Время судорог, щекотки и томления интеллекта

Валерия Семеновна Шубина родилась в Москве. Печаталась в «Литературной России», «Литературной газете», в журналах «Континент», «Москва», «Литературная учеба» и других. Автор нескольких книг прозы.Член Союза писателей России.

Время судорог, щекотки и томления интеллекта

♦ Варлам Шаламов как мера издательской совести


 

Время судорог, щекотки и томления интеллекта

Посвящается Леониду Бородину

Вот он входит с улицы, после будней и мрака, и возле зеркал, в лучистом сиянии, застает оживление. При этом ну просто царит, всех выше и всех заметней, она – самая светлая, волоокая, меланхолическая. Уста общаются, глаза отчуждают, голова утопает в кудрях. Вся в центре людей и вниманий. «Вот это да! Еще и звучит, как скрипка Страдивари», – думает человек с улицы, пронося свое изумление мимо. Взбегает по лестнице, по красной линейной дорожке, защемленной железом, делает передышку на марше и, достигнув последней ступеньки, шажками-шажочками вступает в преддверие.

Безлюдный торг со стяжательской цифрой в витринах, постное око смотрительницы – ничто не трогает проходящего. Он снова переступает порог, теперь уже зала, и занимает кресло. Вперяется в никуда. Поддельные ампиры на сцене слишком с иголочки, чтобы удерживать взгляд, правда, и они уже с прошлым – виды видали, даже голый зад сочинителя, выскочившего читать стихи нагишом (практика, может, и позабытая, зато упование на силу поэзии налицо).

А публика набирается... Не так уж мало, если вспомнить про осень и слякоть, про холодно-зябко, к тому же и стоимость билета – ворох рублей, а что свободны ряды... Так это гарантия рафинированности торжества.

Да, убедительная дата – двадцать пять лет заокеанскому издательству «Кое-что»! Еще полгода назад в том же проходном дворе, при стенах и зеркалах, при кассе с пучеглазой старой лягушкой, к афише, оповещающей о подобном событии, пришпиливалась бумажка: «Билеты проданы». Теперь же – никаких огорчений: иди и присутствуй, если ты светская благодарная личность и внутри тебя попискивает: вот столько сделали для тебя – издавали великих, когда на родине ими поигрались и бросили, сберегли особенных, питали изысканными. И вообще...

Они выпускали симпатичные книжки с летящей строкой, человеческим шрифтом, с такими белыми пространствами между главами, что глаз отдыхал, а мысль витала, как дух над водой. Эти пространства обещали невыразимое – то золотое слово, которому высшая почесть – не быть. Воплощенным, конечно. Правда, без опеки в книжках не обходилось: предисловие, послесловие... Благо, ценитель, который делился со мной чтением, изымал всё навязчивое. Так, освободил Мандельштама от издательского напутствия, оставив бумажный бобрик на месте вырванных страниц.

Было и неудобство у книжек – их надлежало таить. Иначе мог последовать разговор в известном всем учреждении. А что такое внимание тайных служб, лучше не говорить. С тех самых пор, когда приведенного обхаживали с таким тактом, что даже кресло предлагали (сами-то обходились стулом), в железные лапы лучше не попадать. Те времена прошли, но трепет... К сожалению, трепет остался. Правда, к концу режима столько развелось несогласных, что кресел не хватило бы для собеседования. Бедные любители словесности, как они настрадались!

Помнится, в общественной литераторской дачке меня представили Юрию Осиповичу Домбровскому. Подарок Пасхальной недели – встреча с автором «Хранителя древностей». На что битый, четырежды каторжник, этот чудак через какие-нибудь полчаса обнаружил свою полную неблагонадежность: чего только не осело в обыкновенном ящике его письменного стола! И среди прочего – «Кое-что». Ни одной книжки Домбровский мне не дал, и я спросила: «Зачем же гусей дразнить? А если вас в отместку заложат?..» В ответ – лишь улыбка, многозначительная, что ли, которая потом оживляла фотографии его посмертных изданий. И поза человека на допросе: вперед голова – само внимание.

– Ничего не знаю, – сказал Домбровский. – Вынул из почтового ящика. Кто-то подкинул. – И это всё, чем мог защититься такой тертый калач, как Домбровский.

Тогда мне было ни к чему, а сейчас интересно, какие издания из запретных он выделял. Его симпатии выражала фотография, висевшая в комнате.

