасное состояние… Да, его убили, но сделали это хитрее. Не к чему впрямую убивать, вешать. Ведь можно же закодировать на определённые действия. Если я владею гипнозом, то я могу тебя закодировать так, что ты придёшь домой и бросишься в окно. Причём до минуты твои действия будут проконтролированы. Можно запрограммировать так, что всё это ты сделаешь через день или через месяц. Чтобы не было подозрительно. Академик Павлов в своё время занимался этим, фашисты спёрли его открытие и ставили эксперименты на людях, передали японцам. Что такое камикадзе? У нормального, незакодированного человека есть стремление жить, и оно первично по сравнению со всеми другими стремлениями. И когда он оказывается один на один с самолётом, будь он не закодирован, стремление жить сработало бы. Желание жить первично, а иначе мы бы не победили энтропию, стремление к саморазрушению. Почему во вселенной, кроме Земли, жизни нигде нет? Потому что жизнь – аномальное явление для вселенной. Для неё характерно состояние газа.

– По-твоему, для вселенной было бы лучше, если бы на Земле не было людей?

– Да вселенная и не замечает этого странного и случайного стечения обстоятельств. С точки зрения физики, жизнь – это аномальное явление. Это не мои слова, это слова Эйнштейна.

– О физике и Эйнштейне мне есть с кем поговорить, – смеясь, сказал я, имея в виду Боева. – Давай к фильму.

– Давай. Так вот, профессор меня вызвал и говорит: «Я дам тебе на пробу четырёх человек вести, а там посмотрим».

– Они были приходящие или в палате лежали?

– В палате. Приходящие уже потом были. Приходящие – это деньги. Там ведь как было? Пациенты делились на две категории. Первая. Это те, которые платили деньги. Вторая. Те, которые просто лежали. У них никаких денег не было и быть не могло. То есть настоящие психи. Там ни о каких деньгах речи, естественно, не шло. Я, как молодой специалист, сразу получил четырёх «кромешных». Одним из них оказался доктором математических наук, он свихнулся на проблеме «пространство–время».

– Но ты помнишь, что они говорили?

– А я слушал, буквально входил в их мир и всё это видел.

– На корочку записалось?

– Конечно. Это вещи… А иначе нельзя. Либо я вместе с ними участвую в их сне наяву, либо они просто перестают говорить. Большинство шизофреников – они вообще не разговаривают. Они отвечают так: да, нет. То есть их спрашивают: «Вам было плохо?» – «Плохо». Если же ты входишь в его поток, то возникают сцены из жизни. Он начинает с детства или юности вспоминать свою жизнь. Чаще всего слом происходит в юности. Если говорят, что человек заболел шизофренией в сорок лет, то это, скорее, не шизофрения. Яркая шизофрения проявляется в подростковом периоде. Это всегда история, связанная с неудачным сексом, с несчастной любовью. То есть это момент, который ломает. Чего говорить, эти отношения в жизни каждого человека принципиальны. А если ему всего шестнадцать лет, он ещё учится. И тут возникает момент, происходят вещи, которые могут сломать ему психику на всю оставшуюся жизнь. Тогда шизофрения и выплёскивается. И всегда, когда я вникал, всплывали, как правило, две фигуры. Это доминантная мама, эдакая всё подавляющая, которая может обзывать своего сына подонком, говорить: «Положите его в сумасшедший дом, он мне надоел. Он ничего не может, ни на что не годен». Будет обвинять его во всех своих грехах, то есть обратная сторона самообвинения. Естественно, эта мать понимает, что это они так воспитали сына. Скажу для ясности. Я не верю в то, что есть врождённые психические заболевания, все – исключительно результат воспитания. Нет никаких враждённых! Ген шизофрении ищут, ищут – и никак найти не могут. И будут искать бесконечно, потому что ищут то, чего найти нельзя, чего не существует. Нет чёрной кошки в этой тёмной комнате. Всё всегда из-за воспитания. Сколько у меня было пациентов, а было их не меньше сотни, всегда всплывали родители, которые буквально о колено ломали своих детей. Ведь в чём смысл воспитания? Ведь мы же всё прекрасно понимаем. Живёт ребёнок в квартире, но ему надо выходить в социум. А это джунгли, это борьба за существование. В том числе борьба за питание, за самок. То есть это нормальная природа. Если мы выпускаем неподготовленное существо, то его там ломают, съедают. Причём способы съедания очень разнообразные и более чудовищные, чем в животном мире. Это не обязательно физическое уничтожение. У нас есть такие способные, в кавычках, люди, что уничтожат и психологически. Одним словом можно убить. Кстати, я только в психиатрии оценил власть слова. Особенно женщины-психиатры хорошо владеют силой слова, так как обделены физически, не хватает больших кулаков, а это оружие пострашнее кулаков. И всегда срыв связан с тем, что неподготовленное существо выходит в мир. Его буквально выбрасывают. Вот представь, я сейчас возьму и свою домашнюю кошку на улицу выброшу. Иди и живи. Да? А там собаки, злые люди, живодёры и так далее. Долго она там проживёт? Нет. Но ведь это, собственно говоря, то же самое, – выкидывать неподготовленное существо. А ещё, не дай бог, армия или что-то подобное. Но хорошо, даже если не армия, всё равно есть необходимость как-то себя ставить. Необходимость ориентироваться среди этих агрессивных к нам людей. Это факт. К сожалению, мир агрессивен. Закон Дарвина. Он этот закон вывел, потому что людей на планете Земля больше, чем нужно. Дарвин правильно сказал: «Борьба за существование – это закон жизни». Потому, что гораздо больше желающих, чем имеющих. Это правда. И поэтому в обществе большинство людей к нам агрессивны. Чем больше человек успешен, тем больше агрессии к нему со стороны окружающих. И наоборот, если тебе все улыбаются и тебя все любят, – то значит, есть причина для того, чтобы задуматься. Потому что это значит, что ты совсем плох. Самое страшное чувство – это жалость. Это значит, что тебе уже вынесли приговор. У Чехова это гениально описано в рассказе «Палата № 6». Вещь на все времена. Кстати, с тех пор совершенно ничего не изменилось. Если тебя начинают жалеть – то всё. А ведь его стали жалеть. Помнишь?

– Да.

– И всё в воспитании. Именно там корень этого вопроса. Никакого врождённого психического заболевания. Причём даже двух процентов, которые Крепелин поставил, – нет. Только неправильное воспитание.

– А что за два процента?

– Крепелин сказал, что два процента на Земле – это врождённые шизофреники. Сколько-то миллионов людей – изначально дегенераты. Добавь к этому шесть десятых процента алкоголиков, и получится два и шесть процентов людей на Земле – лишние. Не мало? Да?

– Не мало.

– Но это ещё не считая эпилептиков, и так далее, и так далее. А если всех посчитать, то получится около двадцати процентов психически обречённых. То есть, по Крепелину, больше миллиарда. И Гитлер, который никакого образования не имел, взял эту теорию за образец и стал действовать.

– А Крепелин был старше Гитлера?

– Он, во-первых, имел высшее образование. Он был не ефрейтор. И образование-то было какое? Дай боже! Причём он же закончил Лейпцигский университет. Когда он написал последнюю свою работу, у него за спиной было сорок лет психиатрического стажа. Он был главным психиатром германской империи. Это была величина! Его, как бога, слушали. А что он им говорил? Вот что: «Алкоголиков надо уничтожать, потому что они не способны жить. Для них же будет лучше. Потому что у них жизнь наполнена страхами, а отнять у них алкоголь им ещё хуже будет». Это я не придумываю, это фраза из его учебника. Дело в том, что «Майн кампф» читает толпа, а учебники читают только студенты. А там пострашнее вещи, чем у Гитлера. У Гитлера, собственно говоря, что? Он же не обязан был изучать медицину. Ему говорят: «Так сказал всеми признанный психиатр, которого весь мир считает великим». Значит, что? Для империи что нужно? Империи дегенераты не нужны. А ситуация какая? Если так рассуждать, то и Есенин, и Высоцкий, – тоже дегенераты. И Достоевский, он же был эпилептиком, – значит, тоже дегенерат. Вообще девяносто девять процентов людей, которые в этой жизни что-то создали, по этой теории – дегенераты. Эта теория породила фашизм. Это очень хорошо надо понимать. Фашизм – детище немецкой психиатрии.

– С Ганнушкиным-то что? Чем закончил?

– Он сошёл с ума. Есть воспоминания о двух его срывах на конференциях. То есть его тихо увезли и, как я понимаю, усыпили.

– Как собаку?

– Да. И похоронили с почестями, как всех убиенных в то время.

– Ты говорил о кланах в советской психиатрии. Сколько их было? Два?

– Вообще-то четыре. Но это основные, московские. Есть ещё ленинградский клан, киевский. Только не записывай. Они до сих пор всесильны, и мы с тобой можем в один миг исчезнуть. Пойми, это всё не шуточные вещи. Учитывая, какие деньги сейчас там бродят. Люди торгуют наркотиками, они связаны с наркомафией. Причём напрямую. Вот. Эти секреты мне были открыты тогда, когда пытались меня завербовать. Ну, скажем так, ко мне испытывали интерес. Почему? Потому что у меня получалось.

– Давай по порядку. Дали тебе четырёх «кромешников».

– Да, «кромешников», которые пообщавшись со мной, перестали быть «кромешниками». У меня с ними получилось найти общий язык. Они пришли в себя. И родственники стали удивляться. У меня удачное было начало. А после «кромешников» профессор сказал: «молодец». И мне уже дали платного пациента. То есть это были люди, которые приходят. Были там специальные палаты, одиночные. Это была любовница одного партийного босса. То есть палата с телевизором, с санузлом, – всё отдельно. Ну и я с неё имел хорошие деньги. И ещё он мне дал двоих. Это был знак доверия. Ну как же. Через два месяца работы я купил себе «Жигули». Да, и у меня появился отдельный кабинет. До этого-то у меня была только ординаторская, а там нас сидело человек семь. Очень интересно время проводили, два романа у меня было. А потом уже кабинет отдельный. Большой кабинет. И конечно, это не для всех. Он, профессор, меня полюбил. Потому что пациентка эта была очень богата. А у него простой расчёт. Если она на меня «подсела» – как они говорят, – то им деньги идут. Я-то всего треть получал, две трети они себе забирали. А они же видят, что на меня «подсаживаются». И получалось что? Я стал стабильно приносить деньги этому отделению. До сих пор те, кто там работает, скучают. Говорят: «Был бы Ксендзов, при нём хоть пациенты были». И действительно, если уж ко мне приходили, то не уходили. Почему? Потому что вдруг встречали настоящего врача. Обычно пациенты проходят все круги ада. Пытаются спасение найти и в больницах, и в диспансерах. А их обирают, футболят. Они попадают в замкнутый круг, из которого вырваться не могут. И никому уже не верят, не доверяют. И вдруг попадается врач, к которому они проникаются симпатией, которому начинают верить. Другое дело, что болезни, которые годами копятся, они же не излечиваются за один день. А пациенты начинают верить в меня очень сильно, и это тяжёлая ноша, большая ответственность. И те мои быстрые успехи… Я их стал бояться. Потому что, повторюсь, то, что годами копится, не решается за один день, даже за месяц.

– Успехов стал бояться или людей?

– Успехов. Потому что люди думают, что так будет и дальше. А эти быстрые успехи проходят, и начинается медленная работа. А вот к этому многие не готовы. Понимаешь ли, на этом вот контрасте я чуть ли не чудесные иной раз давал исцеления. Но это не исцеление, – это были всего лишь моменты. И я всегда пытался разъяснить, что то, что годами копится, из того и выходить надо годами. А от меня ждали чуда. И мне коллеги намекали: «Дай чудо». Профессор прямым текстом говорил: «Помнишь фразу: УЕсли людям нужно чудо, то дай им его”». То есть толкал меня туда, в ту область, где работают сейчас Чумак и Кашпировский. Это же одна шайка-лейка. Профессор так и говорил: «Делай карьеру, у тебя всё для этого есть. Ты можешь импровизировать, можешь к себе расположить».

– Но по большому счёту все, кто работает в той или иной области, мечтают сделать карьеру.

– Девяносто девять процентов – да. Может быть, я один – исключение. Дело в том, что ко всему этому у меня было особое отношение. В раннем детстве была ситуация, травмировавшая мою психику. У меня отец – тяжелейший алкоголик, а мать – действительно психически больной человек. Можно сказать, что всё детство своё я провёл среди душевнобольных. Так получилось. И к тому же один. А там ещё и бабушки, и так далее. И я один отдувался перед Богом за всех. А там накопились такие проблемы... В общем – было. В институте я на втором курсе женился, родился ребёнок. Ведь все обо мне как думали: «Ксендзов идёт в психиатрию, сейчас он будет там деньги лопатой грести». Я мог бы стать миллионером. Мог бы вполне. В клан бы меня, конечно, не взяли. Хотя, кстати сказать, мог бы жениться. Учитывая, что я развёлся со своей женой, мог бы жениться на одной из клана. И это, если смотреть их глазами, для меня был бы очень правильный ход. И я бы мог это сделать легко. Я был довольно симпатичным. Не было бы проблем. Тем более что все мы в одной структуре. Это не был бы какой-нибудь мезальянс. Тем более что параллельно я мог бы иметь сколько угодно любовниц, – всё это разрешалось. Нормально. Если бы я женился, это не обязывало бы меня быть верным.

– Почему ты так думаешь?

– Потому что у них нет высоких моральных требований. Они живут в средневековье. Вся больница знала, что профессор спал с молодыми врачихами, с медсёстрами. Но никто ничего страшного в этом не видел. И то, что медсестру увольняли, если она отказывалась переспать с профессором, – это было всем известно. Там каждый имел гарем. Это для них нормально. Но жена у него – это другой разговор. Но для моей карьеры нужно было жениться на ком-нибудь из их клана. Поэтому, когда я развёлся, всеми это воспринималось как правильный шаг. Дескать, наконец-то за ум взялся. У меня жена была простая, из деревни. Я, вообще, по залёту женился. А тут кабинет, машина. У меня гордыня появилась. И потом, у меня действительно получалось – я чувствовал себя в своей профессии королём. А получалось не только потому, что у меня харизма. Я много читал, много учился, психиатрия меня интересовала. У меня было то, чего у девяносто девяти процентов врачей – нет. Я прочитал всего Фрейда, Юнга, Крепелина. Я каждый вечер ездил в медицинскую библиотеку. Я любил психиатрию.

– А что ты скажешь на такое заявление. Психиатрия – это такая область, из которой уйти нельзя. Если раз попал туда, тем более врачом, тем более получалось, почувствовал успех, вкус жизни, то это уже на всю жизнь, это уже не отпустит.

– Да. Рестораны каждый день.

– Не столько рестораны, сколько власть над людьми.

– Власть! Кстати, Адлер считал, что стремление к власти в человеке – это главное. А я Адлера ставлю выше всех. Выше Фрейда. Да. Власть! Ощущение власти. Власть – она опьяняет. Это банальное выражение, но оно действительно так.

– Слаще женщин и вина?

– Все эти вещи связаны. Мужчина, имеющий власть… Тут тебе, конечно, и женщины, и всё это. Да-да, момент этот был. Тут надо вспомнить, когда случился перелом. Меня уже перевели на Смоленскую. Смоленская – это платная клиника. Исключительно платная. Это два особняка, на которых нет никаких вывесок. Это исключительно для элитных больных, и там они занимаются героиновой зависимостью. Долго рассказывать, как я туда попал, – в общем, предложили мне там место. На прежнем месте работы с профессором произошло столкновение. Я от него увёл одну пациентку, она ко мне перешла. Он стал ревновать, и… И вот клиника, которая занималась исключительно героиновыми наркоманами. Только денежные пациенты, престижное место. Мне там сразу же дали кабинет. Я даже с доктором наук там совместно написал одну работу. Пошла у меня карьера, и что же там произошло? Во-первых. Так называемое кодирование, то есть зашивание. Однажды я обнаружил, что они пациентам просто вводят натрий-хлор. То есть физраствор. Меня это удивило. Ну, в общем, я понял, что это обман. Это был первый момент. Второй момент: я понял, что прямо у лечебных корпусов идёт открытая торговля наркотиками и об этой торговле всем известно. Я понял, что попал в систему, которая работает так: сначала подсаживает на наркотики, а потом уничтожает. В общем, до меня дошло, в каком «прекрасном мире» я оказался. Эти люди: врачи и продавцы наркотиков, – как оказалось, одна группа. Было много знаковых ситуаций, которые мне дали понять, что ещё один шаг в эту сторону – и уже не выйти. Потому что я совершу преступление. В принципе, я был на грани, потому что я обнаружил, но сам не направлял. Насчёт ложного кодирования я пытался задавать вопросы, меня просто по-хамски обрывали. Кодирование, чтоб ты знал, – это дорога к шизофренизации. Большинство кодированных впоследствии становятся шизофрениками. То есть шизофреники и алкоголики между собой связаны. Это две ветви одного дерева. Это люди одного склада, но разного пути. Шизофреники пить не могут. По большому счёту алкоголь – это спасение от шизофрении. Да. Это однозначно так. Если этого спасения нет, то тогда идёт процесс раздвоения личности. Алкоголики – они видны, они на улицах, в магазинах. А шизофреники не видны, они спрятаны в больницах, но их тоже миллионы. Их даже больше. Это огромная армия, но они не заметны. Они лежат себе месяцами, гниют в палатах по двадцать пять человек. В этих загородных больницах. По большому счёту убивают их там.

– А если лечить шизофреника алкоголем?

– Об этом речь и идёт. Не лечить, а выводить из состояния. Конечно же! Господь дал нам это средство. Как сказал в своё время Платон: «Господь дал людям вино, как лекарство от угрюмой старости и страха». Я один из тех, кто эту тему глубоко изучил. Тут много всего. И много сложного. Но то, что вино необходимо мужчине в эти кризисные периоды, – спору нет. Особенно в подростково-пубертатном возрасте и в страшные тридцать и сорок лет. Потому что кризиса не может не быть. Кем бы ты ни был, хоть Наполеоном, хоть Цезарем. Он обязан быть. Потому что где-то, что-то… Даже если у тебя всё хорошо, выигрываешь все битвы, значит, ты обманул кого-то. А это возраст, когда к тебе возвращаются воспоминания. Живёшь-живёшь, грешишь-грешишь, и к сорока годам к тебе всё возвращается. Приходят те же самые убитые тобой люди. Вон, Годунов, если верить Пушкину, не мог от этого избавиться. Это пример параноика, пил бы – такого наваждения не было бы. А разум не работал, не успокаивало то, что Дмитрий был сыном Грозного и просто должен был умереть. Годунову надо было взять себя в руки, но он этого сделать не мог. Когда уже начинает захлёстывать тебя эта петля, она всё туже и туже делается. Здесь надо расслабиться. А Годунов, он же трезвенником был. Кстати, он один из первых авторов антиалкогольного закона на Руси.

– Не знал.

– Историк Соловьёв считал, что его свергли за то, что он ввёл государственную монополию на производство и продажу водки. Впервые в России, – это факт. А знаешь, кто второй борец с алкоголизмом? Николай Второй. Тоже кончил, видишь как. Третий – Горбачёв. Все они вводили антиалкогольный закон. При Годунове за частную торговлю казнили. Ну и что в итоге? Народ от него отвернулся. Ну нельзя дожить до сорока лет без грехов. Невозможно. Так жизнь устроена. Но разум, он на то и дан, чтобы оправдывать, помогать человеку выбираться из любого положения. Годунов должен был сказать себе: «Да, я убийца, но я спасу народ от польского нашествия». Но ведь он же ушёл в себя, и к чему это привело страну? К Смутному времени. Погибло три миллиона из-за того, что он всё бросил и опустил руки. Ушёл в свой бред. Один этот «мальчик кровавый в глазах» ему мерещился. А что же народ, за который он был в ответе? У него смещение понятий пошло, он уже упустил ситуацию. В таких случаях что-то необходимо принять. Женщины феназепам пьют. Это хуже вина, потому что феназепам даёт сон. Это придумал не я. Этим занимался ещё Маслоу. Есть не только немецкая, но и французская и американская школы психиатрии. И они этими вещами занимались. Мало того, они из психоза выводили маленькими дозами опия, позднее использовали экстази. На самом деле это всё медицинские препараты. Ведь героин назвали так от слова «герой». Почему? Потому что он очень дешёвый, и он выводил из психоза. Потом уже его захватили «торговцы смертью», а вначале это было лекарство. И нобелевскую премию дали его создателям. Кто знает об этом? Проблема в чём? Раковая опухоль, – боль снимается морфием и промедолом, а героин – он дешевле в тысячу раз. Для больных это спасение. Медицина получила дешёвое обезболивающее. Морфий делается из алколоидов опия, а героин – искусственное средство, в тысячу раз дешевле, чем из растения. А потом дельцы почувствовали вкус к наживе и стали цены поднимать. Как это делается всегда и везде. И экстази тоже пришло из медицины. Там что? Галлюцинации страха переходят в светлые ощущения. Замещаются светлыми образами. Например, у меня в метро, из-за злобных косых взглядов, иногда случаются приступы паники, и тогда я вспоминаю сцены из мультфильмов, из того же Винни-Пуха. Как он падает, ударяясь о сучья дерева. Или какие-нибудь светлые фразы из того же Ильфа и Петрова, или Чехова. И это меня окружает и защищает. Что-то исключительно светлое, весёлое. Только так. Потому что от злых сверлящих взглядов уйти нельзя. Нас разглядывают, и то, что есть порча, и есть ведьмы, это тоже факт. Это я на своей работе понял сто процентов. Среди моих пациентов были пострадавшие. Главное, что мой профессор, по пьяни, признался, что тоже в это верит. Потому что приходят такие пациенты, которые не лечатся никакими лекарствами. И то, что на них навели порчу, не вызывает сомнения ни у кого. Колдуны – это наши конкуренты. С ними тоже очень интересные взаимоотношения.

– Сталкивался?

– Да. Было. Но они за деньги могут дать обратный ход. Даже наши профессора великолепные к ним посылают пациентов и сами обращаются, чтобы за деньги сняли порчу. Потому что есть такие… Только они знают, как эту порчу снять. Они код накладывают. И наоборот, сами колдуны иногда обращаются к психиатрам. Ну, там бывают всякие тёмные вещи. Вот. В том, что порча есть, – все убеждены. Это только студенты сомневаются, которые проработали меньше полгода. Они просто молоды, жизни не знают. Это как все работающие в реанимации начинают верить в Бога уже через год.

