Выплеск
Сергей Лёвин. Анапа.
Выплеск
Вы можете не верить но — ей-ей! –
пространство жизни стало холодней,
и стонут облетевшие осины.
Так стужа обретает высший смысл,
и судно дном испытывает мыс,
и пульс, воспрянув, снова обессилел.
Не веруя в осмысленность стиха,
строку выводит новую рука,
я дал зарок и сам его нарушил.
Вопрос жесток: поэт иль непоэт?
Скорее, нет, но чёркаю куплет,
чернилами исписывая душу.
Смятение. Сомнение. И боль.
А нужно-то всего-то быть собой,
с собой быть честным и прямолинейным.
Моя неискупимая вина:
когда душа отчаяньем полна,
выплёскиваю смерть стихотвореньем.
Перед боем
…Знаете, мистер, а экзоскафандр мне жмёт:
в чём-то механик схалтурил иль напортачил.
Жаль, что исправить нельзя, ведь уже цейтнот —
воют сирены, вещая начала матча.
Я не хотел, между прочим, стремиться в бой,
ставил на ноут друга пиратский Windows.
Только не спрашивал тот, кто пришёл за мной,
что я считаю по поводу дула в спину.
Слушайте, босс, у меня есть серьёзный плюс:
бьюсь бесшабашно, хоть уязвим и смертен,
и до финального зуба с врагом дерусь,
рву его в клочья — совсем как вон тот берсеркер.
Полноте, шеф, жалеть на апгрейдинг средств,
стою недорого, ну а сражаюсь рьяно.
Что там противник?! Да он только с пальмы слез —
прямоходящая глупая обезьяна.
Скоро под гул и вой распахнётся шлюз,
и побегу в окруженье таких же парий.
Я умирать ну не так чтобы прям боюсь,
адреналина инъекция — и в ударе!
Вот и пора пришла, я рванул вперёд.
Сдохните, твари! Настала пора веселья!
Жаль только, экзоброня мне жмёт,
в ней не почешешь бок, как бы ни хотел я.
Небо черно от пуль, что густы, как дождь.
Ухает рядом. А это уже снаряды.
Милая, если меня ты ещё вдруг ждёшь,
попусту нервы свои ты не трать. Не надо…
Летняя ночь
В прорехах неба — звёздная грибница
и лунное из теста колесо.
Спят Симферополь, Генуя и Ницца –
истерзанный сезоном гарнизон.
До горизонта тянется дорога,
мощённая багровым кирпичом.
Ползёт состав лапшой членистоногой,
ныряя в море, словно в суп-харчо.
Поля, что рассекли лесопосадки,
шуршат свозь дрёму мафией цикад.
Усталый агроном прилёг на грядке
послушать, как растёт заветный сад.
Вздыхает сом столетний в затхлой речке
и манит всплеском сонмы светляков.
Так, неподвластна воле человечьей,
живёт природа бурно и легко.
Спешат гнездиться споры метеоров,
чертя на тучах клинопись, и ночь
без сожаленья, скорби и укоров
хоронит в почве тёплый летний дождь…
* * *
Не стоит, ибо ненормально
текст начинать частицей «не».
Так зреют зёрна урагана
в благословенной тишине,
так из глубин растёт цунами
прозрачной рябью на воде
и те, кто уважаем нами,
вдруг присягают пустоте
и хвалят то, что — нет, не надо, —
куплеты жалкие поют
и, вешая на грудь награды,
из дряни воздвигают культ.
Я сам такой. Ничуть не лучше.
Я даже хуже остальных —
всех тех, кто лезет вверх на кручу,
чтоб воцариться там на миг.
От лицемерия устал, но
доволен жизнью я вполне.
И кажется теперь нормальным
текст завершать частицей «не».
В поезде
Я помню, как тяжёлый, длинный,
старинный поезд в лунном свете
в тоннельных исчезал глубинах,
прощаясь перестуком с летом.
В купе, где колыхались пьяно
на леске дряблой занавески,
а по стеклу, как по экрану,
скользили параллели рельсов,
я углем рисовал узоры
на запылившейся салфетке
и, словно голубь беспризорный,
вдруг запертый в железной клетке,
скользил когтями вдоль сидений,
клевал из чашки стылый кофе.
Но становилось чуть теплее,
когда я представлял твой профиль.
И сочленения вагонов,
и монотонные колёса –
всё обретало важность, словно
мне домом становился поезд.
Так, от вокзала до вокзала
и от перрона до перрона
душа моя переползала
в громоздком коконе вагона.
Я ехал долго, и пейзажи
в сплошную линию сливались,
а караван многоэтажек
рождал у деревушек зависть.
Блестели реки и озёра,
как будто лампы на гирлянде.
Я знал: домой вернусь нескоро
и открывал бутылку кьянти.
Я принял этот поезд: стал он
моей транзитной оболочкой,
и, видно, я не перестану
в нём мчаться сквозь леса и рощи.
Но всё ж украдкою мечтаю,
что днём погожим, тёплым, кротким
сойду из капсулы состава
я на конечной остановке.
Очередь
Я встретил Бэтмена вчера
в толкучке за дровами
и радостно сказал: «Ура!
Пристроюсь-ка за вами».
Спросил с участьем: «Как дела?»
Он грустно усмехнулся:
«Кэтвумен двойню родила,
уже весь Готэм в курсе».
Сказал с обидой, что собес
прижимист стал в талонах,
что простоять он может здесь
до утреннего звона,
что занял очередь ещё
за хлебом и молочкой,
и, коль толпа едва течёт,
он не успеет точно.
«Прикроешь, брат»? — спросил меня,
а сам сел на бэтвелик
и укатил, режим кляня
и этот понедельник.
А я остался, глядя, как
в лучах заката тает
обшарпанный его колпак
и очередь зевает…
* * *
Очень люблю рано утром зарыться в плед,
чтоб не торчали пятки и даже нос.
Здесь словно в коконе, позы уютней нет.
Лежишь и кайфуешь: «Здорово, не замёрз».
Мечется кошка — она страстно хочет есть,
гуппи ждут завтрак — прилипли уже к стеклу.
Эй, потерпите минуток так пять иль шесть.
Встану когда, покормлю весь голодный клуб.
Стрелка секундная вновь отбивает дробь,
выдать готов и будильник отвратный писк,
но я успею его обесточить, чтоб
звук этот намертво в голову не проник.
Утро течёт в благолепной своей красе,
птицы щебечут о радостном за окном.
Скоро солдатиком в будни нырну, как все.
Но не сейчас. Чуть попозже. Потом. Потом...
Излом
К обрыву уже много лет вперёд
ползут дома, окутанные смогом.
Накренившийся правя вертолёт,
с небес на них пилот взирает строго.
Подъёмных кранов стрелы лезут вверх,
как шеи древних игуанодонов.
Блажит витрувианский человек,
на раструбе распятый патефонном.
Асфальтом расчленённые луга
не манят травяным бурлящим цветом,
и дворник, выдыхая перегар,
сметает с трасс банкноты и монеты.
Играют преломлённые лучи
в воде холодной, складываясь в карту,
и солнце говорит: «Иди, ищи,
где прячется божественный тарантул».
Так время, выдыхаясь, хлещет нас
наотмашь по щекам и ягодицам.
Кто не залезет нынче на Парнас,
в Аиде непременно очутится.
Намечен поэтический излом,
и строить стих сложнее с каждым разом,
и девушка изящная с веслом
подменена обрюзгшим свинопасом.
Всё медленнее движется строка,
и синтаксис даёт всё чаще сбои,
и дворник, преумножив перегар,
метёт литературные устои.
И слово ничего уже не стоит…