– Это мой бог, – сказал Домбровский.

– Вы были знакомы? – последовал вопрос в прошедшем траурном глаголе.

– Виделись однажды. Пили целую ночь.

И божество его снижалось до имени Василий свет-Макарович, всем известный Шукшин.

Недурно придумано – и выпить с таким богом можно, и посидеть. Как я его понимаю! Ему хотелось Бога, а Бога не было, и Домбровский нашелся: и Бог соблюден, и свой брат не обижен. Впрочем, в истории искусства выпивки с Богом случались. Не кто иной, как сам патрон беспредметной живописи Казимир Малевич принял от Бога стаканчик, что не замедлил отобразить на картине, хотя и был противником всякой предметности. Так и нарисовал двух творцов: Господа и себя за бутылкой водки, ведь творец, по Малевичу, тот, кто делает новое. Это уж потом он придумал супрематизм и в Черном квадрате заложил основу нового культа. Но это кстати. Так вот, Домбровский таскал эту фотографию, как свою кошку Каську – повсюду, и я не знаю: воспоминание ли грело его на той Пасхальной неделе, или он сам приноровился к нему, чтобы иметь личное господнее Воскресение.

Если заняться, можно многое вспомнить, но вечер... Вот он, слетает...

Юбилейная группа выходит на сцену. Несколько сонная, слегка будничная, бестолковая. Щелканье аппаратов и вспышки света приводят фигуры в чувство.

Каждая в своем устремлении. Кто – подволакивая ногу, при клюке, жилетке и бороде, вроде и антиквариат на цепочке. Кто в рейтузиках магнетическим силуэтом на галантных пружинящих ножках. В бархатном мэтр придвинулся и стоит без затей, пока слева и справа его окантуют. Мимо простреливает сутулый малый – вишневые губы, игривые вихры. Кажется, и рожки под ними, пригодные скорей почесывать-щекотать, чем бодаться. Почтенная супружеская чета косо вписывается в ансамбль, привнося свою щепотку соли: незыблемая, идейно и корпоративно сплоченная. Последней влетает бутылка «Боржоми», поддерживаемая крепкой буфетной рукой. Секундное «Ап!» – и минеральная шипит, наполняется пузырьками, разгоняется по стеклу и гаснет бисером серебра, предоставленная самой себе.

Юбилейная группа меж тем разбирается – это сама ловкость, добрая воля и послушание. И вот вам групповой портрет в казенных ампирах. Показательны брачные узы, соединяющие литературную пару. И брусничная жилетка бородача, которому для классического колорита не хватает какого-нибудь мытищинского чаепития. И человеческая весомость мэтра, заточенного в твердый воротничок. Нежны вакхические рожки пострела. Но всего нагляднее нервные черные ножки в рейтузиках, закинутые одна на другую, обхваченные руками, опечатанные перстнями, установленные на носки, отточенные в подъеме. Браслетка с запястья венчает согнутое колено. Только бутылка «Боржоми» ничего не выражает, кроме самой себя. Она так прекрасна при фотографических вспышках и так далека от жизни, облитая цветом морской волны.

Но чу! Купивший билет как бы подписывает контракт – глазеть и молчать.

Явлением Поэтессы открывается вечер. На галантных пружинящих ножках сверкнула перстнями, обозначилась, примагнитила зал. Судорожны движения, ломок голос. Ручки, щечки, подрагивающие коленки – всё самоопровержение к мужскому роду слова «поэт», на котором настаивает, и всё – пантомима, хотя и звучащая. Сейчас истощится и, отпружинив, отломится от микрофона. Подчеркнуто особенная, приникшая браслеткой к колену. Упав челкой на лоб, сядет по ту сторону здравомыслия. И всё же практичная самим пребыванием на смотру. Задуманная и скроенная по собственным лекалам успеха.

А публика будет ждать. Может, пострел одарит простотой? Но он недоволен. Хмурится. И не трогается к микрофону. Его возмущение не нуждается в усилителе звука. Ну конечно, зал пустоват – зияют ряды, свободны проходы, да и свет худосочен. Его вера нуждается в знаках, а проза – в глазах. Без этого она – лишь бумага, обманутая шрифтом. Ведь было же, было!.. И кордоны милиции, и наседающая толпа – несчастные какие-нибудь полгода назад. Что изменилось? Литература? Вкусы? А может, читающий народ? Пострел честит его «азиатской задницей» и запивает откровение минеральной.