– Цинизм спасает? Работает как защита?

– Вопросом на вопрос отвечу. Как думаешь, какая профессия занимает первое место по количеству самоубийств?

– Ну, если ты спросил, то наверное, психиатры.

– И это так во всём мире – и в Америке, и в Европе. Причём отрыв неимоверный от всех остальных. Первое место стабильно и по количеству самоубийств, и по количеству разводов, и по количеству психологических всякого рода срывов. Цинизм? Да, он спасает на какое-то время, но потом тебе становится ещё хуже. Я благодарю Бога, что из этого мира выскочил.

– Ты ни разу не пожалел, что выскочил?

– Через год, через два я встречался со своими бывшими коллегами, и если сначала у меня были кое-какие сомнения, то после встреч с ними окончательно прошли. Я видел этих людей, их глаза, их поведение. Я понял, что я уже не принадлежу к их миру.

– А что ты такого в них увидел?

– Во-первых страх, согнутость, бегающий взгляд. Не могут смотреть в глаза, боятся. Я увидел, под каким они грузом, и понял, чего я избежал. А со мной было бы хуже. Потому что они-то «маленькие», а меня бы сломало в районе хребта, переломило бы пополам. Я бы если сломался, то по- настоящему. Мне надо было бы полностью поменять свою мораль. Я держался, работал до той поры, пока приносил людям пользу и пока пытался доказать, что можно относиться к пациентам и профессии хорошо. И действительно получалось. До сих пор мне звонят.

– Но ты разочаровался?

– Нет. То, что я делал, – было хорошо.

– Психиатрия необходима человечеству, если смотреть глобально?

– Да. Психиатрия необходима, но она должна быть совершенно другой. Врач должен заниматься человеком целиком, и душой его, и телом. Как это было во времена Гиппократа, Парацельса. Сейчас ведь очень большое разделение. Один врач – специалист по зубам, другой, извиняюсь, по задницам. Третий – по желудкам. Как будто всё это в человеке функционирует отдельно, автономно друг от друга. Хотя, что от нервов болит живот, знает каждая бабушка у подъезда. Вот пример: у человека болит зуб, он приходит к психиатру в плохом настроении, а тот, не спрашивая о причинах плохого настроения, ставит диагноз – депрессия. И выписывает от депрессии лекарства. Или, к примеру, болит живот, а он ему диагноз – маниакально-депрессивный психоз. Так сначала надо живот вылечить, кишечник его больной. Он, бедолага, боится войти в метро, потому что там нет туалета, а врач ему страхи приписывает. А живот болит, потому что дома злая жена. Допустим, из-за того, что нет нормальных отношений супружеских, постоянные стрессы на работе. Конечно, можно такому человеку поставить диагноз – «врождённая депрессия». Но если хорошо подумать, то при такой жизни у любого будет депрессия. Когда с утра до вечера сплошной негатив. Тебя и на работе, и на улице, и со страниц газет, и с экрана телевизора угнетают отрицательными эмоциями, приходишь домой, а там ещё хуже. И тут куда деваться? Идёшь пить. Конечно, можно поставить диагноз – алкоголизм. Но если человеку просто некуда пойти? Пускай его хоть где-то кто-то выслушает. Он за это поставит бутылку. За бутылку его хотя бы молча будут слушать, в надежде на то, что поставит ещё одну. Прекрасная возможность высказаться. Я всё к тому клоню, что если уж ты берёшься за человека, то должен смотреть на него в общем, а не на один его гнилой зуб. Надо узнать, почему гниёт зуб? Потому что не чистит зубы. А почему не чистит? Потому что элементарно забывает, в семье беда. И какой смысл постоянно выписывать лекарства от депрессии, если у него дома постоянный источник негатива. Нет того, этого. Ну, накормишь ты его таблетками…

– Говорят, вся Америка сидит на антидепрессантах.

– Да. Они сидят. В Америке очень страшная ситуация, но и у нас не лучше. Страшная недорождаемость, но главное – психиатрия как таковая не выполняет свои функции. К нам в больницу приезжал президент, большие деньги дал. И что? Институт гулял, эти деньги ахнулись, – и всё! Абсолютно ничего не изменилось. Я помню, просто несколько недель не просыхали. Я дежурил, всё это происходило на моих глазах. В общем, ситуация сейчас очень нервная, государство находится на переломе. Стоит вопрос, – быть ему или не быть. Если принципиально не изменить две системы, эти два кита – здравоохранение и образование, – всё, конец. Империя будет догнивать, причём начинаются уже признаки агонии. Здесь, как у реаниматоров: есть ещё возможность вернуть человека к жизни, а есть точка невозврата, когда уже все примочки, все электрошоки бессмысленны. И остаётся только наблюдать за агонией. Народ стал понимать, что его обманывают, президент главному московскому психиатру во встрече отказал. А народ смотрит на это и делает выводы, потому что это касается каждого. У кого-то муж алкоголик, его закодировали, деньги взяли, а он запил в тот же день. У кого-то сын. У него в институте сессия неудачная, попал к психиатрам, а его там залечили так, что он совсем учиться перестал. Да? Недаром сейчас изо всех щелей полезли колдуны. Потому что все всё понимают. Звонил мне психиатр со Смоленской, с прежнего места работы, и говорил: «Пусто. Не ходят. Два-три человека в день могут прийти – и всё». Два особняка огромных, а люди не ходят. И ты поговори с людьми. У людей психиатр вызывает неприязнь, то есть нет уважения. Кардиолог, стоматолог – это хорошие врачи. Это – да! А психиатры – плохие. Я говорю иногда: «У меня друг – психиатр» – «Нет. Ты лучше в гости приходи один». Есть в обществе негативное отношение к психиатрам. Заведомо считают психиатра шизофреником и плохим человеком, у которого только одно на уме – обмануть и обобрать. Но ведь так быть не должно. Это же самая важная специальность в медицине. Прости меня, но ты, наверное, плохо себе представляешь, какое оружие в руках у психиатра. Ведь никакие ракеты не сравнимы с этими лекарствами. Ведь я же могу лёгким движением руки дать тебе лишнюю ампулу, и ты не проснёшься. И никто ничего не докажет. В их руках такая власть. При всём уважении к стоматологии. Без зубов можно жить. Но жить с больной душой! Это самая важная специализация, и она дана на откуп подлецам. Я помню, когда я понял, что вокруг меня одни подлецы, – мне стало не на шутку страшно. Мы сидели в одном большом ресторанном зале, чего-то отмечали, и вот они разговаривают, а я слушаю и думаю: «Куда я попал? Одно жульё!». И после этого, когда я зарабатываю свои копейки пением в переходе, – я чувствую себя человеком. Те деньги я стеснялся даже тратить, и у меня весь верхний ящик стола был забит деньгами. И я в какой-то момент понял, что мне оттуда неудобно брать. Человек придёт ко мне на пять минут, я ему скажу что-то и он уже суёт мне бумажку, а то и две. Я говорю: «Приём стоит в пять раз дешевле». – «Нет-нет. Вы же работали». – «Я не работал. Мало того, я не могу вам помочь».

– И что же нужно сделать, чтобы такие совестливые люди как ты, заменили тех жуликов и подлецов?

– Тут надо вспомнить Толстого, окончание романа «Война и мир». Как он там пишет: «Как хорошо умеют злодеи объединяться, надо чтобы и добрые люди умели так». На самом деле совестливые есть, я не один такой. Система вышибает. Почему я так долго продержался? Профессор мой не сразу понял, что я из себя представляю. Он думал, что я просто дурачок. Он и подумать не мог, что я – аномальное тело. В принципе, система убирает. В медицине есть свои ссылки, это скорая помощь и поликлиника. И там пускай себе ищет правду, занимается терапией и ездит по вызовам. А не дай бог оставить тебя, «не такого», в центральном аппарате.

– А как ты попал в эти привилегированные клиники? Кто-то, наверное, за тебя тоже слово замолвил.

– Мы выпивали, я был весёлым парнем. Любил хорошо поесть и хорошо отдохнуть. То есть я был в доску свой – поэтому и взяли. Нормальным был, в общем-то. А то, что потом стали у меня появляться припадки совестливости… Ну, сначала думали: «Что-то такое с ним неладное. Но пройдёт, он же наш». И выпить, и закусить, и отдохнуть. Плюс я стал приносить им деньги. Ко мне пациенты попёрли. У меня харизма есть, и ко мне в кабинет была огромная очередь. Три кабинета вокруг – к ним пусто, никого, ни одного. А ко мне человек десять сидит и ждут приёма. И я каждого принимал минимум по полчаса. Иногда заканчивал в десять, в одиннадцать. Я на самом деле трудился, как вол на пашне.

– У тебя же есть диплом. Нельзя открыть свой, частный кабинет и там лечить по совести? Такой вариант возможен?

– Нет. Невозможен. К сожалению. У Высоцкого, помнишь: «Повсюду красный свет». Когда меня с треском… Нет-нет, я написал бумагу и уволился по собственному желанию. Но всё не так просто. Перед уходом из клиники я разбил «мерседес» своего профессора, набил морду одному врачу, за другим гонялся. Он от меня скрылся и спрятался. А перед этим меня пытались подставить, хотели посадить. Это не шутка. Вся система в клинике такая, что способствует тому, чтобы брать деньги. А у меня была любовница, секретарша одного из заговорщиков, она позвонила мне и предупредила. А мог бы получить семь лет. То есть ко мне подослали человека с помеченной стодолларовой купюрой, и там уже сидели, ждали. Я вышел из кабинета, зашёл в соседний, к инициатору всего этого, – и дал ему в морду.

– Девчонка не пострадала?

– Нет. Вряд ли. Кажется, нет. Подумали, что я интуитивно догадался. Да. Вышел я на улицу, там был лёд. Поднял ледышку и ею в переднее стекло «мерседеса». День-деньской, Смоленская, а я у всех на глазах курочил профессорскую машину. Затем не спеша, спокойно, пошёл пешком к метро. Ни милиция не задержала, ничего. Профессор потом позвонил и спокойным тоном сообщил: «Сс тебя двести долларов». Я говорю: «Нет». – «Ну тогда я в суд на тебя подам». – «Хорошо, подавай. А я там скажу про все твои делишки». На этом вся история закончилась. По собственному желанию меня уволили. Я красиво ушёл. Выставлялся. Меня провожали пышно. Я думал, всё будет хорошо. На самом деле получилось не очень. Ткнулся в одну больницу. В начале: «О! Привет! Тра-та-та!». Второй день: «Да нет, нам психиатр не нужен».

– Они смотрели, откуда ты ушёл?

– Они сразу звонили. Короче говоря, одна больница, вторая, третья. А потом, я же знаю точно, что психиатры всем нужны. К тому же я мужчина, потом у меня прекрасный список документов. У меня ординатура одна, другая. Мне везде включили красный свет. Всё! Психиатрия для меня закрыта. Это был для меня неожиданный и, не скрою, неприятный момент. Ведь в переход я пришёл не сразу. Я понял, что меня никуда не возьмут. Когда меня уже не взяли в Ганнушкина, где я знаю точно – острая нехватка, необходимы врачи. Когда я туда пришёл, закричали: «Вот! Наконец-то! Какой счастливый день!». А на следующее утро опять: «У нас тут тра-та-та». Мне стало ясно – всё. Я насчёт частного кабинета стал узнавать и выяснил, что для того, чтобы иметь частную психиатрическую практику, необходимо иметь бумагу от главного психиатра Москвы. Обязательно. Бумагу, подтверждающую твою квалификацию. А это и есть система. Система замкнутого круга.

– А ты не под вывеской психиатра принимай, а как это делают «потомственные целители». «Кабинет профилактики нервных болезней».

– Да, но тут один минус. Я не буду иметь доступа к лекарствам. А они нужны. Что такое лекарства? Ведь они же тоже придуманы не дураками. Другое дело, что они дураками применяются. Что такое врач? Кроме медицинских знаний, это человек, который может выписывать рецепты. В том числе он может выписывать определённые препараты. Например, я тебя принимаю. У меня подозрение, что у тебя тяжёлая депрессия. Конечно, я могу тобой заняться, но кто знает, может, ты выйдешь от меня, пойдёшь и с моста прыгнешь. Надо тебе дать таблетку или ещё лучше сделать укол перед твоим уходом. Чтобы я был спокоен. Если я беру тебя на свои бумаги. Но если я работаю под вывеской «потомственный колдун», я не имею возможности покупать себе лекарства. Это самое главное в профессии психиатра – доступ к наркотикам. Вот ты наркоман, у тебя ломка. Пока я тебе ломку не сниму, то все мои душеспасительные беседы для тебя пустое место. Они вызовут только одно желание меня придушить. Мне надо сделать тебе хорошую капельницу.

– Всё это решаемо. Конечно, тебе сто раз надо подумать, прежде чем возвращаться к своей профессии.

– А я не могу не вернуться. Меня всё равно зовут. Я обязан. Это уже моя судьба. Я как бы временно отдыхаю. Я должен вернуться, потому что я сам жертва этого неправильного воспитания, неправильного лечения. Это уже моя судьба! Как бы вектор моей судьбы, который был заложен уже тогда, когда мне в девять лет был поставлен диагноз «шизофрения».

– Слушаю тебя и до конца не верю, что это возможно.

– Возможно. Этот диагноз был бальзамом для души моей матери. Она получила для себя оправдание. Не она, мать, плохая, а сын у неё – больной. И всё моё детство меня ломали, лечили от несуществующего недуга.

– У тебя родители «большие люди»?

– Довольно-таки да. Мой дед лечил Черненко в своё время. Был одним из лечащих врачей. Я учился в девяносто первой школе на Поварской улице, в двух шагах от Кремля. Да. И мне поставили диагноз, таким образом оправдав себя. Всё это я знаю. И мне сейчас просто необходима эта теперешняя «переходная» жизнь моя. Но мне всё равно надо будет вернуться, потому что я уже спас многих, и некоторые из них до сих пор мне звонят. Я умею. То есть существуют люди, которым я по-настоящему помог. И я недаром сейчас поступил в педагогический институт. Самый-то корень проблем там – в воспитании. Имея эти два образования – медицинское и педагогическое, – я смогу заняться самым главным, добраться до самого корня проблемы.

– Детской психиатрией займёшься?

– Да. Конечно. Со взрослыми уже поздно. Именно там, в детском воспитании происходят ошибки, которые потом мы только фиксируем. Ну, можно, конечно, и взрослому помочь. Но именно помочь, никаких волшебных исцелений там быть не может. А на уровне воспитания всё возможно. Там два моих образования сходятся в одно и плюс это мой долг, потому что Господь меня спас. Я был вообще никакой. Срывы в детстве, в юности, потом наркотики, затем алкоголь. Я жил, как дитё малое. Что лезло в рот, то и тащил. Господь меня спасал для чего-то. И это даже хорошо, эдакий взгляд назад. Именно сейчас во мне больше появилось уверенности, что я был прав и мне надо было уйти. Остаться мне было нельзя, я бы стал подонком в кубе. Понимаешь? Я бы стал страшнее, чем они все вместе взятые.

– А родители твои живы?

– Отец сгорел, в прямом смысле слова.

– Огнём сгорел?

– Непотушенная сигарета и – всё.

– А-а, вот как. А мама жива? С ней общаешься?

– Формально.

– Не простил её?

– Ну как? Не то чтоб не простил. Конечно, о любви речи не идёт. Она меня не любила, – это я знаю точно. Её любви я не знал, любви не было. И она меня воспитывала словно из-под палки. Никогда не обнимала, не целовала. Она ненавидела моего отца. Она мне прямо так и сказала: «Я ненавижу твоего отца, а ты на него похож». А когда я стал выяснять, вырвалось и это: «Ненавижу и тебя».

– Она моложе его была намного?

– Да нет, одногодки. Но там одно «но». Мама из мажорной московской семьи, а отец из крестьян. Отец алкоголиком стал с шестнадцати лет, но такая была в нём жизненная сила… Он поехал работать на БАМ и там приготовился к экзаменам в Плехановский институт. Приехал в Москву, сдал экзамен и поступил. Самородок. А мама по блату поступила, комсомольский деятель и так далее. Это всё тогда выравнивало. А он первый курс окончил на одни пятёрки, второй… Ну, Москва, тут и Высоцкий, с которым он подружился. Ну понятно. И, в общем, вплоть до отчисления. А мама – комсомольский вожак, и она его берёт на поруки и вытаскивает. И он делает ей предложение. А мои московские бабки-дедки, когда она им об этом сказала, говорят: «Чего?». Для них это была дикость. Но мать полюбила отца, женились они в студенческом стройотрядовском лагере. То есть никакого свадебного платья, ничего. Все фотографии в этих стройотрядовских костюмах цвета хаки. То есть свадьба прямо там, в лагере. Понятно, что не от хорошей жизни.

– Так мама пошла против родителей?

– Понятное дело. Дочка таких уважаемых родителей – и жениться где-то там. Должна была быть свадьба, дай боже какая. Дед был заведующим отделением неврологии первой поликлиники Минздрава. Там у него пациентами были: Андрей Миронов, Анатолий Папанов, все знаменитые артисты. А потом стал лечащим врачом Черненко. Ну понимаешь. Мне-то от всего этого одни минусы были.

– Только ли минусы? Или всё же это тебе помогло потом при распределении в блатную клинику?

– Понимаешь, как. Если и помогло, то без моего участия. Может быть, и помогло, но я не пользовался этим. Я с дедом из-за отца не контачил последние годы. Поэтому если что-то и было, то я не знал. Жил я отдельно, потому что мой брак был тоже запрещён семьёй. Был такого же плана, как между моими родителями, и точно так же был принят в штыки.

– В штыки?

– Да. Да, ещё какие! И если у нас получится фильм, то я бы себя как пациента вывел. В фильме врач не должен делать столько ошибок, сколько сделал я. Я скажу, каким он должен быть. Сейчас закончу насчёт папы и мамы и скажу. После стройотряда привезла мать домой мужа. Дальше была у них богатая на сюжеты история, но факт такой, что стала мама разрываться. С одной стороны – огромная семья: отец, мать, бабка, тёти, а с другой стороны – муж. И образовалось два очень сильных центра влияния, а сама она, как истинный шизоид, амбивалентна. Моя мать – это человек, который никогда не имел собственного мнения. К примеру, поговорит со мной – у неё одно мнение. Поговорит с дедом – прямо противоположное. То есть могла на одни и те же вещи высказывать совершенно противоположные суждения. Она всегда выбирала более значимую фигуру и следовала в её русле. И всё время искала того, как говорил Достоевский, перед кем преклониться. Отец снова запил в такой обстановке нетерпимости, перестал быть для неё авторитетом, харизматичной личностью. Хотя он удачно работал и за границу ездил. Его устроили на тёплое местечко, он в Совете Экономической Взаимопомощи работал. А потом в запои ударился. С Высоцким выпивал, кстати. Так-то вот. И в итоге сгорел. То ли сгорел, то ли сожгли, – честно говоря, до сих пор неизвестно. Есть подозрение, что помогли. И более чем серьёзное подозрение. Долги были огромные. Когда у отца начались проблемы, я отдал ему все свои деньги. В тот момент у меня были грóши. Я разменял квартиру, матери соврал, что хочу купить себе другую. А на самом деле все эти деньги, сорок тысяч баксов, отдал отцу. И мне после этого такое выдали дома, что я подлец, гад и так далее. А я спросил: «Как я мог поступить иначе, если мой отец в беде?». И тут мои родственники раскрылись: «Да он подонок! Он гад! Без него бы мы жили, горя не зная». Я спросил: «А если б не было меня, тоже горя не знали?». Ещё громче кричать стали, ругались и оскорбляли. Да после того, как отец сгорел, я не мог с ними дальше общаться. Всё! Есть какие-то вещи… А они… А моя бабушка, мать – за месяц до смерти обзывали отца подонком. Ну как после этого? Конечно, все мы – интеллигентные люди, разговариваем по телефону. «Как здоровье?» – «Нормально». Но не более того.

– То есть эмоциональная, духовная связь прервалась?

– Её не может быть, потому что они раскрыли передо мной всю свою душевную пустоту. На самом деле, веди они себя иначе, то и отец бы жил иначе. Отец попал в эту психиатрическую, докторскую мясорубку. Его бесконечно кодировали. Потом я интересовался, что за лечение такое было. Его же тоже сажали на наркотики. Если бы моего отца нормально лечили, если бы мой отец попал ко мне... Другая судьба бы была у него. Но когда мне показали его лечащего врача, прости меня, полную дуру. Она была ординатором в то время. Ему пятьдесят лет, а она – девочка несмышлёная. И она, ребёнок, обсуждала с ним вред алкоголя. Нормально? Так вот лечили. И параллельно морфием кололи. Перед сном – вот тебе морфий. Так это та же самая клиника, где и Высоцкого подсадили на этот наркотик. В одной клинике лежали. Видимо, в этой клинике такая система. У нас больницы тоже разные бывают. А в той больнице, где любят морфий… Помню, я приехал к отцу, будучи студентом третьего курса мединститута. Отец выходит. Что такое? Не понимаю. Я видел его пьяным, но таким не видел ни разу в жизни. Он превратился в законченного инвалида. Шаркающие ноги, паркинсонизм. Я теперь понимаю, как его лечили. Что с ним там делали. И передо мной такие отцы проходили. Я твёрдо сказал: «Я не стану давать им циклодола». Профессор: «Что случилось?» – «Не буду, потому что это убийство». – «Ксендзов, ты что? Ты пьяный, что ли?» – «Нет. Можете сначала проверить меня, а потом придётся всё же выслушать». Честно говоря, резал уже правду-матку. Говорил: «Ответьте мне, что это за лошадиные дозы? Может, сначала полистаете учебник, который вы ни разу в глаза не видели?» Всё это я говорил начальнику, объясняя, что такая доза является полусмертельной, что её нельзя давать. А профессор-то чувствовал правду. Да и не читали они учебники, не нужны они им. Эта доза хороша для того, чтобы пациент ходил, еле-еле шаркая ногами, и у врачей голова не болела. Он оплатил два месяца, деньги хорошие. В чём проблема? Морфий на ночь, днём циклодол. Вот он по палате еле ходит, – можно идти, заниматься своими делами.

– А циклодол – что такое?

– Ну, это когда дают галоперидол, то это обратное. То есть препарат, снимающий излишнюю активность и излишнюю подвижность. То есть – всё! Ты ходишь в полусне. Дошёл до столовой, съел пару ложек и назад в койку. Ты не лежал в больнице?

