В васильковых далях

Игорь Анатольевич Белкин (Ханадеев) родился в 1972 году в Москве. В детстве в связи со служебной командировкой родителей три с половиной года провёл в США в Вашингтоне, с 1982 по 1985 г. учился в школе при посольстве СССР.  В девяностые годы после службы в армии работал грузчиком, охранником, продавцом книг, внештатным корреспондентом в газетах, импорт-менеджером в коммерческих структурах. Параллельно учился на факультете истории искусства РГГУ, пробовал себя в литературе и живописи.

Поэтические подборки и эссе были опубликованы в газетах «Комсомолец Заполярья», «Столичная ярмарка», журналах «Пограничник» и «Смена», ряде альманахов. С 2002–2003 годов посвятил себя изобразительному искусству, работая в самобытной манере в технике масляной живописи. Участвовал в ряде московских, областных и международных выставок. Является членом Международного художественного фонда. В 2016 году неожиданно вернулся к литературному творчеству. Рассказы публиковались в журналах «Молоко», «Клаузура», «Новая литература», «Парус», «Север» и других.

Живёт в Москве.

Ветер гулял повсюду, взмётывая ещё не просохшее от распутицы прошлогоднее сено, пригибая к земле молодую траву, звеня плохо закреплённым в раме сенным оконцем. Иногда от очередного порыва внезапно отворялась входная дверь, бряцала ключевиной, потом со скрипучим воем возвращалась на место и, не в силах захлопнуться наглухо, долго била о косяк.

Дом Митревна не заперла. Вышла за калитку встречать почтальоншу и стояла возле отсыревшей «семечной» скамейки уже полчаса, глядя на дорогу и улыбаясь лишь блеклой синью глаз – скорой Пасхе, благодатному солнцу, гревшему сквозь ветер, родному селу Казачке и пенсии, которую вот-вот принесут. Больше улыбаться было нечему. Танька, сноха, с ней не зналась уже давно, а в какой-то год и вовсе уехала из села, оставив своего подросшего сына по имени Азер жить в квартире в одной из совхозных двухэтажек. Азер Митревне был внук неродной и, мало того, что в бабке не нуждался, так ещё и (в чём она была уверена) умудрялся ей пакостить. Во всяком случае, украденных как-то ночью индоуток она списала на его бедовую южную наследственность. И зачем семнадцать лет назад Ваське стукнуло в голову надеть на себя этот хомут: понимал же, что невеста – баба гулящая да ещё и с ребенком от нерусского отца...

Ага, вот она, пенсия! Идёт, идёт Алёнка: на крепких ногах круглится военная юбка, сапожки-хром бойко тянут по комку казачинского клейкого чернозёма пополам с соломой. Куда там армейской полной выкладке – тут сумка одна с газетами, письмами да медной мелочью – на пуд, да ещё сапоги с нагрузкой. Она недавно работает, ещё года нет, свекровка её, Маргарита Кирилловна, пристроила невестку к себе на почту, уговорила, видать, начальника отделения взять в почтальонши. Для Алёнки самое место – вон как шагает, она ведь прапорщицей служила где-то в Казахстане, охраняла женскую колонию, боевая девка, сильная...


– Вера Дмитревна! – слышен издалека командирский, с сиплой наглецой, молодой бабий голос, – Заждались поди?

Митревна улыбнулась по-детски, как кормилице:

– Ты уж извини, дочка, что сама получать не хожу, гоняют тебя в такую даль.

– Да уж не близко, баба Вера. Расписывайтесь. Сейчас отсчитаю. За двоих?

– За двои-их... Я запереть забыла, как бы Васька из дома не выбрался, а то опять полезет свои инвалидные отнимать. Нельзя ему деньги на руки – пропьёт ведь махом! Снова Кирилловна железом выдала? Таскай их потом, рви кошелёк!

– Кошелёк – что... Мне целую сумку каждый день тащить на себе приходится. И не железом, а серебром, – хохотнула Алёна. – Нате! Чуток бумажками, чуток мелочью.

Сунула старухе в руки ведомость и протёкшую авторучку, а сама принялась выкладывать на скамью завернутые в отдельные белые листочки тяжёлые столбики. Один из столбиков развалился, и в чёрную грязь чешуёй потекли свежей чеканки блестящие двухрублёвые. Почтальонка выругалась, как, наверное, раньше ругалась на зэчек на тюремном плацу под Карагандой – крепко, как мужик; проволокла через мощную грудь сумочный ремень и, сняв через голову, шваркнула свою ношу на скамейку. Потом с тем же матерком нагнулась подбирать монеты. Митриевна не мешала.