Для юбилейного выступления несколько скуповато. Приятно, что интеллект, отточенный на романах де Сада, так жаждет масс, но если родные взяли и охладели... Пострел лаконичен. И лексикон его, вопреки ожиданию, не вызывает прилива крови к щекам или желания отплеваться. Физиологические неудобства он оставляет читателям своих сочинений. Правда, знатоки утверждают, что его эрудиция в области ненормативной лексики явно хромает – отдает настенной словесностью подросткового туалета. Они же, знатоки, говорят, что матерок, коим упражняется сей господин и социально близкие ему дурачки, – это так, для культурных людей. Вот если бы наш пострел, любитель светских приемов, услыхал настоящий кондиционный мат, то никто не поручился бы, что водка, которую в ту минуту он готовился выпить, не перекрыла бы ему дыхание, а сам он не свалился бы в шоке. Вообще непринужденность пострела по отношению к чистым белым страницам существовала уж как-то слишком обособленно от умственной культуры и мира мыслей. Пострелу вечно хотелось что-то продемонстрировать подобно уличным извращенцам при виде подвернувшихся гражданок. Много позднее постоянство вредных привычек дало себя знать в пересадке физиономий при издании его собственной книги, когда переплет был задуман как нечто из ряда вон. Тут пострел влез своей мордуленцией в репродукцию роскошного портрета кисти Никола Лажельера, по-пролетарски выпер оттуда изображение вельможи времен Людовика ХIV, но по-хозяйски оставил падающие, как водопад, абсолютистские кудри и взбитое батистовое жабо. Всё это приспособил к обволакиванию собственной персоны, и всё это стало пениться, кипеть и сверкать на обложке его изданных опусов, демонстрируя братание автора с утонченной французской культурой. Братание столь заразительное, что целая шеренга литературных эксгибиционистов последовала его примеру, припав к работам великих художников в каком-то самовозбудительном экстазе. Следом за мордуленцией, уже в следующем «из ряда вон», пострел поместил изображение другой части тела, полагаю своей, которую до того скрывал штанами, явно недооценивая выразительную экспрессию органа. Назвал изданьице «Мужчины», пренебрегая краткостью и точностью более подходящего слова.

Тем временем мэтр бередит свои раны: не печатали, вымарывали, кромсали – на уровне местоимений: я, мне, они... Однако при свете статистики (цифра изданных книг) не того как-то. Он бледен. Заторможен. И не равен той канонизации, которой подвергся в отместку за прежнее затирание. А будь равен? Всё равно вознесен обстоятельствами: пугающе кавказская личность. В его облике много от злобы дня, не обратимой в пункте национальности. А черты, совпадающие с актуальностью газетных полос, – как удар ниже пояса. Видишь танки, толпы, жертвы – и отступаешь к обыкновенному рассуждению: хорошо, хоть этот не там. Пускай лучше склоняет местоимения и на фоне, при свете, в присутствии уступает место жаркой шерстяной Бороде.

Но что такое? – странное шевеление, шелест, нестройность парада.

«Кто это написал?» – кричит Поэтесса, опережая бородача с его несбывшейся речью. Всего-навсего бумажка, переданная из зала, а вот уже в действии ножки, ручки, челка, еще узловатая палка, которую на пути к микрофону Поэтесса вырывает у Бороды. О трех ногах в инвалидном шантане добирается к рампе, взрываясь новым негодованием: «Кто?»

Человек с улицы вынужден встать во всей красе стопроцентного интеллигентно-непогромного вида. Маргинал, вечный «сам по себе», несоединимый ни с кем – никогда и нигде. Поэтесса швыряет палку; её новый экспромт предназначен для кого-то в тени: поблескивают мрачные аппликации, рейтузики тянутся вспять, позвоночник выдает свою гибкость.

В оглашенной записке вопрос: «Почему под знаком потерпевших талантов в афише нет бутылки “Боржоми”?»

А действительно, почему? Публика исходит токами единения.

И тогда... Меланхолическая, светлая, волоокая, всех выше и всех заметней... Богиня белых пространств, покровительница невыразимого… Та, мимо которой наш герой пронес свое изумление, торопится из рядов. Её продвиженье – это верхнее «си» Страдивари, подогретое всеобщим вниманьем. Её голос – это унисоны Вселенной, освоенные гортанью. Всю соль на раны, пепел на рожки, щелчок по бутылке «Боржоми» она, владелица заокеанского «Кое-чего», готова взять на себя.