– Нет.

– А что ты улыбаешься? От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Так что очень просто. Поест, ложится и лежит целый день. Тишина и покой. Все спокойные абсолютно. А то, что в это время уничтожаются нервные клетки, просто гибнут миллиардами каждый час, – это никого не волнует. Главное, с больным проблем никаких нет, как хорошо, удобно. Все спокойны.

– Лекарство снимает агрессию?

– И агрессию, и желание вообще о чём-то думать, возмущаться. Лень о чём-то даже спросить. Например: «Что я здесь делаю?».

– А депрессивному?

– Депрессивному дают литий. Литий, он уравнивает. Другое дело, что он потенцию ставит на ноль, на ближайшие года два. Это сюрприз очень большой. Пациентам об этом не говорят. Но литий выравнивает. Делает безразличным. Тебе становится всё равно – в морду ли сейчас дадут или погладят по головке. Примерно одно и то же. Во всяком случае, в этом состоянии человек не способен защищаться, не способен ни к чему. Причём это доходит до таких доз. Когда я раскрыл одну историю болезни, я даже не поверил глазам своим. Ведь я же фармакологию в своё время сдал на пять. Причём, нас было всего трое на всём курсе, тех, кто получил пятёрку за фармакологию. Я учил её очень хорошо. Я знал, что можно, что нельзя. Вдруг читаю, вижу перед собой картину. Думаю: «Наверно, Веня в голове у тебя что-то началось». Потому что назначения абсолютно не совпадали с правилами фармакологии. Прописывались лекарства взаимоисключающие, которые нельзя было давать вместе. Они убивают. «Ну-у, а мало ли!» – такой принцип. Понимаешь, профессор – он маленький царёк, фараон египетский. Он сказал, и все безропотно делают. И не дай бог… Когда вдруг я спросил: «А зачем?». Что тут началось! Хотя в каждой больнице свои правила. По большому счёту профессор из соседнего отделения мог сказать, что всё это х..ня. Но здесь сказать, усомниться, – невозможно. Здесь все прекрасно понимают, что так надо. «Ведь так сказал Александр Александрович». Это звучало так, как будто это сказал Гиппократ или Парацельс. И говорят это молодые люди с серьгами в ушах, то есть с внешними признаками свободы, бунтарства, раскрепощённости. И они же мгновенно подчиняются самому жесточайшему диктату координатора. И без всяких вопросов выписывают всю эту фигню. На цыпочках прыгают. И то же самое я сейчас в педагогическом наблюдаю. Глянешь со стороны, так подумаешь, что это рассадник свободомыслия, сходка строителей баррикад. А на деле таких рабов я и в советское время не видел. И это для всех удобно – показное свободомыслие, ирокезы, татуировки. Но там, где возникает принципиальный вопрос – всё сразу заканчивается. Я задал профессору простой вопрос: «Почему циклодол?». И тут нависает надо мной этот профессор. Это потом я понял, что они читали меньше, чем я. Я понял, что на самом деле это дутые фигуры, мыльные пузыри. Потом выяснилось, что на стене в кабинете у профессора почти все дипломы поддельные. Вместо того чтобы интересоваться: «Зачем?», надо было сказать: «Я назначу сегодня же циклодол». Господи, я сразу же получил бы золотую медаль, премию. А я спросил: «А надо ли?». В этот момент – всё! Я оказался по другую сторону баррикад. Я осмелился спросить! Не дай бог усомниться. За любые ошибки простили бы. Ошибиться можно. Как, вы вместо двух кубиков вкололи двадцать? Он ещё жив? Нет? Это простительно. Даже если пациент помер, ничего страшного. Ведь всё было сделано от излишнего старания. Два или двадцать? Ну, случайно двадцать. Ну, поправьте потом в истории болезни, чтобы не ковырялись. Но усомниться в этой принятой схеме… Вот после этого, скажем так, я увидел у профессора совершенно другой взгляд, да и весь коллектив поменял ко мне своё отношение моментально. Я даже холод почувствовал на своей шкуре. Нюансы удивительные, – хотя всего лишь маленький вопрос. Объясните. Не надо ничего объяснять. Всё уже ясно. Определённая схема.

– Враг, маскировавшийся, показал себя?

– Немножко не так. Я не был тогда революционером. Я в принципе рад бы был договориться. Я не стремился к конфронтации. Наоборот. Честно говоря, я просто не мог перейти какую-то черту. Но я пытался и так, и сяк сгладить углы. Не был я Джордано Бруно, на костёр не хотел. И меня устраивало всё. Я не предполагал для себя другой судьбы. В моей жизни на годы вперёд всё было ясно и понятно и предопределено. Я пытался найти с ними общий язык, частенько наступал на горло своей собственной песне. Мог и смолчать, когда следовало говорить и всё такое. Иначе не прожил бы там так долго. И неделю бы не прожил. Конечно, я убеждал себя: «Молчи, молчи, молчи». И не лез на рожон, прекрасно понимая, что это система. Закостеневшее и мёртвое. Даже не то. Это учение Фрейда выродилось в закостенелость, а там я наталкивался на пустоту. Там не с чем было даже спорить. Это гораздо страшнее. Фрейд ошибался, то есть он перегнул одну какую-то линию. Почему? Потому, что особое личное развитие. И потом он последние пятнадцать лет болел раком. Сделали двадцать операций по пересадке кожи. Мало кто знает, но все последние годы он жил, испытывая постоянную боль. Трудно в таком состоянии равновесие держать, здраво мыслить. Но в своей больнице я наталкивался на другое, на пустоту. Наткнуться на ошибку принципиальную, когда можно поспорить, – я не против. Например, я скажу тебе, что главное – сексуальность, а ты мне возразишь, скажешь – принцип власти. А сиди с нами Юнг третьим, он бы сказал: архетипы. И мы бы с удовольствием поспорили. Да мы бы ещё и выпили и расцеловались. А там – нет. Когда я с ними выпивал, то казалось – интеллигенты. Но им такие споры были не интересны. Не было у нас столкновений позиций. И я вдруг понял, что нет у них никакой позиции. Да и спорить они не собирались. Самое главное, что они готовы были со мной согласиться в любом споре, только бы им было выгодно. Если демократом быть выгодно, будут демократами. Если Фрейд – фрейдизм. Ура Фрейду! Если выгодно и скажут: «Всем алкоголикам вколоть смертельную дозу», – то тотчас вколют. И не усомнятся, не задумаются. Вот это ощущение пустоты, оно более страшное, нежели ощущение врага. Потому что сидит напротив тебя на вид умный, интеллигентный, давший клятву Гиппократа, врач. А в общем-то… Да плевать ему на всё! Ну хорошо, он может отказаться и от галопередола. Ну, будет заниматься какими-нибудь пасами. Ему деньги нужны! Какой у него смысл жизни? Что ему нужно? Ему нужно баб в неограниченном количестве, раз в неделю ходить в баню с друзьями и раз в год ездить отдыхать за границу. Понимаешь, те, кто занимается медициной, они должны быть другими. Потому что никакими деньгами, никакими угрозами не купишь милосердия. Либо оно есть, либо его нет.

– Ты и в детской психиатрии работал?

– Четыре месяца я пробыл там, когда был в ординатуре. Я хотел там остаться работать, у меня была такая мечта. Для меня тогда это был естественный путь. На Ленинском проспекте большая больница. Детская психиатрия. Большая богатая больница. Естественно, богатая, потому что если шизофренику сорок лет, кто за него платит? А там платят дедки-бабки, тётки-дядьки, наконец, родители. Это принципиальная разница. И по обеспечению, и по всему. И туда меня направили, опять же, как перспективного. Сейчас, наверное, думают: «Подох, должно быть, где-нибудь». Забавно. Интересные у меня отношения со всей этой психиатрией – и любовь, и ненависть. Там была одна короткая история. Я пришёл на «Ленинский» и хотел там остаться, к этому были все основания. То есть, опять же, тоже полностью всё у меня было бы. Другое дело, что потом всё равно пришлось бы обращаться к образованию. В наших школах в детские головы закладывается столько всякого мусора, что потом и не знаешь, с какой стороны к ребёнку подойти. Современная педагогика, она, как фабрика зла, – порождает, создаёт десятки тысяч больных детей. Но есть, опять же, светлые моменты. Потому что, повторюсь, есть люди, которым не всё безразлично. Есть такие, есть. Так вот, попал я на «Ленинский», а там всякие дети, и в числе прочих те, что страдают аутизмом. То есть вообще не разговаривают. Взял я одну историю болезни. Смотрю, что там такое? Отец ребёнка в тюрьме, мать любовника завела. Любовник ребёнка ударил, малыш из дома убежал. В общем, судьба такая. Потом попал ребёнок куда-то ещё, затем нашла его милиция. Так что даже не приходится фантазировать о том, что было с ним за всё это время. Понятно, что натерпелся всего и как мог, выживал. И так получилось, что в этом мире он не Джоконд созерцал и не музыкой Баха наслаждался, а испытывал совсем противоположные вещи. И поэтому стал таким. Ни с кем не разговаривал, ничего не воспринимал. Ну, со мной он заговорил, хотя аутизм был уже двухлетний. По науке – такой уже нельзя прорвать. Опять же, произошло психиатрическое чудо. А потом прихожу утром, у него синяк под глазом. И он со мной замкнулся. Короче, ночью его избил санитар. Я иду к главврачу, а тот говорит: «Найди мне нормального человека на такую нищенскую зарплату». Тут я понял, что моя карьера закончилась в этой больнице. Я схватил санитара за грудки, спрашиваю: «За что, гадина?» – «А он не хотел ложиться». Я посмотрел этому вражине в глаза, думаю: «Сказать ему, что он подонок? Он сам это знает. А самое главное, он гордится этим». Бить санитара тоже бессмысленно, он к этому готов, к такому обращению. Готов и морально, и физически. И воспринял бы побои спокойно, даже с благодарностью. Я прочитал всё это в его глазах.

– А потом пошёл бы на кухню и сказал с усмешкой сожительнице: «Врач-то наш молодец, отходил меня так, что аж все бока болят. Налей-ка борщу».

– Возможно. А может, подумал: «Подождём, не только мальчишка, но и ты сам мне под руку попадёшься». Кто их знает. Ночью-то в больнице остаются только санитары да медсёстры. Они пьют там спирт, а врачи не обращают на это внимания. Я спросил у главного врача: «Что у вас тут происходит?». А он мне: «Тебе сколько ординатуры осталось? Месяц? Так вот, месяц работай – и всё». То есть ночью там творился беспредел, а потом мы приходили, интеллигенты. С утра и до пяти вечера. А ребёнок что думает? Сейчас я пожалуюсь, а ночью меня вообще убьют. Там царили тюремные порядки. Санитары копейки получали. Ну, нормальный человек пойдёт за копейки работать? А там дети! А у нас ведь как? У нас позиция такая, если ничего не замечать, то вроде как ничего и не происходит. А когда ты уже сам попал, за одно место взяли, ты, конечно, закудахчешь, как резаная курица. Как будто где-то там лагеря, – всё это тебя не касается. Делай всё правильно – и не коснётся. Да нет, другие законы. И сам не заметишь, как окажешься там, где не надо. И всё. Неужели не очевидно? Тридцатые годы показали это. Когда просто гребли всех. То есть система проголодалась. И просто не разбирались. Потому что надо было наесться. Когда надо наесться, удочку в сторону и – даже не сетью, а динамитом. А там уже всё всплывает. Так на что же вы, милые мои, надеялись? Ходить и ничего не замечать? На ваших глазах бьют кого-то, а вы стороночкой, чтобы меня не тронули?

– Думаю, в какой-то степени это свойственно каждому человеку.

– Я согласен абсолютно. И тут надо сказать точно. Трусость – свойственна каждому. И мало того, человек, который не боится, он никогда в жизни не сталкивался со страхом. Страх – это естественное свойство, потому что мы проецируем то, что было, на то, что может быть. Но единственный способ победить чувство страха – это рассудок. Потому что чаще всего страх – он глуп. Ну, допустим, подходят ко мне в переходе с намерением подраться. Ситуация довольно-таки опасная, могут морду набить. Ну хорошо, тут же сравни ситуацию с камерой пыток. Ну что они максимум сделают мне? Ну, синяк под глаз поставят. Ну хорошо, я с этим синяком приду домой, отлежусь неделю. Да, отнимут у меня эти жалкие двести-триста рублей. А кто-то, допустим, ученик Вавилова, занимался наукой, и его на пятнадцать лет законопатили без права переписки. И всё! И где его дом на Арбате?.. И так далее. Да. У меня была очень хорошая школа. Господь, видимо, меня любит. Лет с шестнадцати я ощутил свою силу. Я хулиганил. Тому дам по зубам, этому, – как хорошо всё получается. Я удовольствие от этого испытывал. Дрался каждый день без разбора, и в одной драке меня пырнули ножом. Дошло до того, что и сам я ударил милиционера и попал на пятнадцать суток. А причём посадили с урками. Пятнадцать суток время небольшое, но они мне так мозги вправили. Был бы год – меня это сломало бы. Мне и пятнадцать суток показались вечностью. За это время ты не успеваешь попасть в какие-то совсем уж дурные ситуации, но понять, что такое «несвобода», успеваешь. Честно говоря, эти пятнадцать суток меня настолько изменили... Нельзя сказать, что я исправился, но я перестал заниматься хулиганством. Тюрьма на самом деле для нормального человека – это ужас. Деревянные нары, скученность, все бьют. Одного чуть было не убили у меня на глазах. За то, что он врал. Заврался. Делать этого там нельзя. Что угодно говори, любую самую поганую правду, но только не лги. С тех пор, честно говоря, я врать перестал. Потерял вкус к вранью. Потому что врать нельзя. А там зеки сидели, развлекались. Глаза завяжут и тумаки дают. Издевались. Но меня не трогали. У меня, во-первых, рана была, а во-вторых, видимо, была какая-то защита сверху. Хотя, конечно, первые две ночи я спал у параши. Потом меня сразу на верхние нары перевели. Почему? Потому что я стал работать в столовой раздатчиком. Может, поэтому и не трогали. Там же, через меня, шла передача чая.

– А где это всё было?

– Это было за Солнцевом. Пересылочный пункт. То есть зеки ехали по этапу, и нас держали вместе с ними. Представляешь себе? Были такие, которые получили лет по пять. То есть нам дали понюхать тюремной жизни. Что делать, под большим страхом таскал я им с воли сигареты и чай, за что спал на верхних нарах. А всё потому, что жизнь заставила. Подъём у меня был в пять утра, потому что в семь завтрак. То есть надо в пять встать, принять продукты. А ты представляешь, какая там ночь? И была бодрость. Господи, дай мне такую бодрость перед каждым рабочим днём, когда я сплю по восемь-десять часов. Вскакивал, как миленький, бежал, всё принимал, всё взвешивал. Почему? Потому что могли подсунуть пустые бидоны. Меня за это один раз отп..ли. Подсунули пустые бидоны, без каши. Хватился, да поздно, – жрать нечего. А менты смеются, говорят: «А ты куда смотрел?».

– Мамка, видимо, заплатила, чтобы тебе мозги вправили.

– У матери ума бы не хватило. А дед – тот мог бы. Там у меня роман был, кстати.

– Видишь, за пятнадцать суток огромную жизнь прожил.

– Что ты. Там же как? Была камера мужская и камера женская. Ну, естественно, мужская завтракала в одно время, женская в другое. Женщин было человек пять, а мужчин сорок. И никогда не забуду, была там одна интеллигентная, любительница демонстраций. Ей тоже пятнадцать суток дали, отучали там её, беднягу, от этих детских привычек.

…Сидели мы с Ксендзовым долго. Говорил Вениамин много, но всё как-то не по существу. Никаких секретов, разумеется, он не открыл. Рассказал много занятного, но сценарий из этих его жизненных отрывков написать было нельзя. Про Андрея Ксендзов не спрашивал, и я ему ничего не говорил. Таньшину мы также не вспоминали.

Слушая Ксендзова, я сам ощущал себя психиатром, осуществляющим приём пациента. Прощаясь, мы договорились снова встретиться и продолжить работу над сценарием, но я Вениамину больше не звонил.


Глава шестая

Преферанс. Беседа о театре

Я заглянул к Звукову, намереваясь задать Геннадию Валерьяновичу несколько вопросов о театре. Но соседу было не до меня. За большим овальным столом сидел хозяин с тремя гостями, – они играли в преферанс.

Гости были с выразительными наружностями.

– Знакомьтесь, Сергей Сидорович. Эти двое – мои земляки, Крежемилик и Вахмурка питерского разлива. А это – примкнувший к ним москвич, человек формальный, бессодержательный, некрасивый и необязательный. Крежемилик, тот, что сидит за столом в красном демисезонном пальто и нахмурил брови, приняв образ врубелевского демона, – Глеб Нездоров. Вахмурку, в салатовых штанцах, величают Сергеем Шнырёвым. Можно попросту Шнырь. Он не обижается. Многие узнают в этом молодом человеке с лицом беззубого старика, карикатуру на слесаря-сантехника из журнала «Крокодил». Да, рожей наш Вахмурка не вышел, но не ошибитесь. Это не неудачник и не пораженец. На самом деле это новая заря музыкального Олимпа, наша вокально-инструментальная надежда. Два в одном. Исполнитель сквернохульных песен и демонстратор-эксбицианист.

– Кто? – не разобрал я.

– Песни поёт и одновременно демонстрирует публике свою пупыску, – терпеливо разъяснил Геннадий Валерьянович.

– Ещё не оторвали? – донёсся из коридора раздражённый голос Корнеевой.

– Ой! Может, и оторвали. А если и не оторвали, то её практически не видно, – подмигнув Шнырёву, смеясь и смущаясь, ответствовал Звуков. – Заходите, Елена Петровна, я вам своих знаменитых гостей представлю.

– Зачем демонстрировать то, чего у тебя фактически нет? – просовывая голову в приоткрытую дверь, спросила учительница.

– Из чувства протеста. Новый тренд. Такая сейчас у нас молодёжь. К нам не прислушивается. А мы как жили в «колыбели революции»? Взять, к примеру, моего товарища, играющего со мной в паре, Глеба Сизифовича Нездорова, воспитанного мамкой и бабкой. Знаете, кем у него был дед по материнской линии? Ни больше ни меньше – генерал МГБ. Брал маленького Глебушку с собой на конспиративную квартиру, показать ему, как оборотни в рясах стучат на своих прихожан. Жаль, нет сейчас с нами Ермакова, он бы тотчас вставил шпильку. Сказал бы: «Чего бы эмгэбэшнику и на расстрелы священников внука не повозить?». Смеюсь. Короче, Глеб, как и я в своё время, пел в церковном хоре, был послушником в монастыре из соображений юношеского протестного максимализма, никакой веры в Бога под собой не имеющей. Так его вам и рекомендую: «Протестный максималист». То есть в протестах доходит до максимума, а сам протест является смыслом его жизни. Вот сейчас, за преферансом, Сизифович ругает всех тех, кто рвётся во власть, смеётся над ними, а сам в декабре девяносто третьего, из чувства протеста пошёл и засел в Государственную Думу. Да так засел, что теперь его оттуда не вытащишь. Помяните моё слово, срока четыре будет там числиться. Я эту породу знаю, сам такой.

Все играющие, включая и Глеба Сизифовича, самодовольно засмеялись.

– А это, знакомьтесь, москвич. Публицист, журналист, литературный критик. Радио- и телеведущий, преподаватель литературы, биограф всех на свете великих людей, включая себя самого. Ненавистник России и всего русского. К тому же он пишет толстые книги, которые издаются, несмотря на то, что их никто не читает. Лев Дмитриевич Быкуев, по прозвищу Пердуха.

– Зови тогда уж Пир Духа! – поправил хозяина гость, но из-за плохой дикции Быкуева, различия в словах никто не заметил.

– Вот сразу видно москвича. Ну что ты сразу набычился? – доброжелательно осведомился Геннадий Валерьянович. – Ведь здесь все свои.

– Я не люблю, когда меня так склоняют. Как бы невзначай сравнивая с быком, – капризно процедил Лев Дмитриевич.

– Но это же лучше, чем сравнивать тебя с бараном. На которого, между нами, ты больше похож.

– У твоей молодой жены в девичестве была фамилия Дрянина. Не благозвучная, прямо сказать. Я же не называю её похожим словом. Не трублю на каждом углу, что ты свою трёхкомнатную квартиру в центре Москвы и должность главного режиссёра Московского Академического Замечательно Устроенного Театра в карты проиграл бригадиру массовки с Мосфильма. А точнее, даже не бригадиру, а одесскому шулеру, любовнику его жены.

– Да называй как хочешь. И рассказывай что хочешь, – низким голосом произнёс Звуков, при этом густо покраснев.

Мы с Еленой Петровной почувствовали, что напряжение в компании нарастает, и, оставив игроков заканчивать преферанс, разошлись по своим делам.

Проводив гостей, Звуков вышел на кухню хмурый и злой.

– Поругались с Львом Дмитриевичем? – поинтересовался я.

– Да, ну его. Сопляк, шизофреник, мурло мещанина. Знаешь, какая у него настоящая фамилия? В переводе на русский: «Потружусь ради тридцати сребреников». Преподаёт в появившихся сейчас коммерческих школах, в отличие от тебя ничем не гнушается.

– Что он там преподаёт?

– Литературу, мой друг. И историю литературы. Я сказал, что он похож на барана, и этого у него не отнять. Но ещё больше он похож на переодетую женщину. Истеричную, не последовательную, которую бросил муж. Понимаешь, Серёжа, для тебя и таких, как ты, Россия нужна, как воздух, важна. А для Быкуева, Шнырёва и Нездорова она – проклятье и погибель. Они искренно хотят, чтобы России не существовало. Им не нужна Россия ни в каком качестве.

– Зачем с такими общаетесь?

– По той причине, что, как это ни прискорбно, и сам такой.

– По театральной тематике можно вопросы задать?

– Обязательно. Для тебя всё, что угодно.

– Я буду задавать намеренно глупые, в чём-то наивные, где-то провокационные вопросы, но это мне нужно для работы.

– Пожалуйста-пожалуйста.

– Бывает такое: актёр с актрисой ненавидят друг друга, а им надо играть влюбленных? Как им в такой ситуации играть?