Тут ветер донёс чей-то сдавленный смех. Через дорогу, у самой обочины, затаясь в вётлах, то ли высматривали сумку с деньгами, то ли метились заглянуть Алёнке под подол, пока она, наклонялась и шарила в траве, два пацанёнка – сыновья главврачихи.

– Ах вы паразиты! Пасюки! – тоненько и почти неслышно зашумела на них Митревна и, будто прогоняя кур, махнула бурой, цвета сухих древесных корней, худенькой ладонью – А ну кши!..

– Да пускай глядят! Кому видно, тому и стыдно.

Почтальонша выпрямилась и, вставив руки в бока, нарочно выпятила грудь вперёд, чтоб, кому повадно, любовались ею во весь её рост. Пока она собирала с земли мелочь, кровь прилила к лицу, и Митревна гадала, отчего Алёнка краснеет: потому что наклонялась или всё-таки от смущения. А может, от бабьего довольства – что кто-то, неважно кто, лишний раз оценил её молодую женскую стать? А стыд... Был ли он когда, стыд-то этот? Вот и сейчас перед малявками красоваться готова! Забористая она девка, весёлая, песни петь любит и на мужиков, говорят, слабовата. Даже тётка на неё вроде жалуется...

– Как там тебе у Кирилловны живётся, не обижает она? – повеселев от того, что пенсию на неё и на сына всё-таки принесли и выдали, с задоринкой спросила старуха.

– А должна? – заподозрив худой намёк, огрызнулась в ответ Алёна.

– Тут судачат, что вы с ней не поделили чего... али кого?

И баба Вера схоронила свои глаза в улыбчивых морщинах.

Почтальонша вдруг фыркнула и взвилась:

– Некогда мне, пошла я. Таких как вы, досужих, ещё пол-улицы обойти! За своим уголовником лучше приглядели бы, а то в окно сейчас выпадет, вон бельма как выкатил, будто бабы ни разу не видел...

«Понятно. Поделом. Не лезь, старуха, не в своё дело... Васька-то кобель, – ишь, девку унюхал. Выходила – спал ведь, храпел. И как только сам на табуретку залез, чтоб в окно глазеть, а то чуть что – подсади его да подсади...»

Митревна вдруг осерчала на эту горячую и вспыльчивую молодуху Алёну, на себя, на непутёвого сына-калеку, на покойного своего супруга, которого смолоду не любила, осерчала вообще на всю свою жизнь. Прослезилась и, оттянув пенсиями карман фартука, поплелась в дом – снимать с табуретки увечное чадо.

Ветер как будто уже и утих. Дверь лишь легонько водило из стороны в сторону от редких дуновений. Митревна, отчистив и скинув калоши, зашла в сени и заперлась на крюк. На подоконнике лежали уснувшие ещё с осени пчелы, и хозяйка задумалась о том, что лежать, как лежит высохшее, скрюченное тельце насекомого – это и есть покой. Внешне – все как при жизни: панцирь с жёлтыми и черными полосками, крылышки, даже жало торчит, а внутри – пустота, и никакой суеты, плоти и крови там уже нет. Ткнёшь пальцем, хрустнет форма – и останется один прах. Как от казачинской церкви – с тех самых пор, когда обрушились купол и кровля, ощерились рёбрами стены, а изнутри растащил всё до последней щепки ухватистый люд.

Опять, что ли, ветер подул – снова звенит стёклышко? Нет. С той стороны окна жужжит, играет на весеннем солнце, силится пробиться внутрь и, видно, продолжить жизнь отроившийся пчелиный молодняк...

Скоро Пасха. Надо и правда Васеньке бабёнку какую подыскать...

Только подумала – как сынок вмиг нарушил благостный настрой.

– К Струнихе сходи за поллитровкой! – сквозь злой кашель донеслось из избы, когда она отворила сенную дверь – С пенсии-то...

И сразу всё в ней опало, переменилось; сердце зачастило, облилось горькой желчью нутро.

– Мухота, – пробормотала Митревна, будто и не слыхала, что сказал сын, – откуда успела налететь...

Запямятовав, где видела последний раз мухобойку, сняла с крючка волглое полотенце и стала ходить с ним по комнате. Ждала.

– Слышь, чё говорю-то, – донимал Василий с табуретки.

Она делала вид, что не обращает внимания. С треском шмякала вафельной тканью по столу, по заправленной койке, по занавескам – везде, где садилась воображаемая муха.