Человеку с улицы становится скучно. Скрипка Страдивари больше не приходит ему на ум, потому что склонение местоимений, подрагивание коленок, вибрация голосов – всё тяготеет к логике, то есть к владелице «Кое-чего». Можно подаваться прочь, получив еще одно подтверждение закона тотальной подмены.

Когда-то, если верить легенде, его воплотил Колумб: поплыл в Индию, но открыл Америку. На том сошелся и обольстился, полагая, что не внакладе. До него и после многие обольщались собственным здравым смыслом: если судьба подбрасывала Америку, забывали про Индию – и вот вам житейская мудрость про синицу в руке, журавля в небе – доступная, навязчивая и... противоположная идее, её породившей, как противоположна Америка Индии. Но человек с улицы, бедолага, помнил об индиях. Он баловался литературой. Всех подпольней и всех неприметней, он притязал, мечтая о нерукотворной строке – той, что угадывается над корпусом текста. Он ждал открытых дверей. И вот они распахнулись. Друзья, поклонники, посторонние... Люди с оружием – все потянулись на огонек.

– Да закрыты же открытые двери, – говорит кто-то рядом. – Эх ты, Гольфстрим, заблудившийся в самом себе!..

Не дотерпев до конца, уходят люди с оружием. Остальные смирились. Вот Борода отпадет от вещания, будет объявлено: «Всё!», – и вперед! Посторонние с папками собственных опусов ринутся к сцене. И опять кто-то скажет:

– Время судорог, щекотки и томления интеллекта.

Впереди свальный грех под Аполлоновой колесницей, всеобщий морально-этический зуд.

Человек с улицы обернется. Никого. Все на сцене. Можно дышать. А дышать всё-таки нечем. И ему мучительно захочется воздуха, холодного, чистого, как пространства белой бумажной страницы, таящей возможность неизреченного. И выпивка с Богом уже не покажется  ему невозможной,  эта идея супрематиста, которая воплотилась сначала в живопись, а затем в простой белый холст, взятый в раму, – картина столь же прекрасная, как чистый бумажный лист.

А вся беда в том, что человек с улицы шел всегда с парадного входа.


 

Варлам Шаламов как мера издательской совести

В новой книге Валерии Шубиной «Колыма становится текстом» тема ГУЛага подана автором в прямой связи с днем сегодняшним. Еще бы, корреспондент великой «Литературной газеты» времен А. Аграновича бывшим не бывает и власть не обслуживает.

Оценивая вкусы своего необычного контингента, герой книги говорит: «Всё сказанное о духовном мире некоторой части уголовников нисколько, однако, не меняет их практики воров и насильников. Такова уж логика самого их существования».

Словосочетание «духовный мир» по отношению к блатным  способно огорошить грозных незыблемых моралистов, подтачивает общепринятое неумолимо-безжалостное отношение к ним. Варлам Шаламов, например, вообще не считает их людьми. В рассказе «Красный крест» он так и пишет: «блатные – не люди», имея в виду растлевающее влияние их морали на лагерную жизнь, на человеческую душу, их бесчисленные злодеяния. Он даже пеняет Достоевскому за сочувствие обитателям «Мертвого дома». «Трудно сказать, – пишет Шаламов, – почему Достоевский не пошел на правдивое изображение воров. Вор ведь –  это не тот человек, который украл.  Можно украсть и даже систематически воровать, но не быть блатным, то есть не принадлежать к этому подземному гнусному ордену. По-видимому, в каторге Достоевского не было этого “разряда”… Достоевский их не знал, а если видел и знал, то отвернулся от них как художник».