– Замечательно играют. Как правило, играют замечательно. И целуются, и полный вперёд. Так играют… Это вещи, Серёжка, совершенно фантастические, которые переплетаются так, что чем больше ненавидят друг друга, тем лучше играют. Просто играть – какая разница, с кем. Но в этом случае, понимаешь, «я сыграю лучше тебя» присутствует постоянно. Здесь нет момента рутины, момента автоматического произнесения текста, здесь всё живьём, всё горит. А какая разница, что произносить и что лицом показывать? Чувства-то есть! Чувства играют! А там, любовь-ненависть, – всё это не важно. Это всё внешнее. Вот, Серёга, страшная штука – театр. Очень часто бывает, репетируется что-то гениальное, все ходят озарённые, осеменённые, режиссёра на руках носят. А в результате – мыльный пузырь, наполненный дерьмом. А бывает, ненавидят пьесу, ненавидят режиссёра, с трудом ходят на репетиции, которые сопровождаются скандалами, отказами от ролей. Ждут провала на премьере и получают вдруг спектакль. И спектакль обалденный! И такие ситуации очень часто в театре бывают. Гораздо чаще, чем ситуации просчитываемые. Когда: «Вот я беру эту пьесу, приглашаю этого режиссёра, в результате будет то-то». В театре это сложно себе представить.

– Вот ещё о чём хотел спросить. Ну репетиция. Ну спектакль. Актеры сыграли свои роли на сцене, и всё это в конечном счёте пропадает, уходит в никуда, ничего не остаётся. Ну посмотрели спектакль сегодня сто человек, завтра ещё сто. Ради чего кровь проливать?

– Ну, ради того, чтобы посмотрели эти сто-двести человек. Это особый сорт искусства. В этом магия и заключается. Когда человек идёт в театр, он не понимает: «Неужели это для меня? Вся эта машинерия. Вот я пришёл, заплатил свои “три копейки”, в два раза дешевле, чем в кино сходить… Неужели всё это для меня? Живые актёры потеют, брызгают слюной, кричат друг на друга, ногами топают. Машинерия вертится, свет горит. Для меня?». Вот в этом магия. В этом прелесть и кайф. И конечно, страшная трагедия, безусловно, ты прав. Всё, как дым. Величайшее из искусств, стоящее на тумане. Действительно, вот спектакль есть, а сыграли его – и спектакля нет, пустая сцена. Актёры быстро разгримировываются, и ничего нету. А потом опять они собираются, и возникает что-то живое. Организм. Вот, Серёга, – да. Такая странная штука. Зрители приходят каждый раз разные, рассказывается эта маленькая история, и нужно их убедить, нужно их очаровать. Делается на разном уровне, но делается. Странное искусство. Действительно, не оставляющее после себя никакого материального следа. Причём выдающиеся спектакли, они на пленку не снимаются. Если хочешь заснять на плёнку, нужно придумывать фильм на основе спектакля. Это всё равно другая работа. А если просто поставить камеру в зал, то получается очень невыразительно, глупо. Магии и театрального ощущения нет. Абсолютно ты прав – дым. И так жизнь промелькнёт. Магическое, конечно, искусство.

– Раньше число театров как-то регламентировалось в Москве?

– Новый театр открыть было практически невозможно. За всё время моего пребывания в Москве открылся единственный новый театр. Он так и назывался: «Новый». Его непонятно каким образом курс МХАТа открыл. Но его сразу куда-то за пределы Садового кольца, чуть ли не в Лобню. И там он тихо загнулся.

– Загнулся? А сейчас их штук триста в одной Москве. В каждом подвале. Марк Захаров предложил все их закрыть, отказать им в любом мало-мальском финансировании. А все государственные средства бросить на основные сцены, чтобы в академических театрах актеры могли спокойно играть и развиваться.

– Со своей стороны он прав. Но в Париже шестьсот театров – и ничего, как-то выживают.

– Захаров, возможно, таким образом хотел получить дополнительное финансирование?

– Он рассуждает не как главный режиссер, а уже как театральный деятель.

– Сказал: «событий там никаких не может происходить, в этих маленьких театрах».

– Знаешь, может, он и прав. Но ведь они же есть. Кто-то туда ходит. Стало быть, живое. Если он так сказал: «закрыть» – это ужасно. Значит, он в глубине души всё же коммунист. Закрыть живой организм! То есть, грубо говоря, это топором по шее. Если театрик как-то существует, плевать, на какие деньги… Что значит «закрыть»? Если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно! Это абсолютно про театр сказано. Мне тоже все эти маленькие театрики с бездарными режиссёрами – наполеончиками и неталантливыми артистами…Они меня тоже убивают. Но я считаю, пусть сами отомрут. Да и отомрут ли? Вот вопрос.

– Мой брат Андрей – актёр. Он жаловался, что после спектакля все сразу убегают, а ему хотелось бы услышать про сыгранную роль какое-то мнение от партнёров по сцене. Узнать, как играл. Но ни с кем поговорить невозможно.

– Театр – рутина, всё это понятно.

– Когда я был у него в театре за кулисами, видел такую картину. Одна молодая актриса мне сказала: «Хочу тебя пригласить на спектакль. Приходи. А сейчас, извини, тороплюсь. Надо бежать». Сказала, какой спектакль, когда приходить. Смотрю, а сама никуда не торопится. Никуда не бежит. Это что такое? Желание показать, что занята? Что у неё дела?

– Да, синдром занятости. Понимаешь, все актёры, за исключением великих, они в себе не очень уверены. Правомочно ли всё то, чем они занимаются? Профессия ли это?

– То есть и играет, и живёт этим долгие годы, всё равно под сомнение ставит?

– Ага. До конца жизни. Конечно. Если не стал звездой, когда люди ходят на тебя. Это другая ситуация. А вот когда ты просто рабочая лошадка… Как правило, это те, на ком держится театр. Это всегда такой момент. Профессия ли это – «актёр», думают люди. Как это так, можно выходить, кривляться, что-то делать? Бросить невозможно, поскольку очень нравится, очень хочется. Всегда какая-то надежда. Надежда призрачная. Вот актёр стареет, а главных ролей всё нет и нет.

– Надежда у него на главные роли?

– Ну да, на главные роли. На то, что… Да просто на хорошую роль. Главная – это не важно, нужно, чтобы была хорошая. Чтобы полетать, оторваться, поговорить с Богом. А этого всё нет и нет. Годы идут. Нагрузка в театре у таких средних актёров колоссальная. Человек не понимает, что делает. Деньги маленькие, а он мужик здоровый, накачанный. Ну как бы… «Ну чем я занимаюсь?». Всегда, конечно, такая штука есть. У «звёзд» всё по-другому, сам понимаешь. Здесь ситуация ясна. Ходят на тебя, продаёшься, стало быть, ты состоялся. Как личность, как кормилец, как кто угодно. А у таких вот «рабочих лошадок» трагедия. Хотя зачастую, эти «лошадки», они с точки зрения актёрского мастерства, лучше, чем «звёзды».

Я хотел задать ещё вопросы, но услышал звон валдайского колокольчика. Это означало, что меня зовёт матушка.


Глава седьмая

Гибель Королевича. Смерть мамы


1

Вторая встреча с Сундараловым состоялась там же, на Тверском бульваре, зимой, первого февраля тысяча девятьсот девяносто восьмого года.

Герард пришёл в назначенный час нарядный, в длинном кашемировом пальто.

– О-о, вижу, ты всё-таки добрался до денег брата, – с иронией в голосе прокомментировал я изменившийся облик актёра.

– Отвечу на все ваши вопросы, господин следователь, – подыграл мне Сундаралов. – Давайте погуляем, чтобы не замёрзнуть, заодно и поговорим. Пальто, как впрочем, и джинсы, мне подарил режиссёр, у которого я сейчас снимаюсь.

– Тогда рассказывай, с чего ты взял, что Андрея больше нет?

– Очень просто. Я тебе говорил, что он никогда больше чем на сутки не пропадал. Бывало, что где-то у кого-то заночует, но все эти случаи на пальцах одной руки можно сосчитать. Где-нибудь оставался по пьяни, но на другой день непременно появлялся.

– Я из предыдущего твоего рассказа сделал вывод, что он по причине нездоровья даже из комнаты своей не выходил. Был не в состоянии даже бывшую жену с детьми навестить. До больницы дойти не мог.

– До какой больницы? Он ходил везде, где хотел. Вонь от него была, конечно, ужасная, но это его нисколько не смущало. Сам он перестал этот запах замечать.

– И даже стал им гордиться, – зло пошутил я, скрывая за сарказмом ужас от печального известия о гибели брата.

– Он не стал этим гордиться, просто физически не обонял. И сколько раз я на него ни злился, ни кричал: «Андрей, с тобой невозможно рядом стоять! От тебя прёт, как от бомжа!», был ответ: «Извини, извини». Отойдёт, а через мгновение опять подходит.

– Вижу, тебя это сильно раздражало. Ты и сейчас не можешь спокойно об этом вспоминать.

– А я тебе рассказывал, как мы с ним встретились?

– Рассказывал, но можешь ещё раз рассказать.

– Поехал вечером к театру, чтобы билеты продать, преобразившись в шкуру театрального барышника, и что ж ты думаешь? Прямо у театра встретил Андрея. Королевич как увидел меня, принялся кричать: «Гера, я не пьяный, не пьяный!». Думаю, что это он? Про то, как он жил предыдущие годы, я же понятия не имел. А он, оказывается, только что вернулся из Сыктывкара, куда его переселили «добрые люди», совершив междугородний обмен. Это было уже после его развода с женой. Немного я знаю про то, чем он там занимался. Андрей сказал, что какое-то время он работал монтировщиком в театре и один раз снялся в рекламе. И как он жил там с новой своей пассией, тоже мало знаю. Знаю только, что она от рака умерла. Я понимаю теперь, что ей тоже несладко с ним было. Но он читал ей книжки, когда она уже лежала, то есть проводил время у её постели. А когда она умерла, то он запил. Я, говорит, сорвался, ушёл в запой. И в такой глубокий запой, что как-то в дверь к нему постучали, и вошли два человека. Я, говорит, сразу понял, зачем. Они стали ему что-то говорить, уверять, что они из ЖЭКа, что позаботятся о нём. Сказали, что квартиру нужно привести в порядок, а ему нужно будет пожить у них, пока будет производиться ремонт. И увезли его на другую квартиру. Оказалось, что его как-то вычислили «чёрные риэлторы».

– Бутылочку, наверное, ему дали?

– Да, тогда ещё у него денег не было, и они его на своей квартире держали два месяца. Попить, поесть давали. За это время вывезли всё, что было можно из квартиры, отремонтировали её и собрались продавать. Но там был один странный случай.

– ОМОН его освободил?

– Да, но ещё до этого он говорил: «Мне удалось выйти каким-то образом, но я почему-то вернулся». Сам, добровольно вернулся. Вот это интересно. Может, в милицию позвонил, назвал адрес квартиры, в которой его удерживали? Наверное, так. Потому что потом уже, когда в квартире он был один, раздался грохот, звон разбитого стекла, и в окно влетел спецназовец, спустившийся с крыши на тросике. Стали Королевича освобождать, но никого из злоумышленников не было. Осталась фотография первых минут его освобождения, напечатанная в местной газете. Стоит Андрей на коленях на полу на фоне дивана и нервно курит. Так его освободили. Этих злодеев вычислили, судили, посадили. Андрей жил какое-то время в милицейском общежитии, так сказать, находясь на реабилитации. И охранялся, как ценный свидетель. Хоть протрезвел немного. Я у него спрашивал: «Тебе там удавалось пить?» – «Под вечер получалось выпить, и я сразу ложился спать». Но там он у них не сильно пил. Потом какая-то фирма, которой поручили, продала его сыктывкарскую квартиру. Деньги положили на его сбербанковский счёт, ему дали карточку, и с ней он вернулся в Москву.

– А зачем они его квартиру продали? Чего бы ему там и не жить?

– Они с его согласия продали. То есть по его просьбе. Он захотел вернуться в Москву, работать, служить в московском театре. Он мне так и говорил: «Гера, в дороге я только и думал о том, что приеду и буду играть, ставить». Говорю: «Чего ж ты не играешь?». – «Сейчас приведу себя в порядок». И целых полтора года я только эту фразу от него и слышал. Ну давай я с самого начала всё расскажу. Вот мы встретились. «Не пьяный я, Гера, не пьяный!». И пошли смотреть постановку. Андрею не сиделось. Он всё время хотел куда-то пойти. Говорил, что хочет выпить кофе и съесть бутерброд. Я ему: «Давай хоть до антракта досидим». – «Лабуда же, смотреть не на что». – «Ну так ты не смотришь, поэтому тебе неинтересно. Смотрел бы, может быть и увлёкся». Так что пришлось с антракта уйти, и два дорогих билета пошли прахом. Как вышли из театра, он стал мне рассказывать: «Представляешь, сейчас иду по переулку и встретил нашего однокурсника». Спрашиваю, кого? Не помнит. У него с памятью очень плохо было, он её пропил.

– Ты рассказывал, что даже меня не мог вспомнить.

– Да-да. Говорю: «Ты шутишь? Это же брат твой родной». – «А у меня разве есть брат?». Мы же с ним, когда он у нас только поселился, достаточно продуктивно репетировали. А когда я вернулся от матери, то не узнал его, он так сильно деградировал.

– Вы полгода репетировали Мрожека?

– Да. И он всё напрочь забыл за тот месяц, что я был у матери. «Какую пьесу? Какие такие “Эмигранты”?». – «Ну ты что? Посмотри, у тебя же эта пьеса на столе лежит. Мы сто раз её репетировали. Мы разбирали её по слогам». То есть он настолько этой водкой себе мозги вынес… Но я об этом чуть позже хотел рассказать.

– Давай по порядку. Вышли вы из театра, и ты ему предложил…

– Ничего я ему не предлагал. Вышли из театра, и он стал говорить: «Надо что-то попить, попить. Я тебя, Гера, угощу, угощу!». Поехали на базу отдыха. Я поговорил с Михал Михалычем о возможности Андрею жить в нашем лагере, тот согласился. И на том же этаже, где я обитаю, поселил Королевича. Это на самом деле не лагерь, а база отдыха «Плановик». Панельные корпуса, условия проживания совсем не райские. Чтобы там жить, надо быть большим аскетом. Батареи лопнули, отопления нет. Хорошо, что есть электричество, а случалось, отрубалось и оно. Представь, каково оно, в бетонном не отапливаемом мешке, зимой, ночью? Вода у нас только в одном месте бежит, и то тонкой струйкой. Но, в принципе, нас двое жило на этаже, хватало.

– И стали вы жить там вместе в спартанских условиях?

– Нет, слава богу, не вместе. И даже не рядом. Потому что он как-то заикнулся, что хотел бы перебраться в комнату по соседству. Я говорю, нет, пожалуйста, не надо.

– И время от времени ты для него готовил?

– Практически каждый день.

– Стал он там жить и нашёл пьющих друзей?

– Сначала нет. Друзей-выпивох с ним рядом не было. Хотя, как говорится, стоило спичкой чиркнуть, и они появились. Потому что жили в соседнем корпусе. Да, знаешь, он всё же съездил в наш театр, все его там помнят. Спрашивал главного режиссёра: «Я же был неплохим актёром?» Тот ему: «Я считаю, что ты и сейчас хороший актёр». Так или иначе, но он вернулся в Москву, чтобы играть, но так как есть деньги, то играть – это ещё успеется, а сегодня можно пойти и купить себе, что хочешь. То есть «попить». Этим, естественно, он и стал заниматься.

– Когда вы пьесу репетировали, он всё равно пил?

– Что значит «репетировали»? У нас же не было жёсткого графика. Мы же не в театре это делали. Мы это делали только тогда, когда он был к этому способен. «Гера, я хочу репетировать!». Я говорю: «Так кто ж против? Но мы можем делать это только тогда, когда ты на это способен. Сейчас что с тобой делать? Как с тобой, с таким, репетировать?». – «Ну завтра. Давай завтра». Разные были времена. Первый период – от его заезда в «Плановик», до моего отъезда к матери. Это был обнадеживающий отрезок времени. Несмотря на то что он «позволял», но он не уходил в запои. А по моем возвращении из деревни я его застал хорошо «накачанным», еле сидящим за столом. Он сидел, слушал музыку, доносящуюся из разбитого старого приёмника. Я открыл дверь, он посмотрел на меня, вымолвил: «Гера» – и чуть не свалился со стула. В первом периоде он сам хотел и предлагал пьесы. Ведь Мрожека, по-моему, он мне предложил репетировать. И мы репетировали. Это было время надежд, мы с ним выбрались, помню, на озеро, сидели, говорили о пьесе, о других разных вещах. То есть у меня была надежда и у него был интерес. У меня тогда ещё и терпения хватало на Андрея.

– Сил хватало.

– Да. Он ещё не был человеком, катящимся с горы с той скоростью, на которой невозможно уже ни остановить, ни остановиться. У меня ещё теплились какие-то иллюзии.

– Потом он тебя разочаровал?

– Про «потом» я ещё ничего не сказал.

– Говори про «потом». Как это было?

– На нашей территории очень симпатичное маленькое озерцо. Сначала мы купались там. А в последнее время заставить его помыться было невозможно. И даже тогда, когда он мылся, он волосы практически никогда не мочил. Я спрашивал: «Почему голову не моешь?». – «Даже не собираюсь на эту тему рассуждать!». В общем, когда я вернулся из деревни, он был уже совершенно другим человеком. Я увидел, что деградация за эти полтора месяца, она сделала своё дело. Потому что в моё отсутствие он познакомился с сильно пьющими соседями. Потом, на «Правде», в магазинах разные приятели у него появились.

– Что значит «на “Правде”»?

– Это станция железнодорожная так называется. Посёлок «Правдинский», он рядышком с нами. Я как-то возвращался домой в пансионат. На перекрёстке стояла машина, вокруг неё человек пять молодых ребят, и среди них – Андрюша. Он им хвастался: «Да я раньше тебя домой потащу, чем ты – меня». Что-то такое выкрикивал. Я прошёл мимо него буквально в пяти сантиметрах, он меня не заметил. На следующий день в семь утра я вышел в коридор и увидел, как он самым натуральным образом ползёт вдоль стены в свою комнату. Потом только через два дня он из своей «берлоги» выбрался. И даже через два дня в протрезвевшем вроде как состоянии было заметно, что с сознанием у него не всё в порядке.

– Ты по телефону мне сказал, что он погиб третьего января. Откуда такая точность?

– Третьего января он вышел из того двухэтажного корпуса, что напротив нашего, а домой так и не пришёл. Там он был в гостях у какой-то жилички. Соседка её потом рассказывала: «Вышла я на площадку покурить, а из-под Людкиной двери такая гарь, что я подумала – у неё пожар. Выбили дверь, а там, на сковородке, котлеты уже в уголья превратились. А они спят, как ни в чём ни бывало». Андрей спал с этой Людкой. Соседка закричала на них благим матом: «Вы что, такие-сякие!» Королевич проснулся и стал извиняться: «Простите, простите». В смысле культуры поведения он был очень тактичный, неагрессивный, говорил всегда вежливо, уважительно. Это все отмечали. Бывало, его подхватывали и увлекали агрессивные духи, – он бесновался. Но это было два или три раза, не больше. Так вот, оставив Людку, он всё же зашёл в наш дом, потому что на столе до сих пор лежит конверт с ошметками документов. Паспорт он потерял, точнее, у него забрали. Избили и отобрали.

– И всё же, как ты узнал о смерти Андрея?

– Догадаться об этом было несложно. По той причине, что он никогда не пропадал больше чем на сутки. А тут его нет неделю-другую. Я стал опрашивать соседей. Всплыла эта история, произошедшая в соседнем корпусе с пожаром и Людкой. К слову, он и там тоже больше не появлялся. А шестого января я был на рождественской службе в Сергиевом Посаде и встретил там женщину, что живёт на «Правде». Познакомились. Рассказал ей про Андрея, наводя справки. Говорит: «Ну да, я его знала. Я занимаюсь тем, что помогаю алкоголезависимым, и сразу поняла, что человек талантливый, но спивается. Хотела ему помочь, но он не очень вдохновился. Последний раз я видела его в ноябре. А что, случилось с ним что-то?». Я ей сказал, что Андрюша пропал. И она мне сообщила следующее: «У нас тут три дня назад сгорел один дом частный. В нём – пять трупов. Говорят, алкоголики жили». Мы с ней обменялись контактами, она сказала что позвонит, если что-то узнает. Но так до сих пор и не позвонила. Вот её телефон, возьми.

– Зачем? Что она ещё прибавит? Надо будет в милицию заявить на его розыск. Ты же говоришь, была у него банковская карточка.

– А при чём здесь банковская карточка?

– Можно будет проследить, снимают со счёта деньги или нет. Если снимают – значит, жив. А может, сидит где-нибудь, связанный, и ждёт, что его снова ОМОН освободит.

– История дважды не повторяется.

– Но всё же не будем терять надежду.

Я попрощался с Сундараловым и отправился домой.

Маме о смерти брата ничего не сказал. Случалось, в день вызывали четыре «неотложки» и это известие никак в положительном смысле на её здоровье не повлияло бы.

Вскоре всё подтвердилось, среди тех пятерых сгоревших в частном доме на «Правде» был Андрей Сидорович Королевич.

Брата хоронили в закрытом гробу. Бывшая его жена, Наталья Зозуля, по отцу своих детей не плакала. Максим и Юлия, воспринимая всё происходящее как аттракцион, посмеивались. На отпевании в церкви они так оживились, что Наталье приходилось их даже одёргивать. Присутствовавшая на отпевании Анна Ивановна Бирюкова качала головой и приговаривала:

– Какой хороший, заботливый был опекун. Не знаю, что Наталье в голову взбрело. Взяла и развелась с ним. Ты, Серёжа не желаешь занять его место?

– Спасибо за доверие, – поблагодарил я. – Нет времени. Не могу. За матушкой хворой ухаживать надо.

– Крыша течёт, Наташ, надо бы с управляющим связаться, – обратилась Бирюкова к Зозуле, – Где они там сидят? Кто их знает, где они сидят? Соседку насчёт сантехника спросила. Она пояснила, что он работы осуществляет, но зажрался, заламывает цены. А почему? Потому, что он очень хорошо знает свою работу. Если уж что-то сделает, то будет надёжно.

– Анна Ивановна, потом поговорим, – осекла её Наталья, пытаясь, насколько можно, сохранять своё участие в поминальной службе.