– Ты мать или нет?

«Вот оно! Сейчас!» И от души стеганула родную кровинушку по ушам. Сын осёкся, вздрогнул, побледнел. Потрогал мочку уха пальцами и, часто-часто моргая, опустил ресницы:

– Ма-а...

«Так и есть – без порток сидит...Кобель колчелядый!»

– Позорить меня перед людьми не смей. Терпежу нет? Ты б ещё красоту свою в окно высунул, паразит! Баба понадобилась?! А ты не заслужил ни бабы, ни вина! Ты вообще не заслужил в живых остаться после всего!

И белоснежное вафельное полотенце вновь взметнуло мелкую солнечную пыль с поседевшей Васькиной шевелюры.

По ту сторону дороги в светло-зеленом ветёльном мареве утопали корпуса казачинской сельской больницы. Пять лет назад сына Митревны Ваську туда привезли из тюрьмы. Выпустили по условно-досрочному освобождению, увечного и парализованного, – помирать. Видно, думали, не жилец уже. И жена его тогда тоже так решила, а уж тем более не горевал по отчиму чернявый, не похожий ни на кого в роду Азер. Чужая кровь! Сколько Васька-Василёк, будучи в молодых силах, этого темноглазого волчонка пытался приручить – и лаской, и заботой! Сколько он пасынку о Казачке историй поведал, водил его с собой всюду, показывал, как цветёт, как медовым разнотравьем разливается широкая степь, и к сельскому труду приохотить мечтал. Не вышло: в степи Азеру скучно – горы что ли ему подавай, а полоть, косить, выгребать за скотиной – всё из-под палки, всё в принудиловку. Характером Василий был вспыльчивый, но с пасынком себя сдерживал. Знал, что злобой только напортит, и всё пытался найти к пацану другие подходы. Танька в загул уйдёт, а он мальчонку с собой на рыбалку, чтоб на мать не серчал шибко, или строительство курятника затеет, или бани, а Азера, шутя, «архитектором главным – к себе приставит. Нет! Впустую! Дикий был, дикий и остался Митревнин внук – сам по себе, только на конюшне ему нравилось – часами выстаивал у загона, у конюхов просился дать ему верхом на вороном жеребце прокатиться. И тут Василёк – лишь бы мальцу угодить – дошёл до конокрадства, увёл как-то в ночь жеребёночка из соседнего совхоза. Да не успел пасынка порадовать – нагнала милиция ещё по дороге – и всё, тюрьма...

Митревна вспомнила, как Вася, укрытый простынёй, лежал в палате на койке, дёргался и бешено мычал, когда она одна суетилась вокруг него с судном. Всегда был вертлявый, с детства, и даже в больнице, в параличе, обездвиженный тридцатипятилетний мужик, – в конце концов умудрился перевернуться и голышом грохнуться на пол. Тогда-то она и увидела, что с ним сделали на зоне. Хозяйство его мужское свисало как бесформенная, вчетверо рассечённая культя. Митревна сначала даже не поняла что именно это было, крепилась, не хотела лишний раз огорчать сына слезами, бессильной материнской молитвой, но как глянула повнимательней – заплакала навзрыд. Ей рассказала всё санитарка – подслушала, как те, кто его привёз, шептались с врачом.

Сел Васька за кражу жеребёнка, и первые два года прошли в тюрьме спокойно, пока не прибыли этапом новые паханы. И придираться, видно, стали и обижать. Чем-то её сын им пришёлся не по нутру. Ну да, он же вертля, задиристый, промолчать, где надо, не сможет...

Хотели, говорят, из него «петушка» сделать, да он не дался, и тогда его избили, огрели чем-то тяжёлым по затылку, а когда потерял сознание – взяли нож и крест-накрест разрезали сзади, а потом и спереди...

Санитарка, делая жалостливое лицо, добавляя в голос дрожи, показывала эти ножевые удары, рассекая воздух перед лицом Митревны маленькой бледной ладонью: «Вот так воткнули, а потом так!»

Дура!

...Не выдержал всего, наверно, Васенька, и ударил его инсульт. А там что ж лежачего инвалида держать на казенном обеспечении... Вот и вывезли на родину, а то, чего доброго, помрёт в медбараке, а тюремное начальство – отвечай.