И всё-таки люди или не люди? Пусть каждый решает сам. Нельзя забывать, что мы живем в мире, где злодеи, может быть, худшие, чем лагерные, заправляют делами, навязывают свой образ жизни, выступают по радио, телевидению, получают награды,  и никому не приходит в голову загонять их в тюрьму. Корыстные, скользкие, изворотливые, алчные, бессовестные, тщеславные, они удавятся за копейку и пройдут по трупам ради грошовой цели. Слово «честь» они поднимают на смех, чувство долга объявляют замшелым понятием, предательство у них в крови. Возлагая  значительную часть вины на блатной мир, Варлам Шаламов ставит перед ним  даже гулаговский персонал: жестоких начальников, лживых воспитателей, бессовестных врачей, которых иногда, но все-таки пронимает человечность. Кто читал рассказ «Красный крест», запомнили эти строки: «Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть». И Шаламов приводит перечень лагерной порчи: «Оказывается, можно делать подлости и все же жить». Современная действительность показывает, что можно не просто жить, а жить припеваючи.  «Можно лгать – и жить», – продолжает Шаламов. Опять же современная практика свидетельствует: можно! и даже в свое удовольствие. «Оказывается, – говорит Шаламов, – человек, совершивший подлость, не умирает». И на это, увы, поскребешь затылок и скажешь: нынешний человек, совершивший подлость, не только не умирает, а еще и живет больше того, кого он своей подлостью погубил. Да и подлость подлостью не считает, а переоценивает ее под уровень своего понимания. Да что далеко ходить. Возьмем нынешнего предпринимателя и спросим, ради чего он завел свое дело, например, ООО «Издательство Зебра Е». Если он скажет: для пользы общества, чтобы людям помочь ну и себя не забыть, считайте, вам крупно повезло. Индивидуализм европейского типа, связанный с интересами других, – это не для нашего бизнесмена. Впрочем, сказать – еще не сделать. Это в добрые времена достаточно было рукопожатия, чтобы скрепить договор и следовать своему слову. Между порядочными людьми  так и водилось. А теперь?.. И юридическими бумагами с печатью ничего не докажешь. Скоро выяснится, что генеральный директор этого ООО поставлен вовсе не для того, чтобы оплатить твою работу, и договор с тобой подписывал не для этого. И штат нанимал, и офис снимал, и логотип – кроткую зебру, припертую своим задом к черной железяке в виде буквы Е, утверждал, да и водил тебя за нос совсем для другого. А пока выяснится, для чего, он потихоньку лохов-клиентов спровадит, чтоб не мешали варганить кое-какой контрафактик, а с ним и другой книжный товарчик с фамилией на обложке: мадам Оргазмова. А на всякие жесты и возгласы «слепит горбатого», то есть наврет «выше крыши».  Впрочем, как говорят они же, блатные, на том месте, где была совесть, у него что-то другое выросло. Даже не то интересно, что чужие денежки как свои оприходует. Ну и всё прочее под шито-крыто обделает. Нет, не это. Почетные грамоты за вклад в культуру, самим министром подписанные, своей блатной компании обеспечит, а это в перспективе вовсе не небо в клеточку обещает. Заметим: ни о какой человечности или о чем-то из ряда вон выходящем речь не идет. Речь идет о соответствии издательскому договору и сумме прописью, взятой за него. Но оказывается, издание книги – это нечто другое, чем печатание текста. Это афера: «в бизнесе средства не выбирают, остальное – понты…», перешедшая из блатного гулаговского в обычный нынешний мир и поданная в терминах возвышенной миссии. Это пошлость покровителя, идеально вписавшаяся со своим самомнением, маркизом де Садом и байками про «Метрополь».

Вот и думается: подвижники, праведники, святые да и сам Шаламов Варлам Тихонович, Господи, –  да это же музей травматологии при институте Склифосовского. Объекты для издевательства. Существуют, чтобы быть уничтоженными, а потом превратиться в миф. Как все в этом мире, любимы посмертно.

Изменчивая природа времени вывела на авансцену человека забывающего, которому, может, и не всё безразлично, что было в прошлом, но претит мстительное чувство расплаты. Да и Евангелие учит прощать заблудших, любить врагов своих, возлагая подвиг прощения на самого пострадавшего и забывая, что месть для него – синоним справедливости, которая всегда за горами и которую государство опустило на уровень сытой, непробиваемой бюрократии. Можно понять Варлама Шаламова, который пишет: «Я, человек, “дерзкий на руку”, как говорят блатари, предпочитаю рассчитаться с моими врагами раньше, чем отдать долг друзьям. Сначала – очередь грешников, потом праведников… У меня рука не поднимется, чтобы прославить праведника, пока не назван негодяй».


Читайте также:

<?=Пять этюдов к портрету писателя Георгия Демидова?>
Валерия Шубина
Пять этюдов к портрету писателя Георгия Демидова
Подробнее...
<?=Холодный Освенцим?>
Валерия Шубина
Холодный Освенцим
Подробнее...