– Ну ладно, – переключаясь на меня, продолжала Бирюкова, – В общем, пододеяльник висит. Я его ещё два раза сегодня всполоснула. Мне Наташа говорит: «Оставь. Приду, всё сама постираю». А я, как всегда, табуреточку маленькую поставлю, с неё на стул, тот, что пониже, плоский. С него на высокий стул. Глядь, пододеяльник уже висит-сушится. А кофточку в тёпленькой водичке всполоснула. У меня их три, они лёгенькие, удобные. Я их простираю и повешу. Понятно?

– Да, – соглашался я, стараясь одновременно слушать и молиться.

– Я их от пота простирнула, от пота. Они не полиняли, ничего. Они в водичке у меня полежали… И каждый день, когда солнышко закатывается, я на него смотрю. Чтобы глаза хорошо видели. А вернусь с похорон – салата поем. Яичко себе сделаю. Прилягу, полежу. Я сегодня рано встала; что ж, не имею права полежать?

– Полежите, – успокаивал я Бирюкову.

– Конечно. И полежу, и засну.

Вскоре, словно почувствовав разорвавшуюся связь с первенцем, во сне скончалась мама. Случилось это десятого февраля, днём. У матушки вдруг сильно задёргалась жилка под закрытым веком левого глаза, и она перестала дышать. За восемь часов до печального события, ночью, я вызывал для мамы неотложку, и молодой врач меня предуведомил: «Готовьтесь к худшему». Я воспринял его слова, как дежурную фразу, слышанную от его коллег не единожды. Но на этот раз медицина оказалась права.

2

После похорон матушки, словно только этого и ждали, в автобусном парке сменили охрану. Я остался без работы. Дома сказал, что уволился по собственному желанию.

– Правильно сделал, что бросил охрану, это не для тебя, – говорила Корнеева. – Теперь, когда у тебя появилось много свободного времени, ты должен найти работу по душе. У нас в школе работала женщина, вела биологию. Она каждое лето, отправлялась по речному маршруту. Сначала Москва–Астрахань, потом Москва–Кижи.

– Кем она была на пароходе? Экскурсоводом?

– Нет, не экскурсоводом, а массовиком-затейником. Короче говоря, подъезжали они к городу, и она по радио рассказывала: «Вот мы причаливаем к пристани города Мышкин. Мы столько-то там пробудем, посетим музеи, достопримечательности. Всем держаться около меня, соблюдать отпущенное время, не задерживать отплытие». А во время перехода она на палубе… Ну, они не танцевали, – потому что, к чему трясти корабль. Она разные игры там организовывала, конкурсы. Ей, во-первых, выделяли свою каюту одноместную, а во-вторых, полностью питание. И какую-никакую зарплату. А главное, она моталась в течение лета, всё время на воздухе, при людях, при деле, впечатления. А в Астрахани они останавливались чуть ли не на три дня. Загорали, ездили на экскурсии. И Кижи, очень интересно. В общем, так отдыхали, потом возвращались. Вот и тебе бы устроиться хотя бы на лето каким-нибудь экскурсоводом. Между прочим, и в Москве есть пешие экскурсии. Ноги в руки и – пешая прогулка. То же общение с народом. Может, где-то с хорошей девушкой познакомишься. А так, если дома сидеть, рано или поздно в психушке окажешься.

– Это точно, – горько усмехнулся я.

Не думал я о новой работе. Все мои мысли были только о Тане. Но я не мог решиться ей позвонить или хотя бы навести о ней справки у того же Ерофея Владимировича. Стояла невидимая стена, не позволявшая мне всё это сделать. Я понимал, что эта психологическая преграда – задачка лично для меня. И кроме меня, её никто решить не сможет. Понимать-то я это понимал, но силёнок для решения этой задачи у меня было мало. В очередной раз отложил её решение на потом.

В моей жизни произошли большие перемены. В опустевшую после матушкиной кончины комнату я пустил жить вернувшегося с повинной головой родителя и племянника Максима с кошкой Соней.

Как странно устроен человек. Была бы жива мама, я бы отца на порог не пустил, не исключено, что даже побил бы его за то, что он бросил нас. После его внезапного ухода с мамой случился инсульт. Для меня настали нелёгкие времена, о которых лишний раз вспоминать не хочется. Оставшись один, я в полной мере узнал, что значит «быть сиротой». Ощутил, что это такое, – ужас одиночества. И тогда, словно воскресший из мертвых, чтобы меня поддержать, «с того света» вернулся отец. Мы встретились с ним на похоронах мамы. Вместо того чтобы высказать ему всё то, что за эти годы накопилось, я уткнул склонённую голову в грудь Сидора Степановича и пролил потоки горьких и в то же время счастливых слёз.

Поэтому и племянника, лишившегося отца, безутешно рыдавшего на похоронах любимой бабушки, я не мог оттолкнуть. Желание Максима жить вместе с родными людьми было мне понятно.

Для того чтобы что-то понять и кого-то простить, подчас надо многое пережить, приобрести собственный опыт.

Глава восьмая

Ермаков говорит о Боге

У Максима Королевича, моего племянника, было две мечты. Первая – поступить на следующий год в театральный вуз;я вторая, уже в этом году, – пробежаться по потолку. Его друг, Вадим Сердюк, носивший свободные сатиновые штаны, те, что были в моде в тридцатые годы, делал сальто-мортале, прыгал с третьего этажа прямо на асфальт и уже имел в своей комнате один след от ботинка на потолке. При этом вся стена, по которой он бегал, подбираясь к рекордам, была запятнана следами, оставленными его спортивной обувью. Что говорило об упорстве и целеустремленности Вадима.

Максим поделился со мной и дедом своими мечтами.

– Давай соорудим помост из досок с наклоном в сорок пять градусов, доходящий до половины стены, – предложил ему я, – реализация задуманного приблизится. Но сначала следовало бы тебе научиться акробатике, подобно Сердюку, а иначе рискуешь сломать себе хребет и сделаться на всю жизнь инвалидом.

Не удержался от комментариев и Сидор Степанович.

– А следы на потолке, – сказал дед внуку, – я, думаю, Вадим твой сделал так. Взял кеды, обмакнул подошву в краску и руками прижал к потолку. Тебе такой вариант в голову не приходил? Мы в школьном туалете так делали.

Максим на деда, а заодно и на меня обиделся и больше не делился с нами своими мечтами.

Двадцать первого июня тысяча девятьсот девяносто восьмого года, после страшного урагана, начавшегося в Москве накануне и бушевавшего всю ночь, мы с Максимом и его другом Вадимом вставляли выбитые стёкла в квартире Ермакова.

Собственно, стёкла вставляли Сердюк с Королевичем, они были рукастые, а я больше беседовал с хозяином.

– Скажите, Ерофей Владимирович, – поинтересовался я, – что, на ваш взгляд, служит лучшим украшением для молодежи?

– Думаю, набожность, – нисколько не смущаясь вопросом, стал отвечать Ермаков. – Она удерживает молодые сердца в невинности, предохраняет от нехороших мыслей, прогоняет грех, душе сообщает спокойствие, здоровью – крепость и вместе с тем приобретает честь у людей.

– Я, собственно, не об этом хотел говорить, – смутился я, видя, что молодые люди к нам прислушиваются. – Ну допустим. Пусть – набожность. А что кроме? Что после набожности?

– После набожности лучшим украшением для молодежи служит любознательность. Она состоит в том, чтобы как можно больше получить полезных знаний. Знание – это добро, которое не горит, не тонет, которое ни вор не украдёт, ни червь не подточит.

– Очень интересно рассуждаете, можно заслушаться. А на третьем месте что?

– И на третье место что-нибудь найдём. Третьим украшением для молодёжи будет благопристойность.

– Расшифруйте, Ерофей Владимирович, не столько для меня, сколько для тех, кто вам окна делает.

– Я говорю о том, что прежде чем сказать что-либо или сделать какое-нибудь дело, молодой человек должен подумать. Обдумать, хорошо ли то слово или дело, чтобы потом не пришлось стыдиться за него.

– А если проще?

– Молодой человек должен взять себе за правило не употреблять никогда нечистых и скверных слов.

– Но это в наше время невозможно. Тут, как говорится, «поезд ушёл». Упустили мы «синюю птицу». Вы, Ерофей Владимирович, что попроще скажите, для теперешнего времени. Не с Луны же, вы, в самом деле, свалились, помилосердствуйте.

– Пожалуйста, – согласился Ермаков и, подумав, выдал. – Трудолюбие. Для себя ли, для другого, за деньги ли или даром, по обязанности или добровольно, – нужно работать усердно.

– То есть на чужого дядю, как на себя? Это мы проходили, – не удержался я от ехидного замечания.

– На кого бы ни работал – всё равно. Работа твоя должна быть честной и тогда она принесёт тебе честь, а ленивцам – позор и осуждение.

Ермаков пригласил всех к столу.

– Ерофей Владимирович, – попивая чай со зверобоем, поинтересовался я, – что за причина возникновения веры в то, что Бога нет? Откуда взялось это противление вере во Христа? У меня в квартире, в комнате Звукова, каждый день идут диспуты. А сам Геннадий Валерьянович мне заявляет следующее: «Даже если Он и есть, твой Бог, то меня это нисколько не интересует».

– Звуков рассматривает Бога как какой-то объект, который существует вне его. И к которому он может иметь отношение, а может и не иметь. Эта ошибка возникла в его голове из-за примитивного понимания Бога как некоего существа, по образу и подобию нашему существующего, который где-то там есть. Нет у Геннадия Валерьяновича понимания того, что Бог есть Дух вездесущий. Вездесущий не в смысле обладающий пространственно-временным качеством. Нет. Он есть и называется природой нашей, природой всего существующего. То есть Бог лежит в основе всего. Он – тот, на чём мы стоим, чем дышим, чем живём, движемся и существуем. То есть, сказать, как твой сосед, Звуков, что мне нет никакого дела до Бога, всё равно что сказать: «Мне нет никакого дела до себя».

– А почему же всё-таки он такие вещи говорит? В чём причина? Откуда взялось у него это противление вере в Бога?

– Это ты должен у него спросить. Возможно, подсознательное желание: «Не хочу, чтобы был Бог». Вот, возможно, главная причина. Само это нехотение имеет своим началом ещё грех прародителей, Адама и Евы, когда они захотели сами стать богами. «Будете, как боги», – вот где он, корень атеизма. То есть отрицание Бога, нежелание, чтобы Бог был.

– Так откуда проистекает такое нежелание?

– Ну как же, «я сам – Бог! Не хочу иметь над собой никого, тем более того, кто видит меня насквозь».

– Ваше утверждение: «сказать: “мне нет дела до Бога” всё равно, что сказать “мне нет дела до себя”», мне больше понравилось.

– А потом, твой Звуков хвастался мне, что в юности пел в церковном хоре. На вид Геннадий Валерьянович – человек разумный и, казалось бы, должен элементарные вещи понимать.

– Не понимает.

– А знаешь, в чём заключается, на мой взгляд, причина непонимания? Гордость! Гордыня! Вот где источник атеизма, корень начала, из которого всё развивается. Всё прочее – уже следствие.

– Ну как же, он приводит аргументы своего неверия. Спрашивает: «Ты видел Бога?».

– Ну, это глупый аргумент. Мало ли чего мы не видели и не видим из того, что есть. Знаешь, ведь эти его аргументы… Ведь он совсем не в силу этих аргументов отрицает Бога. И все эти аргументы – это только попытки оправдать себя. Оправдать своё неверие, своё богоборчество. Христианоборчество оправдать.

– А может, он просто воспитан был так – на отрицании Бога, на атеизме? Из того же чувства противления попробовал попеть в церковном хоре, чтобы досадить атеистам-родителям? Попел и, глядя на несовершенных, грешных людей, окружавших его, ещё более утвердился в своём неверии в Бога?

– Едва ли. Воспитанные в атеизме легче воспринимают здравые доводы. Если, конечно, у них не развито чувство гордыни, как у твоего Звукова. Сосед твой прямо-таки заражён, отравлен гордыней. Но он не первый и не последний. Во всю историю человечества существовали сатанисты, а сейчас они особенно усилились, приобрели влияние на всемирное сообщество. Когда-то они в сектах своих курам головы резали, а сейчас получили уже настоящую власть. Вышли из подполья на поверхность. И все эти бесчинства, которые мы наблюдаем в современном мире, мы их ничем не можем объяснить, кроме сатанизма. Причём все ругают и клянут это безобразие, но в причинах появления всего этого разобраться не хотят. Откуда всё это взялось? Это же всё делают люди. Какие же люди могут всё это делать и с какой целью? Всем ясно, что добрых целей здесь нет. Значит, кто же тогда это делает?

– Тёмные силы.

– Правильно ты говоришь. А ведь все боятся их даже назвать.

– А вы не боитесь? Назовите.

– Сатанисты. Это же очевидно.

 Вадим не выдержал и сказал:

– Но ведь был же просветитель Дюпюи в восемнадцатом веке, который открыл миру глаза, сказав, что Иисус Христос, о котором написано в евангелии, никогда не существовал. Он написал трактат, в котором утверждал, что существо, выведенное в евангелии под именем Христос, – всего-навсего Солнце. И ничего больше. А христиане – это почитатели Солнца. Солнцепоклонники.

– Больше тебе скажу, – включился в разговор Ермаков. – Этот твой Дюпюи, который утверждал, что Христос – это Солнце, во всех энциклопедиях значится, как большой учёный. И не одинок он был в своём «просвещении». Был ещё такой «просветитель» по фамилии Вольней. Этот заявил, что христианство – это тот же буддизм, а Христос – перелицованный Будда. И особенно отличился некий профессор Древс в Германии, который написал книгу «Миф о Христе». Это тебе всё Звуков рассказывает?

– Да.

– Всё больше убеждаюсь, что он такой же прохвост и недоучка, как и эти трое.

– Почему сразу…

– Да потому, что Иисус Христос – историческое лицо. Почитай Новый Завет, там восемь авторов впрямую об этом свидетельствуют. Причём все эти восемь авторов пишут просто, безыскусно. Они описывают жизнь Иисуса Христа и отдельные фрагменты его учения. К тому же целый ряд писателей, которые являлись непосредственными учениками апостолов, опять пишут точно то же самое, что они слышали от непосредственных очевидцев Христа. Так что свидетелей Его существования очень много.

– А почему вы даже мысли не допускаете, что Христос мог быть просто мифом, легендой, сказочным героем? Нет! Реальная личность и – всё!

– Послушай, Вадим, кроме свидетелей, осталось много исторических памятников. В катакомбах, куда первые христиане, во время гонений, собирались для своих богослужений, мы находим изображения. Это изображения первого, второго и последующих веков, отражающие ту же самую христианскую историю. Всё это факты, от которых искренний человек никуда не может уйти.

– Что значит «не может»? А вот, например, просветители скептически отнеслись ко всему этому.

– А всё потому, что весь их скепсис был порождён совсем не какими-то новыми открытиями, не наукой, не историей, а исключительно желанием. Желанием! Что хочу – то и утверждаю! Вот по какому принципу они действовали. Запомните: там где начинаются страсти, не ждите разума.

– Какая же ими страсть руководила?

– Конечно, страсть сатанизма. В этом нет никаких сомнений. Восемнадцатый век, он особенно отличился идеологическим походом против христианства. Идеи этих, не к ночи помянутых деятелей проникли во все европейские страны. И затем эта идеология вылилась в кровавые расправы над христианами. Что во Франции делалось во время так называемой Великой французской революции? Море крови было пролито. Сколько уничтожено невинных детей, женщин, стариков. То же самое, но уже в масштабах, превышающих всё мыслимое и немыслимое, повторилось в России. Начиная с семнадцатого года, полились реки крови. Никаких политических причин для этого не было. Политикам не надо уничтожать хороших тружеников, крестьян, рабочих, интеллигенцию. Политики борются наверху, уничтожают своих соперников. А что творилось? Топили баржами, эшелонами вывозили людей в ледяную пустыню на голодную смерть. Побеседуй с Антоновым Марком Игоревичем, он тебе об этом подробно расскажет. Как люди миллионами погибали от голода и холода. Лучших крестьян объявляли врагами и уничтожали. Всё лучшее уничтожалось. Ты не найдёшь этому никаких объяснений. Этому уничтожению десятков миллионов людей. И не просто уничтоженных, а с неслыханным садизмом, с сатанизмом. Не найдёшь ты причин. Все эти разговоры про большевиков, про красных–белых, – всё это чепуха. Не политические были эти революции. Политики были только инструментами. Источник – открытый, откровенный сатанизм. Служение культу сатаны. Вы не улыбайтесь, я это говорю не в переносном, а в прямом смысле слова. Никакими другими причинами ты такие гигантские жертвы, все эти садистские уничтожения не объяснишь. Ни политикой, ни экономикой.

– И всё же, вернёмся к просветителям, – предложил Сердюк.

– «Просветители» твои как раз и явились идеологами французской революции. Дали флаг в руки тем самым деятелям, что пролили затем реки крови. Кстати, ещё одним доказательством того, что это действительно было явление не научное, не политическое, а сатанинское, явился тот факт, что эта глупость, эта зараза, моментально распространилась по всем странам мира. Откуда такие деньги? Вся Европа этим безумием была охвачена. Захватили этим безумием Россию. И все семьдесят лет Советской власти мифологическая глупость была главенствующей доктриной атеизма в рассмотрении происхождения христианства.

– А Звуков ещё утверждает, что христианство – это соединение разнообразных элементов разных религий, и больше ничего, – подал голос Максим.

– Ты слушал меня или нет? А как же исторические свидетельства о Христе? Причём совсем не христианские. Я найду, зачитаю вам список с письма Плиния Младшего императору Трояну. Второе. Невероятность создания так называемого мифа о Христе ни в язычестве, ни в иудаизме. Невероятно, что такой миф мог быть создан. То есть такой образ, который мы находим в евангелии.

– Отчего же невероятно? – словно очнувшись, поинтересовался Вадим. – Из чего же эта невероятность проистекает?

– Из очевидных вещей. Из враждебности тогдашнего иудейства и язычества к христианству. Вспомни, христиан бросали на съедение львам. А также из принципиального отрицания самими древними христианами всех языческих культов и языческих верований. Это и принципиальное отличие христианских идеалов жизни от языческих. Совсем другое понимание жизни, смысла жизни, её конечной цели. Принципиальное отличие не только от языческого понимания, но и от иудейского, того времени. И последнее, самое главное. Все христианские истины – уникальны, то есть единственны.

– Что это значит? – не понял я.

– Христианские истины неповторимы, их никогда не было. И это лучше всего свидетельствует о том, где источник христианства, каково его происхождение.

– На божественное происхождение намекаете?

– Не намекаю, а впрямую об этом говорю. И всё то, что я вам рассказываю, это не плод моих фантазий, не мною придумано. Всё это передаётся нам от отцов. Всё проверено и испытано тысячелетним опытом.

За столом воцарилась тишина, каждый про себя обдумывал услышанное.

– Ерофей Владимирович, – обратился Максим. – А откуда взялись ангелы?

– Григорий Богослов говорит: «Ангелы произошли от Бога, как лучи от солнца, прежде всей твари; и составились вторые светы, слуги первого света Бога». Создал их Господь, как потом и душу человеческую, по образу Своему и подобию. Создал разумными, свободными и бессмертными. Вначале Он оставил их несовершенными в блаженстве и не утвержденными в такой благости, в которой они не могли бы согрешить, но дал им некоторое время, в течение которого ангелы, как свободные и имеющие полную волю, могли бы перед Господом заслужиться и преуспеть, получив совершенную благость, или же провиниться и подпасть под гнев Божий.

– Под гнев? Но у Бога же есть любовь, он не должен гневаться, – влез я со своим замечанием.

– «Под гнев» – это фигура речи. И не «у Бога есть любовь», а Бог – есть любовь. Само существо того, кого мы называем Богом, – есть любовь. Чтобы было совсем понятно. Любовь – это основной, фундаментальный закон всего нашего бытия, всей нашей жизни. А что из этого следует? Вон приятель твой узнал, что значит «нарушать закон тяготения». Слышишь, Вадим, о тебе говорю? Ты же хорошо знал закон тяготения, в школе проходил, но захотелось проверить. Допрыгался с третьего этажа, – ногу себе сломал. Хорошо, что только ногу, а мог бы и совсем «отпрыгаться», голову себе об асфальт разбить, как это произошло со Всеволодом, братом твоим покойным. Царство ему небесное. То же самое случилось и с Деницей, самым светоносным ангелом, который, зная закон любви, захотел его нарушить. Из ангела стал демоном, с неба низвергнулся в ад. Вот такая тебе история про ангелов.

– Вы с ними, как со взрослыми, – заметил я Ермакову.

– А как же! Иначе нельзя. Спасибо им, что интересуются, – с жаром стал отвечать мне Ерофей Владимирович. – Молодому человеку необходимо дать правильное понимание смысла жизни. Родители это сделают, добрый человек или учитель в школе– вопрос второстепенный. Без выработки твёрдого, желательно, православного мировоззрения нельзя спасти человека от желания уйти из жизни.

– Вы считаете, что, прыгая с третьего этажа, Вадим хотел с собой покончить?

– Да. Возможно, до конца и не осознавая этого. Человек должен понимать, зачем он живёт, для чего. Тогда и с третьего этажа прыгать не станет. Знаете, ведь каждая душа, помимо рассудка, ощущает бессмысленность этой жизни без Бога. А бессмысленность, она тяжелее всего. Возьми любую работу. Какая самая тяжёлая? Бессмысленная.

– Ну хорошо. И что вы скажете Вадиму, который сидит и вместо того чтобы пить чай, открыв рот, вас слушает? – спросил я, зная, что обязательно у Ермакова на мой вопрос найдётся нужный ответ.

– Скажу, что с христианской точки зрения каждый рождённый, включая Вадима, – это уже тот, кому предназначено царство. Но в это царство нужно войти достойным образом. Я должен буду объяснить ему, в чём красота христианской жизни и в чём бессмыслица жизни без Христа.

– Постойте, Ерофей Владимирович, – пришла мне в голову мысль. – Вы с Вадиком ещё успеете наговориться. Вы мне ответьте. Душу человеку Бог даёт? Получается, Бог находится в зависимости от моего желания? Зачала женщина ребёнка – душу ему подай?

– Я думаю, душу ребёнку дают родители, – смиренно ответил Ермаков.

– Постойте, – не понял я. – Что вы этим хотите сказать?