Из больницы она его забрала к себе, в родной избе выходила, с ложечки кормила, как малютку, стирала из-под него, как из-под грудного, и уже через два месяца Вася ходил на костылях и заново научился говорить, правда, больше матюками. А через полгода – ещё с палочкой ведь ковылял, ногу подтягивал – напился и обворовал с дружками магазин. Видно, совсем на себя рукой махнул мужик после того, как понятно стало, что ни Таньке, жене своей шалавной, ни пасынку немощный он не нужен. Его, верно, и здорового-то лишь терпели – пока работал да деньги носил.

Много присудили ему на второй раз, не посмотрели, что инвалид... Горе... горе... И вот недавно снова выпустили. На этот раз вообще без ног – оттяпали под корешок из-за гангрены, иначе схарчился бы. Да лучше бы и схарчился! А то каждый божий день одно и то же: «Ма-ать, сходи к Струнихе, купи выпить. Ма-ать, найди мне бабу, хоть шмару какую на один раз!» Потащился раз в центр на каталке своей, на дощечке, – лето было, асфальт плохой, в ямах, а на обочине земля сухая, наезженная, аж блестит – там потихоньку и катился, щётками отталкивался. Пьянствовать его понесло, калечность свою заливать. А тут трёхтонник прёт, на обочину выруливает, колдобину дорожную объезжает. И чуть не задавил. Так пришлось в тот же день каталку Васькину спрятать, чтоб беды не стряслось, чтоб обретался при доме. Орал безбожно: «Куда ноги мои дела, так твою растак...», родную мать бить пытался – да куда ж ему... Успокоился для виду и тайком на другой день уполз через крапиву да репьи к дружкам по соседству – дорвался всё ж до вина. А те его привечают: «Молодец, – говорят, – не дался тогда, по первоходу...» Подтянут его под локти на табуретку, нальют, а сами подальше отсаживаются, а то, не ровен час, разойдётся Вася во хмелю и вилкой ткнёт. Когда пьяный, сильно не любит, если ему что поперёк говорят.

А прохмелеет – так куда ж ему деваться, обратно к матери ползёт, денег просит.

Сам мучается и мать мучает. Кто она стала за эти годы? Древняя старуха – сама силится жить да ещё и крест какой тащит; из избы выйдет, а ветер чуть не валит её на землю, разгоняет по глубоким морщинам влагу, задувая слезинки под старенький ситцевый платок. Житья никакого, сноха загуляла с проезжим таксистом да и маханула из села с концами, а внук вырос, не навещает. Правду говорят, что озорует, подворовывает – сам одной ногой в тюрьме. Рано такому молодому в одиночку да без присмотра жить. Ну а сына, – того, считай, половина...


На следующий день, улучив момент, когда мать вышла на полчаса из дома, Вася взломал топором ящик буфета, забрал то, что ему причиталось из принесённого накануне почтальоншей, и, упав с крыльца, меся культями грязь, где ползком, а где переваливаясь на руках, маханул через всё село к дальним двухэтажкам.

То место по казачинским меркам считалось трущобой. В домах, каждый на два входа и на восемь квартир, газа не было; отапливать приходилось сразу весь подъезд на два этажа вверх. По очереди кидали в жерло общей подвальной печи уголь, который покупали вскладчину, но к весне, как правило, уже не оставалось ни угля, ни денег. Кто-то мёрз, кто-то на время перебирался жить к родне в теплые избы с газом, а иные, минуя электросчётчик, прокидывали провода прямо от уличного столба через окна в комнаты и грелись от самодельных печек-«спиралей» – их мастерили из кусков шиферной трубы.

В квадратном дворе, замкнутом цепью сараев, бань и нужников, шла подготовка к Пасхе. По центру в грунт были вбиты колья, там же валялись раскиданные тазы и корыта, везде сновали бабы и мешалась под ногами ребятня; две местные шавки, иногда вскакивая, громким лаем гнали со двора любопытствующих дворняг не своей породы. Поодаль горел костёр, в чане дымилась вода, а вокруг на корточках сидели мужики – цедили цигарки и ждали действа.

Васька, уже порядком обессиленный от дороги, вполз во двор как раз под поросячий визг: Азер с корешами потащили из сарая подсвинка, а тот, хоть и стреноженный, но очень сильный, мясной, – упирался и даже повалил кого-то из своих губителей в навоз.

Животину наконец одолели и привязали к кольям. Визг, одновременно высокий и хриплый, будоражил подростков и выжимал жалостливую слезу у баб. Мужики – те, что постарше – продолжали курить и говорили о мясе и ливере, о том, с какой стороны туши у сала мягче шкурка, и о ценах на свинину в этом году.