– Только то, что от родителей рождается не труп, не туловище, не тело, а сразу живой человек с душой бессмертной. Я думаю, уже в семени весь человек. Не требуется, чтобы Бог ещё что-то творил дополнительно. Бог вложил закон в человеческое бытие, и этот закон работает. И тело, и душа происходят от человека. Я думаю, это так. И здесь нет никакой хулы на Господа Бога. И логично, и многие святые отцы об этом говорят. Например, Макарий Египетский: «Отцы на земле рождают чад, от тела своего и души своей». Тело от тела рождается, душа – от души. Такая вот мысль. Он же говорит: «Поскольку человек был одушевлён, имея одушевлённое семя, человек рождает человека». А вот ещё вспомнились слова Григория Нильского: «Поскольку человек, состоящий из души и тела – есть единое, то предполагаем одно общее начало его состава. Так что он ни старше, ни моложе самого себя. Несправедливо было бы считать, что душа появилась прежде тела или тело прежде души».

Я хотел спросить о Тане, собственно, и приходил-то только ради того, чтобы что-то узнать о внучке Ермакова, но не решился. Поблагодарив за чай, в раздумье мы отправились каждый по своим делам.


Глава девятая

Звуков принимает гостей

В комнате Звукова, за овальным столом, уставленным яствами, сидел сам хозяин и его гости: Максим Королевич, Лев Дмитриевич Быкуев и Сергей Шнырёв.

– Я мог бы работать адвокатом, мог бы грабителей от тюрьмы избавлять, – хвастался Звуков.

– Например? – усомнился Максим.

– Молодёжь! Всему учить вас надо. Говорите попавшемуся на грабеже мерзавцу: пиши так: «Пистолет я нашёл в луже и нёс его сдавать в отделение милиции. По дороге в райотдел я достал его и решил протереть от грязи. В этот момент мимо проходил гражданин Боев, в протоколе фигурирующий как “потерпевший”. Застав меня за этой процедурой, он ни слова не говоря, любезно предоставил мне своё портмоне и разрешил воспользоваться находящимися в нём дензнаками по своему усмотрению. Сердечно поблагодарив гражданина Боева, я продолжил следование к отделению милиции. Но по пути следования был задержан и обвинён в ограблении всё тем же гражданином Боевым». Ну как? Впечатляет? Вы, кстати, знаете почему бабу нельзя брать на рыбалку?

– Счастья не будет? – предположил Максим.

– Может возникнуть двусмысленность, когда она станет хвалиться уловом и, демонстрируя размеры пойманной рыбы приговаривать: «Вот такого поймала». Слушатели будут ощущать неловкость.

– А правда, что при коммунистах слово «Бог» писали с маленькой буквы…

– Правда.

– …А слово сатана с большой?

– Я этого не знаю. Если только в первые годы советской власти, когда все маски были сняты и по Красной площади в плясках шествовали ряженые в чертей. Писались «Красные дьяволята», по которым впоследствии был снят замечательный фильм для юношества «Неуловимые мстители».

– Ряженые в чертей по Красной площади бегали?

– Да-да. Страна, становящаяся на путь социализма, желала очиститься от определённых категорий лиц, от политических и идеологических противников советской власти. Ведь основное учение большевиков – это учение о классовой борьбе. А это не только монархисты, эсеры, кадеты и меньшевики, но и клерикальный элемент, то есть духовенство.

– От «бывших людей» избавлялись, – менторским тоном пояснил Быкуев, перехватив инициативу у Звукова.

– А кто это такие «бывшие люди»? – спросил Максим у Льва Дмитриевича.

– Представители бывших имущих классов. У советской власти было много врагов. Всех она видела и боролась с ними.

– Потом и крестьянство во враги попало, – Геннадий Валерьянович снова попытался овладеть инициативой, – Так как крестьянин – собственник и «работая на своей земле – он строит капитализм». Советская власть ему не нужна.

– И их всех расстреливали?

– Ну не всех скопом, но разбирались мало. Дзержинский сам признавал, что в первое время брали в ЧК кого ни попадя, а значит, и расстреливали кого ни попадя. И все прекрасно понимали, что проконтролировать работу Чрезвычаек на местах центру было невозможно. Даже если центр этого и хотел. Такое время было. Что ж ты хочешь, во время любых низвержений лютуют те меньшинства, которых рухнувшая власть давила. Это прописные истины. Сейчас, после девяносто первого года, будут лютовать те, кого Советская власть ущемляла.

– Это кто же?

– Низкопоклонники перед Западом. Доморощенные монархисты, из тех, кому затем лишь царь нужен, чтобы снова его предать. Фашисты, не имеющие ни малейшего понятия ни о фашизме, ни о Великой Отечественной войне, ни о том безумии, в которое Германия перед этой страшной войной впала. Извращенцы всех мастей, которых советская власть держала в узде закона. Вот, все эти недоноски. То есть самое худшее, что может быть. Муть, крапивное семя, предатели всего и вся. «Ах, в стране наметился вектор “вниз”? Так мы будем тут самыми первыми». Вон, Максим, посмотри на Пердуху. Похож он на Достоевского или того же Чехова? Нет. Ему бы в бане номерки выдавать да барыгам за пивом бегать. А он взял себе русскую фамилию и со всех трибун учит русских людей, как им следует жить. Лев Дмитриевич, кто ты такой? Твоё место знаешь, где? О! Обиделся, ушёл. Не забыв перед этим рюмку водки хлопнуть. Он знает, где его место.

– Геннадий Валерьянович, – поинтересовался Максим, – а почему вы Быкуева Пердухой называете?

– Потому что он любит всегда и во всём быть первым. Лёва первым узнал и рассказал нам о том, как Горбачёв сходил в театр Ленкома. После премьеры Михал Сергеевич подошёл к Марку Анатольевичу и в свойственной себе манере, почти не открывая рта, пробурчал: «Это не спектакль. Это пердуха!». Захаров насторожился, решив что в политбюро ЦК КПСС такой сленг, такой жаргон. Впоследствии выяснилось, что генсек сказал не «пердуха», а «Пир Духа».

Максим захохотал.

– Ага. После этого рассказа сначала за глаза, а потом и в глаза, Лёву стали называть Пердухой. И как ни странно, он был не против, чтобы его так называли. Вот я и пользуюсь. У Быкуева на самом деле нарядная еврейская фамилия. Но нельзя быть русским писателем с еврейской фамилией. Догадайся Горенштейн стать Ивановым и ему уже стоял бы на Тверской памятник из чистого золота. Быкуев догадался, сменил фамилию, но гнилое нутро своё никуда не денешь. Он ведёт себя, как Троцкий после Октябрьского переворота, нагло и нахраписто. Но он Лев Дмитриевич, а не Лев Давыдович. Собственно, и тот кончил плохо. А Быкуев что делает? Ругает товарищей по перу, что само по себе омерзительно. А тем более покойных, тех, кто ответить ему не может. Сам видишь, носит майки с изображением Че Гевары, с надписью: «Трудно быть скромным, когда ты лучший». При этом знает, подлец, что он не только не лучший, а никакой. Он не писатель, это я тебе авторитетно заявляю, но его это не смущает. Наглость – второе счастье. Он кричит сейчас из всех динамиков, мечется, вручает и получает премии. У него даже хватает времени и наглости сидеть за моим столом и пить мою водку. Глашатай Свободы, Равенства и Братства.

– Он разве коммунист? Это же коммунистический лозунг? – напомнил Максим.

– «Свобода. Равенство. Братство» – это великая хитрость, придуманная и провозглашённая самим сатаной ещё до появления на Земле рода человеческого. Тут не одни коммунисты. Эту обманку использовали, и будут использовать все прохвосты и проходимцы до скончания века.

– А вы кто по национальности? – спросил Максим у Звукова.

– Ты знаешь, у меня родня – будь здоров. Прадед был известным архитектором. В Питере до сих пор стоят дома, им построенные. Французы из города Парижа прислали ему в подарок автомобиль. Это было ещё до революции. Я сам путаюсь со своей роднёй. Дед, отец моей матери – немец. Причём ведёт свою родословную ещё со времён Петра Первого. Когда Государь наш специалистов завозил, то и предок мой приехал. Вот он и строил Петербург. Фамилия у него Инверсон. Фамилия эта не столько немецкая, сколько шведская. Но вся родня, все корни в Финляндии. Потому что матери из Хельсинки присылали письмо. Спрашивали, есть ли у неё какие-нибудь письма или вещи деда. Родной брат деда – лауреат Нобелевской премии, врач. Он изобрёл лекарство против туберкулёза или против сифилиса, точно не помню. Вот. А по отцовской линии я дедов-прадедов не знаю. Отец был детдомовским. Конечно, можно и нужно было бы корни свои найти. Но при советской власти не поощрялось знать своих дедов-прадедов. Ещё накопаешь купеческие или дворянские корни. Так тебя вообще в кутузку пошлют, чтобы там ты этим обстоятельством гордился. Или того хуже – к стенке поставят. По-моему, у отцовой родни конфетная фабрика была в Петербурге. Надо всё это порыть. Теперь тебе ясно, какой я национальности?

– Теперь ясно, – засмеялся Максим, – А Ермаков?

– Что Ермаков? Ерофей Владимирович – явный клерикальный элемент и в своё время наверняка находился в органах КГБ на оперативном учёте. То есть был тем, за кем приглядывали, как за потенциальным врагом. И его бы слопали, будь он помоложе. К концу восьмидесятых зубы у КГБ выпали, Комитет стал есть траву вместо мяса. А жаль. Ты же знаешь, всегда существуют враги. Взять, к примеру, иностранных шпионок. Такая, стоя перед проходной военного завода, поднесёт стакан токарю Шнырёву, который вытачивает закрылки для ракеты, – и всё! Ракета падает, миллиарды народных рублей уходят в землю.

– Сказать, откуда взялись гомики? – заговорил встрепенувшийся Шнырёв, – Например, у мужика не стоит, он и думает: «Что мне остаётся? Как теперь получать кайф? Буду получать, как баба». Вот и вся наука.

– Не ругай их, Серёга. В их руках, если верить Ерофею Владимировичу, сосредоточена вся власть на Земле. Возвращайся в Питер, гомики тебе помогут в твоей песенной карьере.

– А что им с меня?

– Да сделаешь для них то, что делаешь для всех. Споёшь ещё раз голым, пупыску свою засветишь. Им и то отрада.

– А как я их узнаю?

– Они сами узнают тебя. А если без шуток, то они скоро объявляться станут.

– Что ж, так и будут громогласно заявлять: «Я – педераст»?

– Ну, какое-нибудь более благозвучное прозвище себе придумают. Например «геи».

– Смеёшься?

– Пророчествую. Ещё вчера они стыдились своей пагубной страсти, прятались по общественным туалетам. Знали своё место. Но сегодня сатана им подсказал выход, шепнул: «Глупцы, ваше время пришло. Не стыдитесь своего порока, а гордитесь им. И я помогу. Весь мир положу к вашим ногам». И в чём в чём, а в этом не обманул. Посмотри, что во всём мире делается. Заключаются однополые браки. Демонстрации, тысячные марши извращенцев гордо шествуют по улицам Европы и Америки. В Нью-Йорке, к примеру, теперь только гомосексуалисты и живут. Скоро город единогласно в Содом переименуют, лозунг «Свобода, равенство, братство», напишут на своих знамёнах эти новые повстанцы против нравственности и закона.

– Чем же они могут мне помочь? – усомнился Шнырёв.

– Денег дадут. Какой-нибудь банкир Титькин, из молодых да ранних, узнавший от тебя, как ему теперь получать кайф, восхитится твоими замечательными сквернохульными песнями, объявит себя громогласно геем и даст тебе вспоможение.

– Откуда же у них деньги?

– Если верить Ермакову, то сатана им лично выдаёт. По ведомости. Впрочем, мы с тобой одной с ними цели служим, одного хотим.

– А чего мы хотим?

– Чтобы наша огромная страна не погрузилась в сумерки клерикализма. Для этого сегодня ночью ты пойдёшь и спилишь крест, который верующие установили на месте строительства своего нового Храма. А если будешь пойман за этим занятием, то так и заявишь, что крест попирает твои конституционные права, человека научномыслящего и не желающего мириться с нарастающим произволом Русской Православной Церкви.

– Я так складно не смогу сказать.

– Может, ещё и не попадёшься. Ступай, я буду за твою удачу кукиш в кармане держать.

– Поможет? – испуганно поинтересовался Шнырёв.

– Непременно, – пообещал Звуков. – Или лучше в Питер сразу поезжай, там от тебя пользы больше будет. В вопросах клерикализма я на стороне коммунистов. Подчас так ненавижу Бога, что кроме ненависти в душе ничего и не остаётся.

– Золотые слова говорите, – раздался из коридора спокойный голос Ермакова.

– Ой! Ерофей Владимирович, проходите, – залебезил Звуков, – а мы тут по пьяни крамольные шутки шутим. Вы, кстати, знаете, сколько лет Василий Блаженный прожил?

– Не знаю.

– Восемьдесят восемь. С десяти лет ходил голый, Христа ради юродствовал. Я же прочитал уйму книг, и священных и богохульных.

– Рискну предположить, в богохульных что-то поняли, так как имели опыт подобной жизни. А что толку было вам читать священные? Всё одно, что китайскую азбуку.

– В чём-то вы правы. Но подарили, как не прочитать. Это для меня честь. Всё равно, как стать почётным гражданином города. Я думаю, каждый мечтает об этом.

– Смотря какого города. У Содома почётным гражданином города, я думаю, не всякий бы захотел быть.

– Правда ваша. Самый последний преступник и вор ждёт от других порядочности и святости и сердится на то, что люди плохие. Гнилую картошку ему, видишь ли, продали, воруют, убивают. Ты с себя начни. Глядишь, на тебя глядя и другие за ум возьмутся. Помолитесь при случае за меня, Ерофей Владимирович, хочу попасть в Царство небесное.

– Помолиться я за вас помолюсь, – сказал Ермаков, – но обещать Царство небесное не имею право. Так как загробная жизнь не в моей власти.

Ермаков пришёл не к Звукову и даже не к Корнеевой, а ко мне. Мы с Ерофеем Владимировичем уединились на кухне, и он сделал мне предложение:

– Вижу, сохнешь, тоскуешь по Тане. Может, я чем-нибудь в состоянии тебе помочь? Ты мне только скажи.

– Ой, Ерофей Владимирович, не надо! – взмолился я, склоняясь под грузом нахлынувших воспоминаний. – Это для меня настолько больная тема. Чем тут поможешь? Если только за этим пришли, то идите домой. Сам во всём виноват, самому и исправлять. Огромное вам спасибо, но ничего предпринимать не надо.

– Я хотел бы вас видеть вместе, – объяснил свою позицию Ермаков, – вы были бы красивой парой.

«А уж я-то как хотел бы быть вместе с Таней», – мелькнуло в моей голове.

Захотелось расспросить Ерофея Владимировича о его внучке. Узнать, как она живёт? Замужем ли? Есть ли дети? Но сама мысль о том, что я по собственному произволению с Таньшиной расстался навсегда – убивала. Я замкнулся. Неведение казалось спасением. Все мысли о Тане я стал гнать от себя прочь.

Перед тем как уйти, Ермаков взял мою склонённую голову двумя руками и поцеловал меня в темя.


Глава десятая

Страсти вокруг Сорванцовой


1

На нашей кухне, сидя на табурете, плакал Родион Борисович Боев.

– Застал жену за супружеской изменой, – пояснил мне Звуков.

Собственно, это должно было когда-то случиться, так как Люба отличалась половой распущенностью и несоблюдением элементарных правил осторожности. И в отсутствии мужа, а находясь в подпитии, и в его присутствии она домогалась практически всех мужчин нашего двора. Звуков и ваш покорный слуга не были исключением. Другое дело, что мы с Геннадием Валерьяновичем, каждый по своей причине, исходя из своих принципов, не отвечали ей взаимностью. Да это были даже не принципы, а обстоятельства, мешающие сближению с похотливой соседкой. Кроме нас со Звуковым, расположением Сорванцовой, полагаю, попользовались если и не все, то многие. Не думаю, чтобы её гражданский муж, Боев, об этом не знал. Но одно дело знать и всё же продолжать себя обманывать, сохраняя пусть призрачную, но надежду, что всё услышанное про Любу – клевета. Другое дело – созерцать измену, оказавшись свидетелем «безобразия». Это не всякий муж, даже самый безразличный, способен выдержать.

Тут же, на нашей кухне, находился и «обидчик» Боева, Станислав Аркадьевич Беридура. То ли испытывающий терпение обманутого мужа, то ли наслаждающийся моментом безнаказанного смакования того, о чём воспитанные люди считают нужным молчать.

Станислав Аркадьевич, находясь в приятном возбуждении, рассказывал Звукову, как всё случилось.

– Зашёл к Любке, она в ванной стирает, – повествовал Беридура. – Я ей прямым текстом: «Люба, посмотри, у меня всё на взводе. Можно?» Она мне: «Пожалуйста, Стасик. Угощайся». Ну, я её и «того»… Большое удовольствие, надо заметить, на этот раз получил.

– Так на бытовой почве убийства и случаются, – резюмировал услышанное Звуков, кивая на столовый нож, лежащий на кухонном столе под рукой у Родиона Борисовича.

Я подошёл к столу и от греха подальше взял нож в свои руки. Этот мой жест все истолковали по-разному. Беридура и Звуков испугались. Они почему-то решили, что я сейчас с помощью ножа сделаю то, на что у Боева не хватило ни сил, ни духа. А Родион Борисович заплакал ещё сильней и стал поощрять меня сделать преступление:

– Правильно. Убейте меня. Я и сам готов себя прикончить за слабость и нерешительность. Но я – тряпка, о которую можно только ноги вытирать.

На нашей кухне появилась Сорванцова. Страданья мужа соседка всерьёз не воспринимала, смеялась и шутила.

– «Она его за муки полюбила, а он её за состраданье к ним», – прокомментировала Люба последние слова Боева. – Да брось ты, Родя! У тебя своя интересная жизнь. Я давно уже даже и не придаток её, а злокачественная опухоль.

– Но мы же только вчера с тобой зарегистрировались в отделении загса! Твоё имя-отчество записано в моём паспорте, в графе – жена! И потом, как всё это мерзко, нечестно! Тебе ничего не говорит слово «измена»?

– Боев, перестань, – смеялась новоиспечённая жена. – Ты даже сердиться на меня не можешь, потому что я тебе безразлична. Если была бы измена, я тряслась бы сейчас как осиновый лист, в угол забившись. А ты бы с чувством праведного гнева кулаки бы об меня обивал. Вот это я понимаю – измена. А что застал нас, так сам виноват. Я свои развратные действия специально напоказ не выставляла.

– Ты сам на нас нарвался, – смеясь, подтвердил Станислав Аркадьевич.

– А ну-ка, вы оба, проваливайте отсюда, – прикрикнул я на Беридуру и Сорванцову.

Станислав Аркадьевич послушно вскочил со стула и как нашкодивший подросток, пригибаясь и закрывая голову руками от возможных ударов, побежал к входной двери. По пути он небрежно согнутой в локте рукой оттолкнул Любу.

– Вот тебе и вся любовь, – прокомментировала Сорванцова неджентльменское поведение Беридуры.

Дождавшись, когда за Любой закрылась входная дверь, я обратился к Боеву:

– Родион Борисович, успокойтесь. Я вам сейчас свежего чаю налью. Мы же с вами не в средневековой Англии живём. Не пьесу Шекспира разыгрываем. Всё хорошо. Все живы и здоровы.

– Да-да-да, – согласился Боев рассеянно. – Все живы и здоровы. И всё будет хорошо. Сейчас выпью вашего чая и пойду домой.

2

Люба Сорванцова, как только поселилась в квартире Боева, так сразу стала жаловаться мне, что мужика хорошего у неё нет. Жаловалась, оставаясь наедине со мной, а также и при муже. Родион Борисович при этом только нервно посмеивался: дескать, надо же как-то ему на это реагировать.

И вот, встретив меня на улице, Люба похвасталась:

– Серёга, поздравь меня! Наконец я нашла мужика! Да какого! Такого, о котором всю жизнь мечтала. Любит Любку, втрескался по уши.

– Он так тебе об этом и сказал?

– И говорить не надо! И так всё видно! Язык тела лучше слов. Помнишь частушку: «Возле нашего окна пронесли покойника…»? Так это песня про него. Он, конечно, не покойник… Я хочу сказать, что у него всё точно так, как в окончании этой частушки. Мы с ним и так и эдак, – хвалилась Сорванцова. – Серёж, я так считаю, что в жизни надо всё попробовать.

– Рад за тебя, Любка. Наслаждайся. Ты это заслужила, – поздравил я соседку.

В тот же день встретил меня на улице Боев и стал жаловаться:

– Жена призналась, что изменяет мне. Спрашиваю: «От меня-то чего ты хочешь?» – «Чтобы ты наказал меня. Вон, возьми ремень и хорошенько меня выпори». Представляете, дала мне ремень, сама встала на четвереньки и задрала платье. Буквально умоляла. Что оставалось мне? Я человек уступчивый. Стал стегать её. Визжит, но при этом требует, чтобы я продолжал экзекуцию. А потом на меня же своему любовнику и пожаловалась. Словно я сделал всё это по своему произволению, а не по её просьбе. И что же? Пришли вдвоём ко мне и стоят, как партизаны, которым на лесной тропинке фашист попался. Размышляют, как им со мной расправиться. Спрашиваю: «Что вы от меня хотите? Я же не препятствую вашим встречам. Если любите друг друга – играйте свадьбу. Пожалуйста! Как записались, так и разведёмся. Люба – свободный человек, я не стану чинить препятствий». Говорят: «Мы ещё сами не знаем, чего хотим, что нам надо. Подумаем, сформулируем, – тогда скажем. Ждите нашего решения».

Я засмеялся и поинтересовался:

– Кто же этот мерзавец? Я имею в виду любовника? Вы киваете на нашу квартиру, значит это Звуков?

– Как? Я думал, вы знаете.

– Быть того не может. Неужели мой отец?

– Нет, Сидора Степановича и Звукова Люба по каким-то своим критериям отвергла. Я говорю о вашем племяннике Максиме.

– Максиме? Как? О каком Максиме?

– У вас их много? Я имею в виду сына вашего старшего брата Андрея, Максима Королевича.

– Постойте, вы ничего не путаете? Он же ещё совсем ребёнок?

– Для вас ребёнок, а для Любы неутомимый мужчина. Да-да. Для неё сейчас фактор неутомимости, видимо, главный и определяющий.

Я сильно смутился и так и не нашёл, что сказать.

3

После жалобы Боева я стал приглядывать за племянником и заметил, что он действительно стал дерзко себя вести. Как только заметит открытую соседскую дверь (а эта дверь с тех пор, как поселилась Люба, практически не запиралась), так сразу норовит проникнуть внутрь квартиры. Раз я пошёл за ним. И что ж увидел и услышал? Стоит Люба в комнате перед зеркалом, глаза себе подкрашивает, а Максим её хватает за все выпирающие части тела и приговаривает:

– Не могу без тебя! Признание хочу сделать!

– Ну говори. Не молчи. Признавайся, – потворствует ему Сорванцова. – Но при этом не забывай, что тебе семнадцать, а мне тридцать, и у меня, хоть и нескандальный, но всё же муж имеется. Тебе не страшно? Тебя это не останавливает?

Я не поверил своим глазам. Ретировался.

До этого случая Люба уже выступала в роли библейской Сусанны. Села в кресло-кровать, стоящее на лестничной площадке. С собой захватила маленькую скамеечку, на которую в момент покраски ногтей ставила ножку. Сидела в коротком шёлковом халате, который и в положении стоя не слишком её прикрывал. Восседая на кресле, как на троне, она выставила всю свою красоту напоказ. За этой покраской ногтей Любу застал не Максим, для которого, полагаю, она старалась, а Звуков с моим отцом. Оба стали бесстыдно домогаться её тела. Предлагали деньги, которых ни у того, ни у другого не было. Люба, столь охочая до мужского внимания, отказала им. Думаю, если бы кто-то один оставил свои грязные поползновения и ушёл, то у оставшегося появился бы шанс. Но всё это, повторяю, лишь мои домыслы. Допускаю, что Люба ничем не хуже библейской Сусанны, отказавшей похотливым старикам.

Но на этом дело не закончилось. Мой отец стал за Любой ухаживать и делать ей длинные стариковские признания, которые Сорванцова терпеливо, с радостью выслушивала. И теперь мне стало ясно, что именно через похоть к соседке дед с внуком сначала стали соперниками, а затем чуть ли и не врагами. Ссоры, вспыхивающие, как казалось, на ровном месте, получили в моих глазах своё объяснение. А я-то всё не мог понять, почему они бранятся по каждому пустяку.

Как-то раз я пришёл домой, смотрю, на Полечкином пианино играет Максим, он пять лет учился в музыкальной школе, а на софе, всё в том же сверх всякой меры коротком халатике лежит Люба и играет с нашей кошкой Соней. Я поймал себя на мысли, что вижу ожившую картину «Венера с органистом и собакой». Бедные искусствоведы. Допускаю, что когда они устают или же выпивают, то весь мир для них превращается в ожившие полотна. Но я отвлёкся. Я не знал, как реагировать на поступки Максима. Все вроде как довольны. Даже Боев особых претензий не высказывал. Но всё же это было некрасиво, неправильно. Так я рассуждал.


Глава одиннадцатая

Урок

Сорванцова пришла от Максима довольная, легла в супружескую постель и заснула, как убитая. А лежащий с ней рядом муж рассказывал ей о неведомых мирах. Речь Родиона Борисовича журчала, как ручеёк, создавая приятный фон для Любиных сновидений. Пребывая в объятиях Морфея, Сорванцова улыбалась, а Боев, глядя на её улыбку, чувствовал себя счастливым.

Находясь в таком приятном состоянии, Родион Борисович увидел сон: он ведёт урок физики в классе выпускников. Причём не первый свой урок в этом классе, а почему-то второй. Во снах так бывает – без всяких объяснений ставят перед фактом.

– Учитель при знакомстве с учениками, как правило, высказывает своё кредо, – восторженно говорил ученикам Боев в своём замечательном сне. – Мне нужно было сделать это на первом уроке, но думаю, что не поздно ознакомить вас с ним и сейчас. Во-первых, я хочу сказать, что счастлив находиться здесь, среди вас, в обычной московской школе, где вижу столько горящих, заинтересованных глаз, говорящих мне о том, что вы, подобно губкам, готовы впитывать всё новое и прогрессивное. И я не обману ваших надежд. Всё новое и прогрессивное я вам открою. А во-вторых, должен сказать, что пришёл я в среднюю школу для того, чтобы служить идеалам добра и справедливости. Учить вас тому, чему в своё время научили меня достойные и искренние педагоги.

– С трудом представляю себе учителя физики, обманывающего учеников в вопросах изучаемой программы, – врезался в пламенную речь Боева со своим замечанием Максим Королевич, сидящий на первой парте.

– Таких сколько угодно. Поверь мне, – благожелательно отреагировал на реплику учитель. – Даже в точных науках, я имею в виду математику. Напишут на доске «два плюс два равняется три», и хоть ты тресни. Ставят «лебедей» тем, кто с этим не согласен. Я полагаю, за время учёбы вы имели неудовольствие сталкиваться с чем-то подобным. Но вернёмся к физике. Вы помните, на прошлом уроке я делился с вами своей теорией о происхождении Земли и других планет?

– Напомните, пожалуйста, – попросил с последней парты Вадим Сердюк. – В голове осталось только то, что все планеты появились из Солнца.

– Совершенно верно, – подхватил его слова Родион Борисович, – абсолютно правильно. Сегодня, листая в транспорте оставленную кем-то книгу по эзотерике, я, представьте, наткнулся на интересный абзац: «Их происхождение кроется в бескрайних безднах прошлого, которому не видно конца. Они текли, словно дурная кровь, среди звёзд, ещё до того, как Солнце выплюнуло своих расплавленных детей, одним из которых является наша планета». Я так и не узнал, о ком или о чём пишет автор, тут главное другое. Обратите внимание на фразу: «Когда солнце выплюнуло своих расплавленных детей». Признаться, я впервые встретил мнение, схожее с моим мировоззрением. Пусть и в книге по эзотерике. В научных же работах нигде ни полслова об этом не написано. И такая гипотеза даже не рассматривается.

– А какая версия в науке? – полюбопытствовал Сердюк. – Что учёные считают, откуда взялась Земля и другие планеты?

– Слепились из газа и пыли, – сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, пояснил Боев.

– Не обманываете? – усомнился Вадим.

– Ты учебник астрономии открой и поинтересуйся, как образовалась Земля. Там чёрным по белому написано, что из пыли…

– И грязи, – смеясь, подсказал Сердюк.

– Да-да. И причём внутри ещё откуда-то взялся железоникелевый сплав. По их логике, если есть магнитное поле, то внутри Земли должен быть магнит.

– А если не магнит, то что? – задал резонный вопрос Максим.

– Обязательно отвечу, чтó, только на мгновение отвлекусь и попрошу вспомнить наш прошлый урок. Я показывал вам фотографию Марса.

– Как вы говорите, «абсолютно верно», – продолжал Королевич. – И, глядя на огромную царапину, проходящую по касательной, траншею шириной в несколько сот километров, я выдвинул гипотезу, что о Марс действительно ударилось что-то огромное, что в прямом смысле слова могло сорвать атмосферу с планеты и погубить на ней всё живое.

– Да. Но всё же погиб Марс не от этого, а от того, что внутренний ядерный распад на этой планете закончился. Объясняю. Планета жива до тех пор, пока в её недрах работает так называемый «атомный реактор». Как только ядерный распад прекратится – всё, никакое солнце не согреет. Температура космоса, для тех, кто не знает, – минус двести семьдесят три градуса. Даже если взять наш холод минус шестьдесят и посмотреть на фоне космического, то это будет жара.

– То есть шубы не спасут, если внутри Земли всё остынет? – поинтересовался Вадим.

– Совершенно верно, Сердюк. Никакое солнце тогда не поможет. И потом, не забывайте, у остывшей Земли пропадёт электромагнитное поле. А это значит, что ультрафиолетовое излучение сожжёт на земле всё живое.

– Не сожжёт, атмосфера защитит, – не выдержал Королевич.

– Не атмосфера защищает от ультрафиолета, а электромагнитное поле, – осторожно поправил ученика педагог. – Оно у нас, как щит. А поле образуется, отвечая на твой вопрос, Максим, не из-за магнита, сокрытого в недрах, а из-за того, что внутри земли происходит распад тяжёлых элементов и при этом процессе вылетают электрончики.

– Поэтому мы с Земли и не падаем, – стал умничать Вадим.

– Нет. Не падаем мы потому, что Земля имеет определённую массу, и мы к ней притягиваемся.

– А откуда вода на Земле взялась? – засыпал вопросами Сердюк.

– Всё из тех же вулканов. Очень просто. Водород – самый распространённый элемент во Вселенной. Он – первичный. Чтобы все остальные элементы создать, надо иметь какой-то синтезатор, то, что занимается синтезом элементов. Таким синтезатором всех остальных элементов являются звезды. Объясняю. На поверхности звезды по имени Солнце соединяются два атома водорода и образуют таким образом один атом гелия. Гелий опускается ниже, идёт вглубь Солнца, потому что он тяжелее, чем водород, и вступает в другие реакции. И чем ниже опускается, тем более тяжёлые элементы образуются. И в какой-то момент эти тяжёлые элементы Солнцем собираются и выплёскиваются наружу. Таким образом образуются планеты. А в связи с тем, что это уже не Солнце, давления нет, условия другие, то тяжёлые элементы начинают распадаться и, соответственно, согревать нашу Землю. Вот и вся наука. Легко и просто. Главное – понятно, логично и доказательно. Без всякой мистики и глупости.

– А в учебнике сказано: «из газа и пыли», – сбил радостный настрой учителя Королевич.

– Да, – согласился с ним Боев, – и главное, там не поясняется, откуда эта пыль взялась. Что там написано? Оттого, что пыль слиплась, планета нагрелась почему-то? Нет. На нашу планету стали падать метеориты и разогрели нашу Землю. Вот! Официальная наука так и заявляет: «Пыль со временем превратилась в камень, на Землю стали падать метеориты и разогрели её до того, что она аж до сих пор кипит». Глупость на глупости.

– А откуда внутри взялся железоникелевый сплав? – поинтересовался Сердюк.

– Объясняю. Когда обнаружили, что у Земли есть электромагнитное поле… Но для тех времён это было нормально, они ещё не знали о радиоактивности. Решили, что внутри Земли есть магнит. А единственный известный в то время магнит, который являлся магнитом сам по себе, был только что открытый железоникелевый сплав. На том и остановились.

– В каком веке это придумали?

– В шестнадцатом или даже пятнадцатом. И до сих пор эту теорию не пересматривали. И в школе её вам преподают, да и везде она считается общепринятой. И всё только потому, что никому и в голову не пришло написать опровержение. И все с этим невежеством соглашаются и продолжают тиражировать эту глупость из учебника в учебник.

– Но это же удобно, – сказал Максим, – для всех одно и то же. А то фантазировать можно до бесконечности.

– Фантазировать можно сколько угодно. Ты в этом прав. Но меня всегда удивляло и даже бесило, когда фантазию выдавали за реальность.

– Родион Борисович, – обратился Королевич официальным тоном, вставая при этом из-за парты. – Вы – взрослый человек и прекрасный учитель. И очень интересно, а главное, эмоционально обо всём рассказываете. Но вы забыли одну очень важную для нас вещь. Нам же экзамен надо сдавать. И все мы хотим получить высокие оценки. Я, например, иду на золотую медаль.

– И что же? Прикажешь теперь отказаться от здравомыслия, от истины? Я понимаю, что это больше вопросы не к вам, а к Минобру или даже к Академии наук, но… Но если ты с юных лет начинаешь подличать… Ты сейчас об экзамене вспомнил. Это будет экзамен не просто по физике, это будет экзамен прежде всего, на твою порядочность, честность и зрелость. Ты, Максим, пойми одно. Что ты теряешь, кроме золотой медали, которая сейчас низведена до уровня шоколадной и никому не нужна? На костёр-то за правду уже не пошлют.

– Вы мне предлагаете в непорядочном, нечестном и незрелом мире быть порядочным, честным и зрелым? Это демагогия. Для меня, Родион Борисович, несдача экзамена на «отлично» равносильна костру инквизиции. А все ваши правды, открытия, истины, – всё это, конечно, тоже важно и интересно, но стоит на десятом месте.

– Не слушайте его, – приободрил Боева Сердюк. – Королевич – это ещё не весь наш класс. А мы с вами хоть завтра – на костёр.

Зазвенел звонок.

– «Завтра, завтра, не сегодня, – так лентяи говорят», – закрывая классный журнал, свёл всё к шутке педагог. – На костёр надо идти сегодня, завтра будет поздно.

Боев проснулся от звонка будильника в превосходном настроении.


Глава двенадцатая

Корнеева и Долгов

Находясь в гостях у Корнеевой, я с Еленой Петровной говорил о школе.

– Почему не сделать, чтобы дети в школе учились не с восьми часов, а с девяти? – задал я провокационный вопрос.

– Надо родителям успеть отвести детей в школу, а потом идти на работу. А если сделать начало занятий с девяти, то дети совсем в школу не пойдут. Родители не смогут проконтролировать. Но ты прав. Обычно знаешь как? На первом уроке все ученики спят.

– Даже взрослые ребята?

– Конечно. Они приходят сонные, их только стянули с кровати.

– Да и на производстве так же. Кто с восьми начинает, приходят и спят до девяти, а то и до десяти.

– Вот поэтому я говорила: «Первого урока мне не устраивайте». Почему? Потому что мне самой тащиться чуть свет. Правда, приходилось на первый урок ходить. Приходилось. Кто-то болеет, уроки переставили – и всё. К первому уроку иди. А был случай, взяли учительницу, чтобы она поработала в седьмых-восьмых классах. Она две недели поработала, а потом не выдержала и убежала. А расписание уже составили стабильное. Как его сдвинуть, всю эту махину? Начальные классы, они своё расписание имеют. А мы же предметники. Кто пятый, кто десятый, мы же друг за другом, – все в одной цепочке. И мне позвонила завуч: «Елена Петровна, выручайте». Говорю: «Ну конечно. Всегда я должна выручать. Не хочу. Я по своему расписанию работаю. А там, мне без разницы, пускай они сидят, друг с другом разговаривают. Не буду выручать». – «Ну как же?» – «Ладно. Хорошо. Буду выручать. Но только составьте мне другое расписание». Потому что той, что ушла, ей было удобно вести первый и второй уроки, она ещё где-то в другом месте подрабатывала. Завуч мне слёзным голосом: «А как? У нас уже всё составлено». Сашенька моя, возмущённая, звонила завучу и стыдила: «Ну как так? Мама вас выручает. Это же для здоровья её как? В темноту идти. Скользко». А завуч как упёрлась: «Да нет. Невозможно уже ничего изменить». В общем, пришлось мне подстраиваться, с утра ходить.

– Не тогда ли вы заплакали от безысходности, стоя у забора школы?

– А потом, через полгода они изменили расписание. Вот такие случаются ситуации. Потому что молодые педагоги не выдерживают. Они думают: «Ничего особенного. Придём и будем преподавать, а ученики будут сидеть за партами, как шёлковые. Всё будут понимать, всё писать по команде. Никто не шелохнётся, никто не встанет без спроса, никто не разговаривает». Вот такие у них представления о школе и учениках. А потом они начинают преподавать, и ученики их совершенно игнорируют. Не слушают, занимаются своими делами. Проверяют на «вшивость». Смотрят, как будет человек реагировать. Спокойный он или дёрганный. Кипятится – всё. Тогда они издеваются над ним по-чёрному, чтобы довести до белого каления. Посмотрят эти молодые педагоги на таких учеников и убегают. И денег не надо.

– А вы как остужали юношеский пыл? Унижением? Прилюдным высмеиванием физических недостатков?

– Зачем? Нормально. Главное, чтобы в классе воцарилось спокойствие. Они шумят, я спокойно спрашиваю: «Я чего пришла? Посидеть с вами или будем работать? Если вам знаний не надо, у меня есть книжка интересная. С удовольствием буду её читать. А вы орите». Пишу на доске задание. Параграф такой-то, задание такое-то. «Вот вам задание, сидите, ребята, и работайте. Веселитесь». И они начинают друг друга одёргивать. Потихоньку успокаиваются. А потом, в школе, на меня уже авторитет работает. Елена Петровна пришла – значит всё, должен быть порядок.

– То есть вы уже заслужили в школе авторитет?

– Да. А почему? Учитель, допустим, заболел, а у меня есть окно или я могу сверх своего часа остаться. И я иду, подменяю. Так что ребята меня не только в пятом… Не только знали, что по коридору ходит какая-то тётка… А я и в пятый, и в шестой, и в седьмой, и в восьмой, и в девятый. Или бывает ещё хуже, когда стык. Допустим, третий и третий. У меня третий и там никого нет. А по расписанию история. И чего?

– Из класса в класс ходите?

– Я обычно делаю так. Если преподаю старшеклассникам, тогда я посылаю кого-нибудь из них и говорю: «Тема такая. Пусть просто сидят, читают. Вопросы посмотреть по учебнику. Задай им. Иди». И посылаю не одного, а даже двух. Чтобы один вёл урок, а другой наводил порядок. Всё! Главное, что в классе тишина и по школе никто не бегает, не шумит, не кричит. Соседние классы тоже на ушах не стоят.

– А вы все темы знаете? И для старших, и для младших классов?

– Конечно.

– Спросите: «Что на прошлом уроке проходили?».

– Зачем? Откроешь журнал, там написана предыдущая тема. От этого и пляшешь. Знаешь, в каждом уроке должен присутствовать элемент неожиданности. В зависимости от настроения ребят, от их интереса, от сложности темы я каждый раз варьирую. То есть должна быть неожиданность. А если ты предсказуема, уроки ведёшь трафаретно и сама нудная-занудная…

– Да, специалиста сразу видать.

– А как же. Вот смотри. Я с Настей работаю. Она сначала не могла долго сконцентрироваться. Я ей говорила: «Ты меня не слушаешь. У тебя должно быть три задачи. Узнать. Понять. Запомнить. И всё это сразу, одномоментно». А в прошлый раз мне Настя сказала: «Еленочка Петровна, мы уже с вами три часа работаем». И она отвечала вдумчиво. Я её даже похвалила. А главное, время пролетает незаметно. Это хорошо.

– Вы когда с Настей занимаетесь?

– Мы решили в воскресенье отдыхать, потому что Сашенька с детьми ко мне приезжает. Поэтому она приходит ко мне в субботу и в понедельник к половине пятого вечера. И в восемь уходит.

– Вы мне расскажите про статуэтки. Вот эти три греческие грации, они фарфоровые? – поинтересовался я, подходя к серванту, больше похожему на филиал Эрмитажа.

– Да.

– А мальчик с девочкой, несущие кувшин?

– Они все фарфоровые.

– Немецкие?

– Не знаю. В Риге всё это мы покупали, на рынке. Ходили с мамой. Знаешь, как там? Постелют покрывало на землю – и у кого что. Разные у нас были статуэтки, много мама разбила, когда мыла. Разобьёт и выкидывает. И Сашенька тоже. Саша столько фарфора расхлопала. Это вообще кошмар какой-то. Ей бы только железные тарелки в руках держать, чтобы, падая, не разбивались. А так посуда у меня хорошая. Красивые сервизы, блюда красивые, салатницы.

– А фигурки почём продавали, не помните?

– О-о, ты спросил. Когда это было. Разные цены. Только война закончилась, был сорок пятый год.

– В Риге вы два раза были?

– Да, были два раза. Мы приехали в Ригу в конце декабря сорок четвёртого и уехали в Выборг в августе сорок пятого. А когда вернулись, я уже в другую школу стала ходить. Там семьдесят вторая школа была, называлась русской. А потом в десятую, одни девчонки там учились. Там я восьмой класс окончила, и в апреле месяце мы перебрались в Ростов. Меня сдёрнули с девятого класса, и я в новый коллектив влилась. В шестьдесят вторую школу в Ростове пошла. И там заканчивала десятилетку.

– Вы говорили, что отставали в учёбе немножко?

– Чуть-чуть. Это когда из Выборга в Ригу приехали в седьмой класс. Геометрию в Выборге даже не начинали преподавать, поэтому я ни бельмеса не понимала. Я немножко позанималась и стала понимать. Если совсем не преподавали, как я могла это понимать? А потом я же экзамены сдала на пять.

В дверь позвонили. Долгов прибежал на консультацию к Корнеевой в трусах и майке.

– Ты чего голый пришёл? – спросила его, смеясь, Елена Петровна.

– Я помылся, – сказал в своё оправдание Виталий, – Я по-быстрому. Елена Петровна, что вы думаете насчёт угрозы моей бывшей жены, что она, дескать, может лишить меня родительских прав.

– Она что-то прислала? Позвонила?

– Нет. Не прислала и не позвонила. Она мне до этого угрожала. На каком это может быть основании?

– Если ты стал наркоманом, алкоголиком, насильником, убийцей, в тюрьме сидел. И потом, родительских прав с лёту не лишают. Да и какой смысл ей лишать тебя родительских прав, если она алименты с тебя взимает. Да ещё такую сумму неимоверную. Лишив тебя родительских прав, не получит алиментов ни копейки. Ты станешь никто и ничто. А какие тогда алименты? Этого не бойся. Это то, что в последнюю очередь может с тобой случиться. Слушай, Виталик, не будь наивным. Я хочу сказать, ты переживаешь сейчас за дочек, что бывшая жена им что-то плохое про тебя нашепчет. Не волнуйся. Им сейчас просто деваться некуда от неё. А станут самостоятельными, сразу к тебе вернутся.

– Серёж, – обратился Долгов ко мне, – хотел у тебя спросить. Что ты пишешь конкретно? Если коротко.

– Роман – если коротко. Художественную литературу.

– Коротко – понятно. Но оно чем обуславливается, то, что ты пишешь? Романы, повести. Не важно. По пунктам. Ты учитываешь те аргументы, имеется в виду, на что они осмыслены? И как?

– Всё учитываю.

– Серёж, но у тебя хоть получается что-то? Я не беру финансовые планы. Тебя одобряют хотя бы? Что-то тебе это даёт?

– Смысл жизни даёт.