Азер, без рубахи, бронзовый, загорелый, мускулистый – где только успел набрать солнца, родился, поди, уже таким – стоял, поигрывая кувалдой, сплевывал под ноги. Девчата его любили, а ему как будто было всё равно – о популярности своей у женского пола он знал да пользоваться не спешил. Успеет ещё, только пальцем помани любую. Быстро перехватил кувалду и почти без замаха жахнул. Животина уткнулась рылом в землю: визг оборвался, теперь был только предсмертный нутряной хрип.

– Таз давайте!

Пошел в ход длинный узкий нож, хранимый в хозяйстве именно для таких дел. Снова хрип, бурление, и звонкая алая струя пузырится уже в подставленном тазу. Работа сделана, Азер – кому молодец, кому – почти убийца. Сам в себе парень. Дельный. Авторитеты из таких выходят.

– Рекс, на! – резанул и кинул псам тёплое, в парной крови, свиное ухо. Шавки, грызясь, кинулись, захрустели.

– Паяльную лампу давайте!

– О! – наконец заметил пасынок безногого отчима. – Чего мокрый такой, грязный? Где каталку потерял?

Васька поздоровался и, поперхнувшись духом палёной свиной щетины, соврал, что каталка сломалась, что отлетело от неё колесо и теперь надо искать такое же, а доживёт ли он до утра, до Пасхи – неизвестно, поэтому надо начинать сейчас. Словно в подтверждение своих слов достал из кармана горсть смятых бумажек пополам с мелочью и потряс деньгами в воздухе.

– Вась, дядь Вась, иди к костру, грейся, сушись. Сейчас сообразим, – оживились остальные мужики и парни. Теперь, хотя разговления ждали только на следующее утро и предстояло тушу освежевать, разделить по тазам, наварить на огне холодца с дымком, был железный повод сдвинуть традицию – человек устал, вымок, извозился, его надо отогреть снаружи и изнутри. Человек уважаемый, пострадавший, и сегодня не халявщик! Деньги принёс. Сбегали за выпивкой и под робкие возражения жён вынесли миску яичек, наваренных в шелухе до вишневого багрянца. Налили до краёв в щербатый стакан с мошками. Вася впился зубами в горькое стекло и отомлел, воскрес. Понеслась...

Он знал, что за глаза его называли просто «безногий» и никому, в общем-то, он не был нужен. Так, изредка угощала его из жалости молодёжь, и то в благодарность требовала рассказов про зону, и он каждый раз с болью, с мясом выдирал из себя воспоминания. А большей частью врал, и истории были не его личные, а других когда-то сидевших с ним людей – тех, что в своё время оказались позубастее, покрепче, пофартовее.

Крашеное яичко надлуплено, надкушено – дрожит крепкий белок с яркими бурыми прожилками, посыпалось на пиджак жёлтое крошево. Ещё стакан... Ещё...

Гулянка, стартовав, затянулась: на шум и запах то и дело набегали чужие псы – сторожко роняли слюну при виде требухи, но, шугаясь костровых теней и местных горластых шавок, близко к мясу не лезли; в деланом тряском бодуне заглядывала сюда окрестная голытьба в надежде «сесть на хвоста» – подолгу маячили и, несолоно хлебавши или выпросив сто грамм, шли восвояси; с басистым рокотом подруливал народ на мотоциклах, и девчонки в стареньких «пассажирских» шлемах робко жались с задних сидушек к крепким пацанским спинам. Откуда-то из динамиков рвалась толчками громкая дёрганая музыка, и пьяные разговоры старшего поколения глохли в неистовых молодёжных децибелах. Тени от костра ломались в ритуальном танце на грязном силикате домов, на кустах и сараях, растворяясь в прожекторе мотоциклетной фары.


– Азер, должок за тобой! – донеслось до Васи сквозь глубокую густую мглу. Говорил кто-то сверху, высоко-высоко, и Василий понял, что лежит лицом в землю, как обрубок, и не видит говорящего, не может пошевелиться и, вот странно, чувствует свои ноги, которых нет, и будто даже шевелит пальцами.

А было ли всё это: его воровство, тюрьмы, побои, паралич, гангрена – в его жизни? Вдруг это приснилось ему, и сейчас на самом деле он спит в детской палате их казачинской больницы, ему шесть лет, у него скарлатина и жар, и ничего ещё не было, не случилось: ни худого, ни горестного, вообще ничего, разве что в палату не пустили мать. Говорили, в инфекционное нельзя, но и без мамы он беззаботно, до одури счастлив, просто температура под сорок, он болен, но ему сделала на ночь укол улыбчивая пожилая медсестра, и потому, проваливаясь в дрёму, он первым делом видит пряную, от края до края васильковую родную казачинскую степь. Может быть, он всё ещё шестилетний мальчишка в том уютном, добром и очень-очень тёплом больничном раю, а всё остальное – небывалый несбывшийся жар?

– Да ничё я те не должен, Кошелёк. Не по адресу ты...

Это голос пасынка… бывшего пасынка, если быть точным. Азеру жить легче, проще, потому что он даже в самом раннем детстве не видел, да и не хотел видеть ничего хорошего. Ему и так нормально – не с чем сравнивать, не о чем жалеть. Он сам в себе.

Отстегнёт сейчас Кошельку ухо тем длинным свинорезом, который ещё не остыл от тёплой крови из поросячьей глотки, и решит все проблемы, и простятся ему все долги. Мать Кошелька из богатых, деньга не переводится, а сын, говорят, то ли балуется наркотой, то ли даже приторговывает.

Азер с Кошельком что-то вполголоса долго обсуждают, и Вася не успевает понимать смысл негромкой речи. Только под конец выхватывает из мглы:

– Замётано. Завтра в шесть на остановке.

«Стрелка. Забились, – буровит в пьяном бреду Вася, силясь подняться и встать не несуществующие ноги. – Утром драться задумали. На Пасху грех».

Кошелёк – сын первой их казачинской фермерши Нины Кошелевой – той, что раньше заведовала в совхозе финчастью. Как говорится, оказалась в нужное время в нужном месте. Баба с хваткой, «Нива» у них – всегда сама за рулём, а муж тюфяк и язвенник, на побегушках – по дому, строит жене каменный коттедж, ну и, видать, для койки пока ещё годен. И сын Сашка балованный, всё крутого из себя корчит. Купила мамка сынуле новый мотоцикл. Теперь юнец по ночам рассекает по селу, обстряпывает свои делишки, спать не даёт, девок катает.

– Грех на Пасху, – бубнит Вася губами в грязь, а рядом – тепло от кострища. – Не ходи, Азер...

За полночь, когда над восточной частью неба поднялась чистая голубая звезда, беспамятного, лыка не вяжущего Ваську добрые люди доставили в кузове мотороллера до Митревниного дома и, покликав хозяйку, сгрузили-вытряхнули возле «семечной» скамейки. Пассажир в пьяном сне продолжал запрещать пасынку ходить на опасную встречу с Кошельком и всё звал мать, которую тридцать пять лет назад отказались пускать к нему в детскую палату.

– Баба Вера, принимай груз триста, – пошутил один из провожатых, колотя в окно.

– Да уж не привозили бы, – донеслось из избы. – Кормили б у себя. Тянет его туда к вам. От вас до кладбища ближе...


К шести утра Азер подошёл к условленному месту на автобусной остановке и, поёживаясь, поджидал Сашку Кошелева. Было свежо, ночная роса выпала даже на груду щебня, которую ссыпал здесь грузовик неделю назад. Бывший Васькин пасынок действительно должен был Сашке денег – занимал зимой на уголь, чтобы не замёрзнуть в совхозном жилье, – и накануне они договорились, что Азер отработает долг да ещё и наймётся побатрачить для заработка. Фермерша Нина, Кошелькова мать, платила сносно. В предыдущий год он нанимался к ней на сбор урожая, а теперь она задумала поставить на месте остановки коммерческий магазин с козырьком от дождя – для ожидающих автобуса, а то раньше все просто стояли и мокли у столба. Гора щебня – первый шаг, Азеру нужно было раскидать её и уложить щебенку по земле ровным слоем. Потом привезут асфальт, и парень поможет укладывать. А там, глядишь, и до шлакоблоков очередь дойдёт. Может, уже этой осенью Азеру доведётся стоять здесь под крышей и с сухой головой потягивать пивко из нового магазинчика, а если повезёт, он, как основная рабсила, выпросит себе в этой лавочке пожизненную скидку.

Конечно, грех работать в Пасху, и наверняка Кошелёк его специально именно сейчас подрядил отрабатывать – может, чтоб впредь денег не просил, но ему, Азеру, не всё ли равно... Пусть лучше старики беззлобно жалеют его, что работает человек в праздник, чем среди пацанов поползёт молва, что Азер долгов не отдаёт.