– Смысл жизни? – засмеялся Виталий, – Получи медальку. У меня медалек этих больше десяти, да ещё и у мамы одна – «Ветеран труда». Я говорю: «Мам, ну и что в итоге? Ты заслуженная. Сколько в коллективе проработала, есть у тебя это, это, это. Что в итоге? Скидка?». Да, что касается оплаты за квартиру, это есть, как пенсионеру, я согласен. Но остального ничего нет. Круговорот, одним словом, как ни выскажись. Серёж, я хочу понять, есть у тебя читатели, есть одобрение хоть какое-то? Я почему задал вопрос тебе… Я хочу узнать, был ли результат? И сколько ещё народ будет терпеть всё это безобразие. К сожалению. А по-другому не выскажешься. Так оно и идёт своим чередом. Обидно и жалко, что те люди, которые занимаются своим делом… имеется в виду, работают по своей профессии… Кто-то – писатель, кто-то – учёный, кто-то – преподаватель, как вы, Елена Петровна. Каждый занимается своим делом, но если бы оно было оценено именно грамотно, а не по бестолковщине. А не так, чтобы просто: «А на фиг не надо». Не хотят они услышать этих людей. Я хочу, чтобы оценили труд моей мамы, ваш труд. Но всё это не учтено. К сожалению. Ну ладно, мы ещё молодые, я про себя говорю. Мне обидно за Елену Петровну, за мою маму. Ветераны труда, заслуженные люди. Что это у нас за государство? Делают всё, чтобы мы собачились. Молодёжь – понятно. Молодёжь должна горбатиться, помогать родителям. Но! Хорошо! Это отдельная история. Но для пенсионеров сделайте, пожалуйста.

– Слушай, что пенсионеры, если молодёжь себе работу не может найти? – сказала Корнеева.

– Хорошо, Елена Петровна, с вами я согласен. Работу не можешь найти? Пошёл, метёлку взял, это не стыдно. Или охранником, копейку заработать. Можно. А вы знаете, Елена Петровна, вот и Сергей здесь присутствует. У меня много знакомых, у которых два и даже три высших образования, и они не могут устроиться на хорошую работу. О чём только что было мною высказано. К сожалению.

– А например, у Серёжи была палочка-выручалочка – его работа в охране, – сказала Корнеева.

– Охрана – это не работа, это подработка. Я тоже подрабатывал, обеспечивая семью. Сергей знает, мы с ним вместе работали в автобусном парке. Это понятно. Потому что доход не очень большой, но хотелось семью приподнять. А если ничего нету – мне не стыдно взять метёлку и пойти подметать. Лично мне. Платите мне за это рубль или десять копеек – мне всё равно. Мне это не зазорно. Вот честно, Серёж, тебе как мужику говорю. В этом ничего зазорного нет. Я так считаю. Ладно, не буду вас отвлекать.

Елена Петровна пошла провожать Долгова, который кроме своего многословия принёс ей тушёный кабачок и солёных огурцов, порезанных кольцами и посыпанных нарезанным зелёным луком.

– Ты только не пей, прошу тебя, – умоляла Корнеева.

– Что вы. Я же знаю. Выпьешь, заснёшь в транспорте. Потому что в автобусе или метро пьяного всегда укачивает. Ты засыпаешь – и всё! Берут сумку или просто тебя потрошат, раскрывают у тебя молнии на карманах. Вытаскивают деньги, кошелёк, снимают наручные часы, барсетку срезают. Воруют всё, что только могут украсть.

– Послушай, ты мне на ночь такие кошмары рассказываешь, – засмеялась Корнеева.

– Всё, ладно. Всё! Отдыхайте! За негатив извините.

– Слушай, страшно на тебя смотреть, – говорила, прощаясь, Елена Петровна, – Давай, тепло одевайся.

– Я там одеяло уже себе постелил. Сейчас прибегу, нырну под него и согреюсь. Отдыхайте!

Корнеева закрыла входную дверь, и, за обсуждением убежавшего Долгова, мы с Еленой Петровной не спеша переместились на кухню.

– То есть вы, что называется, спасли Виталика с того света? – интересовался я.

– Да. Я должна была его поддержать. Знаешь, почему? Я боялась, чтобы он…

– Глупости с собой не сделал?

– Чтобы он не взялся за бутылку.

– Какая тут бутылка. Тут в виселицу бы не забраться.

– Да-да. И это тоже. Ты же видишь, он ко мне прибежит: «Ну, всё, Елена Петровна, до свидания. Больше не буду вас беспокоить». А через час опять: «Можно? Я на минуточку». И сидит, два часа выговаривается. Понимаешь, ему это просто необходимо. С матерью он не может выговориться. Она сразу начинает его ругать. Я к ней даже поднималась, разговаривала. Сказала: «Знаете, вы его просто послушайте».

– Даже если она его и станет слушать, то возможно, он ей не сможет сказать всего того, что вам говорит.

– Да-да. У него контакта с мамой нет. Хотя он постоянно повторяет: «Мама – это святое». Он ей и постель постелет и покушать приготовит. И ко мне приходит, приносит угощения на тарелочке, красиво разложенные. «Елена Петровна, перекусите. Вот, вам некогда». Всё время меня чем-то потчует. Соленьями меня просто завалил. И огурцы, и помидоры, и перец. И капуста эта – тоже его.

– Вы нашли подход к его сердцу.

– Потому что я всё время общаюсь с ребятами. Не точто я… Я ни из кого ничего не вытаскиваю, мне это ни к чему. Но если человеку надо выговориться, значит, я подстраиваюсь. В том плане, чтобы ему помочь. Где-то, может быть, советом, где-то чем-то ещё. Понимаешь, Виталик не сталкивался с людской подлостью в таком объёме. Причём он получил удар от самого близкого человека, которому всецело доверял. Он старался её жизнь сделать красивой, материально обеспеченной. А у него ведь трудная работа. Он со мной делился: «Я как можно раньше сдавал дежурство, ехал на автобусе. Бежал, чтобы переодеться, побриться. А она даже бутерброд мне не могла намазать, чтобы я быстро перекусил или хотя бы в дорогу его взял. Сам себе делал. И всё своими руками. И стирал, и мыл, и готовил». Не знаю, что ей было надо? Я думаю, она держала бы его при себе, но тогда ему пришлось бы закрывать на всё глаза и терпеть её б...во. Понимаешь? А она обнаглела. Почему? Потому, что он, дурак, подарил ей машину дорогую. И она, как говорится, стала свой статус показывать. Кафе, рестораны. Появились новые знакомые. А сослуживцы ему говорили: «Да ты что, слепой, что ли? Она гуляет по-чёрному. Ты что, обалдел?». И он застал её в ресторане с другим. Целовалась, ничего не боясь. И вместо того чтобы повиниться… А Виталик был готов ради детей к примирению, он не сразу штамп в паспорте поставил о разводе. Ему ещё три месяца дали на раздумье, и он ходил всё это время ко мне в школу, мне душу мотал. Короче говоря, у него ещё были сомнения. А она говорит: «Раз ты такой-сякой, ну и убирайся. Бери свои шмотки и уходи».

– У неё сомнений не было?

– Да. Но она баба опытная.

Виталий Долгов, глядя на нас с Гавриковым, действительно устраивался в охрану автобусного парка, но проработал там недолго. В первый же рабочий день он достал из-за пазухи бутылку водки, налил себе полный стакан и выпил его на глазах у начальника охраны. Ему вежливо сказали, чтобы он шёл домой. Так как его работа в охране, не начавшись, закончилась.

Долгов приходил к Елене Петровне в школу, облачённый в военную форму, при полном параде, с медалями на груди. Заходил к ней в класс прямо среди урока и просил, чтобы его выслушали. Но говорил он не о жизни в армии и даже не о том, что происходит в стране. Если быть точным, то он даже и не говорил, а пел. И пел не патриотические песни, а песни из репертуара Валерия Ободзинского. В чём сказывалось, конечно, его психическое расстройство. Всё это я знал из рассказов Елены Петровны. Она, сдержанно улыбаясь, делилась со мной этими новостями: «Спрашивает: “Можно, я спою?”» – «Спойте, Виталий. А мы с ребятами тихо посидим и вас послушаем». И знаешь, ребята с пониманием отнеслись к его проблемам. Не смеялись, не шушукались.

На кухню вышла Сашенька, Елена Петровна стала мыть посуду и сразу сменила тему.

– Дочка, я тебе не рассказывала? У нас вчера отключали не только горячую, но и холодную воду. Причём сделали это без предупреждения. Встала, нет воды никакой. Представляешь? Опять что-то рыли, меняли что-то. Кошмар. Помыть посуду – одна секунда, но когда воды нет... А тут какая проблема. Вообще-то я никогда посуду немытой на ночь не оставляю. Это очень редко. Всегда предпочитала мыть посуду. Как-то день по-другому начинается. Надо будет эту баночку отдать Виталику.

– Ещё что-нибудь принесёт, – сообразил я.

– Нет, не в этом дело. Они же тоже что-то консервируют. А эти баночки хорошие, дорогие. Зарплаты не прибавляются, а цены растут. Муж мой, Сашенькин отец, всегда говорил: «Замечательно». Я, если в магазине пробую новую ручку, пишу слово: «хорошо». У меня такая установка на позитив. А Звуков через слово говорит: «Это отвратительно».

Елена Петровна засмеялась.

– Мам, у Геннадия Валерьяновича это шуточная, ироническая присказка, – вступилась за своего бывшего соседа Сашенька.

Я попрощался с Корнеевыми и пошёл к себе.


Глава тринадцатая

Эдуард Размахов

Рассказ об Эдуарде Размахове надо начать с берега Москвы-реки.

На берег я попал случайно. Собственно, берег-то был всегда под боком, но так получилось, что дошел я до него только в тридцать четыре года. Как и все во дворе, я знал, что Ермаков по утрам бегает на Москву-реку делать гимнастику. Вместе со всеми посмеивался над ним. То есть и знал про берег, и забывал. Что за дело мне до реки, до гимнастики, когда столько забот, то с семьёй, то с больной мамой? А оставшись один (ни отец, ни племянник на тот момент в моей комнате ещё не проживали), пошёл я прогуляться.

Дело было зимой, на следующий день после маминых похорон, тринадцатого февраля. Дошёл до Москвы-реки. В реке – прорубь, рядом с прорубью – никого, кроме меня и Ерофея Владимировича.

– Искупаемся? – предложил Ермаков, раздеваясь и махая руками для разогрева.

«Что ж, я хуже старика?», – мелькнуло в моей голове. Разделся, поприседал, помахал руками и окунулся в прорубь. Не умер, не замёрз. Более того, испытал неизведанные до той поры приятные ощущения. Стоя голым среди снежной пустыни, ощутил во всём теле жар. С тех пор я стал бегать с Ерофеем Владимировичем на берег. А когда в моей комнате поселился племянник Максим, то и он со своим другом Вадимом Сердюком присоединился к нашим пробежкам.

Дорога на берег пролегала мимо магазина «Уют». И как-то в один из дней в начале августа на двери магазина племянник заметил, а Вадим сорвал свежее объявление: «Требуется дворник, уборщик, человек-реклама». На обратном пути, возвращаясь уже с реки, мы зашли в магазин. И так удачно получилось, что попали прямо на хозяина, которого звали Эдуардом Размаховым.

Мы решили, что есть три вакансии, и собирались устроиться втроем: я, Королевич и Сердюк. Но Размахов объяснил, что все перечисленные в объявлении работы должен выполнять один трудолюбивый человек. Причём имеющий на руках трудовую книжку. С утра до открытия магазина работать дворником, в обед и перед закрытием магазина – уборщиком, мыть полы и вытирать их насухо, а всё остальное время он должен ходить по людной улице и носить на груди картонный щит, являясь живой рекламой магазина.

 «Работа рядом с домом, – рассудил я, – всё лучше, чем валяться на диване». Я напросился на испытательный срок. У Эдуарда было такое условие, – месяц претендент работает, если он подходит руководству, то его оформляют в штат и увеличивают заработную плату.

Вспоминал ли я в тот момент наставления Ерофея Владимировича о труде и слова Долгова: «Мне не стыдно взять метёлку и пойти подметать»? Точно сказать не могу. Но то, что трудиться лучше, чем бездельничать, – это я знал и без них.

Таким образом стал я работником магазина «Уют».

Через три дня моей трудовой деятельности (это было воскресенье) директор пригласил меня к себе в кабинет. Из трудовой книжки Эдуард узнал, что я имею гуманитарное образование, и захотел со мной поговорить.

– Расскажи о себе, – угостив коньяком, попросил Размахов, – о своей учёбе в университете.

– Ну, если с самого начала, – повествовал я директору, стоя в его кабинете с навешенным на себя рекламным щитом, – то родился и первые четыре года я жил на Большой Дорогомиловской, дом один. Дом считался генеральским. Будённый там был прописан, ещё какие-то генералы. Мне четыре года было, когда мы оттуда переехали. Со старой квартиры что запомнилось? Бабушкина кровать скрипучая, с металлическими пружинами, диван, шкаф с одеждой, стол, этажерка и сервант. Наверное, не о том рассказываю, что-то коньяк сильно в голову ударил.

– Да всё нормально, – успокоил меня Эдуард и поинтересовался: – А что такое «этажерка»?

– Ну, как вам объяснить? Четыре высокие ножки, а между ними – открытые полочки.

– Полочки на палочках?

– Да. А на полочках стояли книги, какие-то сувениры. Не жировали. Мама в детском саду работала, с нами ещё жила бабушка, папина мама. Она всю жизнь уборщицей работала, так что когда мою пол, то её вспоминаю. Она до войны, во время войны и после войны убиралась, да ещё и стирала. Всю эту генеральскую публику обстирывала. В том же доме, в третьем подъезде, жил мой дядька, генерал-лейтенант. Он был комиссаром в механизированном корпусе.

– Да сними ты, Серёжа, эту «хламиду», – сказал Размахов, указывая на рекламный щит. – Ещё раз повтори, где ты жил?

– На Большой Дорогомиловской, дом один, квартира один. В двухкомнатной квартире. В одной комнате, двадцать восемь квадратных метров, жили мы с братом Андреем, ныне покойным, бабушка, папа и мама. Отец работал на первом МПЗ, Московский приборостроительный завод, мама – в детском саду на Смоленской. Бабушка, как я уже сказал, – уборщицей и прачкой. А во второй комнате жила тётя, сестра отца, родившаяся без руки, работала в ЖЭКе на посылках, переносила бумаги из кабинета в кабинет.

– А дядька-генерал имел награды? – поинтересовался Размахов.

– У дядьки одних орденов Красного Знамени было пять штук, – гордо заявил я.

– Не «заливаешь»?

– Фотографию принесу, покажу. Он там при полном параде, все ордена видны. Орден Ленина один точно был, может, два. По-моему, только у трёх или четырёх человек в Союзе было пять орденов Красного Знамени. Даже у Жукова не было пяти орденов.

– А у кого были?

– Ворошилов, Буденный, дядька и ещё кто-то, не помню… А в четыре годика я с семьёй переехал сюда. Получили трехкомнатную квартиру на пятерых.

– Расскажи, как ты по специальности работал, – попросил Эдуард.

– По специальности работал в энергетическом семь лет и в университете год на филологическом отделении на кафедре «Русский язык как иностранный». Нагрузка была шестнадцать часов в неделю. риблизительно четыре часа в день. В девять я начинал занятия – первая пара, первые два часа. И заканчивались они у меня в десять тридцать. Потом ещё одна пара. В час я уже был свободен, ехал домой. Работал четыре дня в неделю. Пятница, суббота, воскресенье – выходные. Вру. У меня понедельник был выходной, а в пятницу я работал.

– Вот и у нас выходным у тебя будет понедельник, – сообщил мне Размахов, что означало досрочное окончание испытательного срока и зачисление в штат магазина. – А где ты в университете преподавал?

– Преподавал я в первом гуманитарном корпусе, – стал просвещать я Эдуарда. – В так называемой «стекляшке», что напротив цирка. Был у нас один профессор, который постоянно шутил: «Кто желает, может поменять профессию. Перейти дорогу и, если есть талант, поработать клоуном». Там же, в «стекляшке», я с восьмидесятого года учился. Окончил университет в восемьдесят пятом и пошел работать в МЭИ. Там большая кафедра, и там я проработал семь лет, а потом меня пригласили в МГУ. И я из энергетического сбежал. Все же МГУ – это престижное место. В деньгах не выиграл, те же самые, что и в МЭИ, но…

– Иногородние у вас учились на курсе?

– Да. Даже друзья были. Из Мурома, с Украины. Это были студенты-«рабфаковцы». Все – после службы в Советской Армии, все без исключения – коммунисты. Они учились на «рабфаке», а потом их всех зачислили в университет в испанскую группу.

– А испанская группа дала им язык? Или отучились, так языка и не выучив? Можно было окончить университет, так и не выучив иностранный язык?

– Сложно сказать. С нас не особо требовали, если вёл ты комсомольскую работу. Но ничего, более-менее знали все. Я тоже не бог весть как знал испанский язык.

– Я тебя ещё до магазина приметил. Ты на школьном дворе в футбол играл.

– Ах, да. Было дело. Иногда поигрываю с племянником и его другом.

– А где ты так в футбол научился играть?

– К футболу я ещё в школьном возрасте пристрастился. Во дворе гоняли мяч, потом мой старший брат играл в команде «Метеор» и позвал меня к себе. Среди юниорских это была хорошая команда, входила в десятку лучших московских. Первые, понятно, – «ЦСКА», «Спартак», «Динамо», а «Метеор» был где-то пятой-шестой.

– А в футбольную школу не было желания записаться?

– Я же туда и пошёл. Тренировки были по три-четыре раза в неделю. Я был вратарём команды, на воротах стоял.

– Сколько лет тебе было?

– Четырнадцать.

– Это уже поздно.

– А потом отец направил меня в Кунцевский спорткомплекс. Сказал: «Там тренер по гандболу – олимпийский чемпион, набирает команду молодых талантливых. Где твой “Метеор”? А команда “Кунцево” по гандболу входит в тройку сильнейших команд Союза». Я пошел, посмотрел, мне даже поиграть дали. Понравилось. Но у меня уже тогда был большой рост и возрастные сердечные шумы. Дома до сих пор хранится направление, которое дал тренер. Там, в записке, следующее: «Просим вас принять и внимательно осмотреть высокоперспективного игрока Сермягина Сергея». Чуть ли не в олимпийский резерв рассматривалась моя кандидатура.

– Ну и что дальше было? – вернул меня Эдуард от мечтаний к повествованию.

– Поиграл сезона два и понял, что не моё. Ушёл. Надо было готовиться к поступлению в университет.

– И всё же, где ты так выучился играть в футбол? Стоя на воротах за команду «Метеор»?

– Я не только на воротах стоял. Я был игрок универсальный. Любил в нападении играть, а когда надо, и в защите. Кстати, за «Метеор» я играл с командой «Кунцево» на большом стадионе. Помотало меня по спорту. Я ещё и в баскетбол играл за «Локомотив». Помню, мы играли с «ЦСКА», как разогрев для публики перед матчем команд мастеров. Это было в спорткомплексе ЦСКА. Проиграли. Но запомнилось, как олимпийский чемпион Мюнхенских игр семьдесят второго года Иван Иванович Едешко мне руку пожал, приободрил. Получается, что я где-то по полтора сезона каждому виду спорта отдал.

– Значит, ты серьёзно не относился к спортивной карьере?

– Пытался, но…

– Чем ещё интересовался?

– Ну, как все в моём возрасте, марками. Пасся у «Филателии» на Киевском вокзале. Это было для меня святое место. Родители давали деньги на обед, а я их тратил на «английские колонии». Это было самое ценное. До сих пор где-то хранится альбом. А начинал собирать флору и фауну, но вскоре понял, что неинтересно. Стал покупать «колонии». Английские, французские, испанские, португальские.

– А как тебя пригласили в университет? Кто пригласил, помнишь?

– Я в энергетическом проработал долго. И где-то на седьмом году работы у меня там появилась халтура. Были созданы параллельные курсы…

– А когда ты учился в университете, какие были дисциплины? – перебил Размахов, засыпая новыми вопросами. – На первом курсе ездили на картошку? Была военная кафедра?

– Обязательно. Только поступили, пришли первого сентября на День знаний…

– А вам говорят: «Надо помочь деревне убрать урожай»?

– Ну да, что-то похожее говорили, сейчас точно не вспомню. Мы ещё не начали заниматься, а нас уже «на картошку» отправили.

– На втором курсе была «картошка»?

– Ездили. А уже на третьем курсе ввели такое понятие: «добровольцы на картошку».

– А сколько уроков было на первом курсе?

– Учились каждый день, суббота-воскресенье – выходной. На четвёртом-пятом курсах могли в субботу учиться, но тогда был понедельник выходным. Занятия начинались в девять часов утра, так называемая «пара»…

– Вас учили математике, геодезии, взрывному делу?

– Нет-нет, если ты поступаешь на филологический факультет, ты не занимаешься ни математикой, ни физикой, концентрируешься на филологии. Филология – это любовь к слову.

– Какие дисциплины?

– С первого по четвёртый курс в каждом семестре есть занятия, которые называются, например, «Зарубежная литература». По ним лекции, затем – экзамены. Так и идёт. Зарубежная литература восемнадцатого века первой половины. Восемнадцатого века второй половины. Затем зарубежная литература девятнадцатого века, двадцатого. И читаешь – весь двадцатый век от Хемингуэя до Кафки. Русская литература. Опять же, начиная с Ломоносова, Сумарокова, – один семестр, другой семестр – следующие.

– Почему «испанская группа»? Почему «русский как иностранный»?

– Когда поступаешь на филологический факультет, то выбираешь отделение, на которое ты хочешь поступить. Существуют разные отделения, к примеру, романо-германское. Там есть много разных особенностей. Учишь два иностранных языка как минимум, даже три. И упор идёт на хорошее знание языков. Дальше, например, славянское отделение. Учишь один славянский язык и один европейский.

– А что за славянский язык?

– Ну, например, с нуля начинаешь учить польский или чешский. Дальше – классическое отделение. Да, на каждое отделение берут заранее оговоренное количество студентов. Например, РКИ, русский как иностранный; двадцать – двадцать пять человек. А желающих – сто или сто пятьдесят. И в зависимости от того, сколько человек подало документы, начинается борьба. А если подало двадцать человек на двадцать мест…

– То сразу всех зачисляют, – подсказал, развеселяясь, Эдуард.

– Ну, не всех и не сразу. Тоже, наверное, надо сдать экзамен как-то. Но уже тройки, допустим, станут проходным баллом. Самое с