Так он стоял и зябнул, ожидая, что вырулит с минуты на минуту с «фермерской» улицы «Нива» с прицепом, и ему привезут инвентарь и обрисуют границы стройплощадки. Но прошёл уже час, второй, мимо остановки ехали, шелестя гравиевой посыпкой, частные машины, потом проскочил в сторону двухэтажек неказистый чужой жигулёнок, а на «фермерскую» молчком, без сирен, свернул желто-синий милицейский козелок. Начал собираться разный народ, лезли христосоваться и подтрунивать, а ни Кошелька, ни его мамаши всё не было. Может, и правильно ему бубнил вчера пьяный отчим Васька, чтобы не ходил он с утра на эту встречу. Как в воду глядел безногий! Сходить что ли к коттеджу, выяснить, разбудить? Да как-то гордость не позволяет. А вдруг Кошелёк просто перед девкой вчера выделывался, крутого строил из себя, босса-нанимателя, а над ним, над Азером, просто насмеялся? Ну если так, то дорого он за это заплатит! Парень вдруг заиграл желваками, обозлённо дёрнулся и быстро пошёл в сторону своей двухэтажки, пытаясь согреться на ходу в прыгучей боксерской разминке.

В селе слух пошёл, что он по ночам ворует – здесь же, в Казачке. Чего только не придумают. Конечно, ему хочется и приодеться помоднее, и обстановочку в квартирке обновить и музыку с колонками и телек новый. А ещё у него была мечта – обзавестись своим конём, вороным, гривастым и в один прекрасный день покрасоваться в центре верхом на гарцующем жеребце. Просто так, чтобы, кто понимает, полюбовался бы...

Подворовывал, конечно, – так, по мелочи, но это давно было. В детстве осталось. Теперь он подрос и соображает, что в своём селе промышлять – западло. К тому же так попасться легче лёгкого. Хуже ли, лучше ли он в последнее время делал – неизвестно, но, случалось, наведывались с корешами в райцентр и трясли студентов с пригородной электрички. Поезд из Саратова на дальние пути приходил, далеко от вокзала, от ментов, от толпы. Там ждали гуртом, ловили лохов, которые не по верху, а через рельсы в одиночку в город шли, и там же на путях припугивали, грозили. Слюнтяй, трус какой попадётся – так и пугать не надо, сам всё отдаст, лишь бы не трогали. Вот и возвращался Азер в село при копейке, а народу и невдомёк, откуда богатство. Баба Вера всё думает, что это он индоуток у неё украл. Наивная она – не поймёт никак, что это Васька с друганами соседскими сговорился, чтоб продать птицу за бухло. Ну и Митревна тоже хороша – нечего пенсию у мужика отбирать!

Но сейчас Азеру было тревожно: не по его ли вокзальные подвиги катаются здесь «жигулёнок» с «уазиком». Выбрали время – на Пасху, чтобы врасплох! Ладно, чему быть, того не миновать, главное – собраться и держаться поспокойнее...

Серый «жигуль» с госномерами стоял во дворе, где уже торчали с утра жители, не успевшие ещё сменить на лицах пасхальную радость на недоумение. Люди в штатском – конечно же, менты, Азер их чует, как барсук – лису, опрашивали всех под протокол. Его тоже подозвали, просили посидеть на скамейке, подождать. Вопросы, слава Богу, были не про давний вокзальный гоп-стоп, а про Кошелева и вчерашнюю девчонку с его мотоцикла. Снасильничал что ли Сашок – фермерский сынок...

Буйное у них село, не чета окрестным. Взять Семеновку, Потрясовку, Покровку – кто жил там, знает – тишь да гладь, детей малых с утра выпустят на улицу и до ночи за них спокойны, а здесь... Если в районной газете пишут про пьянку или криминал, то непременно Казачка в первых строках. Менты из района как у себя дома здесь. Недели не пройдёт, как опять едут в гости.

Девчонка вчерашняя, считай, из самой затюканной и потешной что ли казачинской семьи. Грех смеяться, но папаша там дурак, не приведи Господи. Сказочный наследственный дурень Валерка Данилкин – другого такого поищи. Мать его пила смолоду запоями, но село её любило за скоморошество и доброту. На свадьбе у Вовки Есина год назад напилась, прицепила себе к подолу морковку со свеклинами и давай невесту морковиной тыкать, да ещё и под матерные частушки. А плясала нескладно, как петрушка на шарнирах. Умора! Народ чуть тогда с лавок не попадал. Ездила давно ещё с сыном на саратовский авторынок покупать ему мотоцикл, – так их сначала обманули, а потом они в тамошнем коопкафе оставшиеся деньги на пару пропили, и в итоге осталось из всей суммы только на велосипед. Несчастливая вышла покупка. Над знакомой одной бабой Валерка подшутить захотел – подкатил тихонько на велике на этом сзади и толкнул колесом под коленочку. Незадача – перелом получился. И велосипед продали, и мать ещё на лечение из пенсии своей выплачивала. Сам Валерка в восьмидесятые женился на одной из гуцулок, которых присылали свёклу убирать. Тоже как в сказке: понравилась сатана лучше ясного сокола.

Расписался с невестой, а потом выяснилось, что у неё уже трое детей от разных мужиков – то ли венгров, то ли цыган – кто у них там в Закарпатье водится. И весь выводок не постеснялась сюда притащить. Мать Валеры в дыбки, а он, видно, влюбился сильно. Еще своих двоих заделали – вот старшенькую-то из родных Валеркиных детей, пятнадцатилетку Анюту, и катал Кошелёк вчера в ночь. Симпатичная, беленькая, душевная девочка, простоватая, наивная – в отца пошла, на мать-гуцулку не похожа.

Сказали, под утро прибежала Анечка домой в синяках, бледная, ни жива ни мертва, и на Сашку показала, а Валерка с утра рвался с топором к коттеджу, хотел Кошелька уж порешить, да Нина-фермерша в крик:

– Не возвращался он ещё, сама ищу, не знаю где он.

Врала, небось, покрывала. Матери – они такие... наверно. В милицию позвонила мать-гуцулка, а Валерка не хотел шум поднимать – дурак-то дурак, а честь знает, сам наказать хотел, чтобы пятна позорного на семье не было, и так все в пятнах ходят, как олени. Жалко девчонку, очень жалко.


– Степанов Азер Мухаммедович, – записал оперативник из «жигулей». – Эк тебя угораздило с имячком! Ты чей такой южный будешь?

– Митревны внук неродной, Васьки безногого пасынок, – подсказали из толпы, – здешний, казачинский, с мальства знаем. Васька его усыновил, фамилию дал, а отчество своё осталось.

– Документик бы, – стушевался опер, – Ладно, когда Кошелева Александра видел в последний раз?

– Вчера вечером.

– Тут говорят, задолжал ты ему?

Началось...

Азер рассказал суть разговора, не забыл упомянуть, что с утра его уже полсела видели на остановке, готового отрабатывать долги, а Кошелёк так и не появился.

– Подпиши протокол.

Азер внимательно прочитал оперативные каракули и, взяв протянутую ручку – тьфу, что ж у них у всех стержни так пачкают, – лениво подмахнул бумагу.


Через неделю дело замяли. Азер всё понял, когда Нинка-фермерша путанно объяснила несостоявшемуся работнику, что у неё финансовые затруднения и строительство магазина-остановки откладывается на неопределённый срок. В то же время у Данилкиных во дворе появилась корова, а Валера ушёл в долгий мутный запой. Анюта не казывала из дома носа, и в довершение – уже где-то через месяц – снова стал слышен в селе по ночам рокот кошельковского мотоцикла – Сашок, как ни в чём не бывало, обкатывал какую-то новую девицу.

Азер колебался, но всё-таки принял решение – съездил в райцентр на вокзал в последний раз, вернулся, и изловив вечером Сашку одного, без компании и свидетелей, выбил ему передние зубы и, затолкав в свежую кровавую прореху долговые деньги, оставил насильника валяться в молодой крапиве под церковной стеной.

Странно, но после этого никто Азера ни в чём не обвинил, а Анюта начала выходить из дома, и в глазах её читалась благодарность тому единственному, кто не побоялся за неё хоть так отомстить...


...Всё забылось, и жизнь текла своим чередом. За два десятка лет многое в Казачке изменилось. Изменилось и само село. Поговаривали, всю совхозную землю, в том числе и кошелевскую, скупили саратовские банкиры. Правда, в селе их никто не видел. На новом планту упрямо отстраивался Азер. Отделывал дом с каменным забором, скотный двор, конюшню. Всерьёз увлёкся лошадьми – оказалось выгодно и в то же время радовало душу. Их с Анютой Данилкиной первенец и «главный архитектор» усадьбы уже давно вырос в чернявого смуглого парня и, вдоволь накрасовавшись по казачинскому центру верхом на отцовском вороном жеребце, пошёл служить в армию. Перед уходом всей семьёй сходили проведать две могилы в одной оградке – в том дальнем углу кладбища, который каждое лето утопает в пышном васильковом цвету.


Читайте также:

<?=Прыжок блохи?>
Игорь Белкин-Ханадеев
Прыжок блохи
Рассказ
Подробнее...